Кошка, шляпа и кусок веревки (сборник) Харрис Джоанн

И вот однажды все разом рухнуло. Чудесный голос отказал ему прямо во время выступления. Видимо, сказалось все сразу — накопившаяся усталость, сенная лихорадка, до предела напряженные нервы, — и с того дня Майкл стал бояться выходить на сцену. Вскоре страх достиг таких пределов, что уже при вступительных аккордах какой-нибудь песни или арии, которую ему предстояло исполнить, его охватывала дикая паника, он весь покрывался испариной, ему казалось, что рот его набит опилками, и он сам толком не понимал, откуда берется этот внезапный, сковывающий душу страх. И тогда Майкл решил все бросить. Ушел прямо посредине шоу, сказавшись больным и прекрасно понимая, что пыльный старый бог театра его непременно осудит и накажет.

А вскоре после этого они с Энни развелись. Она терпела и всячески поддерживала его, пока он работал на износ и дома почти не бывал, но как только он каждый день «начал путаться у нее под ногами», она не выдержала. Это было выше ее сил, они так не договаривались! У них был дом в Йоркшире, где Майкл проводил праздники и короткие недели отпуска. Но теперь Энни вдруг сочла, что дом слишком мал для четверых. Никто с Майклом больше не знался. Друзья чувствовали себя в его присутствии неловко. Энни обращалась с ним как с гостем. Даже дети, похоже, чувствовали, что он занимает в доме слишком много столь нужного им самим пространства — и Майкл уехал из дома, чувствуя себя узником, лишенным какой бы то ни было надежды на возможную отмену или отсрочку приговора…

А потом Энни совсем от него ушла и забрала с собой детей, и он остался с разрубленной пополам жизнью, с разрубленным пополам сердцем и с разрубленным пополам банковским счетом.

Вот тогда-то Майкл Харман и купил Особняк. Как именно это случилось, он и сам не смог бы сказать с уверенностью. В тот раз он подыскивал себе жилье неподалеку от прежнего, чтобы чаще видеться с детьми — возможно, переделанный под мансарду чердак или небольшую квартирку на берегу реки, — и случайно забрел в какие-то заросли, среди которых торчал полуразвалившийся дом совершенно нелепой конфигурации, почти скрытый одичавшими рододендронами, а в густой крапиве виднелась табличка с надписью: «Продается».

Такой дом никак не мог вызвать любовь с первого взгляда, и все же Майкл Харман сразу в него влюбился. Возможно, его пленил сад, тишина заросших дорожек. А может быть, он сразу понял: вот идеальное место для подрастающих детей. Или его привлекло ощущение заброшенности, облаком витавшее над этим местом, которое, казалось, втайне мечтает об освобождении…

И хотя в тот момент до заключения сделки было еще далеко — все-таки дом изрядно одряхлел, — но влюбленные, как известно, не знают преград, так что очень скоро Особняк перешел в собственность Майкла. Он сразу же туда переехал, хотя жить в этой развалюхе было практически невозможно. Энни осталась в их прежнем, «общем», доме, а Майклу вновь пришлось много и тяжело работать. Еще бы: крыша в Особняке протекала, стены постоянно были влажными, отопление вышло из строя. Однако уже наступила весна, ночи становились все теплее, и, разумеется, даже такая жизнь была лучше жизни на чемоданах.

Говорят, первый шаг — принять и смириться. Майкл целых три недели провел в тщетных попытках смириться с мыслью, ЧТО он на самом деле купил. Ему достались густо оплетенные плющом стены, крыша из прочного йоркширского камня, четыре спальни, две ванные комнаты, библиотека, кухня, кладовая, детская, буфетная (с холодной кладовой для мяса, где имелись специальные крюки, на которых должны были бы висеть окорока, тушки уток и фазанов и говяжьи бока), древний винный погреб, где все было покрыто толстым слоем пыли, и несколько витражей в свинцовых переплетах. Большая часть цветных стекол была, правда, разбита, но цвета — особенно по утрам, на солнце — были просто великолепны, от витражей по паркетному полу разбегались стайки цветных зайчиков, да и сам пол тоже когда-то был весьма неплох, хотя теперь, весь покрытый рубцами и царапинами, выглядел так, словно побывал в сражении. Майкл чувствовал почти физическую боль, представляя себе, как, должно быть, великолепно выглядел раньше этот Особняк: по-своему изящный, элегантно меблированный, роскошный даже по меркам Молбри-вилледж, самого старого района города, который, по уверениям местных жителей, некогда мог похвастать тем, что количество «Роллс-Ройсов» там на квадратную милю выше, чем в любом другом городе Севера.

Разумеется, это давно уже не соответствовало действительности. Теперь в домах на улице Миллионеров, как ее называли в Молбри, по большей части размещались офисы, съемные квартиры и приюты для престарелых. Нетронутыми остались всего несколько старых домов, стойко отражавших мощные волны индустриального развития. Но, несмотря на это, Майкл понимал, что некогда это был просто чудесный район. Да и сам Особняк наверняка заслуживал восхищения. Под обоями, которые слоями отходили от стен, Майкл обнаружил первоначальный вариант — изысканные обои марки «Morris & Co»,[84] а однажды, обдирая старые обои на лестнице, он нашел на стене trompe-l’oeil,[85] причем фреска оказалась в приличном состоянии — на ней был изображен идиллический пейзаж, как бы просвечивавший сквозь увитые розами шпалеры. Майкл знал, что в этом доме никто не жил по крайней мере года полтора, но только сейчас стал понимать, какое это благо, что дом настолько не ухожен. Действительно, за последние полсотни лет тут явно не вводили никаких новшеств. Проводка, правда, совсем одряхлела, как и выключатели, как и изысканные дверные панели, как и резные балюстрады из кедра, как и витражи, как и монументальная керамическая ванна, как и огромные, отделанные дубом камины. На кухне, правда, можно было заметить некие попытки модернизации. Но когда Майкл обнаружил под слоем битума и бледно-желтого паркета старинные каменные плиты, он тут же бросился их отскребать и отмывать, и чудесный камень — словно в благодарность — засверкал, засветился теплыми мягкими красками.

«Энни наверняка бы понравилось», — подумал Майкл и отчего-то вдруг испытал острую боль. Да, ей наверняка понравилась бы и старинная плита с духовкой, и тщательно отчищенная металлическая кухонная посуда на стене, и камин, и мясная кладовая, и буфет, и изрезанные-изрубленные гранитные кухонные столешницы. Нет, это же просто смешно! Нечего и думать об этом. С опозданием на целых пятнадцать лет он наконец отыскал такой дом, о каком Энни всегда мечтала!

Майкл начинал понимать, что домам, как и людям, нужно, чтобы их любили. А этот дом слишком долго пребывал в полном небрежении. И теперь перед Майклом стояла нелегкая задача — вновь вдохнуть в Особняк жизнь.

Он был сыном строителя, и прежде чем его почти полностью захватил театр, отец успел научить его многим вещам, предназначение которых только теперь стало ему совершенно ясным. И хотя такие сложные операции, как замена водопровода, канализации и электропроводки, выходили, разумеется, за пределы его возможностей, он все же чувствовал, что вполне способен применить на практике многие из своих навыков, которые считал давно забытыми.

Сперва Майкл работал, просто чтобы заглушить невыносимую душевную боль и ни о чем не думать. Он работал, пока на ладонях не вздувались кровавые пузыри, а сам он не начинал кашлять, ибо легкие его то и дело забивало пылью. Он работал, пока у него не начинало болеть все тело, а сам он настолько не отупевал от усталости, что все желания, кроме желания отдохнуть, отступали на второй план. Но вскоре мучительное чувство усталости прошло, и Майкл стал находить определенное удовольствие в простом физическом труде — он циклевал и полировал деревянные полы, отдирал дощатые филенки со старинных дубовых дверей, на которых обнаружил потрясающую резьбу, штукатурил стены и красил их с помощью валика, шпатлевал и тщательно затирал щели на поврежденных деревянных панелях. В итоге он вскоре заметил, что тихонько напевает за работой — он как раз удалял очередной кусок рассохшегося паркетного шпона, под которым виднелся прекрасный дощатый пол из смолистой сосны…

«Что происходит?» — думал он. То, что начиналось почти как наказание, постепенно превращалось в истинное наслаждение. Руки его окрепли, и кровавых мозолей он уже больше не натирал; мышцы больше не болели, тело работало легко и эффективно. Такое ощущение, будто он, сдирая со старого дома эти слои небрежения и забвения, одновременно и с самим собой проделывал то же — сбрасывал с себя прежнюю несчастливую жизнь слой за слоем, точно змеиную кожу. И теперь, работая в одиночестве в пустом доме, он еще и с удовольствием пел, причем исключительно для себя, в кои-то веки оставляя без внимания и жертвоприношений пыльного, почти забытого, старого бога сцены.

Так прошло полтора месяца. Наступило лето. Все это время Майкл практически не выходил из дома и с удивлением обнаружил, что его нынешние соседи ведут себя в высшей степени благоразумно и сдержанно, во всяком случае, никто к нему не приходил, никто не беспокоил. Мобильная связь в старом доме почему-то была крайне плохая, возможно, из-за высоких деревьев, но SMS все же проходить ухитрялись. По SMS Майкл заказал доставку необходимых для ремонта материалов и договорился с окрестными рабочими. Что же касается еды, то рядом была закусочная, где готовили неплохие сэндвичи, впрочем, у него и аппетита-то особого не было. Хотя энергия била ключом. Майкл успел уже более-менее привести в порядок несколько комнат, когда ему стали попадаться некие ключи к прошлому этого дома: кожаные детские туфельки, спрятанные в камине, пачка дешевых сигарет под паркетом, явно забытая кем-то из рабочих (он наверняка потом проклинал собственную забывчивость), разрозненные страницы газеты 1908 года. А в классной комнате он обнаружил имена, вырезанные на нижней стороне подоконника.

Чем больше следов прежней жизни он находил, тем сильнее дом его заинтересовывал. Еще относительно недавно Особняк принадлежал д-ру Грэму Пикоку,[86] а после его смерти так и стоял пустой, пока его не выставили на продажу вместе с большей частью имевшегося в нем имущества. Агентство по приведению старых домов в порядок оставило в Особняке лишь встроенную мебель да осветительные приборы, ну и еще некоторые из самых громоздких предметов, находившихся там, видимо, с первых дней его существования. Что же касается истории Особняка, то, согласно проведенному Майклом расследованию, доктор Пикок уже довольно пожилым человеком унаследовал этот дом от умерших родителей, а первоначальными владельцами Особняка были родители его матери, в девичестве носившей фамилию Ланди. Мисс Эмили Ланди была в семье единственной дочерью и имела двух братьев.

Ее отец, Фред Ланди, был довольно крупным промышленником, текстильные фабрики Ланди знала вся страна. Он был женат на Фрэнсис Ливерсидж, дочери торговца чаем из Ливерпуля. У них родились трое детей — Эмили, Нед и Бенджамин, умерший во младенчестве. Майклу очень хотелось узнать, не принадлежали ли те крошечные башмачки, которые он нашел в камине детской комнаты, этому давным-давно умершему мальчику, не сунула ли их туда сама Фрэнсис, исполняя тайный предрождественский ритуал…

За минувшие полтора месяца Майкл не сделал ни одной попытки встретиться с бывшей женой. Он старался даже не думать об этом, понимая, какую боль испытает, вновь увидев ее, — но еще больнее было бы вновь встретиться с любимыми детьми. Но, проведя месяц в разлуке с семьей, он все чаще стал замечать, что думает о том, как бы отнеслась Энни к его новому дому. Он прямо-таки видел, как она с восхищением разглядывает старинные каменные плиты кухонного пола, тщательно им отчищенные, как их дети — девятилетняя Холли и шестилетний Бен — носятся по саду, высматривая, где лучше построить шалаш или домик на дереве, как обследуют чердак и восторгаются детской комнатой, которую Майкл уже успел отделать.

В конце концов, он все-таки решил пригласить их в Особняк и показать плоды своих немалых усилий, хотя реставрационные работы были еще далеки от завершения. Но, по крайней мере, крышу уже поставили новую, прочную, а в некоторых комнатах даже успели настелить полы. Майкл действительно гордился проделанной работой, собственными успехами по переустройству дома он гордился куда больше, чем любым самым успешным выступлением на сцене.

Целый день перед приездом Энни с детьми он старательно выкашивал дорожки и заросшую травой лужайку, пытаясь привнести в этот растительный хаос хоть капельку порядка. Занимаясь этим, он обнаружил в зарослях чудесный декоративный прудик и фонтан в виде русалки, при виде которых испытал совершенно детский восторг.

Энни и дети должны были прибыть к четырем, но не появились и в пять. Телефона в Особняке не было, Майкл проверил свой мобильник, обнаружил там SMS от Энни, и ему показалось, что в ушах у него звучит ее ломкий голос: «Майкл, мне, право, очень жаль. Я думала, что готова, но оказалось, что это не так. Дети сейчас ведут себя очень хорошо, они совершенно успокоились, и мне страшно не хотелось бы снова их будоражить. Хотя, возможно, через пару недель мы все-таки тебя навестим. Береги себя, Э.».

Он стер послание. Приготовил себе чай. Передохнул немного и снова взялся за работу — теперь он трудился над большой ванной, где на полу сильно потрескалась плитка. В сарае он отыскал целую коробку запасной плитки и надеялся, что этого ему вполне хватит на весь ремонт. Через полчаса он уже успокоился и вовсю напевал за работой. И его чудесный голос вновь парил в воздухе, точно волшебная птица.

На следующий день к нему заехал старый друг Роб. Его друг? Да нет, скорее Энни. А для него просто сосед, с которым они были знакомы с незапамятных времен. Роб сказал, что Энни очень беспокоилась и послала его «проверить, как там Майкл».

«Проверить, как там Майкл»… И опять ему показалось, что он слышит ее голос. Звонкий, чуть ломкий. И в душе его вспыхнула слабая надежда — ведь если ей интересно, как у него идут дела, то она никак не может равнодушно к нему относиться, правда? Впрочем, Роб и сам вскоре заговорил об этом. Люди болтают, сказал он, и это вполне естественно: его бурная деятельность не может не вызывать любопытства соседей. И потом, Майкл все-таки знаменитость — по-своему, конечно, — и теперь прессе наверняка будет за что ухватиться.

— Ухватиться за что? — не понял Майкл.

Роб немного смутился, но сказал:

— Ну, они наверняка ухватятся за этот дом. И за твою прогрессирующую одержимость этим домом.

Очевидно, подумал Майкл, новые соседи все-таки оказались наблюдательнее, чем он думал. Все-то они замечали и подмечали: и многочисленные вопросы о прежних хозяевах, которые он задавал обитателям Деревни, и материалы, которые он заказывал для ремонта, и нанятых кровельщика, сантехника и электрика. Жители любой деревни никогда не оставили бы без внимания столь бурную деятельность, теперь наверняка сплетни в Молбри цветут столь же пышным цветом, как и одичавший кустарник у него в саду.

— Господи, — сказал он, — какая еще одержимость?

Роб еще раз, более подробно, повторил то, что говорила ему Энни: Майкл совсем сошел с ума, живет, как отшельник, доработался до того, что превратился в тень…

— Ты и впрямь здорово похудел, — заметил Роб.

— Мне давно пора было сбросить хотя бы десяток фунтов, — пожал плечами Майкл.

— Но для чего ты все это делаешь? — спросил Роб. — Ты ведь никогда не сможешь жить тут один. Я что хочу сказать? Вот сколько тут, например, спален? Штук десять, наверно? И потом, ты вообще-то в театр возвращаться собираешься?

Майкл пожал плечами.

— Кто его знает? Да и кому какое теперь до этого дело?

— Ну, так или иначе, а я тебе вот что скажу: в этом доме нечисто! — заявил Роб с видом человека, совершенно уверенного, что он прав.

Майкл не выдержал и рассмеялся:

— Что значит нечисто?

— Во всех старых домах нечисто, — стоял на своем Роб.

Открытие, что Роб — работавший в рекламе, владевший серебристым BMW и любивший по субботам поиграть в сквош, — настолько суеверен, вызвало у Майкла смех. В некоторых старых домах действительно порой бывает не по себе — за двадцать без малого лет работы в театре Майкл не раз испытывал подобные ощущения, — но к его Особняку это не имело ни малейшего отношения. Он ни разу не натыкался на неожиданно холодные местечки, никогда не слышал никакого шепота в темноте и ни разу не видел даже намека на привидение. В этом отношении его Особняк был безупречен и обладал столь же прозрачной аурой, как Луна.

— Послушай, Майкл… Энни считает, что тебе стоило бы обратиться к врачу…

Майклу сразу расхотелось смеяться. Обратиться к врачу? Как это похоже на Энни! Как странно она воспринимает то, чем он сейчас занимается. Ведь это-то как раз и есть лучшая терапия. Это исцеляет душу куда успешней, чем походы к недопеченному «психотерапевту» — юнцу с докторской степенью по социологии. Что же касается душевного здоровья, ей самой было бы неплохо кое с кем посоветоваться — вряд ли нелепые разговоры о том, что в его Особняке нечисто, свидетельствуют о здравомыслии…

Так он Робу и сказал, при этом невольно все повышая и повышая голос — тот самый голос, который некогда легко, без помощи усилителей, долетал в театре до верхнего яруса балкона; этот голос сейчас словно вспарывал окружающие их вечерние сумерки, так что вскоре Роб не выдержал. Он распрощался и ушел, окончательно уверившись в том, что подозрения, возникшие у Энни относительно психического здоровья Майкла, не лишены оснований.

После его ухода Майкл проверил мобильник. Никаких SMS. Да и батарея почти разрядилась. Надо бы сходить в Деревню и поискать местечко, где мобильная связь получше, подумал он, но потом решил не ходить. Да и зачем? Вместо этого он отправился в деревенскую библиотеку и взял на абонемент несколько книг по местной истории. Фред Ланди и его семейство некогда считались в окрестностях Молбри фигурами весьма значительными, и Майкл надеялся, что ему, возможно, удастся раскопать еще кое-какие сведения об этой семье.

Ему понадобилось три дня, чтобы внимательно прочитать все книги — читал он в перерывах, которые сам же себе и устраивал. Он узнал, в частности, что Особняк был построен Фредом Ланди в 1886 году, а в 1910 году его существенно модернизировали (витражи, фрески и английский парк относились как раз к этому периоду). Оказалось, что Нед Ланди погиб в 1918 году, за несколько дней до окончания войны, а Эмили вышла замуж относительно поздно. Ее мужем стал мистер Треверс Пикок, и у них родился сын, Грэм Пикок, но их брак продлился недолго: Треверс Пикок умер за границей, и уже в 1925 году Эмили вместе с маленьким сыном вернулась домой и жила в Особняке до самой смерти, наступившей летом 1964 года. Что же касается Грэма Пикока, то, судя по сохранившимся в Молбри слухам, умер он холостяком, оставив весьма приличное состояние какому-то благотворительному фонду для слепых.

Вот каковы были привидения, что якобы существовали в Особняке. Здесь жила самая обыкновенная семья: мать, отец, дочь, сын. Были ли они счастливы? Майклу хотелось думать, что были. Даже когда умер малыш, остальные члены семьи продолжали любить и поддерживать друг друга. Можно, разумеется, сказать, что тогда и семьи были совсем другие. Они вместе противостояли трудностям, а не бежали от них. Ну а призраки, думал Майкл, если они действительно существуют, — это существа, безусловно, несчастные, ибо тщетно пытаются заново прожить те куски своей давно минувшей жизни, которые оставили им некую неразрешенную проблему или еще чем-то их не удовлетворяют.

Это желание, впрочем, было ему вполне понятно. Многие годы он и сам жил как призрак: притворялся невидимым, высказывал не свое мнение, а чужое, не жил, а лишь играл роль живого, но играл так хорошо, что под конец и сам совершенно в ней растворился, исчез…

Так, может, это я — призрак, думал Майкл. Может, именно поэтому опустевший старый дом так тепло меня принял? Он улыбнулся, вспомнив слова Роба: прогрессирующая одержимость этим домом. Что, собственно, страшного в его желании снова сделать это старое здание вполне жилым?

Между прочим, до сих пор он, пожалуй, толком и не осознавал, что именно этим и занимается. Дом — это ведь не просто сумма комнат, потолков, стен и окон. Главные составляющие дома — это люди, которые в нем жили, любили и умерли, это их имена нацарапаны на деревянных столешницах и подоконниках; это следы их ног остались на стесанных от времени ступенях лестниц. Такой дом, как Особняк, безусловно, заслуживал уважения, и прежде всего уважать следовало его создателей — за профессионализм, за внимание к деталям, за весь тот труд, который был связан с его содержанием; уважения достойны и сама история, сам немалый возраст этого дома. Конечно, думал Майкл, у прежних хозяев Особняка были слуги — няня, домоправительница, садовник, горничная, повар. Они помогали поддерживать в доме порядок. А теперь ему, Майклу, все приходится делать самому. Мысль о том, что ему в одиночку придется теперь заботиться о таком большом доме, и смущала, и радовала его. Он нашел специалиста по обоям особого качества и заказал точно такие же, марки «Моррис», какие были в Особняке изначально. Он выискивал в антикварных магазинах разные предметы мебели, которые, как ему казалось, могли бы купить супруги Ланди. Эти вещи — одну за другой — он привозил и расставлял в доме. Это было дорого, но стоило того. Со сменой электропроводки, канализационных труб и оштукатуриванием стен он уже покончил и теперь мог себе позволить заниматься деталями — стеклом, черепицей, плиткой на полу, обоями на стенах; он был уверен, что именно такие детали имеют для дома решающее значение.

Прошло уже три месяца с тех пор, как он сюда перебрался. Лето незаметно начало вползать в осень, листва на деревьях постепенно меняла окраску, ночи, еще недавно теплые, стали заметно холоднее. Впервые за все это время Майкл попытался включить в доме отопление и обнаружил, что оно вполне прилично работает, собственно, отопление было двойное: тяжеленные, как в школьных классах, радиаторы и изысканные камины. Он вычистил и заново освинцевал каминные решетки — с помощью взятой в библиотеке книжки «Быт и семья Викторианской эпохи». Ему удалось также найти в букинистическом магазине экземпляр «Миссис Битон»,[87] и его прямо-таки поразило, насколько эта книга оказалась полезной.

Совершая вылазки в Деревню, Майкл заодно сумел выяснить немало нового о семействе Ланди. Например, узнал, что на местном кладбище у них есть фамильный склеп: почерневший обелиск на посыпанной гравием площадке, а по углам четыре каменных столбика, соединенные ржавой цепью. Фред и Фрэнсис лежали бок о бок с Эмили и Бенджамином. Имя Неда было написано на монументе, но, судя по записям в местной церкви, его останки так и не были найдены. В семейном склепе было оставлено место и для сына Эмили, Грэма Пикока, но его похоронили не там. И это Майклу почему-то казалось правильным: Пикок не был одним из Ланди. Хоть он и прожил какое-то время в Особняке, но, судя по всему, не особенно его любил, вот дом его и отверг.

Любопытство Майкла разгоралось. Он с головой ушел в исследование жизненных перипетий семейства Ланди и обнаружил, что оно было тесно связано с церковью Св. Марии, ближайшей приходской церковью, и что в 1918 году Фред Ланди заказал для этой церкви небольшой цветной витраж в память о погибшем сыне. Чек, выписанный в качестве добровольного пожертвования на нужды церкви — там как раз перекрывали крышу, — обеспечил Майклу доступ к церковным архивам, и он нашел записи о рождении и смерти членов семейства Ланди, кое-какую переписку Фреда с приходским священником и письма, адресованные Эмили, с благодарностью за щедрые взносы в пользу бедных. Майкл нашел также жестяной ящичек для банковских депозитов, в котором хранилось много других писем, а также несколько фотографий членов семьи и самого Особняка, кроме того, там обнаружились хозяйственные счета, аккуратно исписанная записная книжка, почтовые открытки, присланные со всех концов света и адресованные Эмили Пикок, детальный план строительства водного парка и даже несколько школьных табелей Неда Ланди за 1900–1904 годы. Никто, похоже, не знал и не интересовался тем, почему все эти документы хранятся именно здесь. Майкл сделал еще несколько взносов на церковную крышу и получил возможность в любое время и совершенно свободно изучать содержимое жестяного ящичка.

Он находил это занятие поистине увлекательным. Документы, хранившиеся в ящичке, как бы еще теснее связывали его с Особняком и его прежними обитателями. Теперь у него имелись фотографии всех членов семейства Ланди. На свадебной фотографии Фред в крахмальном воротничке и с бачками имел весьма внушительный вид, а Фрэнсис, напротив, выглядела очень юной; ее темные волосы, заплетенные в косу, были короной уложены на голове и переплетены листьями плюща. Очень милы были детские фотографии Эмили и Неда: она — с цветочной корзинкой, он — в матросском костюмчике. А их юношеские снимки были сделаны в стиле Камерон.[88] Была и семейная фотография 1908 года: супруги Ланди сидят рядышком, а у них за спиной стоят Эмили, очень похожая на мать, в светлом платье и с распущенными волосами, и Нед в военной форме; правда, Нед получился немного не в фокусе — его словно одолевало нетерпеливое желание поскорее уйти, и он, дернувшись куда-то вбок, несколько подпортил снимок.

Знали ли они? — спрашивал себя Майкл. Испытывали ли хоть какое-то предчувствие, что их тесный семейный кружок вскоре распадется? А может, это просто фотограф так долго заставлял их позировать, что лица их невольно приобрели торжественно-мрачное, застывшее выражение?

Фред был крупным мужчиной, чем-то слегка похожим на самого Майкла Хармана, и его темные волосы тоже, вполне возможно, вились бы — если б он им позволил. Нед больше походил на Фрэнсис, такой же тонкокостный и энергичный. Его школьные табели свидетельствовали, что почерк у него был поистине ужасный, это подтверждалось и нацарапанными его рукой открытками, которые он присылал из Франции. Это, безусловно, был очень живой, чрезвычайно энергичный, даже буйный ребенок, каждое дерево в саду — и даже камин в классной комнате — носили отметины его перочинного ножа, а многие потрепанные детские книжки, найденные Майклом и почему-то пропущенные агентством по уборке жилых помещений, были подписаны тем же беспечным почерком, скорее похожим на каракули: «Эдвард Элберт Ланди».

Майклу очень нравилось, как звучит это имя. Сад вокруг дома наверняка был для мальчишки настоящим раем. Легко было представить себе качели, домики на деревьях, шалаши, лохматого пса, ходившего за детьми по пятам, грязные футбольные ботинки в холле и строгий окрик домоправительницы: «Мастер Нед! Немедленно вернитесь!» Майкл словно сам запускал вместе с Недом воздушных змеев, приносил в дом лягушек и банки с головастиками, будто видел, как Фрэнсис, старательно изображая возмущение, скрывает всепрощающую улыбку: «Мальчики есть мальчики, Фред. Оставь его».

Стояла уже глубокая осень, начался листопад. Майкл был рад, что успел завершить все работы по внешней покраске здания. Теперь все внимание он уделял саду: снова подрезал разросшийся кустарник, смел в кучу листья, выкосил заброшенные лужайки, давно уже превратившиеся в луга. Его агент прислал ему письмо с жалобой: почему он никогда не отвечает на звонки и SMS? Майкл, впервые за две недели проверив мобильник, обнаружил там по меньшей мере дюжину посланий, которые стер, не читая, и вернулся к своей работе в саду.

Сад оказался куда более запущенным, чем это казалось с первого взгляда: дорожки были буквально погребены под слоями опавших и сгнивших листьев, статуи опрокинуты, розы одичали, японский водный садик — предположительно, тот самый, план которого он видел среди документов в заветном ящичке, — зарос древними рододендронами. Летний деревянный домик-беседку так оплели колючие ветви шиповника, что Майклу лишь с трудом удалось пробраться внутрь, — там он обнаружил коробку с высохшими акварельными красками, кисти для рисования и альбом, на обложке которого аккуратными печатными буквами коричневого цвета красовалась подпись: «Эмили Джеральдина Ланди».

Выходит, Эмили любила рисовать красками? Отчего-то Майкла это совсем не удивило. Его собственная дочь, Холли, тоже очень любила рисовать — он долгие годы хранил ее рисунок, каждый раз пришпиливая его к зеркалу в артистической уборной. Интересно, подумал он, как Холли оборудовала бы этот домик? И вдруг почувствовал укол совести: ведь все это время он почти не думал ни о дочери, ни о сыне, ни об Энни.

Как он мог так быстро их забыть? Нет, конечно же, не забыть, а… Но вместо боли утраты в душе жили теперь лишь далекие воспоминания: то, как он впервые увидел Энни, — она сидела в первом ряду маленького районного театра; или то, как дочка в раннем детстве цеплялась за его палец; или глаза Бена, такие голубые и такие доверчивые. Да, теперь эти воспоминания стали далекими, потому что их заслонили совсем другие, ему не принадлежащие, однако вдруг выступившие из мрака столь отчетливо, что это было за пределами всяческого разумения. Нед в матросском костюмчике лазает по деревьям, Эмили в своем летнем домике, сосредоточенно нахмурившись, рисует акварельными красками японский садик весной. И Фрэнсис, прелестная Фрэнсис с небрежно заплетенными косами, все еще тоненькая и гибкая, несмотря на рождение двоих детей, улыбающаяся, счастливая, сияющая, бежит по дорожке с охапкой роз…

Какой-то звук за спиной заставил его вздрогнуть.

— Фрэнсис?

Он обернулся и на мгновение увидел ее, точно Орфей Эвридику: бледное лицо, темные волосы, лицо, затуманенное тоской…

И почти сразу понял, что это Энни. Энни в джинсах и куртке. И с новой стрижкой. Ему больше нравилось, когда она носила длинные волосы — как в те времена, когда они еще только познакомились.

— Кто такая Фрэнсис? — спросила Энни.

Майкл попытался объяснить. Он говорил и чувствовал, как ей все это безразлично. Она пришла, чтобы высказать собственное мнение, и явно не собиралась уходить, пока он ее не выслушает.

Когда Энни заговорила, это очень напоминало те нравоучения, которые он уже один раз слышал от Роба. Она упрекала его в одержимости этим домом, в том, что он сильно похудел, что не отвечает на телефонные звонки. Майкл объяснил, что здесь плохая связь, но Энни, насмешливо прищурившись, вновь посоветовала ему обратиться к врачу.

Он предложил ей посмотреть дом. Она это предложение отклонила. Казалось, думала, что если войдет в дверь Особняка, сразу утратит главенство. Ей эти бесконечные «реставрационные» работы совершенно не интересны, сказала она, и еще менее интересны «исторические» исследования. Майкл спросил о детях, и она ответила, что, как только он начнет проявлять благоразумие, они могут попробовать прийти к некоему соглашению. Вскоре Энни ушла, оставив его — впервые за долгое время — с ощущением полной беспомощности и мучительного бессильного гнева, но ближе к вечеру он вновь обрел душевное равновесие. К действительности его вернули детские качели, которые он повесил на толстую ветвь старого дерева, покрытого золотистой листвой, а случайная находка — каменная скамья, исчезнувшая под грудой опавшей листвы, — дала возможность сосредоточиться на совершенно иных ценностях и задачах, так что вскоре воспоминания о бывшей жене и ее жестоких словах расплылись, превратившись во что-то смутное, весьма похожее на забвение.

В тот вечер Майкл развел костер за японским садиком в округлой яме для сжигания мусора и сжег там весь мусор, собранный за день, в костер он бросил также некоторые вещи, связанные с его прошлой жизнью: концертный фрак, несколько альбомов с газетными снимками, коробку с газетными вырезками, которые собирал (почти никогда не читая) в течение всей своей сценической карьеры. Уничтожая все это, он не испытывал ни малейших сожалений. Напротив, ему казалось, будто этот последний слой его старой кожи наконец-то слез сам собой, без малейших усилий, без боли, и теперь он снова выглядит новым и целостным…

Майкл повесил на стену в детской портреты детей, но отчего-то ему показалось, что они здесь не к месту. Фотографии были слишком яркие, слишком цветные, слишком современные. И он заменил их фотографиями Эмили и Неда Ланди. Неду на снимке было лет восемь или девять — симпатичный взлохмаченный мальчишка, не ведающий о том, что через несколько лет начнется Мировая война и унесет его жизнь. Эмили была постарше, лет двенадцати-тринадцати, на ней было белое платье, волосы красиво подхвачены лентой, поза кокетливая. Майкл обнаружил, что восхищен, буквально зачарован магией старых фотографий, так не похожих на расхожие цифровые и так прекрасно сумевших запечатлеть юные образы детей семейства Ланди, что они словно навсегда остались детьми. А то, что произошло потом — замужество Эмили, гибель Неда на войне, — не имеет никакого значения. Теперь все это осталось в прошлом. И детям на этих фотографиях уже не нужно взрослеть, а Фрэнсис не нужно ни стареть, ни умирать. Портрет Фрэнсис Майкл давно уже повесил в гостиной над камином — на том снимке ей было двадцать девять лет, ее чудесные длинные волосы были уложены в прихотливый узел, на ней было темное шелковое платье и вышитая шаль. Но, несмотря на старомодную одежду, лицо ее казалось Майклу очень современным, а глаза Фрэнсис, казалось, улыбались ему и следили за каждым его движением, когда он ходил по комнате.

Но какую-то особую близость Майкл чувствовал с Фредом Ланди. Его присутствие по-прежнему чувствовалось повсюду — и в доме, и в саду. Большая часть писем, хранившихся в жестяном ящичке, были написаны самим Фредом — деловые распоряжения, письма руководителям различных текстильных предприятий (и их ответы Фреду), переписка с местным сиротским приютом, созданным и финансируемым семейством Ланди. В этих письмах Фред Ланди представал человеком образованным, щедрым и удивительно скромным, несмотря на свое высокое положение в Молбри. Он искренне интересовался жизнью людей, которые у него работали, старался улучшить для них условия, с настоящей страстью писал об ужасном положении бедноты, особенно детей…

Кроме того, среди прочих бумаг Майкл нашел записную книжку Фреда. Фред был мирским проповедником и время от времени выступал с короткими речами в церкви Св. Марии или в сиротском приюте. В его записной книжке было немало набросков таких проповедей, а также всякие разрозненные мысли, которые он — весьма, надо сказать, небрежным почерком — старался записывать, когда они приходили ему в голову; в книжке имелся также целый список всевозможных светских дат: поставок товаров, назначения сотрудников, дней рождения и различных семейных событий.

«Внешний мир жесток, — прочел Майкл, перевернув очередную страничку. — Покой и уют семьи, дом, где о тебе заботятся, где тебя любят, — вот то единственное, что действительно нужно человеку в нашем мире. Дом и семья делают человека неуязвимым. Без них влиятельность и общественный вес — всего лишь шум короткого дождя, от которого на время стали мокрыми плиты тротуара, но вся выпавшая влага тут же испарилась, стоило выглянуть солнцу».

И чуть дальше:

«Дом состоит не из кирпичей, скрепленных известью. Он сделан из таких вещей, которые выдержат все, устоят даже после того, как раскрошатся и кирпичи, и известковый раствор».

И еще:

«Важнее всего, чтобы человек был окружен теми вещами, которые он действительно любит».

Да, начинал понимать Майкл, мы с этим человеком и впрямь — родственные души, он по-прежнему живет в каждом кирпиче, в каждой дубовой доске Особняка. И Майкл повесил портрет Фреда Ланди в библиотеке над камином: это была самая любимая его комната — здесь рядами стояли книги в кожаных переплетах, здесь было спокойно и уютно, здесь можно было посидеть в кресле у огня, вдыхая запах кожи и дыма…

Майкл взял в руки трубку. Он никогда раньше не курил трубку, но теперь это отчего-то казалось ему совершенно естественным. Трубочный табак был удивительно душистым и так же пробуждал воспоминания, как запах горящих осенних листьев. Курил Майкл только в библиотеке. Отчего-то курить в кухне или, того хуже, в гостиной Фрэнсис казалось ему непростительным.

«Пожалуйста, Фред, подумай о детях. Кури только в библиотеке».

Пришла зима. Майкл отрастил уже довольно длинные бачки. Он заказывал все новые книги по интерьеру и рылся на ближайшем складе утильсырья в поисках старинных дверных ручек и петель, а также допотопных водопроводных кранов. Он украсил классную комнату игрушками и книгами, которые сумел разыскать у местных старьевщиков. Даже елку к Рождеству заказал — эта двенадцатифутовая ель исцарапала весь пол в гостиной! — и провел счастливое утро, украшая ее сосновыми шишками и старинными стеклянными шарами и отнюдь не чувствуя, что занимается ерундой. На самом деле ему лишь с трудом удалось отогнать от себя мысль, что это его собственные дети сейчас играют там, за окном, в снежки, или лепят снежную бабу, или пируют с друзьями, или рвут падуб, чтобы сплести венок и повесить его на дверь, а их мать — его жена — на кухне присматривает за пирогами, уже сидящими в духовке. Он действительно почти чувствовал густой запах сливового пирога и масляного печенья, аромат бренди, яблок и марципанов…

Интересно, позвонит ли Энни? А может, она и впрямь решила не позволять ему встречаться с детьми, пока он не согласится пойти к врачу? Как, ей-богу, все это странно! В конце концов, он, Майкл, может и в суд подать за то, что бывшая жена не разрешает ему видеть Холли и Бена. Но, сказать по совести, ему неприятна была даже сама мысль покинуть свой дом. Весь его прежний мир, мир представителей закона, банкиров и театральных агентов, остался в прошлом, а ему удалось из этого прошлого сбежать. Ему и думать не хотелось о том, что нужно будет вновь погрузиться в тот мир — подобные мысли сразу вызывали ощущение усталости, а впереди было еще столько работы. Такой дом, как Особняк, похоже, никогда не будет закончен — каждое завершенное дело выявляло еще две недоделки, требующие внимания. Но Майкл не сердился, не ворчал, что зря тратит время. Скорее он был благодарен дому за эту требовательность. В прежней жизни он всегда зависел от театральной администрации, продюсеров, авторов, критиков. А здесь, в Особняке, он сам был главным. Здесь с ним соглашались, здесь к нему обращались за помощью.

Хотя в глубине души Майкл надеялся, что Энни все-таки позвонит. Он даже рождественские подарки детям купил. Куклу для Холли, нож для Бена и обоим — апельсины. А Энни он купил у местного антиквара браслет из белого золота с сапфирами, изящный, как кружево. Он завернул подарки и положил их под елку, потом зажег свечи и стал ждать. Вот только чего он ждал?

За окном шел снег. Рождественский календарь на стене — настоящий викторианский! — свидетельствовал, что до Рождества осталось всего шесть дней. Сев за рояль в гостиной, Майкл спел рождественские гимны; за двадцать лет жизни с той, другой, своей семьей он ни разу этого не делал. И его слегка потрясло то, что он начал думать об Энни в таких выражениях; но его теперешняя жизнь настолько отличалась от прежней их совместной жизни…

В сочельник на подъездной дорожке все же раздался рев поднимающегося в гору автомобиля, и Энни постучалась в дверь Особняка, с неприязнью поглядев на венок, повешенный Майклом. Холли и Бен, как оказалось, тоже приехали навестить отца, дети очень изменились с тех пор, как он видел их в последний раз, оба как-то заметно повзрослели. Еще бы, ведь больше полугода прошло… Когда Майкл еще работал в театре, бывали дни, когда ему остро хотелось увидеть детей, но он мог посмотреть только на их давнишние фотографии; он, например, пропустил момент, когда волосы Холли — буквально за какие-то две недели! — потемнели и стали почти каштановыми, хотя до этого она была беленькая, как ангелочек; он не заметил, когда Бен со своими изумленно открытыми глазами легко и просто перешагнул из детства в отрочество.

Энни была в черном пальто, которое ее старило. Когда Майкл открыл дверь, она широко улыбнулась, но улыбка тут же исчезла с ее лица, и она воскликнула:

— Боже мой! Что с тобой случилось?

Она, разумеется, переигрывала. Уж не настолько он переменился. Однако и дети смотрели на него как на чужого, — должно быть, это она их подучила.

Впрочем, ему очень хотелось показать им дом. И плоды всех своих трудов. Он прекрасно понимал, что именного этого мгновения он и ждал — ему хотелось увидеть, как изменятся их лица, когда они увидят классную комнату, и детскую, и лошадку-качалку на лужайке — все, что он любовно расставлял и развешивал, готовясь к их приезду. Птичка-ткачик вьет гнездо, надеясь привлечь самочку, а когда гнезда уже готовы, самка летает от одного к другому, инспектируя умение потенциальных женихов, а затем принимает решение и устраивается в каком-то одном гнезде, вынуждая остальных кандидатов либо вить новое, либо подыскивать менее придирчивую супругу…

— Боже мой! Сколько же труда ты вложил в этот дом! Мне говорили, что он — сущая развалина… — Видимо, это должно было звучать как похвала, но говорила Энни странным, каким-то приглушенным голосом. Впрочем, из вежливости она все же восхищалась тем, что ей показывал Майкл. Тогда он решил сразу выложить все козыри и рассказал ей и детям историю этого дома, указал на особенности его интерьера — лепнины, карнизов — и перечислил работы, которые ему пришлось выполнить, и те, которые он планирует в будущем. Дети ходили следом за ним по дому, но старались держаться поближе к матери. Детская, похоже, произвела на обоих большое впечатление, но Бен заявил, что боится лошадки-качалки и фарфоровых кукол с «рядами жутких белых зубов». И Холли, естественно, тут же подхватила: сообщила, что у нее от этих кукол «мурашки по коже», и прибавила, что ее удивляет «папина одержимость» этими игрушками — это было то самое выражение, которое Майкл слышал и от Роба, и ему вдруг стало ясно, что ни Энни, ни детям его дом совсем не нравится.

— Ну, разумеется, он мне нравится. Он прекрасен, — возразила Энни, но голос ее звучал недостаточно убедительно. — Просто ты…

— Чересчур одержим этим домом? — спросил Майкл.

Она пожала плечами.

— Такое ощущение, что здесь полно призраков, — сказала она. — И повсюду эти ужасные старые портреты… И как только ты их выносишь?

До него не сразу дошло, что Энни говорит о фотографиях семейства Ланди. Он чуть не рассмеялся: разве могут такие прекрасные лица вызывать раздражение? Он попытался объяснить, но почувствовал ее нетерпение: она то и дело поглядывала на дисплей мобильника.

— Здесь что, действительно нет связи? — спросила она.

Он покачал головой.

— Да, к сожалению, почти нет. Наверное, из-за деревьев.

Ее передернуло.

— Господи, как только ты можешь все это выносить, Майкл?! И потом, здесь так холодно… просто ужас как холодно

— Правда? — удивился Майкл.

— И я все время слышу какие-то странные шумы…

Это были звуки старого дома: сочное поскрипывание полов, стон воды в водопроводных трубах, тиканье старых дедовских часов. Футляр этих часов был сделан из дуба, который был молодым дубком во времена юности Уильяма Шекспира.

— Я знаю, какие звуки бывают в старых домах, Майкл! Но это нечто совсем иное. Уверяю тебя, я все время слышу какие-то голоса….

Он улыбнулся.

— Вот уж понятия не имел, что у тебя настолько развито воображение.

Она взяла его за руку.

— Поедем домой, Майкл! Дети по тебе соскучились. И я тоже. Поедем домой и попытаемся как-то договориться. Мы можем все начать сначала, только откажись от этого дома и вернись домой…

Он мрачно на нее глянул.

— Мой дом — здесь.

Первый шаг — это принять и смириться.

Вскоре они уехали, а их подарки так и остались неразвернутыми под елкой. Наступившая ночь принесла новый снегопад. Майкл сидел в библиотеке и курил. Запах табака плыл в воздухе, смешиваясь с ароматами хвои и дыма, долетавшими из гостиной. Он налил себе бренди из графина, стоявшего на столе, и перешел в гостиную, где уютно потрескивали дрова в камине. Сев на диван, Майкл стал ждать: ему казалось, что это вот-вот произойдет.

И действительно — из кухни отчетливо потянуло запахом пирога, и у него сразу стало теплей на душе. Как давно он уже не ел домашней еды! Майкл зажег свечи и выключил электрический свет. Стало гораздо лучше — огоньки свечей отражались в елочных шарах, по комнате бродили теплые, какие-то уютные тени. Ему даже показалось, что из игровой комнаты доносятся голоса его детей: пронзительный от возбуждения голос Неда и осторожный, предупредительный шепот Эмили.

Дедовские часы пробили полночь.

Майкл улыбнулся и сказал:

— Веселого Рождества!

И откинул голову на диванную подушку, закрыв на мгновение глаза и прислушиваясь к звукам ночи: постукиванью ветвей по деревянной обшивке дома, треску дров в камине, беззвучным, крадущимся шагам по натертому паркетному полу; шаги на мгновение замерли, а потом послышалось нетерпеливое сопение, треск разрываемых бумажных оберток, детский смех, который вдруг прекратился…

— Ш-ш-ш! Вы разбудите папу!

И он почувствовал, как кто-то сел на диван рядом с ним. Она положила голову ему на плечо и просунула свою маленькую холодную ручку в его ладонь. Теперь он отчетливо чувствовал аромат ее духов — фиалка и сандал, — ощущал на шее ее дыхание, похожее на легчайший бриз, сквозь полуопущенные веки видел, как поблескивают прекрасные сапфиры в изящном полумесяце браслета из белого золота, обхватившего тонкое запястье…

Говорят, первый шаг — принять и смириться. А потом приходит исцеление. Но вот чего Майкл так и не понял — как одно отражает другое, как спасение имущества может обернуться спасением души, как строитель сам оказывается перестроенным, как человек, просто отдав что-то, отпустив это от себя, обретает способность достигнуть того, о чем не смел даже мечтать…

Дом состоит не из кирпичей, скрепленных известковым раствором. Он сделан из таких вещей, которые выдержат все, устоят даже после того, как раскрошатся кирпичи и известка.

Майкл наконец открыл глаза.

— Здравствуй, дорогая, — сказал он. — Вот я и дома.

Муза

Долгие годы у нас на железнодорожной станции существовало точно такое же кафе, как в этом рассказе. Я его очень любила: пирожные с кремом, от старости больше похожие на сухарики, щербатые кувшины с пивом, зловеще липкий ковер, пропитанные жиром сэндвичи с беконом, необъяснимая мрачность человека за стойкой. Но почему-то именно здесь меня, что называется, посещала муза — стоило мне сюда зайти, как тут же возникал сюжет новой истории. Теперь нашему кафе угрожает ремонт, и я чувствую, что дни его сочтены, но пока оно еще в целости и сохранности. Это кафе вообще просуществовало без каких бы то ни было изменений с 50-х годов прошлого века, словно закапсулировавшееся в анабиозе. Вполне возможно, над этим местом все же простерла свои крыла какая-нибудь малозначительная богиня…

Некоторые люди зажигают ароматические свечи. Некоторые молятся. А некоторые просто бродят ночи напролет по улицам города, надеясь, что их посетит вдохновение. У меня прилив вдохновения вызывают жирные сэндвичи с беконом и кружка сладкого чая в маленьком кафе, расположенном на платформе № 5 железнодорожной станции Молбри, когда я сижу там с лэптопом на коленях и слушаю грохот проносящихся мимо поездов.

Бывают такие особенные места. Вызывающие прилив творческих сил — так я бы сказал. Словно там что-то особенное витает в воздухе или прячется под землей. Снаружи-то обычно ничего особенного. Вот, например, в нашем кафе только и есть, что поблекшая вывеска с надписью «Железнодорожное» и рядом две маски — комическая и трагическая, — еще там изображен какой-то музыкальный инструмент вроде лиры, но на этом все артистические мотивы и кончаются. Внутри — стойка с липкой поверхностью, гриль, застекленная витрина с рядком кондитерских изделий, которые, возможно, были свежими, когда Ллойд Джордж[89] в последний раз побывал на Даунинг-стрит,[90] полка с толстостенными керамическими кружками, часы с треснувшим циферблатом, гигантский чайник величиной с Далека,[91] кошка, дюжина маленьких столиков с шаткими стульями и… неистребимая вонь сигаретных окурков.

Да, в кафе на платформе № 5 по-прежнему курят. Жалобы, конечно, были, но, насколько я знаю, ничего у этих жалобщиков не вышло. И вообще, правильные люди ходят в правильное кафе — там подают вегетарианскую еду, в основном всякие индийские хрустящие штучки вроде обжаренных корнеплодов в тесте, или «сбалансированные» сэндвичи, на обертке которых написано точное количество содержащихся в них калорий. Правильные люди практически никогда в наше пристанционное кафе и не заглядывают. По-моему, они стараются его вообще не замечать. Это кафе посещают почти исключительно люди курящие, а еще железнодорожные воры и самые настоящие бомжи — ну и я, конечно. Такие, как я, приходят в это кафе за чем-то большим, чем чашка чая с пышкой, им мало приветственного кивка мрачноватого Толстого Фреда, который, кстати, отлично жарит мясо на решетке, они забегают сюда не для того, чтобы укрыться от дождя или быстренько выкурить самокрутку с травкой.

Я, правда, не сразу это понял. У меня дома есть отличный кабинет с письменным столом, пресс-папье и телефоном. В своей узкой области я уже достиг определенной известности — вы наверняка видели мои книжки в магазинах «W. H. Smith’s»[92] и, возможно, даже знаете меня в лицо. Я не раз пытался уговорить себя, что совершенно не обязательно писать в какой-то грязной, пропитанной табачным дымом забегаловке, где ковер не подметали с тех пор, как постелили. Но, оказывается, в том-то и дело, что обязательно! Господь свидетель, я пробовал совсем туда не ходить. Похоже, в этом кафе и воздух какой-то особенный — нечто неведомое буквально проникает тебе под кожу. Должно быть, там все-таки витает вдохновение.

Моя жена Дженнифер считает, что у меня не все дома. Мало того — подозревает, что я ей изменяю! Интересно, с кем? Может, с Толстым Фредом? Или с Пышкой Брендой, которая надрезает булочки для сэндвичей? Ей самое меньшее полтинник, а лицо у нее даже не третьей, а сороковой степени свежести, и задница, как табуретка для рояля. Просто Дженнифер совершенно не понимает, что такое творческий процесс. Когда она покупает книги, то первым делом изучает фотографию автора и только потом издательскую аннотацию. Ее идеал литературного произведения — это романчик, в котором женщина средних лет полностью преображает себя с помощью пластической хирургии; или история веселой афро-карибской семьи, одержавшей верх над бандой крепко сбитых кокни благодаря природному оптимизму и при помощи какого-то убогого и страшно наивного наркомана. Вот уж поистине идеальный читатель — причем во многих отношениях. Только Дженнифер понятия не имеет, откуда берется то самое оно, благодаря которому слова собираются в увлекательный текст, завершающийся благополучной развязкой, собственно говоря, я и сам-то не очень понимаю — после стольких-то лет трудов и поисков! — откуда берется это волшебство, этот вечно ускользающий сказочный «золотой горшок».

Дженнифер верит в покровительство муз. А вот я в эту игру целых тридцать лет играю, но ни разу ни одной музы так и не видел, не видел даже кончика ее пальца, даже волоска. Ни разу не замечал, чтобы хоть портьера слегка шевельнулась или вдруг прозвучали звуки лютни, исполняющей некую небесную музыку. Хоть бы несколько тактов этой музыки услышать! Так ведь нет. Зато вдохновение внезапно может вызвать случайная мимолетная встреча на дороге, или улыбка на лице незнакомого человека, или какой-то особенный свет вечернего заката, или одуванчик, пробившийся в трещину на тротуаре большого города. Но в последние пять лет мне не помогало ничто. Казалось, вокруг меня царит некая пустыня, где слова странным образом вытягиваются, как тени от кактусов, в сторону какого-то неясно видимого горизонта, к которому, разумеется, невозможно приблизиться.

И вот года полтора назад все изменилось. Окружавшая меня пустыня вдруг расцвела. И проявилось это, как ни странно, именно здесь, в привокзальном кафе, на платформе № 5. И, между прочим, не один я заметил то особое золотистое свечение, что разливается в здешнем воздухе и буквально притягивает сюда самых разных людей с черными ноутбуками, одинаково настороженной повадкой и ошалелым взглядом. Главным образом, это, по-моему, поэты, но попадаются и романисты вроде меня, и художники со своими вечными блокнотами, и нервные сценаристы, ищущие примеры живого диалога для своих телешоу. Все они собираются здесь, в этом обшарпанном кафе, которого большинство людей попросту не замечает, а городской совет Молбри давно уже грозится закрыть, заменив хорошим залом ожидания с чистыми новыми стульями, с неоновыми лампами, с автоматами, продающими диетическую коку и всякие хрустящие штучки вроде «Тайских криспов с перцем чили».

А это старое кафе прямо-таки славится всевозможными нарушениями закона. Во-первых, как я уже говорил, там разрешается курить, во-вторых, правила гигиены там соблюдаются весьма приблизительно, затем там полностью отсутствует адекватная информация относительно калорийности блюд, нет пандуса для инвалидных кресел, и, наконец, в непосредственной близости от того места, где готовят и подают еду, постоянно торчит помойная кошка (хотя всем известно, что это кошка с платформы № 5).

— Все равно никаких правил здесь никто соблюдать не будет, — говорил Фред, соскребая со сковороды кусочки поджаренного бекона и накладывая их на мой сэндвич. Эти кусочки и есть самое вкусное, бекон жарится на собственном жире, а потом жиром буквально насквозь пропитывается мягкая белая булочка. При виде этого любой диетолог тут же принялся бы рвать на себе волосы от отчаяния. Но когда все это полито разумным количеством коричневого соуса и подано на щербатой тарелке весьма сомнительной чистоты (Министерство здравоохранения, где ты? Уж точно не на платформе № 5!) в сопровождении большой кружки крепкого чая, сразу возникает какая-то магия, во всяком случае, нечто такое, что уже послужило топливом для первых ста страниц моего романа, который, если удастся выбраться из сложных пут творческого процесса, вполне может оказаться лучшей вещью, какую я, старый писатель, сумел написать в жизни…

Возможно, и я все-таки верю в существование муз. Человек, который верит в магические свойства булочки с беконом, способен поверить во что угодно. Так, может, дело в беконе? Или в коричневом соусе? Или в булочке? Или в Толстом Фреде, который первое время довольно-таки хмуро на меня поглядывал, но потом стал относиться ко мне значительно теплее, а в итоге стал именно тем человеком, к которому я обращаюсь в самые сложные моменты своей жизни.

Толстый Фред ничего не понимает в синтаксисе и стилистических особенностях, зато здорово чувствует сюжет — работает инстинкт человека, имеющего возможность в течение долгого времени наблюдать за множеством людей, проходящих через его кафе. Одним движением брови или пожатием мясистых плеч Фред способен выразить одобрение — или неодобрение — сюжетам, которые я время от времени ему излагаю.

Кроме Фреда, есть еще Бренда, ее основная забота — правильно надрезать пышные булочки для сэндвичей. Кроме того, Бренда обладает поистине безупречным чувством времени, благодаря которому тосты она всегда подает горячими, пропитанными наполовину растаявшим маслом и с непременной ложкой клубничного джема (сваренного собственноручно); между прочим, подобные вещи способны не только исправить тебе настроение в пасмурный день, но и сам день превратить в почти что солнечный. Правда, манеры Бренды кое-кому могут показаться резковатыми, но завоевать ее сердце ничего не стоит — достаточно улыбки и доброжелательного жеста, хватит, например, того, что вы, покончив с едой, самостоятельно отнесете кружку и тарелку на столик у стойки. Вообще-то обычно грязную посуду собирает и моет Пятнистый Сэм, веселый юнец лет семнадцати; его взаимоотношения с Брендой и Фредом характеризуются таким количеством привычной язвительности, что любой сразу поймет: эти люди, столь отличающиеся друг от друга, явно пребывают в неком родстве, впрочем, сам я так и не осмелился спросить, какова же степень этого родства.

Итак, полтора года я был их постоянным клиентом — приходил ровно в восемь и уходил только после закрытия, чем и заслужил с их стороны определенную доброжелательность. Однако всех этих людей словно окружала некая, явственно ощутимая, запретная зона — и это было нечто большее, чем отчужденность, равнодушие или просто потребность оберегать личное пространство. И не то чтобы они были какими-то особенными. На самом деле это были личности почти карикатурные: угрюмый толстяк, женщина, у которой лицо как «морда» трамвая, и прыщавый юнец. Но за полтора года мне почти ничего не удалось узнать о них: ни где они живут, ни каковы их интересы, ни чем они занимаются в свободное время.

Но сегодня был какой-то особенный день — в такие дни события, словно сговорившись, непременно открывают тебе что-то новое. В воздухе чувствовалось дыхание весны — было самое начало апреля, и небо светилось каким-то волшебным светом. Мой новый роман приближался к кульминации, нужно было совсем немного, чтобы этот алхимический процесс полностью завершился. Странным образом оказались отменены все поезда из Молбри — что-то там случилось на манчестерской линии, — и это означало, что посетителей в кафе практически не будет, если не считать меня и еще одного постоянного клиента, местного поэта (легко узнаваемого по черному ноутбуку и вечно растрепанным патлам, что, впрочем, часто встречается в поэтических кругах), а также парочки престарелых любителей пересчитывать в поездах количество вагонов или открытых платформ.

Я занял свое обычное место возле двери и заказал чай и овальную булочку с беконом. Бренда выглядела какой-то на редкость усталой и рассеянной, а Фреда вообще нигде видно не было. Пестрая помойная кошка, обитающая на платформе № 5, незаметно проскользнула за стойку, где, как я подозревал, ей вполне найдется, чем поживиться, — в полном несоответствии с требованиями Министерства здравоохранения.

Бренда принесла мне готовый сэндвич. Он, правда, был не так хорош, как у Фреда, но все-таки достаточно неплох — горячий, слегка поджаренный, чтобы сладковатая булочка чуть похрустывала.

— А что, Фреда сегодня нет? — поинтересовался я у Бренды. Я всегда убираю за собой грязную посуду, и это, по-моему, давало мне право задать столь личный вопрос.

Бренда бросила на меня оценивающий взгляд и сказала:

— Да, небось скоро объявится. Хотя сегодня мы и без него бы управились.

Только тут я понял, что Фреда впервые нет за стойкой. И без него бы управились… Странно, мне это не показалось веской причиной, чтобы надолго оставлять заведение без хозяина. Да и Сэм выглядел каким-то озабоченным, хотя обычно он очень живой и веселый, — он притаился за стойкой, с преувеличенным старанием протирая стаканы и время от времени поглядывая в окно, где на железнодорожных путях по-прежнему не было видно ни одного поезда.

— Что у вас тут происходит? — спросил я у Сэма.

Он в ответ скорчил смешную рожу и пожал плечами: не знаю, мол.

Я прошипел:

— Ладно, ты голову-то мне не морочь. — В кафе было пусто, только лохматый поэт со своим ноутбуком, но он сидел слишком далеко и не мог расслышать, о чем мы говорим, и потом, он, как всегда, витал в облаках и вряд ли вынырнул бы оттуда до обеда. — У вас тут явно что-то случилось. Фреда вот нет, и у вас с Брендой унылый вид, точно в дождливое воскресенье. Ну, говори: в чем дело?

И Сэм, сокрушенно качая головой, признался:

— Письмо пришло из управления. Нас закрывают.

— Это все городской совет, — сказал я. — Ничего, мы подадим петицию. — На самом деле городской совет действительно постоянно грозился закрыть кафе на платформе № 5, но никто их угрозам не верил. Это кафе — неотъемлемая часть нашей железнодорожной станции. Просто представить невозможно, что его тут не будет.

— Это не городской совет, — вмешалась Бренда. — Это наш головной офис решил. Они нас отзывают. Говорят, у нас низкая производительность труда.

— Ваш головной офис? — Мне всегда казалось, что это привокзальное кафе функционирует само по себе. На мой взгляд, оно совершенно не выглядело как некое звено общей цепи. — И кто же эти чиновники из головного офиса?

Бренда слегка пожала плечами.

— Теперь это уже совершенно не важно. Но вы всегда были замечательным клиентом. — Она бросила неодобрительный взгляд в сторону лохматого поэта, все утро баюкавшего одну-единственную, уже еле теплую чашку чая; я знал, что потом он внезапно вскочит и выбежит вон, даже не попрощавшись и не убрав за собой грязную посуду. — Вообще-то вам я могу сказать, — вдруг решила признаться Бренда. — Мы ведь не совсем законным бизнесом занимаемся.

— Боюсь, я не совсем вас понимаю… — озадаченно промямлил я.

— А это означает, — продолжала она, — что все хорошее рано или поздно кончается. Хотя мы все существуем тут, на платформе № 5, с незапамятных времен, всегда вели себя тихо, довольствовались малым и старались не привлекать к себе лишнего внимания. Нам действительно нравилось тут работать. Но теперь, когда спрос падает и все такое, головной офис собирается вернуть нас назад. У них, видите ли, нет средств, чтобы позволить нам и дальше работать по индивидуальному плану. Мы должны снова стать членами общей команды, а значит, лавочку придется прикрыть. Самое позднее, к концу этой недели…

— К концу этой недели? — переспросил я. — А как же мой роман?

И я попытался объяснить, в каком затруднительном положении оказался, ибо — по абсолютно необъяснимой причине — это кафе в течение полутора лет было единственным местом, где меня посещало вдохновение; именно это кафе на платформе № 5, эти пропитанные жиром сэндвичи с беконом и этот крепкий дешевый чай в большой кружке играли для меня роль спасательного круга. Если кафе сейчас закроется, как мне, скажите на милость, закончить свою книгу?

Бренда посмотрела на Сэма, вздохнула и сказала:

— Да, просто стыд и позор!

Я попытался объясниться еще раз — теперь уже в терминах простой психологии. Писатели — народ суеверный, сказал я, и часто задерживают сдачу работы из-за того, что слишком полагаются на некие собственные ритуалы или нелепые предрассудки, которые другим крайне редко кажутся разумными. Некоторые, например, могут писать только на берегу определенного источника, или только в определенное время суток, или только в каком-то определенном месте…

Сэм усмехнулся и остановил меня:

— Вам совершенно не нужно ничего нам объяснять. Я, например, отлично понимаю, что вы имеете в виду.

— Правда? Вот уж не думал. И что же вы пишете?

— О, нет, я не пишу. Я больше театр люблю.

Я попытался представить себе Сэма на сцене, но это было невероятно трудно.

— Это скорее Фред писательством увлекается, — сказал Сэм, быстро глянув на Бренду. — Писательством, поэзией, драматургией, ну и тому подобным.

— Но это же прекрасно! — воскликнул я. — Очень хорошо, когда у человека есть хобби. А чем увлекаетесь вы, Бренда?

— Раньше я была танцовщицей.

— О… — Я с трудом удержался, чтобы не расхохотаться ей в лицо, и изобразил на устах вежливую улыбку. Ей-богу, мне куда легче было вообразить едва образованного Толстого Фреда за написанием романа или Сэма в драматической роли, чем Пышку Бренду в балетной пачке.

— Никогда не следует судить по внешнему виду, — заметила она, словно прочитав мои мысли. — Вдохновение способно прийти к любому — вне зависимости от формы и размеров, уж вы-то, кажется, должны бы это понимать.

И она умолкла, вернулась за стойку и занялась перекладыванием пирожных на витрине.

Я медленно допил чай и заметил, что лохматый поэт уже ушел. Бренда убрала с его стола грязную посуду, протерла стойку и, подойдя к двери, перевернула висевшую на ней табличку с «Открыто» на «Закрыто».

— Сегодня, пожалуй, можно закрыться пораньше, — сказала она. — Посетителей, похоже, больше не будет.

— Неужели вы действительно собираетесь уезжать?

Бренда кивнула.

— Мне очень жаль, дружок, но ничего не поделаешь. — И вдруг ее осенило. — А что, если вам самому попробовать управлять этим кафе? Понимаете, если уж мы это сумели, неужели такой человек, как вы, не справится? Собственно, нужно уметь только поджаривать бекон и заваривать чай…

Я как-то ухитрился не улыбнуться и попытался возразить:

— Но мне и…

— А еще вы могли бы оставить себе кошку, — прибавил Сэм, светлея лицом.

Я только вздохнул.

— При всей моей любви к кошкам это вряд ли решило бы мои проблемы.

— А вдруг решит? Никогда ведь не знаешь… — сказал Сэм.

И через десять минут по причинам, которые, как я подозреваю, я так никогда и не смогу объяснить моей жене, я необычно рано отправился домой, так и не написав ни единого слова, зато с пестрой кошкой на руках, которая выпрыгнула из моих объятий, стоило мне войти в прихожую, и тут же направилась прямиком к холодильнику.

Дженнифер дома не оказалось, и я налил кошке полное блюдце молока, а сам прошел в кабинет, очень рассчитывая просто посидеть в тишине часика три.

И вдруг обнаружил, что вовсю пишу! Видимо, муза, кто бы она ни была, все-таки меня посетила. К четырем часам я написал большой кусок в шесть тысяч слов, завершавший мой загадочный сюжет, — и никаких тебе булочек с беконом, никакого чая, никаких тостов! У меня и без этого работа шла просто отлично. Вдохновение, когда оно нахлынет, налетает на тебя с силой курьерского поезда.

Кошка, мурлыча, сидела у меня под стулом. Я уж почти забыл о ней, а она лишь часов в пять, когда пальцы у меня уже заболели от непрерывного печатания, вылезла из-под стула и стала тихонько требовать пищи.

Я дал ей ломтик ветчины. Она одобрительно замурлыкала, и тут я заметил на ней ошейник с металлической табличкой, на которой было написано: КАЛЛИОПА.[93] Довольно странное имя для кошки. Вот уж не ожидал ничего подобного от таких простых людей, как Бренда и Фред. Имя показалось мне очень знакомым, и я сунул нос в Интернет.

Как я и предполагал, имя оказалось древнегреческим — так звали одну из муз. Впрочем, там были перечислены все девять муз, их имена, символы и атрибуты. Но особенно сильно меня впечатляли три из них — возможно, потому, что именно их я видел каждый день над дверью привокзального кафе на платформе № 5: там на вывеске была изображена трагическая маска Мельпомены, комическая маска Талии и лира Терпсихоры, музы танца.

И на меня снова нахлынули мысли о необычной троице с платформы № 5 — о Толстом Фреде с его вечным трагизмом во взгляде, о веселом некрасивом Сэме с лицом типичного комика и о Бренде, хотя ее заявление, что некогда она была танцовщицей, по-прежнему вызывало у меня сильные сомнения. Конечно, все это довольно странно. Ведь муза — это просто некий архетип, метафора, воплотившая в себе вечное стремление человека к прекрасному. Представить себе, что музы могут быть реальными существами, что они способны принимать человеческое обличье и вмешиваться в дела людей… Нет, это просто глупость! Не правда ли? О таких вещах любит читать моя Дженнифер — подобная история вполне могла бы оказаться в сборнике рассказов, написанных какой-нибудь несдержанной особой, автором «женской прозы», обожающей подобные сюжеты. Но я смотрю на вещи реалистично. И не унижаюсь до подобных завлекательных историй. Я изучаю человеческую природу, мое вдохновение приходит изнутри, рожденное потом и кровью, упорством и тяжким трудом. Ясное понимание этого как раз и ставит меня в особое положение по отношению ко многим другим. К тому же я полностью отдаю себе отчет в собственных возможностях и способностях.

Что же касается кошки — необдуманно названной в честь музы поэзии, — вряд ли это может кому-то повредить, как никому не повредит и то, что она поживет немножко у меня, скажем, пару недель. Не то чтобы я мог поверить, будто Каллиопа — не просто кошка, но, знаете ли, художники — странные люди, творческие, суеверные. Некоторые зажигают ароматические свечи. Некоторые молятся предкам. Некоторые держат у себя на письменном столе всякие амулеты — считают, что они способны принести счастье и вдохновенье.

Что же касается кафе на платформе № 5 — то оно пока что функционирует, как и прежде, но теперь там хозяйничают волонтеры — в подавляющем большинстве это безработные актеры, будущие поэты и прочий творческий люд, у которого свободного времени хоть отбавляй. И я по-прежнему люблю там работать, ибо чувствую, что это место дает мне ощущение собственных корней, делает меня ближе к моим читателям. Кошку я всегда беру с собой — дома она становится беспокойной, и потом, по ней скучают другие посетители кафе.

В общем, кафе, можно сказать, процветает, а его посетители — поэты, будущие драматурги и даже писатели вроде меня, которым лучше всего работается именно в таком, самом простецком, окружении, — по-прежнему поддерживают связь со своими музами, с удовольствием поедая и смазанные маслом тосты, и жирные сэндвичи с беконом и запивая все это крепким чаем из огромных тяжелых кружек.

Игра

Идея этого рассказа возникла однажды ночью — она вынырнула из Интернета, этого населенного призраками склада историй. Надеюсь, что это вымысел. Но где-то в глубине души меня не оставляет тревожная мысль: а вдруг это все-таки правда?

Фиг вам, нет там никакого Уровня X! Уж я-то знаю — сам играл. Добрался аж до Уровня 1000 и клянусь: ни хрена там нет — никаких таинственных посланий, никакой особой загрузки, никаких обнаженных девочек — вообще ничего, на экране только цифры, образующие непонятных очертаний формы, да дрожащая «гречка», как в каком-нибудь из этих игровых интерактивных комиксов вроде «Пришельцев из космоса» или «Бегства из тюрьмы»; в общем, такие игры некоторые психи покупают для своих компов, которые сами же незнамо как апгрейдили, и называют «ретро 80-х».

Разумеется, речь не об Игре. Об этом говорить не принято. Игру обсуждают только лузеры да еще слабаки, которые слишком быстро сдались. Ну и еще Чарли — причем с недавнего времени все чаще. Лузеры, конечно, болтают об Игре всякое, да только что они, ублюдки, понимают. А слабаки делают вид, что добрались бог знает до какого уровня, но почему-то всем ясно, что они врут. ОС — он мой лучший друг — говорит, что дошел до Уровня 10 000, только, по-моему, он выдумывает. Потому что столько времени подряд в Сети никто не торчит.

И все-таки именно он, ОС, первым приохотил меня к Игре. Мы его «передозом» прозвали, потому что он, блин, ни секунды не может посидеть спокойно. То вскочит, то начнет носиться туда-сюда, то коленом трясет, то пальцами барабанит — прямо как белка в колесе. А игрок он хороший, соображает быстрее всех, кого я знаю. Он-то и рассказал мне некоторое время назад об этой «замечательной» Игре, в которую «играют все».

«Сперва кажется, что ничего особенного в этом нет, — говорил он, — но все равно жутко затягивает. Эта Игра прямо в печенки забирается».

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Имя легендарного кубинского лидера Фиделя Кастро известно всему миру. История отважного бунтаря, ста...
Какая участь ожидает наглеца, осмелившегося шантажировать одновременно двенадцать сильнейших кланов ...
Представьте себе альтернативное настоящее, в котором Луна обитаема. Первая высадка человека на этом ...
В монографии рассматриваются ключевые категории современной науки социального управления: управление...
Пособие предназначено для организации элективного школьного курса «Технические инновации». После каж...
Монография представляет собой исследование закономерностей поэтической семантики Осипа Мандельштама ...