Кошка, шляпа и кусок веревки (сборник) Харрис Джоанн
А Крис, опустившись перед нами на колени, разул нас — сперва Хоуп, потом меня. Туфли у нас были неброского, разумного, коричневого цвета, не особенно красивые, конечно, зато легко снимались и надевались — такие туфли в «Медоубэнк» носили все. Крис отшвырнул их (ах, правила, правила!), и они пролетели через всю комнату, а он быстро куда-то сходил и вернулся с квадратным тазом, полным воды, которая тяжело плескалась через край. Он подставил таз с водой Хоуп под ноги и предупредил:
— Боюсь, вода в Атлантике даже летом несколько холодновата. — Только тут я увидела, что в тазу не только вода, но и довольно много плоских округлых камешков, какие часто встретишь на морском берегу. Хоуп с наслаждением опустила в воду свои босые старые ноги, и лицо ее вспыхнуло от нежданной радости.
— Ой! — вырвалось у нее. И в голосе послышались интонации пятнадцатилетней девочки, чуть задыхающейся от волнения и ярко разрумянившейся.
Крис сиял во весь рот.
— Не волнуйтесь, Буч, вечная моя любовь, — сказал он мне и снова куда-то ушел, бросив на ходу: — О вас я тоже, разумеется, не забыл.
Таз, который он принес для меня, был полон мягкого, сухого, рассыпчатого песка, который щекотал мне пальцы и слегка похрустывал под пятками. Я с наслаждением зарыла стопы в песок — ими я еще могла немного двигать, хотя с тех пор, как я ухитрялась выделывать сложные танцевальные па, прошло уже столько лет, что и вспомнить страшно, — и мысли мои унеслись в сладостные времена моего детства; мне снова было пять лет, и пляж в Брэкпуле снова был двадцать миль в длину, и летние облака казались мне клочьями чудесной сахарной ваты…
— После сытного ланча вы вряд ли успели проголодаться, — продолжал между тем Крис, — но я подумал, что надо все же попробовать предложить вам кое-что — вдруг понравится. — И откуда-то из очередной волшебной пещеры Аладдина, прятавшейся за стеной нашей гостиной, он притащил поднос с чудными яствами. — Конечно, не шампанское с черной икрой, — сказал он, — это мне не по карману, но я очень старался.
И это было заметно: там были чудесные канапе с оливками, сливочным сыром и тоненькими ломтиками семги; шоколадные пирожные и мягкое сливочное мороженое с манго и клубникой; ледяные коктейли с виски и маринованными маслинами (уж это-то было определенно против всяких правил!) и желтый лимонад; но лучше всего было то, что на подносе я не увидела ни сэндвичей с тунцом и яйцом, ни розовых «волшебных» пирожных с синтетической вишенкой!
Мне и в голову не приходило, что я настолько голодна. Мы с Хоуп прикончили все до последнего крекера! А потом снова с наслаждением шлепали по воде и песку, а Крис поднял крышку старого рояля, на котором, кроме него, по-моему, никогда никто не играл, и мы втроем спели все наши старые любимые песни: «An Eighteen-Stone Champion», «You Know Last Night» и т. п., а потом Крис и Хоуп исполнили знаменитую песню Эдит Пиаф «Non, Je Ne Regrette Rien», после чего мы обе вдруг почувствовали себя настолько усталыми, что как-то незаметно уснули, а когда проснулись, то оказалось, что Крис успел унести и пустой поднос, и тазы с водой, песком и камешками и снял со стен постеры, а с люстры — цветные подвески.
И только магнитофон был все еще включен (должно быть, Крис успел перемотать пленку, пока мы спали). Свечи он тоже унес, но в комнате еще чувствовался их аромат — скошенной травы, зреющих фиг, лаванды и тимьяна; и этот аромат совершенно перекрывал тот характерный запах, что вечно царит в «Медоубэнк»; а когда я вернулась к себе в комнату, то нашла там все принесенные им рекламные проспекты и журналы; они были аккуратно засунуты за книги, стоявшие на полке, а на книгах лежала записка от Криса.
«С возвращением», — было написано в ней.
Я вернулась в гостиную как раз вовремя: почти сразу же мы с Хоуп услышали, как на подъездную дорожку сворачивает прибывший автобус. Хоуп бережно вынула из магнитофона кассету и спрятала ее в карман платья. Поджидая остальных, мы с ней не произнесли ни слова, но крепко держались за руки и улыбались. Вскоре появились и все наши друзья: Поляк Джон, миссис МакАлистер, мистер Баннерман, мистер Браун и бедная миссис Суотен, которая тут же принялась жаловаться: она потеряла на берегу свой кружевной платочек, в туфли у нее насыпалось слишком много песку, солнце палило так нещадно, что у нее наверняка тепловой удар, и в целом, сказала она, все было просто отвратительно, и никому не было дела до ее ужасных страданий. В общем, если б она только знала…
В царившей в гостиной суматохе никто не заметил, что и у нас тоже туфли в песке. Никто не обратил внимания на то, что мы обе без малейшего аппетита ковыряем вилкой «праздничные» котлеты, поданные на обед, — разве что Печальный Гарри как-то странно на нас посматривал, но Гарри болтать не любит, — и никому, похоже, не было дела до того, как рано мы обе улеглись спать. Хоуп сразу же после обеда удалилась к себе, чтобы насладиться ароматом свечей, которые Крис сунул ей в прикроватную тумбочку, а я отправилась листать и рассматривать глянцевые проспекты, мечтая об апельсиновых рощах, коктейлях «дайкири» с клубникой, полетах в дальние страны и морских путешествиях на яхте. На следующей неделе мы, возможно, попробуем отправиться в Грецию. Или, может, на Багамы, или в Австралию, или в Париж, или в Нью-Йорк… Пусть Том не думает, что только он может туда ездить! Мы с Хоуп тоже на это способны. И потом, как любит говорить Хоуп, любое путешествие расширяет горизонты и прочищает мозги.
Никаких Бедфордских водопадов на свете нет!
В раннем детстве я безоговорочно верила в магию Рождества. А теперь, сколько ни стараюсь, я уже почти ничего хорошего в этом празднике не вижу, в глаза бросается лишь его кричаще безвкусный торгашеский дух, да все чаще возникает ощущение обманутых надежд и растущего разочарования. Этот рассказ я написала из желания воспротивиться всеобщему крушению иллюзий. Но отнюдь не уверена, что результат получился именно тот, которого я добивалась.
Шесть утра, а Санта на последнем издыхании. Очень кстати я его проверил; нельзя же допустить, чтобы именно сегодня у меня на лужайке перед домом торчал никуда не годный Санта. Очень портит настроение, знаете ли; а тут еще и соседи у меня все как на подбор противные — вечно им то одно не нравится, то другое. На прошлой неделе, например, их не устраивали мои пингвины. Три пингвина, веселые такие ребятишки. Последнее мое добавление к Стене Света; один пингвин в колпаке Санта-Клауса, а два других несут ледяные коньки; стоит их включить, и они начинают исполнять «Зимнюю волшебную страну», а потом всю ночь мигают огоньками.
Они и одного дня простоять не успели, как ко мне с жалобой явился мистер Бредшоу.
— Послушай, дружище, мы еще можем как-то мириться с твоими волшебными огоньками, танцующими снежными хлопьями, рождественскими елками, надувным снеговиком, вертепом и тремя волхвами; мы даже этого сверкающего Санту с его двенадцатью оленями готовы терпеть, но пингвины — это уже перебор. Нет, дорогой, их придется убрать.
По мне, так это у него перебор; он реагирует на моих пингвинов как-то уж чересчур болезненно. По-моему, нет ничего плохого в том, что я зажег несколько огоньков в канун Рождества. Я же не прошу никого другого этим заниматься. И не обижаюсь, когда соседи не отвечают на мои поздравительные открытки. Если честно, я и не жду ни от кого из них ни доброжелательности, ни особого расположения, но, по-моему, просто оставить меня в покое они вполне могли бы. Просто оставить меня в покое и позволить мне наслаждаться рождественским настроением так, как это нравится мне самому? Увы! Их вечно что-нибудь не устраивает. Если не пингвины, так колокольчики над санями Санты, которые им, видите ли, спать не дают. А один агент по продаже недвижимости даже попытался обвинить меня в том, что я сбиваю цены на дома. И в магазин кто-то пожаловался, что ему из-за моей Стены Света вовремя не привозят заказанные продукты. Порой даже наш почтальон начинает как-то странно на меня поглядывать, а сам остановится на подъездной дорожке и пялит глаза на мой дом. Местная шпана, случается, начинает в час ночи голосить во все горло «Silent Night» и оставляет у меня на крыльце пустые банки из-под пива. А на днях в супермаркете какой-то парень, увидев меня, завопил: «Эй, Санта, а где же твой олень?» — и новая кассирша, блондинка такая, не удержалась и самым непрофессиональным образом захихикала.
Вот почему я почти все продукты стараюсь заказывать на дом. Впрочем, это нетрудно; звонишь в отдел доставки с утра в понедельник, часов в девять, а через пару часов к твоему дому подъезжает фургон — и вот тебе, пожалуйста, запас продуктов на неделю: 1 средней величины мороженая индейка; 5 фунтов картофеля «Кинг Эдвардз», такого белого с красными пятнами; 1 фунт брюссельской капусты; 1 фунт моркови; 1 пакет шалфея и 1 пакет зеленого лука и прочей зелени; 1 банка соуса «Бисто»; 7 штук колбасок «Чиполата»; 7 тонких ломтиков бекона с прослойками жира; 1 роскошный «Рождественский пудинг»; 1 пакет роскошных сладких пирожков; 1 пакет драчены — кормить птиц; 1 бутылка сладкого шерри; 1 банка бранстонских пикулей; 1 средней величины буханка хлеба от «Уорбертона»; 1 маленькая коробка шоколадных конфет «Милк Трей» и, наконец, последнее, но едва ли не самое важное: 1 пакет экономичных крекеров, таких зеленых и красных, к которым прилагаются карнавальные шляпы и прочие безобидные штучки.
Я очень люблю Рождество. Правда, люблю. И поздравительные открытки писать люблю. И подарки заворачивать. И обязательно слушаю речь королевы и рождественский альбом Фила Спектора. Я обожаю елку с канителью и маленькими шоколадками, завернутыми в фольгу. И свою Стену Света. И искусственный снег на каминной полке. И венок из искусственной омелы на входной двери. А вот из еды я даже не знаю, что мне нравится больше — рождественский обед, приготовленный по всем правилам, или сэндвичи с холодной индюшатиной и пикулями, которыми я подкрепляюсь поздно ночью, когда смотрю какой-нибудь старый фильм — «Белое Рождество» или «Жизнь чудесна»,[14] — сидя перед камином, возле которого висят шерстяные носки, а рядом на столике стоит бокал шерри и лежит одна-единственная шоколадка, и в душе моей зреет головокружительное предвкушение того, что именно сегодня ночью, единственной из всех волшебных ночей года, со мной может случиться… да просто все, что угодно!
Белое Рождество… К сожалению, такое у нас бывает не слишком часто. Чаще приходится обходиться искусственным снегом и ватой, обрызганной специальным «сверкающим» спреем из жестяной банки. Разумеется, всем этим ухищрениям далеко до настоящего снега с его безмолвным кружением и ощущением того, что теперь все на свете чудесным образом переменится и обновится. «Let it snow, let it snow, let it snow»,[15] — как поется в популярной песенке. Шанс, что снег все-таки пойдет, разумеется, невелик, особенно если учесть глобальное потепление, о котором мы постоянно слышим, но надеяться-то все-таки можно…
Филлис капитулировала два года назад. Она ушла из дома как раз между «Моркам и Уайз шоу»[16] и речью королевы (в видеозаписи 1977 года, одной из многих ее речей, бережно хранимых на всякий случай). Даже подарок свой распечатать не пожелала. Она — что весьма для нее типично — оставила какую-то сумбурную записку, в которой сообщала, что больше не в силах все это выносить и что надеялась, что, выйдя на пенсию, мы начнем путешествовать, но этого не произошло, а ей так хотелось перемен, но она мне непременно напишет, как только устроится. И она действительно регулярно мне пишет — раз в год я получаю от нее длинное, исполненное сознания собственного долга письмо (но ни в коем случае не рождественскую открытку!) с пожеланиями всего наилучшего.
Она никогда по-настоящему не ощущала духа Рождества — в отличие от меня.
О, как бы мне хотелось, чтобы каждый день было Рождество…
Только представьте себе: каждый день — Рождество; каждый день все начинается сначала; каждый день снова праздник! Каштаны, жарящиеся на решетке под открытым небом (хотя я вполне могу обойтись и обычной газовой плитой); песенка «Я видел, как мамочка целовала Санта-Клауса»…
Однако меня и впрямь несколько беспокоит состояние моего Санты: его вполне могли повредить нарочно. Например, кто-то из моих ворчливых соседей, имеющих на меня зуб, или дети гуляли-гуляли и решили немного похулиганить. С другой стороны, вполне мог сгореть какой-нибудь предохранитель, или просто лампочка перегорела — такое ведь часто случается; хотя днем я стараюсь все же выключать свою иллюминацию (я ведь на пенсии, знаете ли, так что приходится думать о счетах за электричество), понимая, что моя Стена Света явно не рассчитана на столь интенсивное использование. И все же менять ее я не стану. Ни ради дружбы с мистером Бредшоу, ни ради благожелательного отношения соседей; я не откажусь от нее даже ради самого лучшего на свете китайского чая.
Фильм «Жизнь чудесна» я смотрел уже 354 раза. 1946 год, режиссер Фрэнк Капра, актеры Джеймс Стюарт и Генри Трэверз. Этот фильм был создан, когда мне было шесть лет, и он рассказывал о таком мире, где мужчины носили шляпы и целиком и полностью отвечали за финансовое положение семьи. В этом мире розовощекие детишки катались на коньках по замерзшему деревенскому пруду, и соседи относились друг к другу по-соседски, а не вели себя как самодовольные яппи, которые, будучи хозяевами многих здешних домов, желают непременно продать их подороже.
В этом фильме город назывался Бедфорд-Фоллз — Бедфордские Водопады. Много лет я считал это место вполне реальным. И очень хотел там жить — даже однажды собрался туда эмигрировать, надеясь, что только меня и ждут в этом чудесном городке, по колено засыпанном снегом и охваченном радостной святочной суетой. Но потом мне объяснили, что такого места на свете нет. А я взял и доказал, что все они ошибаются! Я переименовал свой дом и улицу и теперь проживаю по адресу: коттедж «Бедфордские водопады», улица Праздничная, Молбри; и Рождество у меня бывает тогда, когда я этого захочу.
Разумеется, все вокруг считают, что я спятил. Ну и пусть; я не более сумасшедший, чем тот коротышка из закусочной «фиш-н-чипс», который воображает себя Элвисом Пресли; или Смит, что живет на нашей улице, только чуть дальше, который и вовсе считает себя друидом или кем-то в этом роде; или миссис Гоулайтли,[17] которая в три часа ночи любит прогуливаться на автомобильной парковке у универсама «Теско»; или наши Эл и Кристина, которые все стараются к Новому году непременно сбросить по пять стоунов[18] каждый. И почему, скажите на милость, Рождество следует непременно праздновать раз в году? Почему мне нельзя праздновать то, что мне нравится и когда я сам этого хочу?
Не могу сказать, что это легко — всегда так поступать. Быть не таким, как все, вообще непросто — Джимми Стюарт[19] хорошо это понимал, играя в фильме «Жизнь чудесна»; но еще труднее отказаться от того, к чему ты стремишься, что считаешь самым правильным в жизни. Вот Джимми Стюарт обладал истинной чистотой и целостностью характера. И своими поступками заставлял других тоже меняться. А ведь это очень важно. Вот и я пытаюсь это делать — по-своему, конечно. Пытаюсь изменять вещи. Пытаюсь зажечь небо. Вернуть на лица детей, слоняющихся по улицам с прилипшим к нижней губе окурком, восхищение чудом. А Рождество по сути своей — это время чудес, не так ли? Время волшебства, тайны, маленьких рюмочек вина и сверкающих от счастья глаз. Я, знаете ли, по-настоящему верю в чудеса. Приходится верить — не правда ли? — когда ничего другого не остается.
Но до чего же трудно сохранять эту веру день за днем, когда никто вокруг твоей веры не разделяет, когда все считают тебя посмешищем. В прошлом году, в декабре, я попытался принять участие в одном шоу, устроенном новостной телепрограммой; мне самому хотелось понять, зачем я все это делаю и почему так поступаю. Мне они там показались сперва такими милыми; дама-интервьюер была хорошенькая и очень добрая с виду; операторы с удовольствием лакомились моими сладкими пирожками, пили мой чай и смеялись над моими шутками. Но передачу показали в августе, в самый неподходящий сезон, хотя о ней даже в газетах написали — под заголовком «Изменяющий ход времени Санта молит о пришествии снега», — и некоторое время к нам отовсюду приезжали люди, чтобы посмотреть на мою Стену Света и посмеяться над сумасшедшим старым ублюдком, который думает, что Рождество бывает каждый день.
Какое-то время это было даже отчасти забавно. Дети приходили, чтобы побеседовать со мной; некоторые даже присылали мне к Рождеству поздравительные открытки. А потом вдруг все кончилось. Обо мне узнали не там, где нужно, и какие-то вандалы вломились ко мне в сад и вдрызг разнесли всю мою иллюминацию; а некоторые газеты даже стали распространять слухи, что я — извращенец, обманом заманивающий к себе в дом малышей. Подобные статейки выходили под заголовками типа «Злой Санта» — и в итоге дети стали меня избегать, а то и писали с помощью баллончиков с краской всякие гадости на моей садовой изгороди. С тех пор прошло уже четыре месяца, но гадости они по-прежнему пишут.
Я отремонтировал своего Санту. К счастью, у него только проводка разболталась, и особого вреда эти вандалы ему не нанесли. Наверное, это должно было немного поднять мне настроение, но отчего-то веселей не стало. В шесть утра еще совсем темно, и я в последний раз включаю свою Стену Света — просто чтобы увидеть ее во всей красе до восхода солнца. Смешно, но ощущения, что близится Рождество, у меня при этом больше не возникало. Похоже, я в кои-то веки совпал с календарем; в кои-то веки шагал в ногу со всем остальным миром. Даже сломанные часы два раза в день показывают время правильно — Филлис часто так говорила; именно такими сломанными часами я и чувствовал себя этим рождественским утром. Часами, у которых есть только циферблат, но нет маятника.
Обычно в шесть утра я готовлю себе легкий завтрак — чай и тосты с джемом, — затем чищу брюссельскую капусту, морковь и картошку и сую в духовку индейку, чтобы к ланчу она была готова. Но сегодня я что-то не испытывал ни малейшего желания этим заниматься. Телевизор? Там по одному из кабельных каналов идет «Рождественский гимн» (классическая вариация 1938 года с Реджинальдом Оуэном); странно, но именно сегодня мне почему-то совершенно не хотелось смотреть старые фильмы. Этот фильм я видел 104 раза (и еще 57 раз римейк 1951 года с Аластером Симом). А на другом канале вот-вот начнется «Белое Рождество» (его я видел 301 раз, а может, и больше), затем пойдет «Жизнь чудесна». Столько старых фильмов на разных каналах, но сегодня они мне почему-то были совсем не интересны. Ладно, попробуем включить радио. На всех станциях рождественская музыка. У меня у самого целая куча рождественских записей — от хора «Кингз Колледж», который фантастически исполняет «Silent Night», до Майка Бата с его «Wombling Merry Christmas». Я все это знаю наизусть, но сегодня ни на чем сосредоточиться не могу. В итоге от музыки у меня даже голова начала кружиться, а от чрезмерно веселых голосов диджеев в душе воцарилась ужасающая тишина.
Let it snow, let it snow, let it snow…
Я выглянул в окно, но снег так и не пошел. За окном был только ветер да огромное черно-синее небо без звезд. В соседних домах уже начинали зажигать свет. Дети Бредшоу, одному пять, другому семь, встали уже давно — я видел, как они возятся у себя в спальне, как прижимают к окну свои чумазые мордашки, желая полюбоваться пляшущими у меня на крыше пингвинами.
Проклятые пингвины! Круглые сутки, не умолкая, поют «Чудесная зимняя страна»! И как только я это выдерживаю? Нет, мистер Бредшоу прав: эти пингвины — и в самом деле ошибка. Я решительно встал и, хотя до рассвета было еще добрых два часа, выключил Стену Света.
Внезапная темнота меня буквально оглушила; обычно, тем более при раздернутых шторах, снаружи в гостиную попадает достаточно света, чтобы там было почти светло. Но сейчас моя гостиная была освещена лишь огоньками на маленькой искусственной елочке возле телевизора и гирляндой волшебных фонариков на каминной полке. Просто из любопытства я и это все тоже выключил. В полной темноте мне стало немного легче. И я попытался себе представить, что вот возьму и не стану на этот раз праздновать никакого Рождества! Не будет ни пудинга, ни пирожков, ни речи королевы, ни фильма «Жизнь чудесна», ни картошки, запеченной в сливках, ни соуса «Бисто», ни сэндвичей с индюшатиной, ни старых записей «Моркам и Уайз», ни подарков, ни елочной канители — только покой и благодать.
На мгновение эта мысль меня прямо-таки заворожила. Уступить, освободиться от всего этого и просто почитать — скажем, какой-нибудь триллер или исторический роман — за простеньким ланчем из сыра и крекеров. Или, может быть, даже заглянуть к Филлис. Она ведь живет совсем недалеко — нужно всего лишь доехать на автобусе до Медоубэнк-роуд… И я уже почти видел, как делаю все это — покупаю билет, иду по гравиевой дорожке, стучусь в дверь (возможно, к дверному молотку будет прикреплена гирлянда из падуба), говорю ей: «Доброе утро, Филлис!» (хотя, возможно, «Веселого Рождества!» я ей и не скажу), вижу ее улыбку, ощущаю исходящий от нее аромат розовой воды и свежего белья. Это ведь проще простого! И никаких тебе огней, никаких чудес. Никакого ангела, указующего путь. Никаких Бедфордских Водопадов.
А ведь ты легко мог бы это сделать. Да-да, запросто. Голос, что звучал у меня в ушах, был немного похож на голос Аластера Сима из «Рождественского гимна», версия 1951 года. Бодрый такой, властный, его просто так не заставишь умолкнуть. Возьми и просто остановись. Прямо сегодня. В эту самую минуту. Сейчас.
Неужели я действительно смогу это сделать? Эта мысль принесла мне неописуемое облегчение. Облегчение и одновременно ощущение ужасного, невыразимого страха. Как это — остановиться? Просто взять и остановиться? И что же я тогда буду делать?
И я снова представил себе, как иду по гравиевой дорожке к дому Фил. Я почти слышал морозный хруст гравия у себя под ногами. У ее дверей наверняка будет горшок с лавандой, а вдоль дорожки рядком морозоустойчивые анютины глазки. У Филлис на редкость милая улыбка, особенно когда ее застанешь врасплох, и очаровательная привычка убирать за ухо прядь непокорных волос. Возможно, на каминной полке будет стоять горячий чайник, а на столике у кресла — коробка печенья. Она любит рассматривать рекламные проспекты о путешествиях; и, возможно, на этот раз мы стали бы делать это вместе и могли бы провести Рождество, скажем, в Португалии, в Италии или в Испании. Ведь в это время года в Англии и впрямь слишком холодно. Да и перемена мест нам отнюдь бы не помешала.
Я почти видел все это, почти слышал — точно некую воображаемую музыку. Иная, новая жизнь, новые надежды, новые места — далеко за пределами Бедфордских Водопадов с их вечным искусственным снегом. Несколько мгновений я был точно в бреду; вскочил, оставив любимое кресло, и уже коснулся ручки двери, оставив на вешалке свои пальто и шляпу, ибо мне казалось, что даже одна секунда, которую я потрачу на то, чтобы обернуться и взять их, может стать последней, фатальной, и тогда Бедфордские Водопады все-таки сумеют затянуть меня обратно…
И вдруг, совершенно неожиданно, раздался звонок в дверь.
Сегодня? В шесть утра? Неслыханно! Это точно не почтальон (почту в Рождество не разносят). И явно не представители семейства Бредшоу с жалобой на слишком яркий свет у меня во дворе. Кто же тогда? Что за таинственный гость? Или это просто кто-то пошутил? Я поспешно распахнул дверь. Ледяной ветер ворвался в комнату, принеся с собой запахи Рождества — гвоздики, яблок, хвои, бренди, — но за дверью никого не оказалось. И калитка закрыта, и улица совершенно пуста. Но колокольчик-то звонил!
Каждый раз, как услышишь, как звонит колокольчик…
Я узнал этот голос, голос Генри Трэверза из фильма «Жизнь чудесна» — добрый, теплый, которому невозможно сопротивляться. Странно, но этот голос был чем-то похож и на мой собственный; причем настолько, что незнакомый человек вряд ли сумел бы различить наши голоса. Как мне могло прийти в голову, что моя работа закончена? Что я имею право в такой день оставить свой пост? Тебе, между прочим, еще подарки заворачивать нужно, требовательно напомнил голос. И брюссельскую капусту почистить, и рождественские гимны спеть, и картошку поджарить; нужно скатать начинку в шарики и выложить в форму для запекания вместе с колбасками и ломтиками бекона; выпотрошить размороженную индейку; выложить пудинг в керамическую миску и приготовить его на пару. Если всех этих дел не переделать, кто знает, какие ужасные шлюзы могут тогда открыться? Какие звезды могут погаснуть? Какие проповеди пропадут зря? Какие души так и не обретут спасения?
Нет, теперь я отчетливо понимал: об уходе не может быть и речи. Я — как те сломанные часы, стрелки которых навсегда замерли, показывая некий невообразимый час. Пусть уж другие движутся дальше, если должны, если могут, а у меня пока что обязанностей хватает. И дел, которые нужно завершить. И жертв, которые нужно принести. И носков, в которые нужно положить подарки. И предостережений, которые нужно сделать. И жизней, которых нужно коснуться. Нравится это кому-то или нет, но я являю собой Призрак Рождества и обязан выполнить то, что мне поручено.
Я очень медленно повернулся к двери спиной, щелкнул выключателем, и Стена Света вспыхнула вновь, а на каминной полке замигали волшебные фонарики. Должно быть, когда я открывал дверь, запах сосновой хвои, такой странно ностальгический, успел просочиться внутрь и все еще царил у меня в гостиной. И, посмотрев в фиолетовое небо, уже начинавшее медленно светлеть, я увидел, как оттуда, кружась, падают первые легкие снежинки.
Желаете возобновить связь?
Интернет представляется мне самым подходящим местом для возникновения историй о привидениях. Светящийся в глубокой ночи экран лэптопа; голоса из иного мира. Когда я писала «Blueeyedboy»[20] — а это, хотя, наверное, не все со мной согласятся, тоже явно история о привидениях, — я обнаружила, что все сильней восхищаюсь тем, сколь сильно мы теперь зависим от виртуального мира; от тех отношений, которые мы в этом виртуальном мире завязываем; от сообществ, которые мы там создаем; от людей, с которыми мы там контактируем, хотя в реальной жизни, возможно, никогда с ними и не встретимся. Этот мир может стать как дружеским застольем, так и самым одиноким местом на свете. Все зависит от восприятия.
Там, в Сети, никто по-настоящему не умирает. Это истина, которую я только теперь начинаю постигать. То, что кажется абсолютно эфемерным, собрано здесь и хранится вечно; оно может оказаться даже хорошо спрятанным, и все же его вполне можно вновь отыскать и извлечь, чем и занимаются те, кто действительно хочет восстановить некие тонкие ломтики прошлого, отдельные страницы из архивов забвения.
Я впервые воспользовалась Твиттером два года назад, чтобы поддерживать связь со своим сыном Чарли. Ему было девятнадцать, и он учился в университете вдалеке от меня. Мы всегда были с ним очень близки, и я понимала: когда он уедет, в моей жизни возникнет некая пустота. Вот только ни размеров, ни глубины этой пустоты я себе не представляла; как не представляла и того, сколько долгих часов проведу в ожидании звонка от него, снедаемая вечным беспокойством. И не то чтобы я чего-то боялась, но жить одной, без него, в этом просторном доме, оказалось гораздо труднее, чем я ожидала.
У нас очень большой дом; возможно, даже слишком большой для двоих — матери и сына. Сад, занимающий целых четыре акра; большой луг, лес, речка, протекающая через этот лес. Но Чарли как-то ухитрялся заполнить собой все пространство вокруг меня, и оно оживало, взрывалось, жужжало от его беспокойной энергии. А теперь смотреть вокруг стало почти невыносимо. Нет, мне не казалось, что я окружена пустотой, но привычное пространство словно населили призраки прошлого: пятилетний Чарли в своем домике на дереве; Чарли с полной банкой головастиков; Чарли, играющий на гитаре; Чарли, устраивающий с помощью старого деревянного театра марионеток представление под музыку «We Will Rock You» из альбома «Queen’s Greatest Hits» в СD-записи. Пока он не уехал, я и не подозревала, как много места способен занять один-единственный мальчик и как много тишины обрушится на меня в его отсутствие; той тишины, которая давит на наш дом так, словно у него вдруг увеличилась сила тяжести.
Но затем сын ввел меня в мир социальных сетей — в Facebook, YouTube и, самое главное, Twitter, который я сперва отвергла как наименее значимый из всех, но который, как я теперь понимаю, и стал для меня спасательным кругом. Теперь я обрела способность почти касаться своего сына и знать все, что происходит в его новом мире; я получила возможность связаться с ним в любую минуту, когда только захочу, — и все это имело для меня огромное значение, и все это я, несмотря на всю свою нелюбовь к технике, приняла. Приняла всей душой. Ради сына, конечно.
Мое имя в Сети — @MTnestgirl, что-то вроде «девушки из гнездышка», — явно связано с любовью Чарли к музыкальному театру и ко мне, его дорогой матери. Себе Чарли выбрал сетевой ник @Llamadude, довольно нелепое имечко, по-моему, но странным образом очень ему подходящее.[21]
— Я всегда буду на связи, — сказал он. — Обещаю. Где бы я ни находился.
И он всегда был на связи: связывался со мной по мобильному BlackBerry из университета; из разных кафе и разных стран; во время концертов, загородных поездок и всяких фестивалей. Мобильная связь, разумеется, есть не везде, но Чарли свое слово держал: мы каждый день общались с ним в Твиттере. На это нужно совсем мало времени; максимум сто сорок знаков, несколько мгновений, чтобы кликнуть адрес или послать фото со своего телефона…
И вдруг оказалось, что я больше не одна; теперь я была там, вместе с Чарли и его друзьями. Я вместе с ними ходила на лекции, вместе с ними смотрела интересующие их фильмы, слушала музыку, которая им нравится. Чарли пользовался Твиттером для связи с невероятно широким кругом людей: не только с друзьями из своей реальной жизни, но и с театральными режиссерами, которых он никогда в жизни не видел, с актерами, певцами, писателями, представителями различных технических специальностей. И его виртуальные друзья стали и моими друзьями тоже. Я заходила на их вебсайты и блоги; смотрела их клипы и концерты; участвовала в их жизни. Словно загадочным образом заглядывая в зазеркалье, я могла наблюдать за тем, как мой сын взаимодействует с людьми. Я не могла прикоснуться к нему «во плоти», но участвовала буквально во всем, чем он занимался, — точно некий любящий призрак, недремлющее око, призрак из машины.[22]
Новости в Твиттере разносятся чрезвычайно быстро. И с той же скоростью могут разбиваться сердца. Зимнее утро, обледенелая дорога, грузовик, появившийся невесть откуда, и мой сын на своем байке — на том самом, что я ему подарила на восемнадцатый день рождения…
Сто сорок знаков — этого более чем достаточно, чтобы твоему миру пришел конец. Сперва посыпались разные сообщения как у меня в Фейсбуке, так и у него — OMG[23], это правда — насчет @lamadude? Что нового о нем слышно? Кто хоть что-нибудь о нем знает? А на связь с @MTnestgirl выходили?
А потом, почти сразу же, повторявшееся все снова и снова восклицание: Ах, мать твою!..
Смерть должна быть безмолвной, сказала я себе. Смерть должна походить на черную дыру. Но весть о гибели Чарли разнеслась по Твиттеру с тем же морфическим резонансом, с той же мистической, загадочной силой, какая удерживает тысячи птиц в стае и придает этой стае форму расширяющейся спирали, исходящей пронзительным полубессознательным криком…
Говорят, что птицы — это посланники между мирами живых и мертвых. В то утро птицы в Твиттере, эти виртуальные предвестники смерти, выступили необычайно мощно; они кричали дико и беспомощно, и шелест их крыльев был точно стена белого шума.
До смерти Чарли у меня было всего около дюжины фолловеров. Теперь же со мной на связь выходили люди, совершенно мне незнакомые. Сотни людей! Чего они хотели? Выразить сочувствие? Тайно позлорадствовать? Или, может, разделить со мной трагедию, произошедшую в реальной жизни?
Я сказала себе: я должна уйти из Сети. Мне стало почти невыносимо в Фейсбуке. Там страшная весть о гибели Чарли разнеслась всего за несколько минут. Тысячи пользователей Твиттера вышли со мной на связь. Незнакомые люди выражали мне соболезнования; певцы и актеры, с которыми виртуально общался мой сын, присылали слова сочувствия. Я чувствовала, что это выше моих сил, что мне этого не вынести, но отключиться не могла.
Я помню, как Чарли однажды рассказал мне о Коте Шрёдингера,[24] существе одновременно и живом, и мертвом, помещенном как бы между двумя реальностями. Так вот, в Твиттере Чарли был еще жив; я по-прежнему видела его страницу в Фейсбуке, понимая, что всего за час до того, как отослать свой пост, он с восхищением предвкушал поездку в Лондон на спектакль «Les Miserables»;[25] что на завтрак он съел сэндвич с беконом; что сменил свой прежний аватар на фотографию, которую я сделала много лет назад, — двенадцатилетний Чарли с торжествующим видом стоит на берегу моря, широко расставив ноги над монументальным замком из песка, а на парапет обрушиваются приливные волны с белыми гребешками, и чайки стремительно ныряют в воду…
А в том, другом, реальном, мире я продолжала совершать некие телодвижения, словно все еще была жива. Но теперь все вокруг казалось мне чем-то вроде фотографий, выполненных в технике сепии. Подготовка к похоронам; похороны; мужчины и женщины, похожие на стаю черных птиц с картин Магритта,[26] вьющихся вокруг дыры в земле. И я ринулась обратно в Твиттер, испытывая смешанное ощущение страшного горя и вместе с тем облегчения — облегчения, потому что покинула этот мертвый мир; горя, потому что вынуждена была собственными глазами видеть, как количество посещений на странице Чарли все уменьшается, и последние уже имеют пометку не «24 часа назад», а куда более отдаленные даты.
Тогда я решила удалить аккаунт Чарли. Но для этого мне был нужен его пароль. Впрочем, этот пароль одинаково подходил для всех его аккаунтов; его страница в Фейсбуке была по-прежнему открыта, и на стене у него было полно посланий. И на его канале в YouTube кипела жизнь; там было полно его видео; а когда я снова залогинилась в Твиттере, то первое, что я увидела, это рекомендованный список лиц, с которыми мне, возможно, захочется вступить в переписку, и среди них был, разумеется, @Llamadude.
Еще хуже обстояло дело с электронной почтой. Она автоматически поступала на мой адрес через определенные интервалы с сообщением: «Пользователь, страницу которого вы смотрите (@Llamadude), не выходил в Сеть 14 дней. Хотите возобновить связь?»
Сперва я подобные послания удаляла. Пыталась блокировать их доступ, но Чарли когда-то давно сам меня подключил, и теперь я не знала, как изменить настройку.
«Хотите возобновить связь?»
Я подумывала о том, чтобы вообще перестать пользоваться Сетью. Но Твиттер уже стал для меня чем-то большим, чем просто средство связи. Там я чувствовала себя ближе к Чарли. Там, среди его виртуальных друзей. Там люди по-прежнему упоминали его имя, и в таких случаях оно непременно появлялось на моей странице в Фейсбуке. А иногда и все комменты с тегом сетевого имени Чарли; и было так легко представить его среди живых — слушающим других людей, участвующим в общей беседе. Мне кажется, что таким способом и сами они как бы сохраняли ему жизнь среди живых, убеждая себя и других, что все мы его по-прежнему помним.
— Тебе надо чаще выходить из дома, — твердила мне моя мать. — Это же просто нездорово, наконец! Ты все время сидишь здесь и хандришь. Если ты будешь часами торчать в Твиттере, это все равно не вернет назад нашего мальчика…
Да, конечно, мама, Твиттер его не вернет, однако…
У египтян были пирамиды. У викторианцев — мраморные гробницы. А у Чарли был Твиттер; может, это и нездорово, но именно там мой сын продолжал жить; там он преуспевал в делах, там он был похоронен и навеки помещен в священную крипту. Я обнаружила, что невольно включаю его имя в каждый свой твит. Мои комментарии заполняли его страницу в Фейсбуке. Все больше отдалялся от меня тот день, когда он опубликовал свой последний пост. Некоторые приходят на кладбище, чтобы поговорить с любимыми, давно уже лежащими в могиле; я же разговаривала с Чарли, сидя у себя в комнате, и рядом со мной стояла чашка с крепким чаем и тарелочка с печеньем. Я рассказывала сыну, как провела время; описывала наш сад; цитировала стихи из мюзиклов; пересылала на его адрес те посты из Твиттера, которые ему бы наверняка понравились. Постепенно число моих фолловеров стало расти. В данный момент их более двух тысяч.
И только автоматические уведомления напоминали мне о том, что он уже в ином мире: «Пользователь, страницу которого вы смотрите (@Llamadude), не выходил в Сеть 40 дней. Хотите возобновить связь?»
На этот раз я нажала на опцию «Да».
И через какое-то время у меня в «почтовом ящике» появилось сообщение:
«@Llamadude ответил на ваш твит».
Разумеется, это было невозможно. Наверняка ошибка, подумала я. Никто больше страницей Чарли не пользовался. Мой сын был очень щепетилен и всегда заботился о безопасности; пароли он выбирал очень тщательно, стараясь исключить любую попытку хакерства. Я поспешно залогинилась в Твиттере и перелистала адреса тех, кто мне писал.
Вот оно! Да, это было от него. От @Llamadude. Три маленьких символа, объединенных в триграмму — точка с запятой, тире, скобка, — одно из многочисленных изобретений, известных интернет-сообществу, как emoticons, символы эмоций. В данном случае это был как бы подмигивающий глаз с легкой улыбкой и рядом аватар моего покойного сына.
;-)
Довольно долго я просто смотрела на этот значок и не могла отвести глаз. Простое соединение знаков препинания. И я, разумеется, понимала, что это прислал не мой сын; и все же какая-то часть моей души этому пониманию противилась. Тесты, проведенные с пользователями Твиттера, давно доказали, что мы испытываем такой же прилив эндорфинов, когда смотрим на аватар своего друга, как и когда видим этого друга во плоти. Для меня это был Чарли, и это он улыбался мне оттуда, из могилы…
Должно быть, кто-то все же хакнул его аккаунт. Либо это, либо кто-то из друзей Чарли сумел узнать его пароль. Я с тревогой ждала неизбежной волны всяких дурацких посланий, которые должны были бы последовать, если в его аккаунт действительно влезли; или, что еще хуже, пьяных откровений кого-то из его приятелей, с которым они вместе снимали квартиру и который решил присвоить себе его сетевое имя. Но ничего подобного не произошло. Там была только эта улыбка…
;-)
И никто больше, похоже, ее не заметил. Большинство френдов Чарли с моей страницы ушло. Мои фолловеры тоже постепенно расплывались в разные стороны, их куда больше интересовали всякие вооруженные столкновения и войны. Я рассказала об этом матери, и та настоятельно потребовала, чтобы я обратилась к хорошему врачу, «способному исцелить меня от тяжелой депрессии».
Но я уже чувствовала, как во мне что-то меняется. Моя мать никогда бы не сумела меня понять. Крошечное послание, полученное мной от сына, успело изменить как бы саму структуру моего горя. И нечто, казалось бы, утраченное навсегда, стало медленно выплывать из беспросветной черноты…
Не всегда легко поддерживать контакт. Интернет при всей его сложности все еще продолжает развиваться и не везде работает одинаково хорошо. В самых отдаленных уголках света все еще приходится порой ожидать несколько минут — а то и часов, — чтобы возникла жизненно необходимая вам связь.
Эта мысль представлялась мне слишком абсурдной, чтобы я смогла выразить ее словами. И все же, когда по-прежнему ночи напролет я просиживала за письменным столом, не сводя глаз с экрана компьютера, эта мысль не давала мне покоя — было в ней нечто неотразимое. Ведь когда-то Чарли обещал всегда быть со мной на связи. И теперь ему просто нужно было немного больше времени, чтобы появиться в Сети.
«Пользователь, страницу которого вы смотрите (@Llamadude), не выходил в Сеть 90 дней. Хотите возобновить связь?»
Я ждала подтверждения. И оно наконец пришло в виде некой ссылки, некой сложной цепочки кодов, которую подсократили в соответствии с требованием Твиттера: не более 140 знаков.
@Llamadude кинул вам ссылку.
Я кликнула указанный адрес. Экран опустел, и мне на мгновение стало страшно; я подумала: «Наверное, какой-то вирус». Затем появился курсор в виде песочных часов, и я поняла, что надо подождать, пока загрузится картинка. Это заняло несколько минут; затем в верхней части экрана появился текст, и я поняла, что это ссылка на чью-то страницу в GoogleEarth. А потом появилась картинка: это была фотография, сделанная с высоты птичьего полета. Я разглядела дом, несколько деревьев, речушку…
«Да ведь это же мой дом!» — догадалась я.
Мой дом, сфотографированный в один из тех дней, когда листва на деревьях начинает менять окраску. И моя машина припаркована у ворот. И дальше, на краю лужайки, на земле, лежит какой-то яркий предмет, блестя в солнечных лучах…
Это, конечно же, был мотоцикл Чарли. Тот самый, на котором он ехал в день своей гибели. И теперь я совершенно точно вспомнила, когда был сделан этот снимок: в сентябре 2009 года, как раз перед началом его учебы в колледже. Тогда у нас над головой пролетал какой-то вертолет — его тень так и осталась на фотографии; а мы с Чарли сидели вон там, в тени больших деревьев. И если хорошенько вглядеться, то сквозь густую листву вы, возможно, сумели бы нас увидеть — две крошечные фигурки, исполненные надежды и застывшие в вечности.
Я вдруг почувствовала, что меня бьет озноб. Зачем он послал мне эту фотографию? Никакой записки при ней не было, не было даже смайлика. Что он пытался мне сказать? Что не стоит считать его исчезнувшим навсегда? Что я каким-то образом смогу поддерживать с ним связь?
Я просидела перед компьютером всю ночь. Боялась, что если выйду из Сети или переключусь на другую страницу, то эту мне больше никогда не найти. Я немножко поспала, сидя на стуле, съела сэндвич, проверила почту и заглянула в Твиттер, обнаружив, что могу это делать, не теряя связи с Чарли. Весь следующий день, а потом и ночь я опять провела за компьютером, ожидая дальнейших указаний. А там, за стенами моего дома, дни и ночи мелькали, точно слившиеся в одну полосу окна мчащегося поезда.
Несколько дней назад ко мне заехала мать. Я слышала, как она стучится в дверь, но так ей и не открыла: мне не хочется оставлять компьютер без присмотра. Вскоре мать ушла. Но до сих пор время от времени пытается мне звонить, только я никогда не беру трубку.
После смерти Чарли прошло сто дней. Почти все мои фолловеры исчезли. Но теперь меня это почти не заботит — ведь Чарли по-прежнему со мной. Правда, у меня слегка кружится голова, когда я встаю из-за стола. Наверное, ем маловато. Впрочем, у меня и аппетита-то совсем нет. Но мне очень помогает, когда я смотрю на фотографию, присланную Чарли, где наш дом сфотографирован с высоты птичьего полета — словно некий ангел сделал этот снимок на память о том, что он так любил …
И когда мне удается как следует сосредоточиться, я порой могу поверить в то, что фотография немного изменилась: в левом дальнем углу появилось какое-то неясное пятно, а среди деревьев промелькнуло что-то цветное. И потом, разве мотоцикл Чарли не лежал на краю лужайки? А теперь он стоит, прислоненный к стене. Разве раньше так было? Да нет, я уверена, что раньше он лежал на земле!
«Пользователь, страницу которого вы смотрите (@Llamadude), не выходил в Сеть 120 дней. Желаете возобновить связь?»
;-)
Дождливые воскресенья и понедельники
Некоторые люди особенно чувствительны к атмосферным явлениям. В том числе и я. В яркие солнечные дни творческая энергия во мне бьет ключом; а когда погода скучная, серая, дождливая, я иной раз и одно предложение напечатать не в состоянии. Обычно я борюсь с подобной сезонной летаргией, зажигая яркую лампу над рабочим столом и одеваясь в веселые тона; но и это помогает мало, и дождливые дни продолжают нагонять на меня тоску.
Наверное, кому-то нужно выполнять функции бога дождя. Хотя в те времена, когда некто составлял меню погодных явлений, этот некто мог бы хоть на минутку задуматься, каково будет тем, на кого эти погодные явления обрушатся, и насколько это приятно — день за днем жить под дождем и летом, и зимой, и утром, и ночью. Хотя, если по справедливости, то в понятие «погодные явления» следует включить все разновидности осадков: снег, слякоть, морось, мелкий дождичек и внезапный ливень, шотландский туман и лондонский смог, апрельские грозы, вихри, смерчи, тропические муссоны и, разумеется, старый добрый дождь — легкий, умеренный, сильный и все прочие возможные его разновидности.
Но кто-то же должен всем этим заниматься; и в данной местности в течение последних, скажем, пяти тысяч лет этим занимался именно я.
Разумеется, в разных странах у меня и обличья разные. В дождевых лесах Южной Америки я существую в ипостаси Чака[27] — бога дождя и молнии у индейцев майя или Тлалока[28] — ацтекского бога дождя и грома, мужа богини всех вод, морей и рек Чальчшутликуэ;[29] в некоторых африканских странах меня называют Хевиосо[30] — хранитель небесной засухи; в Австралии я — Бара, божество муссона, вечно враждующее с иссушающим ветром Мамаригой. Я видел драконов в Китае и ками[31] в Японии; в обличье Повелителя Дождей Ю Ши[32] в эпоху Желтого Императора я победил Хуан Ди.[33] Я был Таранисом-Громовником[34] и Энлилем[35] — Проращивателем ячменя; я был Тритоном[36] — Утишителем Бурь. Меня почитали и любили, мне поклонялись, меня благословляли, меня проклинали и умоляли, на меня пытались воздействовать с помощью магии.
В настоящее время я просто изо всех сил стараюсь, так сказать, соблюдать сухой закон.
Видите ли, довольно тяжело быть богом дождя, когда твоя лучшая пора уже миновала. В былые времена дождь действительно имел значение — зимние бури вызывали священный трепет, летние ливни становились поводом к празднику. А в наши дни у этих предсказателей погоды, метеорологов, все схвачено. Достаточно просто посмотреть в окно, увидеть, что люди идут в плащах, раскрыв над головой зонты, и, пожав плечами, сказать про себя: опять дождь, ну и ладно.
Мне, конечно, «повезло»: просто невозможно выбрать более отвратительное место для жизни, чем Манхэттен. В Нью-Йорке вообще никто ничего не замечает; там с тротуаров после дождя удаляют скользкую грязь, а, скажем, гром и молния воспринимаются как часть некоего светового шоу, которое в этом огромном городе продолжается 24 часа в сутки. И все-таки даже в Нью-Йорке люди чувствуют мое присутствие — на каком-то подсознательном уровне, наверное; при моем приближении у них портится настроение, они с кислым видом поднимают воротник, растерянно поглядывая на небо, особенно когда за один день выпадает месячная норма осадков, а то и в два-три раза больше.
Я торчу здесь уже двенадцать месяцев. В два раза дольше, чем где бы то ни было; я не люблю подолгу жить на одном месте. Хотя в целом Нью-Йорк меня, как ни удивительно, вполне устраивает: мне нравится смотреть, как неоновые огни рекламы просвечивают сквозь залитые дождем окна моей маленькой двухкомнатной квартирки на четвертом этаже; мне нравится душный, чуть кисловатый запах мокрой пыли на тротуарах после короткого летнего ливня; нравится мощный треск электрических разрядов, когда молнии бьют прямо в громоотводы на крышах небоскребов; нравится легкий пушистый снежок зимой…
В настоящее время я зовусь Артур Плювиоз.[37] Звучит как-то по-французски, как с некоторым неодобрением утверждает хозяин моей квартиры. И я объясняю (вполне правдиво), что никогда даже не был во Франции (хотя слышал, что одно из моих воплощений по-прежнему живет в Париже — так уж случилось; теперь он танцует в кабаре, выступает в мокрых, прилипших к телу майках под псевдонимом Reine Beaux[38]). Сам же я нигде не работаю. Пока что мне вполне хватает того, что удалось заработать, помогая одному шарлатану из южных штатов, якобы умевшему вызывать дождь; этот тип, закоренелый мошенник, возомнил о себе бог знает что и в итоге прошлым летом сошел с ума — после того, как его визит в маленький фермерский городок Дьютерономия,[39] расположенный в штате Канзас, закончился совершенно ненормальными ливнями, не прекращавшимися полгода.
Я все еще с ностальгией вспоминаю и этот городок, и те сверхъестественные ливни, последние в своем роде. Кукурузу и прочие зерновые смыло с полей напрочь; облака висели так низко, что едва не касались земли; гром в небесах грохотал, как товарный поезд. Такими незаурядными деяниями вполне можно было гордиться; можно было гордиться этими новыми широкими пространствами, ступая по этим опустошенным землям как их хозяин, а не жалкий их раб…
А вот Нью-Йорк — совсем другое дело. Хотя сперва я этого толком не понял. Мне этот город показался очередными «каменными джунглями», где вместо деревьев — огромные блочные строения, сплошное стекло и бетон, потемневшие от дождя; где над витринами магазинов в потоках льющейся с неба воды нервно мигает неоновая реклама; где люди в почерневших от влаги плащах бегут по улицам, низко опустив голову и глядя себе под ноги; где лишь изредка над темной толпой игриво качнется колючее колесо пестрого зонта. О да, думал я, все это я уже видел и раньше. Лондон, Москва, Рим — все большие города под дождем одинаковы. Да и все люди тоже.
А потом я встретил ее. Ту девушку. Вы знаете, кого я имею в виду. Я и до этого видел ее из пару раз из окна; ее невозможно не заметить — она выделяется в любой толпе. Волосы до пояса; глаза, как море; и даже в дождь в легком желтом платьице.
На этот раз она остановилась возле моего дома, надеясь укрыться от дождя в вестибюле. Случайное совпадение, знаете ли. А я как раз случайно спускался по лестнице и случайно ее увидел — она выглядела промокшей насквозь и горько плакала. Ну, я и отвел ее в свою пустую маленькую квартирку со шторами, серыми, как дождевые струи, и серым, как дождевая туча, ковром; потом предложил ей облачиться в один из моих теплых свитеров и приготовил для нее чашку чая с лимоном.
— Проклятый дождь! — с чувством сказала она.
Я подал ей полотенце, чтобы она просушила мокрые волосы. Она была натуральной блондинкой — волосы, как солнце, когда оно вдруг выглянет из-под грозовой тучи. А имя у нее было какое-то, по-моему, иностранное[40] — шведское или что-то в этом роде, — хотя друзья называли ее Санни.[41] На подоле ее желтого платья были вышиты маленькие ромашки — впрочем, может, это были самые настоящие ромашки, не вышитые, не знаю, — а на ногах — летние веревочные сандалии, зеленые такие. В общем, я тут же в нее влюбился. Любовь — трах-ба-бах! — обрушилась на меня ни с того ни с сего, точно гром среди ясного неба.
— Проклятый дождь!
— Да, дождь действительно идет, — согласился я, — но вам следовало взять с собой зонтик.
— А у меня нет зонтика!
— Прошу вас, выбирайте любой! — И я с удовольствием распахнул дверцы гардероба, демонстрируя его содержимое.
Некоторое время Санни молчала, рассматривая мою коллекцию, и ее голубые глаза раскрывались все шире и шире.
Ну, зонтов у меня, пожалуй, действительно очень много. Разных. Есть черные с тиковыми ручками и шелковые с ручками из слоновой кости; есть скромные и очень удобные складные синие зонтики, которые можно даже в карман сунуть, и фривольные сочно-красные, почти неприличные; есть детские зонтики с пучеглазыми лягушатами; есть прозрачные, куполообразные, чем-то похожие на медуз; а есть зонты, украшенные произведениями искусства (кувшинками Моне, маленькими человечками Лоури, красавицами Модильяни с темными, как терн, глазами); психоделические английские зонты могут, например, быть совмещены с клюшкой для игры в гольф, а американские украшены цветами различных университетских студенческих братств; есть также шикарные французские зонтики с надписью «Merde, il pleut!».[42]
Санни долго изучала все это богатство, потом вытерла слезы и сказала:
— Вы, я вижу, большой любитель зонтов.
— Я коллекционер, — пожал я плечами. — Давайте, давайте! Выбирайте!
— Но мне не хотелось бы разорять вашу коллекцию…
— Ничего страшного, мне это будет только приятно. — Дождь за окном припустил еще сильнее, и я уже более настойчиво предложил: — Прошу вас, выберите себе наконец подходящий зонт! Лето, похоже, будет дождливое.
И она наконец выбрала себе подходящий зонт: небесно-голубой с тонкой посеребренной ручкой и рисунком в виде ромашек. Он, и правда, очень ей подходил. Так я ей и сказал, понимая, что со мной явно творится что-то небывалое. В мозгу у меня вовсю звенели колокола тревоги, но я едва слышал их звон, ибо его напрочь заглушал некий ангельский хор, звучавший, казалось, повсюду вокруг нее.
— Спасибо, — поблагодарила меня Санни и вдруг снова расплакалась, закрыв лицо руками, точно маленькая девочка, и прижимая к груди подаренный зонтик. — Ох, извините, — еле вымолвила она, когда чуточку успокоилась, — это все из-за дождя. Я совершенно его не выношу! Знаете, как в той песенке о дождливых воскресеньях и понедельниках? Он такой холодный, противный! И вокруг от него делается так темно… — Голос у нее сорвался, но она заставила себя улыбнуться. — Простите! Я понимаю, что веду себя просто глупо! Но я, честное слово, ненавижу дождь! Боюсь, вы уже решили, что я совсем сумасшедшая…
Я заставил умолкнуть собственную гордость. Ведь гордость есть даже у бога дождя, знаете ли; к тому же, признаться, я всегда считал мощный ливень одним из лучших произведений своего искусства.
— Да нет, конечно же, — успокоил я Санни, ласково беря ее за руку. — Просто вы, наверное, подцепили эту печальную штуку — как там она называется? — ах да, SAD, «Seasonal Affective Disorder».[43] Или я ошибаюсь?
— Наверное, вы правы. — Она снова улыбнулась, и ее улыбка была как рассвет. Вокруг сразу запели птицы, расцвели цветы, птицы и звери оживились, защебетали, заиграли, забегали в весеннем лесу… Ох, похоже, что эту печальную штуку подхватил я сам. Причем в тяжелой форме.
— Посмотрите-ка, — сказал я. — А дождь-то перестал.
С какой же душевной болью я его останавливал! Но оно того стоило — одна ее улыбка уже искупала все. Я шевельнул большим пальцем, и тучи расступились — правда, совсем немножко. Зато люди, работавшие на пшеничном поле в Канзасе, страшно удивились, увидев, как из синего и абсолютно безоблачного неба вдруг повалили крупные тяжелые хлопья снега.
А над нашими головами затрепетало над землей одно-единственное перышко солнечного света.
— Глядите, радуга! — радостно воскликнула Санни.
Хм-м… Однажды я выступал в ипостаси Нгалиода, Змея-Радуги, который служит неким мостом между двумя мирами — живых и мертвых. Я чуть приподнял мизинец, и в Киншасе сезон дождей начался почти на три месяца раньше обычного. Зато на Манхэттене радуга сперва ярко вспыхнула, затем удвоилась и осветила полгорода своим великолепным семицветным сиянием.
Санни ойкнула и даже затаила от восторга дыхание.
— Вот только радуги, к сожалению, без дождя не бывает, — негромко заметил я.
Она только глянула на меня своими поразительными глазами.
— А нельзя ли нам прогуляться под этой радугой? — спросила она, помолчав.
— Разумеется, если хотите.
Я тоже выбрал себе зонт — коричневый, с рисунком из концентрических кругов — и вместе с нею (она держала в руке свой небесно-голубой зонтик с ромашками) вышел на улицу. Солнце сверкало в плоских голубых лужах, и Санни с наслаждением топала прямо по этим лужам в своих летних сандалиях, отчего брызги так и летели во все стороны. Впрочем, небольшой дождичек все-таки продолжал моросить, но с таким веселым шумом, словно кто-то хлопал в маленькие ладошки. Грозовые облака собрались, почувствовав мое приближение, но я развеял их и пока что отослал подальше одним неопределенным мановением руки. В ту же минуту на японский город Окинава обрушился непонятный вихрь, разгромивший торговый центр, нанеся ущерб в четырнадцать миллионов долларов.
А на Манхэттене радуги танцевали вокруг нас, точно безумные дервиши.
— С ума сойти! — смеясь, воскликнула Санни. — Никогда раньше не видела ничего подобного!
Я кивнул, улыбаясь. Вряд ли хоть один человек в Нью-Йорке когда-либо видел нечто подобное.
Должно быть, наши воплощения существуют в любом уголке земного шара. Старые боги, забытые и полузабытые, ставшие смертными и еле перебивающиеся заработками в кабаре или бродячих цирках тех стран, которыми некогда повелевали. Забыть себя совсем нетрудно; забыть себя и свое прошлое — и существовать в формате обычной жизни людей, переезжая с места на место, самыми различными способами скрывая те навыки, которые еще, возможно, сохранились, и лишь иногда позволяя себе кого-нибудь, скажем, исцелить; лишь иногда испытывая неожиданные вспышки чудесного вдохновения, похожие на те грозовые тучи, что сперва собираются у горизонта в голубом августовском небе, а потом закрывают весь небосклон, нависая над истомившейся, пышущей жаром землей.
Я подумал, а знает ли она — подозревает ли хотя бы в мечтах, — кто она в действительности такая? Обломки божественной сущности, разбросанные и развеянные над вечно расширяющейся Вселенной. Атум,[44] проклевывающийся из солярного яйца; Тейя,[45] супруга Гипериона;[46] японская богиня Аматэрасу;[47] мексиканский Тескатлипока;[48] а может, просто Светлая Соль или милая простодушная Санни со своим голубым зонтиком в ромашках под сверкающим дождем.
Вообще-то я подозревал, что ничего такого она не знает. Уж слишком сиюминутным существом она мне казалась; то вся в слезах, а уже через секунду смеется от радости. И все же таких, как она, больше нет — она уникальна. Уж богов-то я видел немало — в самых различных обличьях и воплощениях. Исполняя свои обязанности, я просто вынужден был порой с ними встречаться. Впрочем, большинство этих богов выглядели сломленными стариками, вечно стенающими по поводу былого величия и страшно недовольными малым количеством посвященных им храмов и неподобающим поведением нынешних последователей их культа.
Санни была ни капли на них не похожа. Даже в Нью-Йорке, где никто никогда ничего не замечает, ее замечали всегда. Мельком, на ходу, краем глаза, но замечали; и лица светлели при виде этой девочки, и согнутые спины распрямлялись, словно по волшебству; даже полицейские на перекрестках с физиономиями, похожими на сырое тесто, как-то неуловимо расслаблялись, когда она проходила мимо; очень часто люди просто останавливались и начинали смотреть в небо, или принюхиваться к запахам, приносимым ветром, или без всякой видимой причины улыбаться друг другу.
Ну, а как же я? Сказать по правде, это затянувшееся притворство меня просто убивало. Кишки у меня сводило от боли; голова раскалывалась; пальцы на руках и на ногах сводило, потому что я без конца дергал и шевелил ими, разгоняя облака. И, естественно, невольно творил по всему свету разные неприятные вещи: на Мехико, например, обрушился ливень из живых рыб; в Илинге, близ Лондона, возник небольшой смерч; а над одной французской деревушкой, что на берегу реки Бэз, менее чем за десять минут выпало целых двенадцать сантиметров осадков в виде дождя. А вместе с дождем на землю сыпались живые лягушки. Зеленые.
Зато Санни была счастлива. Собственно, только это и имело для меня значение. Вокруг нее плясали радуги, пел дождь, сияло солнце, проглядывая меж пурпурными облаками. Меня же эта вынужденная сухость убивала, но я по-прежнему мечтал, чтобы так продолжалось вечно. Чтобы мы с ней — дождь и солнце — все шли и шли рука об руку по шумной улице Манхэттена…
Ее сандалии совершенно промокли, и я купил ей резиновые сапожки — желтые с утятами, — в которых она и продолжала шлепать по лужам; а еще я купил ей голубой дождевик с пуговицами в виде маленьких цветочков. Мы ели мороженое, прячась под голубым зонтиком с ромашками, и болтали — она рассказывала о своем детстве в солнечной Швеции или где-то там еще, где, как ей казалось, она когда-то жила, я же поведал ей о своих приключениях в городке Дьютерономия в штате Канзас. И радуги по-прежнему танцевали вокруг нас, и прохожие по-прежнему шли с каким-то растерянно-радостным выражением на лице; порой кое-кто замечал вслух, что погода сегодня какая-то совсем уж необычная, но гораздо чаще встречавшиеся нам люди хранили молчание.
Я держался изо всех сил. Я так долго держался исключительно ради нее. Но даже я не мог сдерживаться вечно. Голова болела невыносимо; пальцы буквально зудели, так не терпелось им дать знак облакам, чтобы те напакостили здесь от души. И в конце концов это все-таки произошло: тучи затмили солнце, радуги погасли, веселое хлопанье детских ладошек превратилось в тяжелое хлюпанье, а потом и в мощный, точно удары тяжелых арбалетных стрел, грохот дождевых струй по легкому голубому зонтику с ромашками. И, разумеется, ее солнечная улыбка сразу погасла.
— Артур, пожалуйста, простите, но мне пора.
Я посмотрел на нее. Честно говоря, я и не переставал на нее смотреть.
— Наступают дождливые дни, да?
— Простите, но я…
— Ничего, все нормально. Вы ни в чем не виноваты.
— Но я хочу, чтобы вы знали: я действительно прекрасно провела время! — И она улыбнулась мне еще раз застенчивой улыбкой маленькой девочки, которая благодарит «взрослого дядю» за чудесный праздник. Она уже повернулась, чтобы уйти, но вдруг стрелой метнулась назад и быстро поцеловала меня в щеку — будто клюнула. — А мы сможем еще раз так погулять? — спросила она. — Когда-нибудь, когда дождя не будет?
— Конечно, сможем, — солгал я. — В любое время.
Разумеется, я уже тогда прекрасно понимал, что это невозможно. Не успев еще выпутаться из окутавшей меня розовой пелены, я заставил себя думать о переезде — о том, чтобы поскорее упаковать пожитки и бежать из этого города как можно дальше, возможно даже, на другой континент. На самом деле мне вовсе не пришлось уезжать так далеко. Я всего лишь покинул свою прежнюю маленькую квартирку, забрав с собой коллекцию зонтов, и в итоге нашел себе вполне сносное жилье в Бруклине, где с тех пор дожди стали выпадать гораздо чаще, чем, скажем, на Манхэттене.
Не могу сказать, что мне не хотелось снова ее увидеть — великие боги, этого я хотел больше всего на свете! — но я же должен был считаться со своими непосредственными обязанностями, верно? К тому же мне приходилось постоянно учитывать происки тех богов и различных их воплощений, которые считались нашими врагами; нельзя было сбрасывать со счетов и последствия тех потрясений, которые наша с ней встреча способна вызвать на земном шаре. Ураганы, смерчи, цунами — даже самый отъявленный романтик понимает, что на одних радугах настоящей любви не построишь.
Вот почему я тогда позволил ей уйти; а сам неотрывно смотрел ей вслед — как она идет по улице в своем желтом платьице, держа в руке зонтик с ромашками. А когда она добралась до поворота, я отчетливо видел, как солнечный луч, пронзив тучи, ярко высветил ее маленькую веселую фигурку. И Санни навсегда ушла из моей жизни.
— Я люблю тебя, — сказал я ей вслед, стоя под проливным дождем. Вода стекала по моему лицу холодными маленькими ручейками, но головная боль совершенно прошла. Зато в сердце моем зародилась новая боль, которой еще мгновение назад там не было.
Как я и сказал, лето обещало быть дождливым.
Дриада
Любовь приходит к нам в самых неожиданных местах. Эта странная маленькая история — возможно, единственная история любви между представителями не просто очень разных биологических видов; дело в том, что один из них не имел ни малейшего отношения к млекопитающим.
В тихом уголке Ботанических Садов, между рядом старых деревьев и густо увитой падубом изгородью есть маленькая зеленая металлическая скамья. Стена зелени почти полностью скрывает ее, так что туда редко кто забирается, и потом, скамья эта всегда в тени, да и вид с нее на лужайки и аллеи не так уж хорош. К скамье прикреплена табличка: «В память о Жозефине Морган Кларк, 1912–1989». Это я знаю совершенно точно, поскольку сама ее туда и прикрепила. Впрочем, с этой дамой мы были едва знакомы; мало того, я ее вообще почти не замечала, и лишь однажды дождливым весенним днем пути наши случайно пересеклись, и после этого мы на короткое время стали почти друзьями.
Мне было двадцать пять лет, я ждала ребенка и собиралась разводиться. Каких-то пять лет назад жизнь казалась мне бесконечным светлым коридором с распахнутыми настежь дверьми, но теперь я прямо-таки отчетливо слышала, как эти двери одна за другой с грохотом захлопываются у меня перед носом — замужество; работа; мечты. Моей единственной радостью стали прогулки по Ботаническим Садам с их заросшими мохом, извилистыми, пересекающими друг друга тропинками, с их тихими дубовыми и липовыми аллеями. Сады стали моим убежищем, и, пока Дэвид был на работе (то есть почти все время), я гуляла там, наслаждаясь ароматом скошенной травы и игрой солнечных лучей, пробивавшихся сквозь густую листву. Здесь было удивительно тихо и спокойно; и людей я встречала очень мало, чему была только рада. Среди немногочисленных посетителей Садов было, правда, одно исключение: пожилая дама в темном пальто, которая всегда сидела на одной и той же скамейке под деревьями и что-то рисовала карандашом в блокноте. В дождливую погоду она брала с собой зонт; в солнечные дни — соломенную шляпу. Даму звали Жозефина Кларк; и даже через двадцать пять лет, когда одна моя дочь уже вышла замуж, а вторая заканчивала школу, я не могла ее забыть, как не могла забыть и ту историю, которую она поведала мне о своей первой и единственной любви.
То утро у меня выдалось на редкость неудачное. Дэвид ушел, в очередной раз со мной поругавшись; он молча выпил кофе и под проливным дождем отправился в свой офис. Я чувствовала себя ужасно тяжеловесной и тупоумной в своем балахоне для беременных; кухню пора было мыть; по телевизору ничего интересного не показывали, и всё в мире казалось каким-то пожухлым, точно края старой газеты, которую читали и перечитывали, пока строчки не стерлись. К середине дня я поняла, что с меня хватит. К тому же дождь вроде бы прекратился, и я решила пойти в Сады. Но стоило мне туда добраться и войти в огромные кованые ворота, как дождь полил с новой силой — на землю обрушилась прямо-таки ревущая стена дождя! — и я поспешила укрыться под ближайшим деревом, где, как оказалось, уже приютилась миссис Кларк.
Мы сидели рядышком на скамейке, и она что-то тихонько рисовала в своем блокноте, а я следила за бесконечным дождем, испытывая легкое раздражение, какое часто возникает в случае вынужденной близости к незнакомому человеку. Сидя с ней рядом, я невольно заглядывала в ее альбом — естественно, украдкой, как это бывает, например, в метро, когда пытаешься читать газету сидящего рядом с тобой пассажира. Страницы в ее блокноте были испещрены всякими зарисовками деревьев. Точнее, одного дерева — это я поняла, когда пригляделась повнимательнее. Это было наше дерево — тот самый бук, под которым мы сидели; его только что распустившиеся юные листочки так и дрожали под проливным дождем. Миссис Кларк рисовала мягким меловым карандашом зеленого цвета и делала это очень уверенно и вместе с тем деликатно; ей удавалось передать и текстуру коры бука, и мощь его высокого прямого ствола, и трепет листвы. Она заметила, что я подглядываю, и мне пришлось извиниться.
— Ничего страшного, дорогая, — успокоила она меня. — Смотрите на здоровье, если вам хочется. — И она протянула мне блокнот.
Я взяла его исключительно из вежливости. На самом деле мне вовсе не хотелось перелистывать страницу за страницей и вести разговоры с незнакомой старой дамой о ее рисунках, мне хотелось побыть одной, хотелось, чтобы дождь перестал. Но рисунки оказались поистине чудесными — даже я смогла это понять, хотя в живописи совсем не разбираюсь; они были изящные, с четким ощущением текстуры, и весьма лаконичные, созданные буквально несколькими штрихами. На одной странице были изображены исключительно листья; на другой — кора; а одна была целиком посвящена тому нежному изгибу, где ветка отходит от ствола и ее кора, довольно грубая у основания, постепенно становится все более тонкой и гладкой там, где изящно изогнутый конец ветки скрывается в гуще листвы. На отдельной странице ветви были изображены зимой, а на следующей — летом, покрытые густой зеленью; миссис Кларк отдельно рисовала молодые побеги и корни своего бука, а отдельно — сорванные ветром осенние листья. В этом альбоме было, должно быть, страниц пятьдесят подобных детальных изображений; и все рисунки были прекрасны, и все, насколько я могла понять, посвящены одному и тому же дереву.
Подняв глаза, я заметила, что она наблюдает за мной. У нее были очень ясные глаза, карие, исполненные приветливого любопытства, а ее маленькое живое личико осветилось какой-то странной улыбкой, когда она взяла у меня свой блокнот и сказала:
— Не правда ли, он — поистине чудесное произведение природы?
Мне понадобилось некоторое время, чтобы понять, что «он» — это дерево.
— Я всегда питала особую слабость к букам, — продолжала миссис Кларк. — С раннего детства. Не все деревья так дружелюбны; а некоторые — особенно дубы и кедры — могут быть даже весьма враждебны по отношению к людям. Но, в конце концов, это не их вина; если бы вас тысячелетиями подвергали гонениям и пытались истребить, вы бы тоже, я полагаю, начали испытывать к людям определенную расовую неприязнь, не так ли? — И она улыбнулась мне, бедная дорогая старушка, а я нервно посмотрела по сторонам, решая, стоит ли рискнуть и совершить под проливным дождем бросок до автобусной остановки, чтобы укрыться там под навесом, а потом юркнуть в автобус. Идея казалась мне не слишком привлекательной, да и старушка была абсолютно безвредной, так что я улыбнулась в ответ и кивнула, надеясь, что этого достаточно.
— Вот почему мне неприятны подобные вещи, — сказала миссис Кларк, указывая на скамью, на которой мы сидели. — Деревянная скамья под живым буком — в ней словно воплощена вся наша история истребления деревьев. Мой муж был плотником. Но в живых деревьях никогда ничего не понимал. Для него весь смысл дерева заключался в готовой продукции — в половых досках, в мебели. Он утверждал, что деревья ничего не чувствуют. По-моему, просто недопустимо, чтобы человек всю жизнь оставался столь глупым и невежественным, не так ли? — Она засмеялась и ласково провела пальцем по краю своего блокнота. — Правда, я тогда была еще очень молода; в те дни от девушки, собственно, ждали одного: чтобы она, покинув родительский дом, вышла замуж и родила детей. А если ты этого не делала, значит, что-то с тобой не так. Вот и я, обманывая себя, в двадцать два года вышла замуж за Стэна Кларка, почему-то выбрав именно его из всех прочих женихов, и мы с ним поселились в небольшой двухэтажной квартирке — две комнаты внизу, две наверху, — неподалеку от Стейшн-роуд. Но и после свадьбы я все с удивлением думала: неужели это и есть то самое? Неужели это все?
Именно в этот момент ее рассказа мне и следовало уйти. К черту вежливость; к черту дождь! Но ведь миссис Кларк рассказывала не только о себе — это, как ни странно, была и моя история; я остро чувствовала, какой отклик ее слова находят в исполненных гулкого одиночества коридорах моей души. Я, сама того не замечая, кивала ей с искренним пониманием, а в ее ясных карих глазах видела сочувствие и неожиданно живое чувство юмора.
— Что ж, все мы стараемся найти утешение, где только можем, — сказала она, слегка пожав плечами. — Стэн ничего не знал, а когда о чем-то не знаешь, так оно и боли причинить не может, верно? Впрочем, Стэнли никогда не обладал развитым воображением. Да, глядя на меня, никому бы и в голову ничего такого не пришло. Я прекрасно вела дом, я много работала, я воспитывала сына — никто и не догадывался, что у меня есть возлюбленный, что живет он совсем рядом, что мы долгие часы проводим вместе.
Миссис Кларк снова на меня посмотрела, и ее живое, покрытое тысячью морщинок личико осветила улыбка.
— О да, у меня был возлюбленный! — сказала она. — И он обладал всеми достоинствами, какими должен обладать настоящий мужчина. Высокий, молчаливый, уверенный, сильный. А какой сексуальный! Порой, когда он был обнажен, я с трудом сдерживала себя, настолько он был красив. Дело лишь в том, что мужчиной-то он и не был.
Миссис Кларк вздохнула и снова погладила кончиком пальца корешок альбома.
— По правде говоря, — продолжала она, — его даже «он» нельзя называть. У деревьев ведь нет гендерных признаков — во всяком случае, в английском языке это неодушевленные существительные, — зато все они, безусловно, личности. Дубы мужеподобны со своими глубокими корнями и злопамятными характерами. Березы женственны и ветрены; похожи на них и боярышник с вишней. Но мое любимое дерево — бук, медный бук, осенью он рыжеголовый, а весной поражает воображение самыми невероятными оттенками пурпурного и зеленого. У моего бука была бледная гладкая кожа, гибкие, как у танцора, конечности, стройное и сильное тело. В серую дождливую погоду он был мрачен и скучен, а в солнечную сиял, как светильники Тиффани, весь бронзовый и розовый, как арлекин, весь в солнечных зайчиках, как в веснушках. А если встать под ним, в шуме его листвы слышался голос океана. Он стоял в центре нашего садика, так что именно его я видела последним, ложась спать, и первым — когда вставала утром; а в иные дни, клянусь, единственной причиной, почему я вообще заставляла себя встать с постели, было понимание, что он ждет меня, и его красивый мощный силуэт отчетливо виден на фоне яркого, как павлиний хвост, неба.
Год за годом я училась соответствовать его образу жизни. Деревья ведь живут очень медленно и долго. Год моей жизни ему казался всего лишь днем, и я приучала себя быть терпеливой, тратить на беседу с ним месяц, а не несколько минут, а на общение — годы, а не дни. Я всегда неплохо рисовала — хотя Стэн считал это напрасной тратой времени, — вот и стала рисовать мой бук (или даже так: Мой Бук, ведь со временем он стал мне необычайно дорог), я рисовала и рисовала его, зимой, летом и снова зимой, рисовала с любовью, с пристальным вниманием к мельчайшим деталям. Постепенно это увлечение стало напоминать одержимость — я восхищалась его формой, его упоительной красотой, медлительным и сложным языком его листьев и молодых побегов. Летом он разговаривал со мной с помощью своих ветвей, а зимой я сама нашептывала свои секреты его спящим корням.
Знаете, ведь именно деревьям более всех прочих живых существ свойственны покой и созерцательность. Впрочем, и мы, люди, изначально отнюдь не были предназначены для жизни с такой лихорадочной скоростью; мы словно вечно убегаем от преследования, словно вечно за чем-то гонимся, что-то хватаем и тут же бросаемся вдогонку за следующей вещью; мы бегаем, точно лабораторные крысы по лабиринту, стремясь к неизбежному и на ходу пожирая, судорожно заглатывая предложенные нам горькие угощения. Деревья совсем другие. Находясь среди деревьев, я замечаю, как мое дыхание становится ровнее, я начинаю чувствовать биение собственного сердца, сознавать, в какой гармонии движется окружающий меня мир, слышать голоса океанов, хотя никогда их не видела и, наверное, никогда уже не увижу. Мой Бук никогда не испытывал ненужного беспокойства, никогда не суетился и не приходил в ярость по пустякам и никогда не отговаривался тем, что слишком занят, — он всегда был готов посмотреть на тебя или выслушать. Другие деревья, может, и отличались более поверхностным отношением к жизни, а то и лживостью, жестокостью или даже несправедливостью — но только не Мой Бук. Мой Бук всегда занимал подобающее ему место и всегда оставался самим собой. И с течением лет я стала испытывать все большую зависимость от его спокойной безмятежности и все большее отвращение к людям, этим потным, розовым лабораторным крысам с их отвратительными привычками; меня все сильней тянуло к деревьям — тянуло медленно, но неотвратимо.
Но даже когда я стала это понимать, мне понадобилось немало времени, чтобы осознать, сколь сильно мое чувство. В те времена белой женщине нелегко было признаться даже в любви к чернокожему мужчине — или, того хуже, белого мужчины к чернокожей женщине! — но подобная аберрация любви… О таком даже в Библии ничего не сказано, и я готова была предположить, что я, может быть, единственная в своем роде? Единственная, кому свойственно подобное извращение. Ведь даже в библейском Второзаконии не упоминается о возможности любовных отношений между представителями столь различных видов, один из которых даже к не относится млекопитающим.
Итак, более десяти лет я обманывала себя, говоря, что никакая это не любовь. Но время шло, а моя одержимость все возрастала; теперь большую часть времени я проводила вне дома и рисовала; мой сын Дэниэл сделал первые шаги в тени Моего Бука; а я теплыми летними ночами тихонько прокрадывалась в сад — босиком, прямо в ночной рубашке, а Стэн тем временем наверху храпел так, что и мертвый бы, наверно, проснулся, — и обнимала твердое живое тело своего возлюбленного, крепко прижимаясь к нему под мерцающими звездами.
Но не всегда просто было сохранить эту тайну. Я уже говорила, что Стэн не обладал живым воображением, однако отличался подозрительностью и, должно быть, почуял какой-то обман. Ему и раньше не особенно нравились мои занятия рисованием, а теперь, похоже, мое маленькое хобби и вовсе стало его раздражать; казалось, он видит в моей увлеченности деревьями нечто такое, что заставляет его чувствовать себя не в своей тарелке. С годами характер Стэна отнюдь не улучшился. В ту пору, когда он за мной ухаживал, он казался застенчивым молодым человеком, не особенно умным и довольно неуклюжим, как это обычно бывает с теми, кто лучше всего себя чувствует, работая руками. Теперь он скис — постарел раньше времени — и по-настоящему оживал лишь у себя в мастерской. Мастер он был действительно прекрасный, много работал и делал великолепные вещи, но годы, что я провела рядом с Буком, заставили меня иначе смотреть на плотницкое мастерство; теперь я принимала подарки Стэна — плошки из древесины фруктовых деревьев, кофейные столики, изящные горки для посуды, отлично отполированные и вообще сделанные на славу, — едва скрывая нетерпение и все возраставшее отвращение.
А он — и это было самое страшное — стал поговаривать о том, чтобы переехать из нашего дома в новый, двухквартирный, очень хорошенький, с отдельным входом и собственным садом, а не «какой-то жалкой лужайкой, посреди которой торчит старое дерево». Он убеждал меня, что мы вполне можем себе это позволить; говорил, что там будет достаточно просторно для маленького Дэна; и хотя я, качая головой, отказывалась даже обсуждать этот переезд, в доме все же стали появляться рекламные проспекты, яркие, как весенние крокусы, и в них будущим жильцам обещали ванную при каждой спальне, и уютную гостиную с камином, и гараж в подвальном этаже, и центральное газовое отопление. Вынуждена признать: звучало это весьма соблазнительно. Но уехать, оставить Мой Бук? Нет, это было немыслимо! Я уже пребывала в полной от него зависимости. Я так хорошо теперь его знала и понимала; я была совершенно уверена, что и он отлично меня понимает; мало того, что он во мне нуждается, он любит меня, и такой любви еще никогда не знали его гордые и древние сородичи.
Возможно, моя тревога меня и выдала. А может, я просто недооценила Стэна, который все всегда воспринимал исключительно с практической точки зрения и который всегда так громко храпел, когда я прокрадывалась в сад. Я только помню, как это было ужасно, когда как-то раз ночью я вернулась в дом — возбужденная темнотой, звездами, шумом ветра в ветвях Моего Бука, с растрепанными волосами, босиком, с перепачканными зеленым мхом ногами, — и оказалось, что Стэн меня поджидает.
— У тебя что, дружок завелся? — спросил он.
Я не сделала ни малейшей попытки отрицать это; на самом деле я испытала почти облегчение, признавшись в этом самой себе. Люди нашего поколения воспринимали развод как нечто постыдное, как признание собственного поражения. Я понимала: будет суд, Стэнли будет непримирим, в эту мерзкую разборку втянут и Дэниэла, и, разумеется, все наши друзья примут сторону Стэнли и будут тщетно выяснять, кто же это такой, мой таинственный любовник. И все же я решилась — я приняла этот бой, и в сердце моем так громко пели птицы, что я лишь с трудом сдерживалась, чтобы не рассмеяться мужу в лицо.
— Значит, все-таки завелся, да? — Лицо Стэна стало темным, как гнилое яблоко, но глаза так и сверкали, так и буравили меня. — Кто он?