Бабушки (сборник) Лессинг Дорис
— Передай ДеРоду, что я пришел, — сказал я, поняв, что до него мое последнее сообщение даже не дошло.
После некоторых колебаний она вошла в дом. Я последовал за ней. Женщина повернулась, собираясь меня остановить, но из другого конца комнаты меня уже усмотрел дряхлый старик — он поднял палку, показывая на меня:
— О, ну наконец-то ты пришел. Что же ты так долго?
Я сразу сдулся.
Старик — из ушей торчат пучки волос, на макушке лысина, глаза полны слез — все как у меня…
Я сел без приглашения.
— Я отправлял тебе сообщение, — сказал я.
Женщина все стояла рядом, сложив на груди руки, и наблюдала за мной.
— Я не получал, — ответил он, бросив на нее взгляд. — Видишь, как обо мне хорошо заботятся.
Он вовсе не казался слабым и уж точно не больным.
— Почему же все говорят, что ты заболел?
— Ну, мне действительно было нехорошо…
— Ему нельзя переутомляться, — вставила женщина.
Я ответил:
— Не сомневаюсь, что он сам пока в состоянии определить: устал он или нет.
Думаю, с ней давно никто так не разговаривал. Она сжалась, словно змея, готовая нанести удар, но потом снова заняла свою наблюдательную позицию.
— Я хотел бы побеседовать с ДеРодом наедине.
Рискованный шаг… пауза.
— Да, оставь нас.
Видно было, что обычно он с ней таким тоном не разговаривает. Женщина посмотрела на меня с явной неприязнью. Но все же развернулась и вышла.
Кто она такая? Я знал, что его жена, «из провинции», давно умерла.
— Это моя новая женщина, — объяснил он. — Она добра ко мне. — Он хихикнул.
Это был уже страшный ДеРод, которого все боялись; старикан, хихикающий, как шкодливый мальчишка.
— Я пришел по серьезному делу, — сказал я.
— Ну, разумеется, дружок. Вряд ли бы ты, дражайший Мудрец, пришел просто поразвлечься.
— ДеРод, по пути сюда я заметил, что Водопад обмелел. Это означает, что каналы занесло илом. В силосах огромные трещины, туда проникают крысы. Оросительными канавами надо заниматься. На дорогах — яма на яме…
Он мог бы снова захихикать, превратиться в ребенка, позвать ту женщину, но вид у него стал встревоженный, недовольный:
— Ты же знаешь, как сейчас работают. Все обленились и ничего не умеют.
— ДеРод, а чего ты ждал? Их не учат, люди давно уже ничего не делают.
— Потому мы и приводим Варваров, они хоть привычны к труду.
Мне снова показалось, что он попросту предпочел бы, чтобы я помалкивал… ушел… отстал от него. Да, именно так — чтобы ему не докучали.
Но я не сдавался:
— ДеРод, ты прекратил обучение, уничтожил образование, не стало больше рассказов и песен — ты же понимал, что итог будет именно таким?
— Ты о чем?
— Твоя мать оставила после себя систему образования, обучения… а ты разрушил ее.
Он опять уставился на меня с настоящим удивлением:
— ДеРод, ты что, не помнишь?
И в этот момент я понял.
Мою голову наводнили разнообразные озарения — поздно, но тем не менее все перед моим взором прояснилось. Дело не в том, что он забыл. И он не нарочно ломал все хорошее. Он никогда не понимал, что это хорошо. Никогда не осознавал. Казалось, он был частью той жизни, но на самом деле он, сын Дестры, изящный, очаровательный прелестный ДеРод, которым мы все восторгались, был среди нас слепцом. Из некоего соревновательного духа, свойственного всем детям, он шел с нами в ногу, но никогда ничего не понимал по-настоящему.
Да, у меня наконец открылись глаза.
Я посмотрел назад, на всю свою длинную жизнь, думая о том, что мы, Двенадцать, не замечали самого очевидного. Мы обманывали сами себя различными фантазиями, обидами, подозрениями: мы видели в этом человеке, ДеРоде, злодея, амбициозного, беспринципного, коварного негодяя. Хотя на самом деле все было иначе — он был дурак. Вот и все. А мы этого не заметили. Но ведь его мать точно… вот это мне нужно было обдумать.
Когда вернулась эта ужасная женщина, надзирательница ДеРода, я встал:
— Спасибо. Заботьтесь о нем получше, — а потом повернулся к нему:
— Ты знал, что я один остался из Двенадцати?
— Да? Нет, не знал. Мне не говорили.
— Кто эти Двенадцать? — настороженно спросила она.
— Неважно, — и ему: — Одиннадцатый умер несколько дней назад.
— Мне очень жаль, — казалось, ДеРод говорит искренне. — Нам хорошо было вместе, да? — сказал он, и на глазах у него показались слезы. — Помнишь, как мы играли?
— Да.
— Весело было.
— Верно.
Перед тем как выйти, я добавил:
— Я решил научить нескольких детей читать и писать. Своих правнуков.
— Правда? — Он был озадачен.
Я понял, что он вообще забыл про письмо. Когда ДеРод ответил, я вспомнил, что он говорил так и раньше.
— Какой в этом смысл, у нас же есть Помнящие, которые хранят память о прошлом и все прочее?
— Думаю, сейчас мало кто знает историю нашего государства. Разве что искаженную версию. — И, не удержавшись, добавил: — Твоя мать, Дестра, осталась в памяти народа некой сообразительной куртизанкой.
В разговор снова вступила женщина:
— Она работала в барах. Пела там. Что тут такого?
Так я понял, каким было ее прошлое.
— Ничего такого. Но она бы удивилась, услышав, что она якобы работала в барах. Дестра была великой женщиной, — ответил я, понимая, что этой Варварке чуждо само понятие величия. И добавил для ДеРода: — Она была великой женщиной и прекрасной правительницей, а от того, что она создала, ничего не осталось.
Я повернулся и вышел, мне не хотелось смотреть на ДеРода, хотя, думаю, на его лице никакого серьезного понимания и не промелькнуло.
Я медленно шел домой через лес, уже почти стемнело, было опасно, но я никого не видел.
Это было прошлой ночью.
Я не спал. Старики знают, как воспоминания могут меняться и приобретать иные значения. Какая-нибудь сцена из детства, к которой ты уже не раз возвращался, может вдруг сказать: «Нет, ты ошибался. Вот как все было на самом деле». Но в этом случае речь шла не о конкретной ситуации, дне, а о целой жизни, и на то, чтобы понять все это, потребуется не одна и не две бессонные ночи.
В первую очередь моим вниманием завладела Дестра. Когда она, много лет назад, только прибыла к нам, о ее народе мы знали пару-тройку редких слухов — такими далекими казались нам все поселения вне Городов! Но с тех пор, после налетов ДеРода, к нам присоединилось несколько городов полуострова, и нам стало известно очень много и о других народах, и об их родине, в том числе, и история Дестры. Ее отец был вождем мелкого племени Роддитов и имел несколько жен. Дестра не стала выходить замуж, как все ее сестры, которые перешли в кланы своих мужей в десять-одиннадцать лет. Она приехала к нам в восемнадцать, по представлениям ее собственного народа — уже старая. Дестра отказывала многим ухажерам. Она была упрямой, волевой и очень красивой женщиной. Почему же она наконец согласилась выйти замуж? Наверняка же она знала что-то о Жестоком Кнуте, но и слава о реформах ЭнРода разлетелась всюду: Дестре захотелось переехать туда, где женщина считается таким же свободным человеком, как и мужчина. Но далеко не всех радовали эти реформы! Жители нашего полуострова, да и за его пределами, там, где жили Роддиты, говорили, что если женщинам дать право поступать по-своему, они разрушат все и всех. Или, может, Дестре показалось, что Жестокий Кнут — это ее последний шанс выйти замуж? Каковы бы ни были ее ожидания, ей достался жестокий алкоголик, который ее избивал, да и кое-что похуже. Свободной она не стала. А потом — по счастливой случайности — он умер. Давайте тут не будем ничего утверждать наверняка. Я имею на этот счет собственное мнение; а Городам точно стало лучше без него.
Из непокорной девчонки родом из небольшого племени она превратилась в главу сильного государства. Я уверен, что Дестра ликовала. Она осознавала свои возможности. Она сразу же начала исправлять ошибки Жестокого Кнута, строить планы развития и процветания, нацеливаясь на движение вперед и успех. И эти планы охватывали не только время ее собственного правления, но и будущее. Тут Дестра осознала проблему, которая могла положить конец всему. У нее не было детей. Кому она доверит все, что создала? Она усыновила двоих из незаконных отпрысков Жестокого Кнута. Выбор был богатый: ДеРод казался чудесным малышом с присущим ему очарованием. А моя Шуша всегда была милой, доброй, любящей девочкой и постоянно всем улыбалась. Думаю, я в нее влюбился в самом раннем детстве. Дестра наблюдала за ними, смотрела и ждала. Не забывайте, что она сама выросла в многодетной семье и научилась уже в раннем возрасте распознавать характер, видела его с самого первого дыхания младенца. Шуша не смогла бы править, ей не хватало необходимой для этого твердости. Что же касается ДеРода… наверное, Дестра наблюдала за ним с ожиданием и надеждой — он был на редкость приятным малышом, я помню это. Он не отличался той же нежностью и теплом, что его сестра, зато природа наградила его великолепной внешностью. Год, два, три, четыре… пустое великолепие! Оставалось лишь сравнивать его с сестрой. Дестра наверняка надеялась, что если уж он не вышел таким же нежным и добрым, может, ему хотя бы достался ясный и живой ум…
Но она, кажется, рано обнаружила, каков ДеРод был на самом деле — умом его природа тоже не наделила. Я пришел к такому заключению, хотя мне больно даже думать об этом. Можно называть это разными словами, но в нашем языке они все недобрые. Он оказался дураком. Опять же — дураки бывают разные. В армии, где солдаты покорно выполняют приказы, это значения не имеет. ДеРод напоминает мне слабоумного, который бродит по улицам, красивый, улыбчивый, не сразу даже понимаешь, что в голове у него пусто. Этот несчастный часто сидит возле лужи, которая натекает из разрушающейся стены Водопада. Играет там с листвой и всяким мусором. Он насаживает листик на палочку, или протыкает палочкой листок — и у него получается целая армия человечков. Тогда этот дурачок начинает произносить перед ними речи, а они его слушают. Он и говорит, как ДеРод, то есть почти как сама Дестра, которая начинала свои выступления так: «Я объясню, что именно мы делаем…» ДеРод начинал как она (хотя люди, ни разу не слышавшие Дестру, этого и не поняли бы): «Я сейчас расскажу…» Но продолжение выходило неожиданным, например: «Вы видели новую армию? Видели новый кусок стены… говорят, там пять тысяч камней, с ума сойти, целых пять тысяч, красота. Ну да, скажу я вам, нам есть чем гордиться, на всем полуострове не найдешь такого города, который не боялся бы ДеРода…» И так далее, и тому подобное, иногда он мог балаболить так целых полдня, лишь бы его хоть кто-нибудь слушал. А люди слушают, вот что самое поразительное. Хотя в речах его не больше смысла, чем в бреднях того дурачка, что играет с листьями и палочками. «Я вам объясню, да-да, послушайте меня, с вами говорит Фенга! Я сделаю из вас армию, мы пойдем через горы и захватим рабов»…
Теперь я вижу нечто новое и в той нашей давнишней встрече возле Водопада. Как ДеРод все время смотрел вверх, как от облегчения у него расслабилось лицо, когда показалась та женщина и он побежал к ней — как ребенок бежит к маме, ища защиты…
Кто-то управлял ДеРодом, говорил ему, что делать. Та провинциалка? А после нее — другие женщины? Его нынешняя избранница — настоящая надзирательница. Вероятно, все эти годы он и не получал наших сообщений.
Представьте себе несчастного дурачка возле лужи на месте ДеРода. Он играл бы в армию, сочинял простые песенки, и все речи начинал бы словами: «А сейчас я вам расскажу»…
Когда до нас начали доходить сведения о других городах полуострова, мы, Двенадцать, очень интересовались, как правят там. В большинстве случаев можно было сказать: некомпетентно. Мы же сравнивали всех с Дестрой, мы знали, что такое хороший правитель! Некоторые главы соседних городов сразу казались идиотами, настолько неразумные решения они принимали. Если дурак, тупой человек, получивший в руки власть, привлекателен внешне, он («она» была только в Городах, нигде более, по закону, женщины не имели равноправия с мужчинами) может ослепить народ, заставить их радоваться, и люди не сразу заметят, каков правитель на самом деле. И ДеРод всегда был именно таким. Им достаточно было просто любоваться, малышом, мальчиком, подростком, он был крайне привлекателен, он ловко пользовался своими нескончаемыми чарами, он завораживал нас — и понимал это. Но на его мать это не действовало, нет!
Дурак, играющий возле лужи, тоже красив, и многие как будто не замечают его придурковатости. «Он такой необычный, согласитесь».
Дестра, наверное, с ума сходила от отчаяния. Снова выходить замуж она не хотела, ей хватило и первого раза. Еще бы! Может, она рассматривала вариант усыновить кого-нибудь еще, поумнее. Но ясно, насколько это могло быть рискованно. И она тихонько разработала новый план: Совет Двенадцати. Дестра решила выбрать детей из приближенных к власти семей, которые могли бы свергнуть ее, в случае, если она даст слабину. А так — она их обезоружила, с самого начала объявив, что эти дети будут руководить Городами, а один из них, не обязательно ее дочь или сын, унаследует престол. Дестра внедрила такое слово и понятие, как Демократия, продолжая традиции своего свекра. Она собиралась самостоятельно воспитать и обучить тринадцать детей у себя дома, а они, в свое время, сами должны были избрать того, кто лучше всех подходит на роль Правителя. Кто же сможет сделать более разумный выбор, как не те, кто знает друг друга всю жизнь?! Она наверняка думала, что в этом плане ошибки быть не может, но, оказалось, что в этом-то и просчиталась. Я вспоминаю прошлое, дом Дестры, всех нас в этом доме. Какими же прекрасными детьми мы были! Среди нас — и сын с дочерью Дестры, оба такие хорошенькие. Вспоминаю ДеРода, немного хвастливого, но при этом настолько обаятельного и услужливого, ему так хотелось всем нравиться: да, даже тогда разница между ним с сестрой бросалась в глаза. И мы, конечно, их сравнивали. Но на самом-то деле ДеРодом мы были ослеплены. Красота — страшная сила. Если к ней прилагается прекрасный характер и ум, разумеется, перед ней следует преклоняться, молитвенно складывая руки. Но чары этого красивого мальчишки, пустого и самодовольного, оказались ядовитыми. Дестра наверняка ночами не спала, опасаясь как за него, так и за нас. Но мы ДеРода поддерживали и не видели, что он пустышка. Я помню, как мы расстраивались, если ему не давалось что-то на уроках: все сразу же кидались ему помогать, объясняли, подтягивали. Хорошо помню эту его улыбку, он смотрел на нас с интересом и некоторым смущением, взгляд у него всегда был жаждущий, он пытался понять, учиться так же хорошо, как и остальные. Так оно и шло, наше зачарованное детство, под руководством нашей любимой Дестры. Ее мы воспринимали исключительно как Солнце, щедро дарующее нам свет и тепло. Ее лучезарность была для нас чем-то само собой разумеющимся, мы никогда не ставили ничего под сомнение, не оценивали ничего сами. В некотором смысле мы были продолжением Дестры: ведь человек превращается в того, кем восхищается.
Ходят слухи, что в некоторых городах полуострова превозносят некую богиню; имена ей дают разные. Мы, жители Городов, всегда смеялись над подобной отсталостью, над тем, что люди поклоняются кому-то, как мы Солнцу, нашему прародителю. Мы знаем, что наше видение мира — истинное. Но при такой безусловной любви к Дестре сильно ли мы отличались от них?
Красота — страшная сила: но так же опасно рассматривать человека, как сумму его или ее достоинств. Надо оценить и остальное, скрытое в тени. Тут встает вполне уместный вопрос: если бы Дестра оказалась слишком хороша и благородна, чтобы избавить нас от Жестокого Кнута, нашего истязателя, то в итоге и она, и мы продолжали бы страдать, пока он рушил бы Города! Но они все равно оказались разрушены — уже ее бестолковым сыном. Тем не менее у нас был стопятидесятилетний период процветания, отличавшийся высоким моральным и культурным уровнем. Разумеется, многие довольны и современной грубостью, шумом и насилием, поскольку народ — большинство — хорошо питается и с удовольствием грабит города Варваров. Они же делают за нас всю грязную работу. Это тоже хорошие времена, люди частенько говорят: «Чудесно живем».
Какого же выбора ждала от нас Дестра? Когда я смотрю в прошлое теперь, ответ очевиден. Она постоянно мягко и тактично привлекала внимание к одному из нас, подчеркивая его достоинства, но так деликатно, что мы по сравнению с ним казались не хуже. Теперь-то мне все ясно: в детстве мы оказались ослеплены безусловной любовью, и глаза наши были закрыты! Она сама выбрала бы нашего инженера водных сооружений. Девятого. И была бы права: он стал бы прекрасным правителем. Почему же Дестра ни разу не сказала, что именно таков ее выбор? Но она говорила — настолько открыто, насколько могла себе это позволить! Если бы она заявила прямо, что хочет видеть его на своем месте, в семьях других детей возникло бы недовольство, они могли бы сговориться против нее. А потом передрались бы друг с другом, пытаясь продвинуть собственного отпрыска. Началась бы гражданская война, вот что было бы. Дестра передала право выбора нам, а это значит, наша ответственность распространяется и на наши семьи. Я уже не помню, что говорилось у меня дома: если честно, мои воспоминания, связанные с семьей, тусклее, по сравнению с тем, что происходило дома у Дестры, на ее уроках. Я не сомневаюсь, что мои родственники были прекрасными людьми, но особой роли они для меня не играли. Моей матерью стала Дестра. Мы все считали ее своей мамой.
Интересно, беспокоила ли ее наша любовь к ее сыну, то, как мы постоянно помогали и поддерживали его? Такое поведение было естественным, мы были добры; это она привила нам доброту.
Как же Дестра, должно быть, страдала в тот день, когда ее, больную, принесли к нам и она поставила нас перед выбором!
Я помню ее лицо, хотя теперь я воспринимаю все случившееся не так, как тогда. В тот день я видел в ней лишь больную женщину. Но сердце ее терзало еще и беспокойство. Она сидела на подушках, а мы на ее глазах бездумно и весело выбрали ее глупого сына, очаровательного, восхитительного, но глупого мальчика — и я, как сейчас, вижу ее лицо, старое, мрачное, напряженное.
Дестра уже знала, что нас ждет.
Теперь ясно, почему мы, Двенадцать, никогда не называли вещи своими именами. Мы жаловались на ДеРода, боялись его, гадали, почему так, но ни разу не признали: «Это мы, Двенадцать, виноваты во всем случившемся, потому что мы его выбрали, а делать этого не следовало». Любой из нас справился бы лучше, чем ДеРод. Ни в ком из нас не было злобы, все мы почитали Дестру и правили бы так, как она хотела. Даже я, вялый и нерешительный, руководил бы лучше!
Мы ее подвели. Мы виноваты. Ответственность лежит на нас. Знаменитые Двенадцать, так старавшиеся ради Городов, гордые своими достижениями, именно мы, и не кто иной, стали причиной падения государства.
И, вероятно, именно из-за нас Дестра так страдала перед смертью.
Прежде чем запечатать свиток, я должен записать кое-что еще, нечто странное. Из-за гор до нас долетели слухи, будто земля трясется так сильно, что рушатся целые города. Мы уже знаем, что молва всегда все преувеличивает, так что ждем подтверждения. В то же время пришли новости, что рабочие, занятые строительством стены, обнаружили руины мертвого города. Еще не ясно, насколько большим он был. Они лежат на глубине, равной длине двух ручек обычных кирок. Конструкция домов отличается от нашей, посложнее, также жители древнего города мостили дороги, выкладывали пол и потолок более мелкими камнями разных цветов. Мы так не умеем. Как говорят, ДеРод крайне обрадовался и приказал всем остальным остановить свою работу и перейти на раскопки города. «Выкапывайте все. Люди будут приезжать, чтобы посмотреть на эту диковину». У народа же дурные предчувствия. Они помнят, что в рассказах о древних поселениях, из которых формировались Города, говорилось о рвоте земли, когда реки поглощают горы и меняют русло, а море выходит из берегов. Так странно наблюдать, как старые сказки, презираемые падкими на сенсации людьми, которым интересно только все новое и волнующее, снова обретают популярность — лишь потому, что на горизонте появилась опасность!
«Некогда здесь находился прекрасный город, прямо под нами, — говорят они. — И как же помешать этому повториться опять? Посмотрите, что происходит за горами».
Примечание к опубликованному манускрипту от Археолога
История места, где ведутся раскопки, без сомнения насчитывает не менее семи тысяч лет. Город укрыт слоем пемзы и пепла. Ничего подобного нам видеть еще не доводилось, цивилизация подобного типа обнаружена впервые. Данный манускрипт обладает непередаваемой ценностью и поможет нам восстановить быт тех времен. Под городом, раскопанным пока лишь частично, находится еще один. Со временем мы доберемся и до него.
Свиток был найден в углублении частично опрокинутой толстой стены. Тип письма был нам неизвестен, пока группа экспертов не обнаружила аналогии с клинописью, и этого было достаточно, чтобы расшифровать все остальное. Чтобы облегчить чтение, сделан перевод текста. Под такими словами, как «время» подразумевается «то, что идет и несет нас от рождения к смерти на лучах солнца». Год: «цикл перемен в цвете растительности, соответствующий движению солнца от горячего к холодному». Глупость: «То, чего не хватает в самых благородных частях разума».
Наши слова менее красочны, но обеспечивают по меньшей мере более высокую скорость восприятия.
Раскопки ведутся уже четыре года. Работать приходится с камнем, твердым и серым, это некая разновидность гранита. Камень встречается как обработанный, так и нет. Но автор манускрипта описывает сады, деревья, водоемы и, самое главное, Водопад — вода текла по огромным каменным блокам. А поначалу, до обнаружения манускрипта, мы приняли это сооружение за большую церемониальную лестницу, которая вела, как мы предполагали, к храму или чему-то подобному.
Глава 4. Дитя любви
В Рединге с поезда сошел юноша. На вагонной ступеньке он так неуклюже качнул чемоданом, что едва не задел парня на перроне. Тот резко повернулся, для пущего эффекта приложив руку к щеке, однако рассерженная гримаса немедленно сменилась изумленным восклицанием: «Джеймс Рейд!.. Подумать только, Джимми Рейд!» Молодые люди пожали руки и радостно похлопали друг друга по плечам. Локомотив пронзительно загудел и выпустил огромный клуб пара.
Два года назад они были одноклассниками. После школы Джеймс поступил на курсы управления и бухгалтерского учета, а Дональд «решил заняться политикой», на что его приятель дружелюбно заметил: «Гм, неплохо… Дело прибыльное». Впрочем, у Дональда и без того хватало возможностей побаловать себя, а Джеймс всегда был стеснен в средствах.
Фраза «мы стеснены в средствах» часто звучала в семействе Рейд — Джеймс считал, что слишком часто и без особого повода.
Дональд блистал в школьном театре, слыл прекрасным оратором в дискуссионном клубе и участвовал в издании журнала «Новая социалистическая мысль», а Джеймс понятия не имел, какую карьеру избрать, знал только, что не желает сидеть в конторе с девяти до пяти. «Получи корочки, милый, пригодится», — посоветовала мать. Отец наставительно сообщил: «Нет смысла тратить время на университет, школа жизни научит большему». Вдобавок, денег на университет не было.
— Ты куда сейчас? — спросил Дональд.
— Домой.
— А что так хмуро? Случилось что?
Дружелюбная улыбка на круглом лице Дональда вызывала на откровенность, практически гарантируя понимание, и Джеймс внезапно признался в том, о чем никому никогда раньше даже не намекал:
— Не хочется…
Дональд звонко рассмеялся и тут же заявил:
— Пошли со мной. Я тут на конференцию социалистической молодежи собрался.
— Но меня дома ждут…
— Так позвони им. Ну же, пойдем! — настойчиво воскликнул Дональд, направляясь к кафе, где был телефон.
Дональд, уверенный в том, что все в жизни легко и просто, никогда не испытывал сложностей. Джеймс, прежде чем позвонить домой и сказать, чтобы его не ждали на выходные, должен был тщательно подготовиться к разговору, обдумать и взвесить все «за» и «против». Однако же вот он у телефона… Официантка ласково улыбнулась молодым людям, Дональд поощрительно кивнул другу.
— Мам, не возражаешь, если я приеду в понедельник вечером? — спросил Джеймс.
— Нет, конечно.
Мать считала, что сыну следует больше времени проводить с друзьями. Дональд для этого прекрасно подходил. Молодые люди сели в вагон и отправились туда, откуда только что приехал Джеймс — только теперь поезд вез их навстречу приключениям, а не в скучный мирок конторы.
Так началось чудесное лето 1938 года, изменившее жизнь Джеймса. Дональд воспользовался своими связями и без проблем записал друга на конференцию, хотя мест уже не было. На конференции горячо обсуждали войну в Испании, о которой Джеймс знал не больше, чем об условиях труда на оловянных копях Южной Америки (предмете еще одной оживленной дискуссии). Юношу ошеломили новые идеи, новые лица. Все участники конференции ночевали в общежитии колледжа и ели в столовой. Всевозможные направления либеральной мысли развивались в жизнеутверждающей атмосфере напряженных споров. Как оказалось, долгом каждого здравомыслящего человека было точно определить свою позицию по любому вопросу — от войны в Испании до вегетарианства. В следующие выходные на конференцию собрались пацифисты, и Дональд выступил оппонентом в дискуссии, заявив при этом, что сам он — коммунист. «Но не активист, — уточнил он. — Хотя в душе с ними». Он вменил себе в обязанность бороться с неверным образом мышления и считал политику своим призванием, хотя истинное наслаждение получал от литературы, особенно от поэзии. Вместе с Дональдом Джеймс посетил лекции «Роль поэзии в освободительной борьбе», «Современная поэзия» и «Романтические поэты — предвестники революции», а также побывал на выступлениях Стивена Спендера в Лондоне и Челтенхаме.
Лето шло своим чередом: «Коммунистическая партия за свободу!», «Американская литература» (знакомство с творчеством Дос Пассоса, Стейнбека, Лилиан Хеллман, с пьесой Клиффорда Одетса «Ожидание Левши» и трилогией Джеймса Т. Фаррела о Стадсе Лонигане), «Куда идет Британская империя?», «Право Индии на самоопределение»… Джеймс стал проводить с Дональдом не только выходные. По вечерам, после занятий в колледже, друзья отправлялись на вечерние лекции, дискуссии или посещали либеральные кружки. Джеймс приходил домой, принимал ванну, переодевался и рассказывал матери о том, где побывал. Она заинтересованно выслушивала и подробно расспрашивала сына. Год назад Джеймс с плохо скрытым раздражением уклонился бы от ответов, но сейчас, осознав скудость эмоциональной жизни матери, терпеливо объяснял происходящее. Отец прислушивался к рассказам сына, однако отделывался лишь невнятными восклицаниями и небрежными возражениями.
На фоне своих новых знакомцев (исключительно ярких личностей) Джеймс казался самому себе робким и невзрачным. Особенно волновали его девушки — разговорчивые, уверенные в себе и своих взглядах, насмехавшиеся над его нерешительностью и щедро дарившие поцелуи. Впрочем, щедрость распространялась исключительно на поцелуи, что несколько ободрило Джеймса, который совершенно не верил в свободную любовь (предмет одной из дискуссий). Похоже, сбывались не только его давние мечты о дружбе и товарищеских отношениях, менялось и его восприятие самого себя: в своем характере Джеймс обнаруживал такие черты, о которых прежде совершенно не подозревал. Иногда случайные замечания, мимоходом услышанные на лекции «Фашистская угроза Европе» или произнесенные за обсуждением условий труда шахтеров, задевали за живое, будто зажигательные речи предназначались лично для него.
В выходные, проведенные на встрече пацифистов, перед Джеймсом четко и ясно предстали детские годы. «Солдаты, вернувшиеся с войны, либо безостановочно вспоминают о ней, словно помешанные… („Как мой отец“, — раздалось из зала)… либо вовсе не говорят о ней» («Как мой отец», — добавил другой голос из зала).
Отец Джеймса, раненный на Сомме и уцелевший в окопах Первой мировой, никогда не рассказывал о пережитом. Впрочем, он по натуре был неразговорчив. Грузный, широкоплечий, с сильными руками, он вовсе не походил на инженера конструкторского бюро, а за семейной трапезой мог просидеть, не произнеся ни слова. По вечерам он уходил в паб, на встречу с приятелями: старые солдаты собирались у камина и безмолвно глядели в огонь. Джеймс рос, окруженный молчанием. Когда молчал отец, матери разговаривать было не положено. Однажды, приехав домой на выходные, Джеймс застал мать на вечеринке в честь летнего праздника: оживленная, разрумянившаяся женщина благосклонно принимала бокал хереса из рук мистера Батлера, местного ветеринара, и, кажется… заигрывала с ним? Неужели она флиртует? Нет, конечно. Джеймс и не подозревал, что его мать умеет живо поддерживать беседу и звонко смеяться. «Ах, похоже, я навеселе», — небрежно заметила она, вернувшись домой, и тут же растеряла всю свою недавнюю бойкость.
В детстве Джеймса всегда смущало оживленное поведение матери на людях, разительно отличавшееся от привычной домашней сдержанности, но сейчас он все чаще думал: «Господи, как она переносит замужество? Должно быть, тяжело жить с человеком, если он никогда не заговаривает первым, разве что на вопрос ответит, да и то редко. Они же совсем разные! Она такая веселая, задорная…» Тут внезапный прилив отчаянной жалости поглотил невесть откуда взявшиеся предательские мысли, каким не приличествует место в рассуждениях о матери.
Наверняка она страдала все эти годы; однако исстрадался и сам Джеймс, молчаливое дитя того, кто, пережив ужасы фронтовых окопов, находил утешение лишь в обществе бывших соратников.
Подобная оценка себя и своей семьи несколько смущала Джеймса, но дело на этом не кончилось. Из лекции об английской классовой системе он узнал, что Дональд — типичный представитель среднего класса, а сам Джеймс, хотя и относится к среднему классу, происходит из его низов. Как же они с Дональдом оказались в одной школе? Джеймса туда зачислили как стипендиата, однако он никогда прежде не задумывался почему. О стипендии хлопотала его мать, писала прошения, а потом, надев свой лучший наряд, обивала пороги приемных. Вкус у нее был отменный: элегантные темные платья, украшенные скромной ниткой жемчуга, выглядели куда лучше ярких пышных туалетов и обилия безвкусных драгоценностей. Несомненно, ей удалось объяснить — интересно, кому? — что ее сын достоин обучения в хорошей школе. Джеймс наконец-то осознал, что заслуги матери намного превосходят отцовские достоинства. Выходит, Дональд ненароком открыл ему на это глаза.
В очередные выходные Джеймс отправился в гости к Дональду. В огромный особняк съехались знакомые и родственники: два старших брата и две младших сестры, все шумные весельчаки. Отец и мать Дональда спорили — «ругались», как сказали бы в семье Джеймса, — по любому поводу и обо всем на свете. Отец был членом лейбористской партии, мать — сторонницей пацифистов, дети мнили себя коммунистами. Стол ломился от угощения, трапезы были долгими и бурными. Мать Джеймса готовила экономно, традиционный воскресный ростбиф — скромных размеров, ведь расточительство грешно — считался верхом роскоши. В столовой у Дональда на буфете всегда стоял громадный окорок, фруктовый пирог, хлеб, кусок сыра и здоровенный брусок масла. Домашние неустанно подшучивали над сестрами Дональда из-за череды поклонников; Джеймс поначалу решил, что шутки заходят слишком далеко, но по мере изменения своих взглядов на жизнь счел возможным расширить границы приемлемой респектабельности.
— Славно, что ты дома, — заметил отец за воскресным обедом (несколько ломтиков ростбифа, две картофелины и ложка зеленого горошка) в один из приездов Джеймса.
Сын и мать обменялись удивленными взглядами: что это на старика нашло? (Отцу не было и пятидесяти.)
— Политикой решил заняться?
— Ну, в основном я пока прислушиваюсь.
Отец — грузный, краснолицый, с жесткой щеточкой усов (предметом ежедневного заботливого ухода) и короткими седыми волосами (раз в неделю его стригла жена), расчесанными на аккуратный пробор, — с пристальным вниманием поглядел на сына большими голубыми глазами, как будто забыв скрыть свои чувства за привычной маской рассеянности.
— Политика — занятие для дураков. Чем скорей ты это поймешь, тем лучше, — заявил он и сосредоточенно занялся поглощением ростбифа.
— Милый, Джеймс хочет сам во всем разобраться, — заметила миссис Рейд, по обыкновению примирительно, будто втайне боялась, что в один прекрасный день скрытый мужнин гнев вырвется на свободу и сокрушит всех и вся на своем пути.
— Вот я и говорю, — злобно воскликнул мистер Рейд с перекошенной от ярости физиономией, переводя горящий взгляд с жены на сына, словно ожидая удара, — все кругом сволочи, воры и лжецы!
Джеймс никогда прежде не слышал, чтобы отец высказывался таким тоном, и недоуменно посмотрел на мать. Миссис Рейд потупилась, дрожащими пальцами разминая на скатерти хлебные крошки.
«Вот оно что, — подумал Джеймс. — И как я раньше не замечал!..» В этот раз из родного гнезда он уезжал, исполненный не только страсти к дивному новому миру политики и литературы, но и горькой муки.
Дональд охотно снабжал его книгами, и Джеймс глотал их с жадностью, пытаясь утолить голод знаний. Стопка книг высилась на столике в прихожей. Джеймс по одной уносил их к себе в спальню, прочитывал, а затем спускался за новым томиком. Однажды он увидел, как мать осторожно раскрыла одну из книг: Спендер.
— Я постоянно думаю о великих людях, — признался ей Джеймс, впервые объятый желанием поделиться с матерью новообретенным богатством.
— Это прекрасно, — кивнула она с улыбкой.
В доме стояла этажерка с книгами, но мать их никогда не читала. Книги были о войне — тема не привлекала Джеймса, — вдобавок, они принадлежали отцу, а потому их окружал ореол неприкасаемости.
— В тени ветвей у синих вод нарциссы водят хоровод…[13] — задумчиво промолвила миссис Рейд. — Мы в школе это учили.
— Мне снилось: поле боя я покинул…[14] — сказал Джеймс, понизив голос (в соседней комнате сидел отец).
— Нет, не стоит, лучше не надо… — прошептала мать и, оглянувшись, быстро вышла из прихожей.
Когда отец ушел в паб, Джеймс присел у этажерки и стал неторопливо перебирать книги на полках: «На Западном фронте без перемен», «Тихий Дон», «Простимся со всем этим», «Битва на Сомме», «Пашендейль», «Воспоминания старого солдата», «Если мы умрем…», «Если нас спросят…».
Весной 1939 года Джеймса, как и всех двадцатилетних парней, призвали в армию.
— Вот и правильно, молодым это в самый раз, — сказал отец, резко поднялся с кресла и ушел в паб.
Дональд тоже получил повестку. Джеймс приехал к нему в гости. В доме, и без того шумном, разгорелись отчаянные споры. Старшие братья ожидали призыва со дня на день. Сестры безутешно рыдали, потому что их поклонники были сверстниками Дональда и Джеймса.
— Нет, войны не будет, это слишком ужасно, — утверждала мать-пацифистка. С ней соглашалась одна из дочерей.
— Гитлера надо остановить! — восклицал отец, убеждения которого разделяли сыновья и вторая дочь.
Об этом говорили по радио и писали в газетах: «Современное вооружение делает войну бессмысленной…»
Приятели, в радужном настроении ожидавшие дня призыва, отправились в соседний городок на дискуссию «Можно ли остановить войну?». Дональд произнес зажигательную речь о том, что Гитлера необходимо остановить, иначе он всех поработит. Одна из слушательниц поднялась и заявила, что ее жених и братья погибли в Первой мировой, и если бы молодежь представляла себе ужасы войны, то все были бы пацифистами. Ее сосед, по виду — сверстник, то есть окончивший школу в военные годы, саркастически осведомился, понравилось бы ее жениху и братьям находиться под пятой Гитлера. «Да! — возмущенно ответила она. — Жизнь лучше смерти». Какая-то старушка возразила, что малодушие позорно: в годы предыдущих войн трусам вручали белое перо. Дискуссия переросла в ожесточенный спор, попытки утихомирить присутствующих оказались напрасны, а одного юношу пришлось даже вывести из зала — он вырывался и кричал, что старую каргу надо застрелить, а белые перья запретить.
— Ничего, армия тебя воспитает, — заявил сыну мистер Рейд. — Сделает из тебя настоящего мужчину. С твоим образованием ты наверняка получишь офицерский чин. Легче будет.
Джеймс и Дональд вместе явились на призывной пункт в Рединге. В школе Джеймс играл в футбол и в крикет, слыл отличным бегуном и находился в прекрасной форме, что и подтвердил медицинский осмотр, хотя врач посоветовал не перенапрягать разорванную коленную связку — результат старой футбольной травмы, о которой напоминал только тонкий белый шрам. Дональду сказали, что он полноват, но это не страшно — в армии похудеет.
Призывников собрали в огромном зале: сотни потных, вонючих тел — у многих в домах не было ванных комнат. Оглядев толпу сверстников, Дональд беззлобно пошутил, что они готовы для забоя, будто ягнята или телята. Многие юноши были тщедушны и невысоки ростом. По сравнению с ними Дональд и Джеймс выглядели упитанными здоровяками. Приятели, внимательно изучившие сведения о жизни представителей различных социальных слоев Великобритании, знали, что английские рабочие питаются в основном бутербродами со смальцем или с маргарином и сахаром, а запивают все это крепким сладким чаем. Нездоровая диета приводила к тому, что дети вырастали бледные и чахлые. Некоторых призывников отбраковывали при медосмотре из-за рахита, многих отправляли к дантисту лечить гнилые зубы.
Джеймс собирался еще раз навестить Дональда, но тут пришло письмо с требованием явиться на призывный пункт. Пацифисты по-прежнему говорили о мире, хотя война уже взбудоражила умы — о ней беспрестанно упоминали в выпусках новостей и вели ожесточенные дебаты в парламенте — и выплеснула Джеймса с Дональдом из мирной жизни в армейский гарнизон.
Джеймс разложил на кровати военную форму, приложил к себе гимнастерку. Аккуратно прибранную спальню усеивали предметы солдатской экипировки. Высокий и стройный юноша отличался живой четкостью движений и резвостью гибкого ума. Тонкий нос, красивые, напряженно сомкнутые губы, ярко-голубые прозрачные глаза, густые русые волосы, изогнутые, четко очерченные брови — все в Джеймсе напоминало о холеном породистом коне. Армейская форма сделала его неуклюжим, лишила былого лоска. Молодой человек поглядел на себя в зеркало и вспомнил, как на конференции социалистической молодежи одна из девушек сказала ему: «Ты такой красивый, прямо как кинозвезда!» Сейчас он выглядел совершенно непримечательным. Джеймс спустился в гостиную, где у включенного торшера сидела мать, рассеянно перелистывая журнал. По радио играла танцевальная музыка. Миссис Рейд взглянула на сына, ошеломленно ахнула, поднеся ладонь к губам, и виновато поднялась.
— Нет-нет, ты прекрасно выглядишь, мой мальчик. Я просто не ожидала… — произнесла она, заключая его в объятия. Грубая ткань солдатской гимнастерки поглотила нежность прикосновения.
Воротничок сдавливал шею, сапоги были слишком велики и оттягивали ноги. Мать попробовала размягчить заскорузлую кожу, согрела голенища над паром из чайника, принялась натирать жиром. Джеймс стоял в одних носках, неловко вывернув узкие ступни, будто страшась предстоящей им участи. Через час он снова примерил сапоги и сказал матери, что стало гораздо лучше. Слишком узкая стопа, вот в чем проблема…
На следующий день он надел форму, теперь уже «на все время проведения военных действий» — выражение быстро приобрело популярность, потому что звучало мужественно и со сдержанным достоинством.
— Может быть, войны не будет, — сказала мать.
— Ну, тогда все обойдется.
Отец попрощался с Джеймсом и настоятельно посоветовал не верить обещаниям командования о том, что «все закончится к Рождеству».
— Они все там дураки, — мрачно заметил мистер Рейд. Непонятно, кого он имел в виду: военных министров? правительство? В глазах отца застыла боль прошлой войны.
— До свиданья, папа, — мягко сказал Джеймс, подошел к калитке и обернулся.
Родители бок о бок стояли на ступеньках крыльца, ладонь матери нежно поглаживала руку старого солдата. «Как на открытке, — подумал Джеймс, борясь с нахлынувшей тоской. — А теперь повоюем». В последнее время, под наплывом новых идей и чувств, он часто размышлял, не лучше ли было бы, если бы отец погиб в окопах. Он прожил такую несчастливую жизнь… он и сам наверняка об этом знает. С другой стороны, он женился на матери… Считается, что ей повезло, ведь вокруг столько незамужних женщин. А если бы они не сыграли свадьбу, то и сын у них не родился бы… Нет, это невозможно представить. Если бы отец погиб на фронте, то Джеймс не шагал бы сейчас по мостовой в тяжелых сапогах. В сознании мелькнуло насмешливое замечание: «Пушечное мясо!»; никогда прежде ему не случалось задумываться о его смысле.
На вокзале он встретился с Дональдом. Вагон был полон молодых парней в новехоньком обмундировании. Потом они пересели в автобус, где ехали и гражданские. На лицах пассажиров отражались непонятные чувства: страх? неприязнь? жалость? Во взглядах некоторых сквозило то же, что и в глазах Джеймсова отца — наверное, эти люди тоже пережили Первую мировую войну… Двадцать лет прошло! Автобус подъехал к воротам гарнизона. Новобранцев встречали два капрала. Молодые люди один за другим подходили к штабу, называли свои имена, получали номера и шли к ниссеновским баракам, расставленным аккуратными рядами, точно фигуры на шахматной доске. Приятелей распределили по разным казармам. Джеймс огорчился, а Дональд, нимало не смутясь, отправился к месту назначения с группой новобранцев, беседуя с ними как со старыми друзьями. Оказалось, что новичков распределяют в алфавитном порядке, и Джеймс натужно пошутил: «Р и Э — и с мест они не сойдут».[15] Он пришел в казарму, где размещались двадцать человек: по десять коек с каждой стороны и закуток капрала — прямо как в школьном общежитии. Новобранцы оглядывались с любопытством и напряжением, словно звери на новом месте, пытаясь сообразить, откуда ждать угрозы. Капрал Джонс дал им время осмотреться и объяснил, где сложить вещи и как застилать койки. Тут явился сержант и, как полагается, громовым голосом начал отдавать отрывистые распоряжения. Ужинали в огромном бараке, больше похожем на сарай. В первую смену за столы сели двести молодых людей, по большей части взвинченных и не чувствующих голода или просто непривычных к армейской еде — почти все осталось на тарелках. Сержант, стоя в торце длинного стола, громогласно объявил, что лично займется улучшением аппетита вверенного ему личного состава.
Вернувшись с ужина, двадцать юношей изо всех сил старались унять беспокойство, вызванное незнакомой обстановкой. Капрал, заметив беспорядок в казарме и вещи, небрежно раскиданные по углам, пригрозил вызвать сержанта.
Молодые люди начали жаловаться, что не привыкли рано ложиться спать. Явился сержант и строго отчитал их: в первый день такое поведение прощается, но со следующего новичкам не поздоровится, а если кто заикнется о бессоннице, то пусть не беспокоится — крепкий сон ему будет обеспечен.
Новобранцы ожидали подобной отповеди: почти в каждой семье был ветеран Первой мировой, и об армейских порядках они знали — «лает, да не кусает».
Капрал удалился к себе, а парни стали укладываться, недовольно бурча о неудобных койках и жестких подушках. «Суровая школа жизни» Джеймса не страшила: годы, проведенные в школе-интернате, пошли ему на пользу. Рядовой Дженкинс пошутил, что армейская жизнь — сказка по сравнению с жизнью в школе. «Вот и еще один кандидат в офицеры», — сообразил Джеймс, оценивающе разглядывая соседа. Молодые люди обменялись небрежными фразами и умолкли. Как выяснилось, мирок казармы мог служить прекрасной иллюстрацией для лекции по классовой структуре общества. Большинство новобранцев не представляли себе, что такое школа-интернат. «Неплохо вы там устроились», — беззлобно заметил Пол Брайант. С Дженкинсом у Джеймса оказалось мало общего, а вот с Брайантом он сдружился, хотя отец Пола был простым разносчиком угля в Шеффилде.
На следующий день обитателей пяти казарм — сто человек — отправили в здание бывшего сельского клуба, где проводили инструктаж по пользованию оружием. Из окон клуба гарнизон выглядел собранным на скорую руку, несмотря на стройные ряды казарм. Внезапно хлынул дождь; сверкающие струи ударяли о землю с такой силой, что пенящиеся фонтанчики подскакивали чуть ли не до колен — мимо клуба маршевым шагом проходил отряд пехотинцев. Инструктаж проходил весь день. Под конец дня Джеймс признался, что сапоги натерли ему ноги, и терпеливо снес град презрительных замечаний сержанта о новобранцах хреновых, которые не могут найти себе обувку по размеру. Каптенармус сжалился над ним и долго подбирал сапоги, приговаривая: «За ногами следить надо, с обезноженного солдата никакого толку…» Все сапоги были широки на узких ступнях Джеймса, пришлось поддевать две пары носков. Он чувствовал себя как пингвин, увиденный когда-то в зоопарке, — птица неуклюже вышагивала по бортику бассейна, широко расставив лапы, словно ей натирало в паху. Грубая ткань армейского обмундирования безжалостно царапала тонкую юношескую кожу.
Потом начались повзводные учения. Всех новобранцев объединили неимоверная усталость и злоба на сержанта; саднящая кожа и стертые в кровь ноги Джеймса влились в общие страдания. Юношу поддерживало только чувство неимоверной гордости — он, как и все, терпеливо сносил лишения.
Через десять недель взводные учения сменились ротными. Джеймс вместе со всеми колол штыком соломенные чучела. Винтовка стала его лучшим другом, как и обещал сержант. Все это время Джеймсу постоянно приходили в голову забавные наблюдения и насмешливые замечания, но поделиться ими он ни с кем не мог — полученное образование мешало найти слова, понятные его невежественным соратникам, безграмотное косноязычие которых щедро сдабривала отборная солдатская брань.
Дважды он получал взыскания: за плохо вычищенные сапоги Джеймса отправили на кухню чистить картошку, а за недостаточно поспешное приветствие старшего по званию — поставили в ночной караул.
К концу учений дало о себе знать поврежденное в школьные годы колено. Сержант Бакстер приказал перебинтовать его потуже: растянутая связка — не помеха стойкому бойцу. Наконец сотни новобранцев в учебном лагере превратились в настоящих мужчин, сплоченных неделями изнурительной муштры. Новоиспеченных солдат отправили в гарнизон на западе, а в учебный лагерь прибыли новички. Соратники Джеймса глядели на них с насмешливым сожалением. «Бедолаги и знать не знают, что их ждет», — снисходительно говорили они, отправляясь к автобусам.
Перед отправкой всем дали увольнительную на выходные. Джеймс вернулся домой с великой неохотой, понимая, что его возвращение наверняка расстроит родителей. Он попытался представить себе, каково провожать любимого сына на войну, — и не мог. Подобные рассуждения разительно отличались от затаенных насмешек и глумливых замечаний в адрес властей, ставших привычными за время, проведенное в учебном лагере, — солдату трудно исполнять приказы без внутреннего протеста. Думать о жизни матери не хотелось. Он представлял, как она сидит вечерами у торшера и под тихую музыку, доносящуюся из радиоприемника, вяжет свитер. Для любимого сына. Она всегда вязала, не отрывая взгляда от мелькающих в руках спиц, хотя многие женщины совмещают это занятие с разговорами или даже с чтением. Наверное, мать прятала глаза, чтобы никто не догадался, о чем она думает. Интересно, о чем она все-таки думает? Сидит одна-одинешенька, такая беззащитная и хрупкая, терпеливо ждет, пока муж вернется из паба. Джеймса все это очень злило… непонятно почему. Совсем другое дело — злиться на своего сержанта. Двадцать лет мать проводила вечера в одиночестве, с вязанием в руках. Отец возвращался из паба, пахнущий пивом, умывался и чистил зубы, потому что миссис Рейд не выносила запаха алкоголя, а потом родители ложились спать. На отца Джеймс зла не держал, но ему очень хотелось проткнуть кого-нибудь штыком. Вот только кого? Не терпелось выйти на улицу и заорать во все горло: «Нет! Не смей!»
Вместо этого он поцеловал мать на прощание, по-сыновни похлопал отца по несгибаемой спине и уехал на запад Англии.
Сотни молодых людей продолжили там обучение воинским премудростям. Дело пошло легче, хотя все изнывали от скуки. В перерывах между муштрой и учениями Джеймс лежал на койке и читал стихи. Пол Брайант, бросивший школу в четырнадцать лет, теперь следовал примеру Джеймса с тем же упорством, с каким Джеймс когда-то во всем подражал Дональду. Полу было гораздо труднее: длинные слова давались ему нелегко. Джеймс одолжил Полу томик стихов и вспомнил, как сам упивался поэзией. Пол Брайант с жаром поблагодарил приятеля и забормотал, перелистывая страницы:
— Ох, как здорово… И вот это тоже!
Сыну угольщика, в жизни не выезжавшему из города, нравились стихотворения о природе и сельской жизни.
- Под цветом вишня по весне
- Согнулась…[16]
Или, например:
- Я вышел в мглистый лес ночной.
- Чтоб лоб горящий остудить…[17]
— А еще есть что-нибудь похожее? — смущенно спрашивал он, как совсем недавно Джеймс спрашивал Дональда.
Джеймс с Полом и несколько других юношей счастливо избегли всеобъемлющей тоски. Всем остро недоставало развлечений: девушек в округе было мало, а пиво в пабах заканчивалось, как только выдавали увольнительные. Сотни молодых людей в бесконечном ожидании войны томились от безделья и скуки. Потом началась битва за Францию, новобранцы отправились туда и закончили свой путь на побережье Дюнкерка. Джеймс все это пропустил — старая травма дала себя знать, связки воспалились, колено распухло, и он попал в госпиталь.
Из его взвода погибли пятеро, двоих ранило. В связи с большими потерями два взвода пришлось объединить. Джеймс потерял свою боевую семью. Его приятель Пол с тяжелым ранением головы лежал в госпитале. Дональда ранило в ходе эвакуации из Дюнкерка. Джеймс получил увольнительную и поехал повидать друга. Дональд, с перебинтованными головой и рукой, выглядел ужасно, но все медсестры в отделении наперебой твердили, что он — душа и сердце госпиталя. В палате Дональда постоянно звучал смех и шутки, посетители приходили один за другим. Какой-то паренек сидел у койки Дональда и не спускал с него восхищенных глаз. Джеймс вспомнил свои юношеские восторги: похоже, Дональду нужны были преданные ученики, искренние последователи и почитатели.
Джеймс провел с раненым целый день, пока не подошли к концу часы, отведенные для посетителей. Он питал безграничную признательность к Дональду (сознавая, однако, что тот, возможно, и не вспоминал о своем давнем приятеле) и с благодарностью принял врученную им стопку книг и брошюр.
Началась битва за Британию, Черчилль произносил зажигательные речи, но в гарнизонах мало что изменилось. Сражения шли в воздухе, вдали от сонного запада Англии. Джеймс мог бы попасть в военно-воздушные силы. Что ему помешало? Его отец был пехотинцем, поэтому Джеймсу и в голову не пришло избрать иной род войск. Британскими истребителями управляли ровесники Джеймса: он мог бы быть среди них, мог бы погибнуть — или стремительно нестись навстречу своей гибели. Его могли подбить над морем (и он бы «упился до смерти водами Дуврского пролива») или протаранить над сушей (и он бы «сгорел на пВогребальном костре „Спитфайра“»). Жаргон военных летчиков стали употреблять повсеместно, будто воздавая дань уважения погибшим героям.
Джеймс пошел в пехоту, потому что его отец был пехотинцем. Он отказался идти на курсы подготовки офицерских чинов в Андовере, потому что отец не дослужился до офицера. Джеймс не хотел оставлять свой взвод, своих приятелей и особенно Пола. О глубине своего одиночества он задумался только тогда, когда почувствовал, что взвод заменил ему семью.
Со времен Дюнкерка поменялся состав роты, в которой служил Джеймс. Поползли слухи, что их пошлют на фронт. Увольнительные объявили — и тут же отменили. Вместо Северной Африки — впрочем, бойцы и не догадывались, что сражения ведутся именно там — роту перебросили в Нортумберленд. Проблема заключалась в том, что мобилизованных было слишком много — власти перестарались, плохо представляя себе возможное развитие военной кампании. В гарнизонах бездействовали сотни тысяч солдат, жаждущих принять участие в боях. Сержанты и капралы утверждали, что зеленая молодежь своего счастья не понимает: их могли послать в шахты, уголь добывать. Что, не хочется в забой? Тогда не жалуйся на скуку. От безделья многие заболевали: бессмысленное ожидание изматывало душу, изнуряло разум, сводило с ума. На этой благодатной почве бурным цветом прорастали совершенно фантастические слухи.
Для поддержания и укрепления боевого духа личного состава стали приглашать артистов эстрады. В казарменных радиоприемниках звучал чарующий голос Веры Линн. Офицеры службы армейского просвещения организовывали лекции по самым разным предметам, и их посещали все, потому что делать было больше нечего. Изредка солдат отпускали в увольнительную, но городок по соседству с гарнизоном особых развлечений предложить не мог. Пива в пабах катастрофически не хватало. В закусочных подавали сомнительного вкуса сосиски и омлет из американского яичного порошка. Радовали только овощи и фрукты из окрестных деревень. Полу Брайанту здесь понравилось бы, да только его перевели в другую роту. Поговаривали, что все мясо и свежие яйца увозят в лондонские рестораны, где прожигают жизнь богачи и нормирование продуктов никого не волнует. А еще были девушки. Джеймс впервые в жизни познал физическую близость в обществе девицы из Земледельческой армии — стоя у каменной ограды в темном переулке. Юноша с гадливым омерзением отнесся и к самому процессу, и к его непосредственным участникам, однако это не отвратило его от мечтаний о светлом возвышенном чувстве, о чистой деве, которая ждет его одного. Внутренний голос попытался высмеять наивные мечты о любви и нежности, но Джеймс заставил его умолкнуть, не желая представлять себе отношения, похожие либо на терпеливое молчание его родителей, либо на задиристый, шумный союз родителей Дональда. Нет, возлюбленная Джеймса — как, впрочем, и любого из его соратников — будет совсем иной…
Прежде Джеймс изредка выпивал пинту пива с отцом или рюмку хереса с матерью; теперь он пил для того, чтобы опьянеть — и относился к этому с тем же гадливым омерзением. Армейские приятели надирались в доску и лапали развратных девиц, а внутренний голос Джеймса насмешливо замечал: «Не каждому дано быть настоящим бойцом».
Скуку развеивали только посещения близлежащих ферм: желающим разрешалось отлучаться на полевые работы и на уборку урожая. Джеймсу это очень нравилось. Он начал задумываться, не заняться ли ему сельским хозяйством, и даже приударил за хорошенькой дочкой фермера, но она отвечала на его ухаживания вздохами и с раскаянием объяснила, что ее жених воюет в Северной Африке. «А я его так люблю!» Урожай собрали. Германия напала на СССР, а Япония — на США. «Перелом близок», — твердили политические обозреватели, однако все понимали, что ситуация складывалась критическая.
«Похоже, вас приберегли на горячее», — подшучивали сержанты, заметно подобревшие со скуки. В свободное время Джеймс валялся на койке и читал. Он прочел все книги, которые ему передал Дональд — поэтические сборники, романы и политические брошюры. Памфлеты с названиями «Открыть Второй фронт!» и «Свободу Индии!» его не заинтересовали. Он лениво пролистал их, зевая от скуки, зато оживился, прочитав строки Уильяма Генри Дэвиса: «Когда наши души покинут земную юдоль, если ты не вынесешь разлуки, ищи меня в полях Элизия…».
Прекрасный, суровый Нортумберленд… наверное, здесь они и сгинут навеки, забытые всеми, даже Министерством обороны. Да и зачем отсюда уезжать, если до сих пор никуда не уехали? Так мыслят люди, доведенные до безумия бесконечным ожиданием.
Внезапно ожидание закончилось. Все решили, что их перевозят в новый гарнизон, следуя неизбывному закону «как сложилось, так и продолжится». Об их подразделении просто-напросто забыли. «Кто-то дал маху», — с понимающими ухмылками замечали солдаты.
Выяснилось, что их отправляют в Индию. Нет, в открытую им об этом не объявили, «болтун — находка для шпиона» и все такое, они сами догадались. Япошки подбирались к Индии, индийская армия готовилась к обороне. Солдатам было все равно, куда их пошлют, — лишь бы выбраться отсюда, лишь бы прекратилось изматывающее ожидание.
Джеймс уложил в вещмешок нехитрые солдатские пожитки и драгоценные томики стихов. В последние месяцы — нет, в последние годы! — его дух поддерживала только поэзия. Без нее он уже давно бы отчаялся. Ах, как он благодарен Дональду — и за это, и за все остальное. Джеймс жил лишь воспоминаниями о безмятежном предвоенном лете и светлыми мечтами о будущем, о любви и о мире. «После войны все так и будет», — думал он, вспоминая счастливую пору конференций, бурных дискуссий и горячих споров, откровенный обмен мнениями, надежду, восторг и упоение жизнью. Войны ведут для того, чтобы создать мир, полный искренней дружбы, товарищества и обожания девушек, среди которых найдется она — единственная и неповторимая.
Он приехал домой попрощаться с родителями. На вопрос отца об офицерских курсах Джеймс ответил, что ему это неинтересно.
— Ну и дурак, — буркнул мистер Рейд.
Мать разрыдалась и попросила сына беречь себя.
Громадный крейсер в маскировочной окраске издалека казался размытым пятном, тучей над океанским простором, призрачной стайкой летучих рыб или смутным, дрожащим маревом. Вблизи мрачная махина угрюмо и зловеще нависала над портом. Недавно это был роскошный пассажирский лайнер «Бристоль касл», принадлежавший пароходной компании «Юнион касл», но теперь он изменился до неузнаваемости.
В ожидании посадки пять тысяч солдат столпились в порту и запрудили близлежащие улочки. Многие молодые люди никогда в жизни не видели моря (в то время отдых для простого люда ограничивался редким выходом в парк) и ничего не понимали ни в кораблях, ни в плавании. О морских путешествиях знали по газетным заметкам и репортажам в кинотеатрах на сеансах новостей: «Сегодня утром в порт Нью-Йорка прибыл трансатлантический лайнер „Куин Мэри“. На борту корабля и на причале играли оркестры, приветствуя герцога… кинозвезду… оперную певицу… боксера…»
Пяти тысячам солдат и офицеров предстояло разместиться на корабле, предназначенном для семисот восьмидесяти пассажиров, и проделать сначала семь тысяч миль до Кейптауна, а затем еще несколько тысяч миль до Индии.
По законам военного времени лайнер «Бристоль касл» лишили имени; впрочем, место назначения тоже оставалось безымянным.
Исполинская громадина военного транспорта высилась у причала символом общества, которое были призваны защищать солдаты. Две верхние палубы отвели офицерам и командному составу экипажа, а помещения третьего класса и трюмы — худшие места на корабле — заполнили солдаты. Банальное отражение классового строя в миниатюре.
Бойцы устремились к мосткам. Сержанты и капралы, стоя на палубе, громогласно отдавали приказы о размещении, в соответствии с указаниями капитана корабля и членов экипажа, потому что никто из армейских чинов понятия не имел об устройстве судна.
Взвод Джеймса Рейда одним из последних погружался на борт. Капрал Кларк по прозвищу Нобби (в армии всех бойцов по фамилии Кларк зовут Нобби), коренастый, приземистый мужчина, покрывшись потом от беспокойства, подгонял своих подопечных. Командовать личным составом он не любил, опасаясь ответственности, и сейчас старался изо всех сил. За долгие месяцы ожидания бойцы привыкли к его безалаберности и смирились с ней. Рядом с Джеймсом стоял Руперт Фитч, сын кентского фермера. Гибкий худощавый блондин с четкими чертами веснушчатого лица и ранними залысинами над высоким лбом был прекрасным наездником и любил лошадей. Время от времени Джеймс, вспоминая о своем мимолетном желании стать фермером (но как, как?), восхищенно завидовал Руперту — с такой же смутной тоской и восторгом смотрел на Джеймса Пол Брайант, а три года назад сам Джеймс так взирал на Дональда. Руперту никогда не надо было объяснять, что и зачем следует делать: казалось, армия стала для него продолжением жизни, проведенной за возделыванием земли и сбором урожая. «Разрешите обратиться!» — Руперт с легкостью и на равных заговаривал с капралами и сержантами, предлагал чуть изменить отданное распоряжение, проложить несколько иной курс, перейти на использование другой марки обувной смазки. Ему прочили офицерские курсы, однако он, как и Джеймс, упорно отказывался. «Не по мне», — говорил Руперт. На ферме он с удовольствием трудился наравне с работниками.
Гарольд Муррей постоянно сжимал кулаки, словно ожидая нападения. Этот высокий сутулый юнец с горящими глазами когда-то прислуживал в лавке, где его отец торговал дешевой одеждой. Джонни Пейн до войны помогал отцу продавать овощи с лотка в Бермондси и теперь брал уроки счетоводства у Джеймса — в мирное время пригодится. Эти пятеро солдат хорошо знали друг друга. Еще пять бойцов взвода «Б» были новенькими — их прислали во время очередной перегруппировки личного состава, причины которой остались неизвестными.
Наконец капрал Кларк отдал приказ двигаться. Взвод промаршировал на борт, и солдаты начали спускаться в темную глубь судна, на палубу «Е» над самой ватерлинией. Оттуда снова вниз по трапу, в отведенное им помещение, где к переборкам крепились подвесные койки, а между переборками втиснули столик и посудный шкафчик. На свободном пространстве десять человек умещались с великим трудом — стоя или лежа в парусиновых койках. У переборки свалили вещмешки и прочую экипировку.