Зимний скорый. Хроника советской эпохи Оскотский Захар
Серое лицо на подушке, тихий голос. Только в глазах посверкивало что-то от прежнего отца. И вдруг Григорьев заметил, что отец смотрит на него с жалостью и нежностью, как смотрел когда-то на маленького, когда он ранился в кровь каким-нибудь ржавым гвоздем во дворе или разбивался на коньках. Мать бранилась, а отец смотрел сверху точно так же, как сейчас снизу, с подушки:
— Непутевые какие-то вы все. Неудачливые. А вам еще жить и жить.
— Папа!
— А что? — отец улыбнулся. — Я только про то, что вам еще работать и работать, а мое дело теперь — пенсион… А инфаркт — что инфаркт? Нас одной пулей не убьешь. Вон Эйзенхауэр — до девятого тянул, а мы что ж, слабей союзника?
Домой из больницы Григорьев возвращался сквозь опустевший город. Заметил это не сразу, но когда осознал, огляделся… Происходящее показалось фантасмагорией! Вечерние улицы, залитые светом фонарей, были пустынны из конца в конец, с них исчезли прохожие. Больше того — исчезли машины. Громадный стеклянный куб «универсама», ярко освещенный внутри, был совершенно пуст, одни кассирши томились за своими кассами. Позвякивая, прогромыхал тоже ярко освещенный и тоже совершенно пустой трамвай. Что за чертовщина? Как будто нейтронную бомбу над Ленинградом взорвали!
Наконец догадался, вспомнил: в этот вечер показывали заключительную серию «Место встречи изменить нельзя». Он-то со своими делами не смог и предыдущей ни одной посмотреть. На работе сотрудники бурно их обсуждали, восхищались игрой Высоцкого, а он — ничегошеньки не видел. Да ладно, будут повторять, посмотрит когда-нибудь. А сейчас — только бы поправился отец, только бы вышел на волю Димка, только бы улеглась в груди эта острая тревога, предчувствие новых бед.
И он шел сквозь пустой, вымерший город под звук собственных шагов, словно последний человек, оставшийся на свете.
Стелла уже несколько раз успела побывать у Димки, но ее пропускали как родственницу. А Григорьеву только в середине декабря Димка прислал письмо: «Приезжайте в выходной, теперь меня тут знают, пройдете». И в первое же воскресенье Григорьев с Мариком отправились в путь.
Холодная электричка тащилась добрых два часа. Сквозь заиндевевшие, искрящиеся окна почти ничего нельзя было различить. К концу поездки оба закоченели. Когда вышли наконец в солнечный мороз на платформу маленькой станции, показалось, что стало теплее: то ли от солнца, то ли оттого, что начали двигаться.
Григорьев вытащил листок с планом, который нарисовала Стелла. Угрюмый Марик взглянул на рисунок и пожал плечами.
— Да всё понятно, — разобрался Григорьев. — Кружной путь, вон, по шоссе, — он указал на грузовик, пронесшийся мимо с особенно звонким на морозе ревом. — А напрямик — тропинка через поле. Пойдем-ка, Тёма, тропинку посмотрим. Снегопада несколько дней не было. Может, пошагаем.
Так и оказалось. Тропинка, протоптанная в снегу, была узенькой (двоим не разминуться) и неровной. Но она протянулась, местами темнея, местами глянцевито поблескивая на солнце, через всё пухлое, как перина, матово-белое поле. До самого его края примерно в двух километрах от станции — до гряды деревьев, за которой виднелись какие-то постройки.
— Ну, чего ты? — спросил Григорьев насупившегося Марика.
Тот опять пожал плечами.
— Перестань! — сказал Григорьев. — Ты думаешь, мне не тошно? Давай, Димка ждет. Надо идти!
Яростно пошли через морозное слепящее пространство, то и дело в спешке оскальзываясь, оступаясь с тропинки в рыхлый снег. Григорьев шел впереди, тяжело сопевший Марик поспевал сзади. И почему-то хотелось, чтобы эта дорога длилась как можно дольше. Но они пересекли поле и дошли до удивившего их здания за деревьями скорей, чем за полчаса.
Удивило больше всего то, что перед ними оказалась обычная с виду хрущевская пятиэтажка из серого кирпича, только обнесенная двухметровым бетонным забором. Впрочем, ворота в этом заборе — две ржавые железные рамы, затянутые проволочной сеткой, — были распахнуты настежь и никем не охранялись.
Они прошли в ворота и увидели, что пятиэтажка выстроена по типу общежития, с одним центральным входом, а на окнах нет никаких решеток. Во дворе, у бетонного забора, стояли милицейский «уазик» и грузовик-фургон. Людей не было видно.
— Иди ты первый, — попросил Марик.
Возле двери красовалась здоровенная кнопка звонка громкого боя. Григорьев хотел было позвонить, потом просто попробовал потянуть к себе дверь, и та легко открылась. Они вошли с мороза в густое тепло. После снега и солнца электрическое освещение показалось им полутьмой.
— Это кто же к нам пришел? — с издевкой спросил мужской голос.
За вахтенным столиком вальяжно раскинулся молодой офицер милиции в расстегнутом кителе с лейтенантскими погонами. Он держал газету «Советский спорт» и поверх нее насмешливо смотрел на Григорьева и Марика. Всё остальное с порога успокаивающе глянулось обычным заводским общежитием, каких Григорьев навидался по всему Союзу: доска объявлений, большой ящик, разделенный на ячейки с буквами алфавита, — для писем. Только и разницы, что при входе вместо старушки-дежурной — этот мальчишка в форме.
— Разрешите, товарищ лейтенант! — громко сказал Григорьев, зная, как любят милицейские чины армейское обращение. — Мы посетители, к Перевозчикову. Можно его вызвать?
— Посетители?! — изумился лейтенант. — Ка-акие посетители? Вы что, мужики, больные? Соображаете, куда пришли?
От такого удара и Григорьев растерялся.
— Мы к Перевозчикову, — повторил он. — Нам сказали, что его можно увидеть.
Лейтенант загоготал, но вдруг задумался, отложил газету.
— К Перевозчикову? — переспросил он. — Это к художнику. А-а…
— К художнику, — закивал Григорьев, — к художнику! Вот наши документы!
Он поспешно расстегнул пальто и вытащил паспорт. Сзади засопел и зашуршал Марик.
Лейтенант выдвинул ящик стола, с озабоченным видом пошевелил там какие-то бумажки. Потом строго взглянул на закрытые паспорта, которые Григорьев и Марик держали перед собой. Сказал:
— Ясно!
— Так можно его вызвать? — обрадовался Григорьев.
— Кто вам побежит вызывать? — скривился лейтенант. — Я, что ли? Комната семьдесят один, третий этаж, сами к нему топайте!
— Спасибо, спасибо…
Восторг и окрыленность: проскочили! Марик так заторопился, что налетел на Григорьева сзади.
— Э! — остановил их лейтенант и грозно указал на тугой григорьевский портфель: — Вина — нет?
Испуганно, по-детски, колотнулось сердце, но предельно честным голосом ответил:
— Не-ет, нет.
Вина, действительно, не было: в портфеле, завернутые в штаны и в рубашку тренировочного костюма, — чтобы не звякали и для маскировки, — лежали две бутылки «старки».
— Ну идите, — разрешил лейтенант. — Только недолго! — Он подумал: — Сорок минут вам!
На площадке перед лестницей красовался фанерный щит, увенчанный золочеными резными буквами: «ОБЯЗАТЕЛЬСТВА». На щите были наколоты ватманские листы с текстом, исполненным разноцветной тушью и почему-то в церковно-славянском стиле. Явно димкина работа.
Как ни спешили, Григорьев задержался у щита.
— Смотри как у них, — сказал он Марику, — не «социалистические обязательства», а просто «обязательства рабочих и служащих спецкомендатуры».
— Пошли, — торопил Марик, — пошли!
Григорьев успел пробежать только первое обязательство: «В честь 110-й годовщины со дня рождения В. И. Ленина завершить строительство кормохранилища в совхозе "Тельмановец" к 15 апреля 1980 г.»
Зато у висевшей дальше «Доски позора» остановился даже Марик. Она пародировала заводские доски почета: вместо фотографий передовиков красовались карикатурные портреты провинившихся. Под каждым — краткий текст (черной тушью, готическим шрифтом), кто что натворил. Провинности были незатейливые. В основном, пьянство на работе.
Григорьеву приглянулся портретик «рабочего стройбригады Каталкина»: треугольная красная физиономия с острым подбородочком и круглым сливовым носом, вся в складках морщинок. В них прятались хитрые узенькие глазки и кривоватый ухмыляющийся рот.
— Димка рисовал, — сказал Марик.
На лестнице и в коридорах было темно и грязновато. Тянуло вонью кислой капусты с кухни, резью хлорки из уборных. Из комнат, мимо которых они проходили, доносились матерная брань и смех, щелканье доминошных костяшек, музыка из включенных на полную громкость репродукторов.
— Ну и тюрьма! — шепнул Григорьев Марику.
Несколько раз попались навстречу здешние обитатели — испитые, невзрачного вида мужичонки. Они мгновенно прижимались к стенам, уступая дорогу. Только быстрые взгляды их, словно пощипывая, пробегали по Марику и Григорьеву с головы до пят, особенно цепко впивались в портфели.
Нашли семьдесят первый номер. Григорьев постучал. В ответ донеслось неразборчивое, он открыл дверь — и замер на пороге…
В квадратной комнатке вдоль стен стояли три койки буквой «П». И с той, что находилась как раз напротив двери, медленно поднимался навстречу им — Димка. Поднимался с какой-то смущенной улыбкой. Сразу бросилось в глаза, как он похудел и побледнел. Григорьев ожидал увидеть его коротко остриженным, однако волосы у Димки отросли, напротив, длинней обыкновенного (здесь, как видно, постричься было непросто).
— Привет, — тихо выговорил Димка. — Приехали, молодцы, спасибо.
И его заискивающий тон ударил больней всего. Каким угодно ожидали они найти Димку, только не таким — притихшим, с растерянными глазами.
На койке слева, укрывшись драным байковым одеялом в пятнах, лицом к стене храпел второй обитатель. Видна была только его веснушчатая лысина, обрамленная рыжим пухом. Третий сосед отсутствовал.
В комнатке не было никакой мебели, даже тумбочек. На железных спинках коек висели брюки, рубашки, носки. А стол заменяли расстеленные на полу газеты, запорошенные табачным пеплом и заляпанные рыжими пятнами томатного соуса из консервных банок. Сами вскрытые банки, набитые окурками, валялись и на этих газетах, и на подоконнике. Бил в нос кислый дух застоялого табачного дыма, несвежего белья, протухших остатков пищи.
Димка вдруг засуетился, заговорил быстрым шепотом:
— Пойдемте, я вас отведу. Там посидим.
Они спустились за ним по лестнице на второй этаж и пошли по слабо освещенному коридору. Навстречу попался подвыпивший парень. Вытаращился:
— Эй, художник! Это что — к нам еще художников прислали?
— Ага! — на ходу быстро ответил Димка.
— Художник, т-твою мать!! — крикнул им вслед пьяный. — Куда пошел?!
Григорьеву показалось, что Димка согнулся и прибавил шаг.
Наконец, остановились. Димка отомкнул ключом какую-то дверь, вошел и зажег свет. Ослепила мощная лампа без абажура, низко висевшая на шнуре.
— Вот, красный уголок, — сказал Димка. — Мне тут мастерскую разрешили устроить.
От красного уголка в этой глухой комнатке без окон остались два щита на стенах: один с картинками из жизни семьи Ульяновых, другой — с портретами маршалов Великой Отечественной. А середину комнатки, под лампой, уже занимал здоровенный стол, сколоченный из досок, вроде того, что был у Димки на диорамном участке, так же заваленный обрезками ватмана и пестро выпачканными в красках тряпками. Пахло скипидаром и ацетоном. Видно, Димка здесь обосновался всерьез.
— Садитесь, садитесь! — Димка вытаскивал из-под стола табуретки.
Сердце сжималось от его торопливой предупредительности.
Димка уселся первым. Быстро, выжидающе взглянул на Марика, на Григорьева. И — болезненно потянулась тишина. Димка, особенно бледный в ярком свете, с темными кругами под глазами, смотрел на них и ждал. А они молчали.
Григорьев успел заметить, что стол здесь не сравнить с тем, прежним. У этого доски и обструганы были кое-как, и сбиты неровно…
И тут спокойным голосом заговорил Марик. Он стал рассказывать, как они с Григорьевым утром заехали к Стелле, забрали у нее белье и прочее, что она приготовила для Димки.
В действительности пробыли они у Стеллы всего-то минут двадцать, а сумбурный разговор с ней занял того меньше, потому что она суетилась, собирая и заворачивая всякие мелочи. Но в обстоятельном пересказе Марика разговор этот получился несравненно более толковым, чем на самом деле. Там, возле Стеллы, вертелась еще Катька, и теперь Марик подробно сообщал, как выглядит Катенька и что она просила передать дяде Диме.
И на Димку, который постоянно получал от Стеллы письма, сам недавно виделся с ней и прекрасно всё знал без Марика, этот нудный рассказ подействовал самым лучшим образом. Димка успокоенно заулыбался, прищурился с прежней ехидцей. Сказал про Катьку:
— У-у, засранка! По ней больше всех соскучился.
Марик, продолжая говорить, начал выкладывать на доски стола то, что привезли. И Григорьев с готовностью присоединился. Марик говорил: «А вот — сигареты». Григорьев добавлял: «А еще — носки».
Димка деловито кивал:
— Ага, это в комнату возьму. Это — здесь оставлю. Ой, ну куда она столько пирожков напекла!
Всех троих окутало теплое облако умиротворения. Григорьев положил на стол те самые две бутылки «старки», завернутые в тренировочные брюки и рубашку:
— Вот тебе костюмчик спортивный, вместо пижамы. И лекарство от простуды. Спрячь.
— Ты что, спрячь! — засмеялся Димка. — Он развернул бутылки и поставил их в центр стола. — Сейчас оприходуем!
— Нам уходить надо, — тихо сказал Марик. — Нас лейтенант пропустил на сорок минут.
Теплое расслабляющее облако точно сорвало порывом ветра. Димка вскочил с перекошенным лицом, грохнулась табуретка.
— Какой лейтенант?! Молодой, внизу? Санька? Пошел он в задницу! Сегодня Пал Иваныч старший! Сейчас!..
Димка вылетел из комнаты, а Григорьев на всякий случай убрал бутылки со стола. Через несколько минут Димка вернулся вместе с пожилым милицейским капитаном. Тот, не здороваясь, хмуро посмотрел на Григорьева и Марика, потом на разбросанные по столу вещи и снедь. Хрипло сказал, обращаясь к одному Димке:
— Ладно, сидите. До шести… — Шагнул через порог и уже из полутьмы коридора скрипуче добавил: — Дверь заприте. И — по-тихому. А то к вам набегут.
Димку трясло от торжества:
— Я ж говори-ил, Пал Иваныч разрешит! — ликовал он, запирая дверь. — А то — сорок минут! Гаденыш, сявка!..
Он взглянул на сумрачные лица Григорьева и Марика, осекся. Тихо подошел к столу, опустился на табуретку. Опять улыбнулся невыносимой смущенной улыбкой:
— Вот так. А вы что думали?..
Потом пили еще ледяную с мороза «старку» из майонезных баночек. Закусывали пирожками с капустой и с домашним вареньем (Стелла и Катька напекли их целый мешок). И Димка рассказывал:
— Здесь ничего, жить можно. Вот в «Крестах», действительно, жуть. Хотя мне и там повезло: в камеру аристократов попал. Это, по-тюремному, кто за хозяйственные преступления залетел. Соседи были — зашибись: главный инженер станции техобслуживания, замдиректора хладокомбината, в таком духе. Нормальные мужики. А вот условия… Говорят, при Ежове лучше содержали. Камера на шестерых, койки в три яруса по две, а набивают двенадцать человек, половина на полу спит. Духота смертная, параша тут же. А кормежка… Селедка — тухлая, капуста — смердит, картошка — черная.
Григорьев и Марик молчали.
Димка приоткрыл в недоброй усмешке свои волчьи клыки:
— Ну, чего скисли? Вот такая у нас, глобусы, обратная сторона Луны… Да ладно, выбрался оттуда, слава богу. А здесь-то — ничего, работы разные. Строительные есть бригады, на комбикормовый завод гонят. Зарплату начисляют даже. Минус проценты по приговору, минус питание — рублей шестьдесят на руки… Я в одной бригаде потыркался, в другой, везде грязь, мразь. Хорошо, удалось начальничкам показать, что я умею. Они и прибалдели. Вот, теперь у меня норка своя, отсиживаюсь. И дальше начальничкам на мозги капаю: мне в Ленинград позарез надо — за красками, за фанерой, за всякой такой дребеденью. Обещают отпускать.
Димка говорил спокойно, однако стоило ему прерваться, как опять натягивалось трудное молчание. Григорьев чувствовал: что-то никак не появлялось, невидимое поле, соединявшее их прежде, когда они собирались втроем. Сковывала боязнь растревожить Димку неосторожным словом. А Марик, так хорошо выручавший, теперь словно отключился. Пил молча и смотрел куда-то мимо. Только угольные глаза остро блестели.
За дверью с хохотом и топотом прокатилась по коридору пьяная ватага.
— Веселая у вас тюрьма, — не удержался Григорьев.
Димка только усмехнулся:
— Какая тюрьма! Это ж спецкомендатура, ближняя химия. Тут настоящих преступников нету. В основном, кто чего по пьянке натворил. Прораб сидит: выпил на стройке со своими рабочими, а один сорвался да убился… Кто за драку, кто спьяну в аварию попал или пожар устроил. Химики, в общем. Ладно, давай наливай!
Марик молча придвинул свою майонезку. На темных щеках его проступили багровые пятна.
— Может, хватит тебе? — спросил Григорьев.
Марик, не отвечая, держал протянутую баночку. Когда налили, так же молча, ни на кого не глядя, выпил. И не поморщился.
— А сколько тут спекулянтов вокруг нашей шараги кормится, — сказал Димка, — страшный сон! В поселковом магазине бормотуха редко бывает, да нашу орду поселковым магазином и не пропоишь. Спасибо, добрые люди не дают умереть, подвозят — из Луги, из Питера. Ну, по двойной цене, конечно. Бормотуха по пяти, водка по червонцу. И всё нормуль. Идет-гудет зеленый шум.
— А деньги откуда? — удивился Григорьев. — На шестьдесят рублей не разопьешься.
— Как откуда? От трудов праведных. Кто на завод ходит, мешки с комбикормом через забор кидают и аборигенам продают. А на стройке тоже неплохо — цемент, стеклоблоки, шифер. Сельские всё купят. Если здесь не пить, так за отсидку целое состояние сколотить можно. Но таких чокнутых нету, чтоб не пить. Пьют все нормально. Как дикие лошади.
В дверь кто-то начал скрестись. Потом застучал — сперва тихонечко, затем всё настойчивей и громче.
Димка нахмурился. Подошел к двери, отпер и, удерживая, чуть-чуть приоткрыл — взглянуть. Но и чуть-чуть оказалось достаточно, чтобы в комнатку просунулась тощая физиономия рабочего стройбригады Каталкина. Григорьев узнал его сразу. Димка великолепно изобразил на карикатуре эту вытянутую треугольную мордочку с остреньким подбородком, всю словно изжеванную, в складочках, в которых поблескивали щелочки-глаза. Только Димка, наверное по своему художническому видению, перевернул цветовую гамму. На рисунке у Каталкина был сливовый нос в багровом окружении, а в натуре — наоборот: круглый носик пылал, точно красная сигнальная лампочка, на темно-сизом треугольнике лица. Одна из фиолетовых складочек над подбородком раскрылась беззубым ртом:
— Родственнички приехали?
— Ага, зятья, — ответил Димка.
— Лучку зеленого хотите?
— Не хотим! — ответил Димка и попытался выпихнуть Каталкина в коридор: — Иди, нет у нас ничего!
— Понял! — дружелюбно ответил Каталкин и попытался прорваться.
У двери началась возня. Димка выталкивал непрошеного гостя: «Отвали отсюда! Отвали! Нам самим мало!» А Каталкин, улыбаясь и примирительно повторяя «Ну понял, понял!», лез в комнатку.
Наконец, молодость победила, Димка захлопнул дверь и повернул ключ:
— Вот же зар-раза!
Он вернулся к столу, сел, посмотрел на друзей и опять чуть улыбнулся своей новой, смущенной улыбкой:
— Ничего, здесь терпимо еще. Может, и надо было этого дерьма хлебнуть, а то многовато мы о себе воображали. — Он прищурился: — У меня ж в этом году юбилей стукнул, тридцать три годика, христов возраст. Вот, сижу в «Крестах» и думаю: ах ты, мать твою, меня уже распинать пора, и вправду собираются, а что я в жизни-то сделал?.. Ну, в юности — ладно: винище жрал, девчонок трахал. Период накопления, по научному. А потом что? Крутился-вертелся, вертелся-крутился. Ведь ни одной работы не сотворил такой, чтоб самому себе угодить. Не кому-то — себе! Такой, чтоб поглядеть на нее и сказать: «Вот, сумел я от души моей отделить кусочек, и теперь, что бы со мной ни случилось, а это — своей жизнью будет жить…» — Он помолчал. — И вот, от гордыни что ли нашей, еще не выбитой, или просто от дурости, но взбрела мне такая фантазия, что НЕ ЗРЯ меня повязали. Не зря я тут сижу возле параши со спекулянтами, а какой-то мне это ЗНАК. И я вот-вот, сейчас, что-то такое пойму… Что-то мне ГЛАВНОЕ должно открыться… — Он махнул рукой: — Ну, мучился, пыжился, чуть головой о стенку камеры не бился, а ничего не открылось, конечно. Какой был дурак, такой и остался. Значит, выше потолка не подпрыгнешь… Есть там еще? Давайте допьем!
За дверью опять завизжали, загомонили пьяные голоса.
— Весело у вас, — сказал Григорьев.
— Какое весело! — скривился Димка. — Осточертели эти рожи. И вообще, скучно. Телевизор всю дорогу ломается, даже «Время» не всегда посмотришь. Газет неделями не видим. Кстати, чего там в мире делается? Картер заткнулся насчет нашей бригады на Кубе?
— Кажется, заткнулся наконец.
— Ну, слава богу. Может, теперь и ОСВ-2 ратифицируют?
— Может быть.
Димка покачал головой:
— А что это они в НАТО придумали с крылатыми ракетами в Европе? Вот гады, не дадут спокойно жить!.. А в Афганистане что? Тараки своего они угрохали, так понимать?
— Похоже.
— Вот-вот! Я, как по «Времени» услышал про скоропостижную болезнь, так сразу и подумал: кокнули беднягу Тараканова! Жалко. Рожа-то у него симпатичная была, задумчивая.
— К нам лектор из райкома приходил, — сказал Григорьев. — Говорит, всё нормально. Тараки был слабый, не мог порядок навести, а новый, Амин — наведет. Ладно, это их дела. Скажи лучше, что тебе в следующий раз привезти?
— Да ничего мне не надо. Я в Ленинграде, наверное, сам скоро буду. Обещают отпускать.
В дверь постучали резко и сильно. Димка так и подскочил, бросился открывать. В комнатку шагнул угрюмый капитан Пал Иваныч, держа перед собой, точно букетик, пучок перьев зеленого лука. Лицо его раскраснелось, глаза налились хмельным маслом, но голос остался тверд. Он посмотрел на пустые бутылки, которые Григорьев не успел смахнуть со стола, и хрипло сказал:
— Перевозчиков, седьмой час! Пошустрей давайте, не в ресторане все-таки!
— Мы еще немножко, Пал Иваныч, — заныл Димка, — еще полчасика…
Капитан откусил и прожевал зеленое перышко. Проскрипел:
— Гони! Гони гостей, кому сказано! — и захлопнул за собою дверь.
Марик уже надевал пальто. Вернее, изогнувшись, пытался попасть в рукава. Он был пьян. Димка, расстроенный, подошел к нему, помог.
— На всякий случай, — медленно сказал Марик, — с Новым годом тебя!
— Спасибо, Тёма, спасибо. Да ты держись!
Они спустились вниз. Вместо лейтенанта за вахтенным столиком сидел симпатичный паренек в свитере и читал книжку. Завидев Димку, он даже встал.
— Здравствуйте, Дмитрий Николаич!
Димка хмуро кивнул ему:
— Я выйду, провожу друзей до ворот.
— Конечно, Дмитрий Николаич.
— Это Володька-следопыт, — тихо пояснил Димка Григорьеву.
— Какой следопыт?
— Оружие искал на Синявинских болотах, музей в своем техникуме устроить хотел. За это и залетел сюда. У ментов он в доверии. Видишь, на вахту сажают за себя, в город часто отпускают.
Настроение у Димки явно портилось.
Вышли в темноту, на мороз. На небе горели крупные звезды.
— Вернись, — сказал Григорьев Димке, — куда ты без пальто, простынешь.
— Ничего, — ответил Димка, — я вас до ворот только.
Он совсем сник.
— Иди, замерзнешь, — повторил Григорьев. — Ничего, мы теперь скоро увидимся.
— Увидимся. Я, может быть, на Новый год уже приеду. Или в январе. Обещают отпускать.
И вдруг Димка обнял Григорьева и холодными губами ткнулся в его щеку:
— Ладно, идите!
Он еще обнял и чмокнул пошатнувшегося Марика, махнул рукой и побежал к зданию.
Когда вышли за ворота, Григорьев оглянулся. В черном проеме приоткрытой двери светился огонек сигареты.
— Счастливо! — крикнул он Димке.
— Топайте! — донеслось в ответ. И что-то еще, неразборчивое: — Электричка… Новый год…
В темноте, да еще во хмелю идти по тропинке через поле оказалось куда тяжелей, чем днем. На этот раз Марик брел впереди. То и дело его заносило с тропинки в сторону, в глубокий снег. Вдруг он остановился и сказал:
— Видел, как у них? Даже охраны нету. И никто не бежит.
— Куда убежишь?
— Верно, — согласился Марик. — Это верно… — и зашагал дальше.
Они были вдвоем в огромном снежном поле. Чуть темнела под ногами тропинка. Дрожали в черно-синем небе яркие звезды. И вдали светили сквозь редкий лесок спокойные огни станции.
Вдруг Марик, не оборачиваясь, закричал:
— Слушай, год-то какой! Новый год — восьмидесятый!
— Ну и что?
— Коммунизм должен наступить!
— Наступит, Тёма, наступит. Давай, топай, на электричку опоздаем.
Но Марик через несколько шагов опять остановился. Сказал таинственно:
— А ты понял, что это было?
— Где? — удивился Григорьев.
— Ну там, у Димки.
— Черт их поймет! Не то тюрьма, не то кабак, не то санаторий для ханыг.
— Ничего ты не понял. Они же нас убивают.
— Успокойся, Тёма, никто никого не убивает.
— Убиваю-ут!! — вдруг закричал Марик, кажется, на всё ночное снежное поле, так что Григорьеву стало жутко.
— Ты выпил, Тёма, успокойся.
— Убивают! Они — не люди… Но мы, мы… Разве мы — люди, если им позволяем себя убивать?!
— Успокойся, Тёма!
— У меня в мозгу клеток больше, чем звезд в Галактике, и каждая устроена сложней, чем звезда! Зачем это мне? Зачем тебе, Димке, зачем тому химику синерылому? Зачем нам всем, если мы не люди-и?!
— Тише, Тёма, успокойся! Станция близко. Ты что — в вытрезвитель захотел?
Марик развел руками так, словно хотел обхватить небосвод со звездами:
— Как там Джинс сказал? Жизнь — это болезнь материи?.. Верно! У нас его мракобесом называли. А он всё сказал честно… Я тоже хочу быть честным! Хочу в спецкомендатуру-у!!
Марик развернулся и, наклонив голову, пошел по тропинке прямо на Григорьева.
Григорьев схватил его за узкие плечи, затряс:
— Да очнись же ты, черт! В самом деле загремим с тобой! Тебе что — бумагу из милиции хочется на работу? Не дури, слышишь!
Голова Марика моталась из стороны в сторону, его темное личико было почти неразличимо во мгле, только блестели глаза, как сквозь прорези в черной маске. На морозе от него сильно пахло спиртом.
— Хватит, — попросил он. — Хватит, голова кружится.
Григорьев отпустил его.
— Ра-бо-та, — выговорил Марик. — Это ты правильно вспомнил… Работа и семья. И ты уже не человек…
Он повернулся, стремительно зашагал к станции и вдруг заорал «Пионерскую-новогоднюю», оттуда, из репродукторов пятидесятых, пытаясь маршировать, проваливаясь в снег, и всё равно взмахивая руками в такт:
- Чтобы праздник был веселый,
- Подпевай, родная школа!
- Наш задо-орный смех
- Пусть несется звонче всех!..
— У меня какие-то твои книги, — вдруг вспомнила Аля.
Похоже, она была раздосадована. Победная для нее мелодия прощания изломилась перед самым финалом пошлым житейским аккордом: остались книги, книги надо вернуть.
— Ничего, — сказал Григорьев. — Пусть пока полежат у тебя. Отдашь потом.
— Когда — потом? — насторожилась Аля.
— Откуда я знаю? Когда-нибудь.
Попытался вспомнить, какие же у нее могут быть книги. Кажется, томик Сент-Экзюпери. Да, точно.
Это было минувшей зимой. Она пришла к нему вечером, замерзшая. Он поставил чайник, достал банку варенья. Было так приятно хлопотать ради нее. И так тревожно. Ее влюбленность истаивала. Уже прорезались первые нотки снисходительности — то, что труднее всего стерпеть. Оставалась чувственность, но долго ли на ней одной протянешь? Хотя, еще не иссякло до конца и алино любопытство.