Зимний скорый. Хроника советской эпохи Оскотский Захар

Григорьев молчал. Вот тебе и всемогущий завпрозой! Значит, не случайно даже среди изломанных обитателей странного Дома этот «полковник» выглядел окончательно раздавленным. Расплющенным, как цыпленок-табака. Однако же и его допекло, не вытерпел. И — самое занятное: как отчаянно пытался он доказать свою правоту именно Григорьеву. Не кому-нибудь из высокого литофицерства, из тех, кого догнал в чинах, а то и превзошел. Не кому-нибудь из «молодых», рвущихся в ту же систему, понятных ему и от него зависящих. А вот именно — чужаку, который и пишет невесть что, и невесть зачем сидит за этим столом. Тому, кто раздражает, просто бесит самой своей неясностью.

«…В марте 1675 года у ворот окруженного стеною сада в предместье Вены остановилась тяжелая карета с имперскими орлами на дверцах. Ее сопровождал десяток всадников в гвардейской форме. Из кареты никто не вышел, она была пуста. Один из гвардейцев соскочил с коня, прошел мимо привратника и, печатая шаг по дорожке из каменных плит, направился через сад к темному дому с угловыми башенками, подобию маленькой крепости. Здесь, на покое, жил в последнее время самый прославленный полководец Священной Римской империи, старый фельдмаршал граф Раймонд Монтекукколи.

Гвардейца встретил пожилой слуга, не похожий на лакея ни одеждой, напоминавшей скорей солдатскую куртку, чем ливрею, ни своим грубым лицом. Явно денщик из унтер-офицеров.

Хозяин дома, седой великан в шелковом халате, снял очки, отложил книгу и поднялся из кресла. Лицо его было серьезным, соответствуя значительности момента. Лишь в черных, итальянских, по-прежнему молодых глазах посверкивали веселые искорки (забавно было наблюдать через окно, как роскошный гвардейский офицер вышагивает, точно на смотру, сквозь его пустынный сад).

Фельдмаршал принял у посланца пакет, сломал печати. Развернул лист сверкающей белизной бумаги и, отстранив в вытянутой руке (очками при посторонних не пользовался никогда, хоть давно мучился стариковской дальнозоркостью), пробежал несколько строк, исполненных изумительными завитушками писаря дворцовой канцелярии. Задержался взглядом на собственноручной, с чернильными брызгами, подписи императора: ЛЕОПОЛЬД.

Ну что ж, с тех пор, как минувшей осенью Тюренн вытеснил имперскую армию из Эльзаса, а напоследок еще и разбил ее под Тюркгеймом, старый фельдмаршал именно этого и ожидал. Он знал, что о нем вспомнят. Вот разве, не предвидел такой торжественности. Император не вызывал, а в самых любезных выражениях ПРИГЛАШАЛ его к себе в Хофбург. За ним прислали здоровенную дворцовую карету с почетной охраной. Старик чуть усмехнулся. Он не любил помпезности и с большей охотой отправился бы в одной из своих, привычных карет, со своими сопровождающими. Хотя усмехаться, пожалуй, и не следовало. Всё говорило о том, что дело еще серьезнее, чем он предполагал.

В гардеробной у зеркала молчаливый денщик помог ему надеть парадный мундир с тяжелым золотым шитьем, застегнуть пуговицы и пряжки. Потом расчесал черепаховым гребнем седую гриву своего господина. (Вошедших в моду париков тот не терпел. Ни за что не согласился бы остричься и напялить на голову обязательную нынче мерзкую накладку из женских волос.)

Этот денщик служил у него давно, двадцать семь лет. С тех самых пор, как прежний денщик вместе с его адъютантом пропали в бою у леса под Аугсбургом, последнем бою той, Великой Войны. Когда подписали Вестфальский мир и обменяли пленных, их не было среди вернувшихся. Он запрашивал баварские власти, просил разыскать захоронения. Нет, и в числе убитых, — тех, что похоронены опознанными, — их не оказалось. Бывает…

Они тогда пропали, а он сумел спастись. И с повинной головой предстал перед императором, незабвенным Фердинандом Третьим, отцом нынешнего властителя. Ему показалось, что Фердинанд, только что согласившийся на тяжелейшие условия мира, даже испытывает облегчение: чем бы ни кончилось, лишь бы кончилось.

— Я виноват! — сказал он Фердинанду, который молча, с насмешкой, глядел на него. — Я проиграл решающую кампанию. Готов принять любую кару. — И мрачно пошутил: — Государь, вы можете даже ослепить меня, как Велизария.

— Велизария ослепили после побед! — едко отпарировал Фердинанд. И, подумав, усмехнулся: — Вот, разве только Мазарини прикажет ослепить Тюренна: говорят, вернувшись в Париж, он примкнул к Фронде.

Должно быть, на лице Монтекукколи промелькнула тень, и это не осталось незамеченным. Пристально глядя на него, Фердинанд сказал:

— Ну-ну, никто его, конечно, не ослепит. Времена варварства давно прошли. Во всяком случае, для европейских правителей… — И покачал головой: — А всё ж таки, занятный народ вы, военные. Соперничаете в славе, сражаетесь друг с другом, а сами в душе друг другу симпатизируете. Ни дать ни взять, актеры конкурирующих театров.

— Ваше величество, я прошу принять мою отставку!

Фердинанд поморщился, вяло махнул рукой:

— Бросьте! Какая отставка? Отдохните месяц-другой, поезжайте в имение, отоспитесь. А потом возвращайтесь к армии. Вам представится шанс восстановить репутацию. Войн будет еще много. По крайней мере, на наш век хватит.

— Такой больше не будет, государь! — вырвалось у него.

И снова император внимательно всмотрелся ему в лицо. Согласился:

— ТАКОЙ, действительно, не будет. Во всяком случае, при нашей жизни. Но вы — не отчаивайтесь. Не сумели взять качеством побед, возьмете количеством!..

Конечно, он оказался прав, незабвенный Фердинанд. Великая Война издохла, но питавшее душу этого чудовища безумие миллионов человеческих существ не могло развеяться. Вновь и вновь оно скапливалось и, пусть с меньшею силой, прорывалось на волю. Почти каждую весну то в одном, то в другом уголке Европы тысяченогими железными гусеницами, проснувшимися от зимней спячки, выползали на едва просохшие дороги армейские колонны. С полей разбегались напуганные бауэры. Окутываясь белым, удушливым дымом, принимались бить над полями пушки. Растаптывая посевы, шли в атаки и контратаки пехотные шеренги, скакали всадники. От выстрелов, лязга, криков, стонов дрожал воздух до самых облаков, яркая глянцевая кровь пятнала зеленые всходы.

А где-то позади мировой сцены, на которой нескончаемо маршировали и бились войска, кружились на придворных балах нарядные кавалеры и дамы, пели церковные хоры, катились, подпрыгивая, кареты без рессор, еще не изобретенных, где-то в глубине, за кулисами, незримо и неслышно почти для всех современников, свершалось то, что стало главным содержанием семнадцатого века. То, что придало ему истинное величие, сделало его, по сути, Первым веком новой эры. Свершалась Великая Научная революция.

На протяжении двух тысяч лет, со времен греческих философов, со времен Евклида, вся европейская наука основывалась на методе формальных рассуждений и доказательств, исходящих из нескольких заранее установленных начал. При этом истины, изложенные в книгах древних мудрецов, считались вечными. И если Аристотель когда-то написал, что брошенное тело движется по прямой, пока не потеряет силу, после чего отвесно падает, а те же пушечные ядра описывали в воздухе кривую, то этот факт, виденный несчетное количество раз множеством наблюдателей, известный всем солдатам-артиллеристам, не имел для научного мира никакого значения.

Да кто вообще над ним задумывался! Ученых в Европе можно было пересчитать по пальцам. Это были никчемные приживалы, кормившиеся от милостей светских и церковных князей. Некоторые из них корпели хотя бы над занятным делом, вроде получения философского камня или панацеи, а остальные, с их вовсе отвлеченной от жизни наукой, выглядели просто слабоумными.

И вдруг, даже среди этих редкостных чудаков появились свои отщепенцы. Какие-то окончательно свихнувшиеся типы, вроде Галилея. Они осмелились утверждать, что вся двухтысячелетняя мудрость — устарела. Что они, видите ли, придумали новый метод познания — метод экспериментальных доказательств…

Никакие великие открытия прошлого и будущего, и уж тем более все политические события всех времен, не смогли сравниться по значению с этим переворотом, который произошел в умах (поначалу только в умах) нескольких (пока всего нескольких) людей, рассеянных, как пылинки, в пламени и вихрях своей эпохи. Оказалось, природу можно спрашивать, задавая ей вопросы-эксперименты, и она — откликается, отвечает! Это было даже не потрясением прежних основ, а обретением новых основ для построения новой цивилизации. Крохотный, смертный человек вступил в диалог со Вселенной. Впервые ощутил свой разум равновеликим ее безграничности и вечности.

Они и сами еще не понимали, что совершили. Презрение властителей, торгашей, воинов к их странным занятиям довлело и над ними. Сам Ньютон казался себе лишь мальчиком, подбирающим на берегу моря красивые раковины-открытия.

Но дверь была распахнута, и пространство человека стремительно расширялось: в бесконечность космоса — с телескопом Галилея и законами Ньютона, которым подчинилось движение планет; в бесконечность микромира — с микроскопом Левенгука; в бесконечность самопознания разума — с философией Декарта и Спинозы. Рождались новая физика и новая химия, основанные на экспериментах и измерениях. Рождалась математика дифференциального и интегрального исчислений.

Далеко, еще неимоверно далеко отстояло то время, когда человеческое безумие обратит разросшиеся познания против самого человека, когда на подземных заводах рабы из «низших рас» начнут собирать и начинять взрывчаткой ракеты «ФАУ», а над спящими городами вспыхнут ядерные солнца. Молодая наука семнадцатого века была прекрасна своей чистотой. Прекрасна — и почти невидима с мировой сцены.

А там — нескончаемо кружился прежний хоровод: войны, войны, войны, вражда народов, грызня религиозных течений, дипломатическая игра, дворцовые перевороты, смены династий, взлеты и падения властолюбцев. Он был бы смешон, этот кажущийся механическим театрик, если бы его карусель не проносилась сквозь настоящее пламя, где сгорали не раскрашенные картонные фигурки, а комочки живой, страдающей человеческой плоти. Если бы в каждом погибшем — в немытом мужике, что, зазевавшись на обочине дороги, не успел увернуться и был просто так, смеха ради, поднят на пики проезжавшими всадниками, в низколобом и косматом наемном солдате, который, захлебываясь кровью, валился в траву с пробитой мушкетной пулей грудью, — в любом из них вместе с их звериной темнотой, вместе с их безумием не погибала и капля разума, выведенного миллионами лет эволюции, чтобы одушевить мертвый Космос…

Незабвенный Фердинанд оказался прав: одна война следовала за другой, и военное счастье уже не изменяло фельдмаршалу Монтекукколи. Вот только единственно важная для него война — та, в которой он мог бы скрестить оружие с Тюренном и победить его, новая война между Францией и Австрией, — всё не приходила, обманывала, отдалялась.

Он жаждал расплаты с того самого боя под Аугсбургом, когда на холме пылал его лагерь, и отнятый у злосчастного адъютанта конь мчал его к спасению. Он должен был разбить козлобородого француза, унизить нелепого романтика войны, отнять у него всё бессмертие, отмеренное их общему семнадцатому столетию!

И хотя уже под Аугсбургом он понимал, что следующая встреча с Тюренном случится, увы, не скоро, он и представить себе не мог, на сколько десятилетий затянется это «не скоро».

А поначалу, в том роковом 1648 году, всё случилось по его предвидению: стоило армии Тюренна, возвращаясь домой, переправиться через Рейн, как Франция, словно пороховой погреб, в который самоубийца швырнул факел, взорвалась таким пламенем, какого не было со времен Варфоломеевской ночи и Гугенотских войн. Спасти корону австрийских Габсбургов от позора и тягот Вестфальского мира это уже не могло, и фельдмаршалу Монтекукколи, подобно непонятому своим отечеством библейскому пророку, оставалось лишь с горьким удовлетворением следить, как сбываются его предсказания.

Говорили, что Тюренн поначалу хотел остаться в стороне от французских междоусобиц, но в политике действует своя логика. Для кардинала Мазарини, правившего от имени малолетнего короля, молодой маршал, только что блестящей победой прикончивший мировую войну, был подозрителен и опасен из-за одной его популярности.

У Тюренна не осталось выбора. Он поддержал Фронду, был объявлен вне закона, бежал в Голландию. Казалось, его карьера закончилась. Наверное, он не догадывался, что где-то в Вене имперский фельдмаршал, недавний противник, следит за его крахом с презрением и жалостью. С понятным презрением (не дело воина лезть в политику!) и странной жалостью. Потому что этот мрачный смуглый великан прежде всего жалел самого себя…

Но то, что казалось концовкой драмы, неожиданно обернулось началом трагикомедии. Перед глазами ошеломленной Европы стала раскручиваться фантасмагория в духе плутовского романа, столь любимого у испанцев, тех самых испанцев, которым предстояло выступить на сцену. Глава Фронды принц Конде, перешедший было на сторону двора и потопивший в крови парижское восстание, вдруг передумал, поднял новый мятеж, бежал в Мадрид, а затем вторгся во Францию с испанской армией.

В разгоравшемся пожаре, потеряв голову, как затравленный, метался несчастный Тюренн. Он то являлся с повинной к Мазарини и получал амнистию, то вновь попадал под подозрение и, спасаясь от ареста, мчался в Голландию. То бросался на поддержку Фронды, вел к Парижу полки интервентов-испанцев, и в этой противоестественной для него войне, командуя чужими против своих, терпел поражение за поражением. Проклинаемый и преследуемый уже и королевскими отрядами, и Фрондой, опять спасался бегством в Голландию, под защиту родственников, а потом снова посылал Мазарини мольбы о прощении.

Всё переменилось внезапно. Летом 1651 года среди немногочисленных придворных, еще окружавших королеву Анну и ее сына, малолетнего короля Людовика Четырнадцатого, пробежал и угас странный слух о некоем написанном по-итальянски письме, которое получил кардинал Мазарини.

«Ваше преосвященство! — говорилось в письме: — Мы с Вами соплеменники и единоверцы, хотя и враги, потому что служим разным коронам, чьи интересы непримиримы. Но я обращаюсь к Вам не как соплеменник и не как враг. Мною движут лишь чувство справедливости и то чувство уважения, которое испытывает один благородный воин к другому благородному воину, пусть и своему противнику…»

Что-то еще было в этом письме, суть его, несколько фраз, которые заставили подозрительного кардинала, склонного видеть во всем козни и ловушки, глубоко задуматься. Письмо и заканчивалось удивительно:

«Я не назову себя, подпишусь лишь той же буквой, с которой начинается фамилия Вашего преосвященства, потому что посылаю это письмо без ведома своего Государя. Впрочем, я уверен, что он, хотя и состоит в родстве с династией, чьи войска сейчас наносят Вам удары, не счел бы мой порыв изменой. Ведь мои советы не касаются судеб держав и народов, но лишь судьбы единственного человека».

Получил Мазарини письмо на самом деле, или то был всего лишь слух — один из множества слухов, которые будоражили стайку придворных кочевого французского двора, пламенем гражданской войны перегоняемого из города в город, из замка в замок, — но, так или иначе, вскоре в далекой Вене император Фердинанд Третий (он был еще жив и здоров) сказал фельдмаршалу Монтекукколи:

— Слышали новость? Какая-то муха укусила этого проклятого Мазарини: он объявил вашему обидчику, Тюренну, полное прощение и поставил главнокомандующим над всем, что осталось еще от французской армии. Как думаете, сумеет он хоть что-нибудь спасти?

Угрюмый фельдмаршал только пожал плечами.

А потрясенная Европа вновь протирала глаза: дурная фантасмагория на французской сцене вдруг обернулась героической сказкой. Состоявшая почти сплошь из испанцев армия Фронды, которую вел Конде, взяла Орлеан. Париж был окружен. Но прежде, чем штурмовать столицу, Конде решил захватить королевский двор, застрявший в небольшом городке Жиене, на берегу Луары. У Конде было пятнадцать тысяч солдат. Путь ему преградил Тюренн с крохотным четырехтысячным войском.

Жиенский замок возвышался на крутом холме. Армии сошлись в долине у его подножья. Мазарини с королевой Анной, перепуганные, стоя у стрельчатых окон замка, вслушивались в звуки канонады, от которой дрожали бесчисленные мелкие стекла в переплетах, и пытались сквозь разрывы в пелене дыма и пыли хоть что-то различить на поле сражения, угадать в беспорядочном мелькании свою судьбу.

А на следующий день Мазарини, заливаясь почти непритворными слезами, обнимал Тюренна и восклицал:

— Вы спасли не только нас, вы спасли Францию!..

Еще семь лет сражался Тюренн против Испании и Конде. Вначале отражал удары вражеских армий. Потом — вытеснял их с французской земли. Затем — переносил войну в Нидерланды, где испанцы еще цеплялись за остатки своих владений. Опять были стремительные броски и хитроумные маневры в долинах Шельды и Самбры, сражения и преследования, осады и штурмы крепостей, победы, победы, победы. Еще семь лет беспрерывных битв, считая с жиенской. Еще сотня тысяч убитых и вдвое больше искалеченных. Недорогая цена за уже не просто всемирную, но абсолютную славу Анри Тюренна, как величайшего полководца с начала христианской эры. Недорогая цена за независимость Франции. Совсем недорогая, если вспомнить о том, что те же французы и тот же Тюренн совсем недавно сделали с Германией.

И великого героя по-прежнему украшала скромность. Когда с Испанией был, наконец, подписан Пиренейский мир, он не принял от своего молодого короля, возмужавшего и вступившего в самовластное правление, ни наград, ни должности военного министра. Остался, как и был, всего лишь одним из маршалов Франции. Умиленная болтовня об этом долетала и до венского двора. Прислушиваясь к ней, Монтекукколи слегка морщился: глупцы всегда найдут, чем восхищаться, из-за чего причмокивать. Хотя француз, конечно, умен. Разве есть на свете должности и звания, которые могли бы теперь сравниться с одним звучанием имени: «ТЮРЕНН»!

А тем временем, в другой стороне Европы, с издевкой брошенное предсказание незабвенного Фердинанда сбывалось, и даже с лихвой. Фельдмаршал Монтекукколи не просто восстановил свою репутацию. Он сумел, хотя бы отчасти, хотя бы только со шведами сквитаться за свое и Империи постыдное поражение в Великой Войне.

После Вестфальского мира шведы считали Балтийское море своим озером, а самих себя — господами северо-восточной Европы. Польша и Дания лишь вяло сопротивлялись захватчикам. Только имперский кулак мог выбить из самоуверенных шведов спесь, и только один человек мог возглавить армию, чтоб нанести карающий удар.

Стоило Империи, обескровленной тридцатилетней бойней, немного отдохнуть, стоило первым каплям свежих сил влиться в ее жилы и мускулы, всё так и случилось. Весной 1657 года фельдмаршал Монтекукколи привел австрийские войска на помощь королю Яну-Казимиру и выгнал шведов из Польши. А через год, в Ютландии, спасая уже датскую корону, вновь разбил шведов и сбросил их в море.

Со шведским натиском на юг и на запад было покончено. В Вене и в союзных столицах славили победителя. Монархи, награждавшие его, и придворные поэты, декламировавшие оды в его честь, не могли не заметить, с каким спокойствием, если не сказать — равнодушием, принимает он восхваления и ордена. Объясняли это возрастом, умудренностью: когда слава приходит в пятьдесят лет, она воспринимается совсем не так, как в тридцать и даже в сорок. Никто и не догадывался об истинной причине.

А слава его, действительно, стала всемирной. И когда в 1664 году заклятые враги христианской цивилизации, турки, начали новое вторжение, и европейские государи, забыв на время свои склоки, объединились против общей угрозы, иного генералиссимуса — главнокомандующего коалиционной армией — не стали и искать.

На этот раз мусульманское войско было не просто многочисленным — оно было огромным. Его возглавлял сам великий визирь, и подготовились турки к войне куда основательней, чем прежде. У султана было достаточно золота, чтобы нанять европейских мастеров, которые отлили для него сотни первоклассных пушек. Достаточно золота, чтоб рядом с каждым его генералом (длиннобородым пашой в чалме) стремя в стремя ехал наемный советник — француз, немец, итальянец, настоящий профессионал войны.

Турки учли всё. Не учли одного: им противостоял тот же Раймонд Монтекукколи, что разбил их когда-то. И если они с тех пор успели многому научиться, то и для него, поседевшего, перевалившего уже на вторую половину шестого десятка, время не прошло даром.

Он не позволил мусульманскому клинку проникнуть глубоко в тело Европы. Он гнал свои союзные колонны форсированными маршами и успел пересечь путь нашествия там же, где двадцать лет назад: в Зибенбюргене-Семиградии.

Под ослепительным небом, среди зеленых холмов, садов, виноградников, на плодородной земле, предназначенной для наготы и лени, для жизни смешливой и чувственной, опять встретились, закованные в железо, армия Востока и армия Запада, Полумесяц и Крест.

Битва длилась два дня. Канонада была такой, что выстрелы отдельных орудий не удавалось различить. Люди глохли и лошади безумели от непрерывных раскатов грома. Белый сернистый дым сплошным облаком слоился над полем, закрывая солнце. Даже старики, ветераны Великой Войны, не помнили подобной адской пальбы.

У него было вдвое меньше сил, чем у турок, но союзные генералы на этот раз повиновались ему беспрекословно, и он сумел осуществить то, что задумал: обескровить атакующие массы врагов огневой обороной и сохранить свежие резервы. На второй день союзники перешли в наступление и прорвали турецкие линии. Половина турецкой армии вместе с великим визирем обратилась в бегство. Другая половина была смята, окружена, растерзана градом ядер и картечи, сдалась…

Вена встречала его, как триумфатора. Звонили колокола. Улицы, по которым он проезжал, были украшены арками из цветов. В Хофбурге молодой император Леопольд выбежал ему навстречу и, приподнявшись на цыпочки, обнял и расцеловал.

Опять нараспев читали рифмованные славословия поэты. Гремела музыка на параде, и перед дворцами на площади Ин-ден-Бург, сверкая полированными доспехами, слишком тяжелыми для настоящего боя, пешими и конными рядами проходили под его взглядом столичные гвардейские полки, никогда ни в одной битве и не участвовавшие. Заливались скрипки на балах, устроенных в его честь. Придворные кавалеры и дамы выказывали ему свое восхищение.

Впрочем, оно вскоре сменилось раздражением. Триумфатор мало того, что тяготился праздничной суетой (это еще можно было бы понять и простить), он не соблюдал приличий. Похвалы и почести он принимал с оскорбительным для общества равнодушием. Он не только не желал, хотя бы для вида, выказать благодарность, но на лице его, выдубленном в походах солнцем и ветрами, темном, казалось, не от одной природной итальянской смуглости, а еще и от въевшейся пороховой копоти, в самый разгар торжеств появлялась мрачная, презрительная ухмылка.

Высший свет Империи был шокирован. Поползли слухи, сплетни. Ему о них докладывали, когда рано или поздно эти слухи добирались и до узкого круга близких ему, а вернее, терпимых им людей. В столичных салонах говорили, что фельдмаршал болезненно горд. Что он вообще ненормален. Доказательства? Извольте: он неестественно безразличен к женщинам. (Но ведь он женат, его старший сын уже генерал!) Говорили, что он патологически жесток. В Семиградии, когда мусульманских пленников переписывали для обмена, он приказал всех обнаруженных европейцев-наемников, служивших у турок, отделить и немедленно расстрелять.

Он выслушивал пересказы сплетен молча, с той же брезгливой миной, с какой слушал сладкоголосые хоры, воспевавшие его победы. И никто, ни связанные с ним службой соратники, наивно считавшие себя его друзьями, ни его жена, которую он никогда не любил, ни его дети, которых он тоже не любил, потому что они не были его продолжением, а были другими людьми, — никто и представить не мог, о чем же он думает на самом деле.

А думал он — о бессмертии. Думал о незабвенном Фердинанде. Если бы тот был жив, он просто сказал бы ему: «Государь, теперь вы можете ослепить меня или, по крайней мере, повелеть мне возвратиться в шведский плен». И они поняли бы друг друга. Но Фердинанда Третьего уже не было на этом свете, а в существование «того света» ревностный католический воин граф Раймонд Монтекукколи давно не верил.

И еще он думал — о Тюренне. Он думал о Тюренне всегда. Когда он гнал разбитую шведскую армию к берегу Ютландии, когда бросал свои колонны на прорыв турецких позиций, он сражался так яростно и так изобретательно, словно ему противостоял Тюренн. И потому что Тюренна там в действительности не было, его могучие удары, вызывавшие восхищение всех, от простолюдина до императора, для него самого падали в пустоту, не давали облегчения ноющему сердцу.

В чем бы ни обвиняли его злые языки, его никто и никогда не обвинял в трусости. Такое не посмели бы сочинить даже сплетники с самой ядовитой фантазией. О, как бы они взвились, если б узнали о том единственном пороке, который он сам признавал за собою и прятал от всех: суровый фельдмаршал Монтекукколи до отчаяния боялся смерти! Завистники и сплетники ликовали бы, потому что не смогли бы понять сущности его страха: не сама смерть ужасала его, а возможность умереть, не победив Тюренна.

Его иногда занимал вопрос: а что, в свою очередь, думает о нем Тюренн? Тот наверняка не догадывался, какую неутихающую бурю вызвала его давняя, шальная победа под Аугсбургом в душе побежденного им австрийца. Но французский герой не мог не видеть, что в этом тесном мире, где, кажется, ему одному-то не распрямиться в полный рост без того, чтобы упереться в небосвод, теперь появился второй великан. И любое движение одного из них неминуемо задевает другого.

Да, восторжествовать над Тюренном — означало остаться единственным великаном в своем времени и обрести настоящее бессмертие. Вот после этого не жаль было бы погибнуть хоть на следующий день!

Подобно Тюренну, хотя и нисколько не подражая ему, он не захотел возглавить в официальной должности ни военное министерство, ни главный штаб. Но, как во французской армии ни одно решение не могло быть принято без Тюренна, так и во всем, что касалось армии имперской, последнее слово было за фельдмаршалом Монтекукколи.

Однажды ему принесли проект указа о принятии новейшего военного изобретения — ударного кремневого замка вместо замков фитильных и колесцовых. Мушкет с новым замком заряжался всего в двенадцать простых приемов. Хорошо натасканный солдат мог перезарядить свое оружие и произвести выстрел не за две минуты, как раньше, а за минуту. Пехотный полк с такими мушкетами в огневом бою стоил двух прежних полков.

Прочитав бумагу, фельдмаршал задумался. Потом накрыл лист ладонью и спросил:

— А что у французов?

Ему ответили, что спешка и вызвана сообщениями военных агентов из Франции: по настоянию Тюренна вся французская армия тайно перевооружается новыми мушкетами.

Фельдмаршал странно усмехнулся. Обмакнул перо в чернильницу. Помедлил секунду. И находившиеся в его кабинете видели, что прежде, чем поставить подпись, он непонятно — то ли разочарованно, то ли осуждающе — покачал огромной седой головой.

И всё же она пришла, та самая война, о которой он мечтал.

Как долгожданная в летней духоте освежающая гроза, она явилась не сразу, постепенно. Сперва — лишь обозначилась темным облачком далеко на горизонте. Англия и Голландия много лет сражались между собой за господство на морях, а Франция тем временем отдыхала и крепла после войн с Испанией и Фрондой. Но вот настал день, когда Людовик Четырнадцатый, давно уже не мальчик, а единовластный, воспеваемый толпами льстецов «Король-Солнце», решил поискать свою выгоду в чужой драке.

Облачко разрослось в черную тучу, закрывшую европейский небосвод. Тьма сгустилась над маленькой вольнолюбивой Голландией.

Узнав, что Франция заключила военный союз с их противником, Англией, перепуганные голландцы предложили без боя уступить французской короне свои земли по левому берегу Рейна в обмен на мир. Передавали, что Тюренн, — конечно, не из сентиментальных чувств к Голландии, бывшей для него почти второй родиной, а предвидя опасность, — упрашивал Людовика согласиться. Но король и его министры надеялись войной получить больше.

Они получили то, чего заслуживали. Против зарвавшейся Франции ощетинилась оружием целая коалиция: Австрия, Испания, Дания, мелкие германские государства. И летом 1673 года гроза новой всеобщей войны — грянула!..

Те, что видели фельдмаршала Монтекукколи в этом походе, не могли надивиться: угрюмый шестидесятипятилетний старик преобразился как по волшебству. Он словно сбросил лет тридцать. Ему не сиделось в походной карете. Он требовал коня, и точно юный лейтенант скакал рядом с колонной. А куда делись его мрачность, презрительность, едкая ирония? Он был весел и разговорчив, он шутил!

Он замечал изумление окружающих, пытался сдерживать себя, и ничего не мог с собой поделать. Возбуждение пересиливало. Казалось, вся неизрасходованная страстность, скопившаяся за долгую жизнь у него, обделенного любовью и не признававшего любви, вдруг прорвалась в его кровь.

Тюренн, успевший уже вторгнуться в Германию и взять Бонн, спокойно поджидал на выгодных позициях имперскую армию, которая, — ему это было известно, — быстрыми маршами двигалась в прирейнские немецкие земли. Тюренн думал, что идет обычная война, ему и мысли не приходило, какой порыв сейчас окрыляет его давнего соперника. Тюренн готовился к обычному сражению, и когда началось не просто необычное, а необыкновенное, — не сразу понял, что происходит.

Именно потому, что Тюренну хотелось решить дело сразу, одной битвой, австрийский полководец не кинулся с марша в бой, а угрожающим обходом заставил французскую армию сойти с укрепленных высот, втянул в маневрирование — и закружил…

Мир не видел еще действий, подобных тем, что совершали в кампании 1673 года австрийские войска, подгоняемые своим неистовым фельдмаршалом. Это не походило на обычные броски, маневры, удары, уклонения, из тех, что вынашиваются в генеральских умах, обсуждаются и просчитываются штабами, вычерчиваются в разных вариантах стрелками на картах. Это было гениальной импровизацией и вдохновенной игрой.

Так испанский матадор на песке арены играет с быком. То отвлекает его внимание, то дразнит и разъяряет, наносит мелкие раны. Заставляет метаться, терять силы, всё больше и больше подчиняет своей воле. И наконец, испытывая уже почти нежность к обреченному, но всё еще опасному зверю, совершает последний молниеносный выпад смертельным клинком.

Этот последний выпад — наступательный удар, который должен был завершиться разгромом французов, не достиг цели. Тюренна спасло чудо, а вернее, решимость отчаяния. Тюренн понял, что его армию, уже загнанную в ловушку, отрезанную, лишенную провианта и фуража, в случае битвы ждет не просто поражение, а гибель. И судорожным рывком, бросив остатки обоза и тяжелые орудия, французская армия вырвалась из капкана. Голодающая, оборванная, под полившими осенними дождями, оставляя в разоренных ею самой немецких деревнях больных и умирающих, побежала к спасительным переправам через Рейн. Оторвалась, ушла…

Фельдмаршал Монтекукколи возвращался в Вену усталый, но успокоенный, почти довольный. Конечно, жаль было, что французский проказник сумел ускользнуть, но, если подумать, сделано не так уж мало. Тюренн почувствовал его превосходство, а французская сила — подорвана. В следующем году французы уже не сунутся в Германию, будут ждать имперского удара. Он, Монтекукколи, этот удар нанесет, и нанесет, конечно, в Эльзасе. В том самом Эльзасе, что достался Франции по Вестфальскому миру. Всё же, судьба благосклонна к нему. Следующим летом он разобьет Тюренна и возвратит Империи исконно германский Эльзас. А потом — хоть на покой, хоть в могилу.

Но оказалось, он переоценил милость судьбы, и самое тяжкое испытание в жизни ему еще предстояло вынести.

Зимой, на отдыхе, в своем замке вдали от Вены, он получил с обычным курьером императорский указ… Нет, не об отставке. Его просто переводили из действующей армии в резерв, «до особого распоряжения». Главнокомандующим в кампании предстоящего года назначался другой.

Это был удар пострашнее удара той шведской пули, что когда-то в молодости выбила его из седла. Потрясенный, он неподвижно сидел в глубоком кресле. Что там наболтали молодому императору придворные искусники? Сумели убедить, наверное, что фельдмаршал Монтекукколи стар и нерешителен. (Слыханное ли дело: провести целую кампанию в одном маневрировании, без сражения!) Что он бездарно позволил французской армии уйти. Что он вообще уже ни на что не годен и должен дать дорогу более молодым, энергичным. (А Тюренна, говорят, в Париже восхваляют. За то, что спас остатки армии. Тюренну всё на пользу.)

Так или иначе, это было крушение. У фельдмаршала разболелась голова. Гулко, пугающе заколотилось сердце. Он сразу ощутил свой возраст. Почти шестьдесят шесть, мафусаилов век, тем более — для солдата. Вот всё и кончилось. Что ему остается? Только смириться. Смириться и доживать.

И еще — писать книги. Он уже написал несколько. Воспоминания о своих походах, рассуждения о военном искусстве. Может быть, успеет написать еще одну-две. Книги, только книги его и переживут. Ненадолго. На несколько десятилетий, самое большее — веков. Он ведь так и не стал ни Ганнибалом, ни Велизарием, его победы не могут сравниться с Каннами или взятием Рима, близкие потомки еще будут помнить о них, а дальние — забудут наверняка. И мысли его о тактике, стратегии, штурме крепостей тоже устареют. Потому что будущие алхимики изобретут какой-нибудь сверхмощный порох или научатся плавить сверхпрочную сталь.

Пожалуй, только одна его мрачноватая шутка, разлетевшаяся по всей Европе, шутка о том, что «для войны нужны три вещи: во-первых — деньги, во-вторых — деньги и в-третьих — деньги», — будет жить, действительно, вечно. Ее станут повторять и тогда, когда имя автора скроется во тьме прошедших времен. Ибо переменится всё — границы, династии, религии, языки, — и только эти две вещи, ДЕНЬГИ И ВОЙНА, не исчезнут до самого скончания света.

А голова болела нестерпимо. Виски и лоб так ломило, что темнело в глазах. Значит, надо было звать домашнего врача, который пустит ему кровь, а потом трижды в день будет подносить в серебряной рюмочке отмеренную по каплям травяную настойку. Это уже и не старость. Это — умирание.

И вдруг ему пришла мысль, что если предстоящая кампания закончится безрезультатно, если имперская армия — без него — хотя бы не даст себя разбить, его не вернут на службу уже никогда. Но если Тюренн одержит победу в своей лучшей манере… Тогда к нему, полуотставному фельдмаршалу, еще прибегут с поклоном. Его призовут на помощь, осыплют почестями… Так значит, все его надежды спасти остаток жизни, вернуть ей смысл и цель, зависят от успехов Тюренна?!

Старый денщик, встревоженный долгой тишиной в кабинете, осторожно заглянул туда. И ему стало не по себе. Он увидел, что его господин сидит, откинувшись в кресле, смотрит в стену неподвижным взглядом и улыбается.

И всё случилось по его предвидению. Вот она — ранняя весна 1675 года, любезнейшее приглашение к императору. Катилась нелепо-громадная карета, забрызгивая дорожной грязью скакавших рядом гвардейцев в парадной форме. Тянулись за окошком нескончаемые венские предместья: белые домики под красно-черепичными крышами в окружении по-весеннему голых и черных садов.

Он вспомнил, как любил подъезжать к Вене, возвращаясь из походов. Как любил ее вид, открывавшийся с холмов Венского леса, особенно с Каленберга: мощное кольцо крепостных стен с остроугольными выступами бастионов; в центре — тонкий и острый, как рапира, нацеленная в облака, шпиль Южной башни собора Святого Стефана; вокруг него, точно ласточкино гнездо, сплетение тесных улочек Старого города. Ансамбль Хофбурга. Церковь Санкт-Мария-ам-Гештаде.

Ему нравилось зрелище венской толпы, где смешались, кажется, все нации Европы в своих одеяниях — немцы, поляки, венгры, чехи, испанцы, итальянцы, кроаты, греки, даже бородатые русские купцы. Его возбуждали вавилонский разноязыкий говор, спешка и суета столицы мира.

Но сейчас, в дворцовой карете, накануне высшего взлета в своей жизни, он вдруг подумал со странным сожалением, как безлюдно, тихо и спокойно в его замке в сотне верст от Вены. Как тихо и спокойно было еще час назад в его домике в предместье, всего в десятке верст от городской стены. И что-то — на миг — словно воспротивилось в душе торопливому движению, качке, скрипу колес, шлепкам копыт по грязи. Захотелось вернуться к своим книгам и рукописям. Но тут за окнами кареты потемнело — она вкатилась под свод городских ворот…

Леопольд, низенький, полноватый, живой, встретил его на пороге кабинета (высшая честь), взмахом руки остановил попытку приветствия («Вольно, вольно!») и, приговаривая «Ах, как я рад вас видеть!», повел к своему рабочему столу.

Шагая за ним, великан-фельдмаршал поглядывал сверху то на бледную лысину императора, окруженную венчиком рыжеватых волос (в свои тридцать пять Леопольд уже обрюзг и оплешивел), то на обстановку кабинета. Дубовые полки, шедшие вдоль стен в несколько ярусов, были заняты не только множеством книг. Там стояли микроскопы, чучела диковинных пестрых птиц, должно быть, американских или африканских, искрящиеся на изломах куски минералов, стеклянные банки, залитые спиртом, где плавали не то ящерицы, не то хвостатые уродцы. В центре кабинета стоял огромный медный, гравированный глобус, а возле окна — телескоп на высокой подставке. Веяние времени. Прежний император сочинял музыкальные пьесы, а нынешний — покровительствовал изучению природы, собирался создать академию наук наподобие английского королевского общества. Причуды властителей тоже следуют за модой.

Леопольд сел и указал ему на кресло перед столом. На столе была развернута карта. Взгляд фельдмаршала скользнул по ней: «Эльзас. Ну, конечно…»

Леопольд начал просто:

— Я виноват перед вами!

Фельдмаршал попытался возразить, но Леопольд поморщился, перебил:

— Не надо протестов, бросьте к черту этикет! Ну, виноват. Послушался дураков-советников, хоть это, конечно, не оправдание. На моей должности следует думать собственной головой. Я виноват и перед Империей за то, что кампания семьдесят четвертого года прошла без вашего руководства… То, что болваны, которые грызлись за ваше место, эти умственные евнухи в генеральских мундирах, сунувшись в Эльзас, не смогли там удержаться, еще полбеды. Но то, что они дали Тюренну разгромить себя под Тюркгеймом, — с сорока тысячами против двадцати семи французских, — настоящий кошмар. Наши бежали до самого Страсбурга. А сколько побросали орудий, пороха, провианта!.. — Леопольд скривился, точно от зубной боли, и вслед за этим внезапно улыбнулся: — Мне остается только утешать себя надеждой, что вы сумели хорошо отдохнуть.

Всё же он был сыном своего отца.

Император продолжил:

— А теперь — о нынешней ситуации. После того, как на море англичан разбили голландцы, Англия подписала с ними сепаратный мир. Франция осталась без союзника. Но и наша коалиция после Тюркгейма развалилась. Ни датчане, ни мои испанские родственники, никто больше не хочет драться. Даже бранденбуржцы ушли домой. — Леопольд нахмурился, покачал плешивой головою: — Мы остались один на один. Империя против Франции. Леопольд против Людовика. А вы, мой дорогой, — потому что именно вас я собираюсь вернуть на пост главнокомандующего, — против вашего старого приятеля, Тюренна.

«Один на один!» — кровь ударила в голову старика-фельдмаршала так, что обстановка кабинета сорвалась с места и закружилась. Лицо императора на мгновение расплылось в тумане. Старик вспомнил, что сегодня утром не принял порцию капель, приготовленных доктором, и пожалел об этом. Но сердце уже забилось ровно и мощно, рассылая жизненные силы в каждую клеточку его огромного тела. Он задышал полной грудью. Всё вокруг прояснилось, посвежело, точно его вознесло в холодную горную высоту.

— А теперь — главное, — сказал император: — Конечно, мне хотелось бы, чтоб вы возвратили Империи Эльзас. Но дело не в Эльзасе. Мне нужно, чтоб вы, по меньшей мере, нанесли французам такой удар, который надолго отучил бы «Короля-Солнце» бросать свои лучи за пределы собственных границ. Если вы чувствуете себя неуверенно, откажитесь. Я не буду к вам в претензии и немедленно подпишу мир с Людовиком. Но тогда может случиться, что через пять или десять лет нам придется опять скрестить с ним оружие и, возможно, при еще худших для Империи обстоятельствах.

Старик улыбнулся:

— Ваше величество хотели бы разрешить французскую проблему именно сейчас, потому что через пять, а тем более через десять лет, на свете, скорей всего, уже не будет вашего старого, преданного слуги?

Он ожидал, что император станет горячо возражать, восхищаться его здоровым видом. Но Леопольд только посмотрел на него и сказал просто:

— Да, конечно. И поэтому тоже.

Поистине новые времена.

— Итак, — прервал молчание Леопольд, — в ваших руках выбор: заключать нам мир или продолжать войну. Всё зависит от того, чувствуете ли вы в себе силы разбить Тюренна. Именно его. Конечно, у французов есть еще Конде. Ему простили старые прегрешения, он поклялся в верности королю, теперь он тоже маршал Франции, ведет себя шумно и претендует на первые роли. Но против вас, мой дорогой, они, разумеется, выставят самого Тюренна.

«Самого!» Это словцо кольнуло точно кинжалом. Старик даже слегка вздрогнул. И, сдерживая заколотившуюся в груди ярость, боясь, как бы волнение крови вновь не помутило голову, он медленно выговорил, с усилием выдерживая спокойный тон:

— Не заключайте мир, ваше величество. Доверьте мне армию. Я РАЗОБЬЮ ТЮРЕННА.

— Ну и чудесно! — воскликнул Леопольд. — Иного ответа я не ждал! И как бы ни осторожничали иные мои советники после Тюркгейма, я готов поверить вам и рискнуть еще одной кампанией… А теперь, вот что. Поручая вам такое грандиозное дело, я чувствую себя обязанным еще раз отметить ваши прошлые успехи и, кстати, загладить свою недавнюю вину. Но как? — Леопольд развел руками. — Все обычные награды вы уже имеете. Повысить вас в звании, объявить генералиссимусом, как в шестьдесят четвертом, я не могу, раз мы сейчас воюем без союзников и у вас будут только австрийские войска. Я решил эту проблему по-своему. Я счел, что графское достоинство не отражает ваших великих заслуг перед Империей. И уже подписал указ о присвоении вам титула, какого не удостаивался еще ни один из подданных нашей короны. Отныне вы — ИМПЕРСКИЙ КНЯЗЬ!

«Ле принс д’ампир, — мысленно перевел старик. — Кажется, так это будет по-французски?»

Он поднялся с кресла во весь свой огромный рост и поклонился:

— Ваше величество незаслуженно добры к своему слуге!

Леопольд засмеялся, махнул рукой:

— Садитесь, садитесь! Мне и так приходится задирать голову для беседы с вами. И повторяю: отбросьте этикет! Мы оба — умные люди, для нас с вами титулы могут не иметь никакого веса. Но вы же знаете, как европейское общество ловит их звучание. Думаю, что и Тюренну, хоть он не кичится своим герцогством, будет не безразлично, кто ему противостоит: граф или имперский князь. — Леопольд хлопнул ладонью по развернутой на столе карте Эльзаса: — С богом, мой дорогой! Всыпьте лягушатникам как следует!

В этом походе он держался спокойно. Редко вылезал из кареты. Если садился на коня, то ненадолго — проветриться, разогнать застоявшуюся кровь, как ему предписывал врач. Он и флакончик с каплями всегда хранил при себе. Что поделать, шестьдесят семь лет. Да и Тюренну уже шестьдесят четыре. Правда, Тюренн невелик ростом, худенький, подвижный. У таких сердце лучше справляется.

Но дело — не в годах и не в болезнях. Начиная весной 1675 года свою главную кампанию, Раймонд Монтекукколи, имперский князь и фельдмаршал, впервые по-новому ощутил собственный возраст. Ощутил не тяжестью лет, грузом ошибок и горькой мудрости, а чем-то подобным освобождению, приближению к вершине.

Так, в сущности, и было. Он, хоть и принимал лекарство по часам, всё же не слишком беспокоился о своем здоровье. Он знал, что здоровья, — пусть даже с каплями, кровопусканьями, холодными ваннами, — ему хватит еще на несколько лет. И этот запас времени находился уже за пределом, был чем-то вроде личной, маленькой вечности. Ибо то, что придаст истинное значение его жизни и перейдет в настоящую вечность, должно было свершиться в ближайшие месяцы.

В начале мая он вывел армию к богатому, нейтральному Страсбургу, жившему торговлей. Здесь после паводка уже навели мосты через Рейн. Можно было взять город с ходу и овладеть переправами, но тогда он не смог бы удержать солдат от грабежей, от насилия над женщинами, а ему не хотелось разорять и унижать людей, которым суждено вот-вот оказаться в лоне Империи. Он остановился в предместьях. Он ПРОСИЛ городской магистрат пропустить его войска.

Было это ошибкой или его направляла рука судьбы?

Еще прежде, чем он успел получить ответ магистра, уже на следующее утро, с какой-то невероятной, поистине дьявольской быстротой на противоположном берегу Рейна появились походные колонны французов. И Тюренн (конечно, их привел Тюренн!) послал в магистрат свой ультиматум, угрожая бомбардировать город, если тот пропустит имперскую армию. Кампания началась.

Седой старик магистр, обливаясь слезами, падал на колени перед седым стариком фельдмаршалом. Но дело было не в магистре и его слезах, а в нелепейшей ситуации: как вступить в сражение, когда тебя разделяют с противником широкая река и каменный город! Тюренн опять издевался над ним, словно хотел превратить их великую драму в подобие кукольной комедии, где персонажи дразнят друг друга и обмениваются пощечинами.

Но нет, проклятому французу не удастся навязать ему роль Пульчинеллы! Фельдмаршал двинул свою армию прочь от Страсбурга, вниз по Рейну. Навел мосты и переправился на левый берег, угрожая эльзасским крепостям. Угрожая для вида. Он не собирался втягиваться в осады и штурмы, он хотел подманить Тюренна. А тот всё не появлялся. Прошло несколько дней.

И вдруг — на загнанных конях в лагерь ворвались гонцы, посланные из тыла. Они сообщили неожиданное: Тюренн, узнав, что имперская армия ниже по течению переправилась на левый берег Рейна, увел свои полки от Страсбурга ВВЕРХ по течению и там перешел на ПРАВЫЙ берег. Теперь он оказался на коммуникациях австрийцев. И — хуже того, замечено движение французской конницы к Оффенбургу, а это уже катастрофа: в Оффенбурге находятся главные склады, там почти всё продовольствие, запасенное для нынешней кампании, и только два батальона охраны!

Офицеры и генералы в штабной палатке с тревогой, почти с испугом следили за своим главнокомандующим. Страшные известия, казалось, привели его в прекрасное расположение духа. Его глаза оживленно заблестели, на губах появилась усмешка.

Он в самом деле испытывал прилив возбуждения. Тюренн великолепно парировал его удар, просто великолепно! Припомнил ему то, что он сам проделывал с французской армией в позапрошлом году. Вот теперь, наконец-то, игра пошла по-настоящему!

Ему смешно было глядеть на встревоженные лица вокруг. От него ждали спасительных решений: что теперь делать? И он ответил, не скрывая презрения:

— Что делать? Прежде всего — не терять голову! На войне как на войне! Идти в Эльзас, имея на своих коммуникациях Тюренна, конечно, нельзя. И, разумеется, надо спасать оффенбургские магазины. В армии четыре уланских полка. Вот, пусть садятся на коней, переправляются назад, на правый берег, благо мосты целы, скачут во весь дух к Оффенбургу и выбьют противника. Тюренн послал туда пару кавалерийских полков, не больше. При появлении улан французы, вероятно, постараются поджечь склады. Что-то сгорит. Но если уланы будут расторопны и быстро потушат огонь, пропадет не так много. А за уланами на правый берег вернутся и главные силы. Теперь уже ясно, что искать сражения придется там.

И вновь — недоумение и страх на лицах окружающих:

— Почему он так уверен в том, что говорит? А если к Оффенбургу стянулась вся французская армия? Что сделают тогда четыре тысячи улан со своими саблями и пистолетами на усталых после марша конях? Они погибнут, погибнет всё продовольствие, а это равносильно поражению!

Он усмехнулся. Повторил:

— Под Оффенбургом у французов ТОЛЬКО летучий отряд. Уланы справятся. — И закончил презрительным: — Выполнять!

Он не желал пускаться в объяснения, эти люди всё равно ничего бы не поняли. Понять мог лишь кто-то равный Тюренну и ему самому. Там, где вся армия, там возможность генерального сражения. Под Оффенбургом это было исключено. Схватка двух первых полководцев Европы на мешках с мукой и бочках с солониной? Такое себе и не представить. Конечно, у Тюренна дурной французский вкус, но не настолько же дурной!

Уланы спасли большую часть продовольствия. А сам он, вернувшись с главными силами на правый берег, прошел между Оффенбургом и французской армией и опять, уже севернее, выдвинулся к Рейну, угрожая сразу и переправой в Эльзас, и броском к Страсбургу. Тюренн немедленно ответил новым охватывающим движением во фланг и тыл.

Так началось их знаменитое, вошедшее во все учебники военной истории маневрирование, когда на пространстве в сорок-пятьдесят верст две тридцатитысячные армии в течение трех месяцев словно танцевали друг с другом некий фантастический танец. Десятки и сотни лет спустя исследователи будут снова и снова разбирать все замысловатые фигуры этого танца, пируэты, броски, обманные движения, обходы. Будут восхищаться им, будут называть чудом военного искусства.

А тогда, жарким летом 1675 года, не было никакого чуда и никакого искусства. Были два хитрых, осторожных старика. И каждый старался обмануть другого. И каждый знал другого уже почти как самого себя.

И были остервенелые солдаты, которые не понимали, зачем их каждый день поднимают ни свет ни заря и гонят сквозь солнечное пекло по болотистым, зловонным прирейнским низинам. Гонят то туда, то сюда, одними и теми же местами. Гонят мимо одних и тех же сожженных деревень, одних и тех же поломанных и брошенных фургонов, своих и вражеских, одних и тех же черных лошадиных трупов, гниющих по обочинам дорог и только всё больше и больше раздувающихся от жары…

Кто из них первым понял, что маневрирование стало бессмысленным? Наверное, оба одновременно. Когда фельдмаршал Монтекукколи, сидя над развернутой картой, подумал о том, что маневрирование надо прекратить, он испытывал ощущение: в эту минуту и к Тюренну приходят те же мысли.

Они оказались равны друг другу. Безнадежно равны. Как два фехтовальщика, столь сходно совершенных в своем мастерстве, что ни один из них не может нанести укол другому, ибо каждый выпад парируется. Как два шахматиста-виртуоза, что никак не могут доиграть становящуюся бесконечной партию.

А лето уже проходило. И войска, измученные беспрерывными маршами в зной, по гиблой местности, таяли от болотной лихорадки и кровавого поноса. Еще несколько недель, и обе армии обессилеют до такой степени, что им останется лишь разойтись.

Ну что ж, и он, и Тюренн хотели, маневрируя, получить преимущество перед началом сражения. Раз это не удалось обоим, значит, надо попытаться вступить в битву с равных позиций. Но ведь тогда всё может решить случайность — исход сражения, судьбу кампании, его собственную судьбу. Случайность!..

Той ночью он, одинокий, по собственному порыву совершил то, что давно уже совершал только по обязанности и в присутствии других: он МОЛИЛСЯ. Огромный седоголовый старик стоял на коленях перед распятием, водруженном на походном столике, и не затверженные с детства чеканные фразы латинских молитв срывались с его губ, а почти бессвязные просьбы на его родных языках. Жарким шепотом, по-итальянски и по-немецки, он умолял Господа и Пресвятую Деву, чтобы они — единственный раз и последний — даровали ему, ничтожному, грешному, свое чудо. Ту самую случайность успеха, ту самую случайность победы в РАВНОМ БОЮ.

Ныли колени, ныла спина. От поклонов к голове с болью приливала тяжелая кровь. Колыхались огоньки свечей на столике, и в шатре метались тень от распятия и его собственная тень. А он всё молил, молил о победе. Не для Священной Римской империи. И кажется, уже не для Истории. Для себя одного. Потому что только победа, — пусть не заслуженная, пусть дарованная чудом, — только победа могла принести мир и покой его душе.

Наутро он приказал отходить к Оттерсвейеру, где распростерлось большое, ровное поле, окаймленное редколесьем.

Имперская армия едва успела занять там позиции, как разъезд конной разведки прискакал с донесением: в направлении Оттерсвейера двинулись и французы.

И еще через день на противоположной стороне поля, за кустарниками, потекли потоки синих, красноватых, серых — по цвету полковых мундиров — человеческих масс. Посверкивали, перемещаясь, медные блёстки орудий. Поднялись дымки костров. На травяной зелени зачернели полоски вывернутой лопатами земли, обозначая линии траншей. Там готовилась к битве французская армия.

Старый фельдмаршал не мог удержаться: то и дело, как любопытный мальчишка, прищурив один глаз, вскидывал подзорную трубу. Окружающие почтительно стихали. Откуда им было знать, что в эти минуты он вовсе не строил планов завтрашнего боя. Он просто разглядывал муравьиное копошение на той стороне, и мысль, что среди этих сливающихся друг с другом фигурок, пеших и конных, он сейчас, впервые в жизни, быть может, видит самого Тюренна, вызывала в нем охотничий азарт и молодящее возбуждение.

Вечером на военном совете он не дал никому сказать ни слова. Говорил сам, коротко и грозно:

— Завтра — сражение, которое решит судьбу кампании и всей войны. Французы рыли траншеи, но мало и небрежно. Тюренн не думает обороняться, он постарается атаковать. Очень хорошо! Главное — выдержать первый удар, а там дело пойдет. Пусть всем солдатам объявят: если кто-то из них дрогнет под огнем или в рукопашной схватке и побежит, его застрелит на месте ближайший офицер. А в тылу наших позиций, на холме, поставлены две шестифунтовые батареи. И если какой-нибудь отряд вздумает побежать целиком, по нему откроют огонь картечью…

А потом он долго стоял у своего шатра. Веяло прохладой. Солнце садилось. Огненный закат и темная синева небосвода обещали назавтра погожий день для битвы.

Тянуло горьковатым дымом костров. Слышалось пение солдат. Еще вчера проклинавшие изнурительные переходы, солдаты теперь, конечно, сожалели о них. На переходах они не видели противника и по ним никто не стрелял. Солдаты волновались: утром им предстояло идти в огонь и умирать. Они подбадривали себя песнями. Наверняка, пили. Перед боем, несмотря на любые запреты, они всегда исхитрялись достать вино. Кажется, они достали бы его и посреди пустыни. Как они все дрожали за свои никчемные жизни!

А ведь он тоже испытывал страх. Но страх совсем иного рода. Это была высокая боязнь Творца, который взялся переустроить мироздание и в нерешительности медлит самые последние мгновения, прежде чем сказать: «Да будет свет!» Ибо не уверен, возникнет ли по его слову и его усилию именно та Вселенная, которой он желает? А если возникнет, обрадует ли она его так наяву, как радовала в мечтах?

Только бы удалось заснуть и проспать хоть несколько часов, чтоб завтра управлять боем с ясной головой…

На австрийских позициях вдруг вспыхнуло белое облачко, и над полем раскатился мощный, глухой удар тяжелого орудия, рассеченный звенящим визгом удаляющегося ядра. Шальной, одиночный выстрел с пьяных глаз. Какой-то подвыпивший канонир, заметив в сумерках смутное движение во вражеском лагере, кое-как подправил наводку и ткнул в запальное гнездо дымящимся фитилем.

И вновь над огромным полем опустилась тишина. Стихли даже солдатские песни. Закат, угасая, померк. Темнело. Только бы удалось заснуть…

Его растолкали посреди ночи. Так резко, как никогда еще не смели будить. Он мгновенно вырвался из своего неглубокого забытья. Сел на походной койке, осматриваясь. В пляшущем свете факелов, которые держали двое унтер-офицеров, он увидел перед собой адъютанта, начальника штаба и начальника артиллерии. Полог шатра был поднят. Там горели звезды в ночном небе. Их заслоняли чьи-то тени, доносились возбужденные голоса. Что случилось?! Неужто французы решились на ночную атаку?! Стрельбы не было слышно.

Заговорил начальник штаба. То, что он произносил, звучало невероятно. Если бесцеремонные прикосновения взорвали только сон старика, то падавшие слова взрывали уже реальность:

— С французской стороны перебежали два солдата и сержант. Все трое — эльзасцы. Они утверждают, что Тюренн убит… Вы меня слышите, Ваша светлость? ТЮРЕНН УБИТ!! Тем самым, единственным пушечным выстрелом. Он объезжал со своими генералами передовые линии, и ядро попало ему прямо в грудь. Ха-ха! Можно себе представить это зрелище: двадцатифунтовым ядром — прямо в грудь! Его разнесло в клочья, в кровавые брызги. Даже моргнуть не успел, голова так и осталась с открытыми глазами. Ха-ха!..

Перебежчики просят, чтоб их не считали пленными, а приняли на службу. Они из Эльзаса, крестьяне, завербовались, чтобы помочь семьям. А после смерти Тюренна — это всем понятно — Франция будет разбита, и Эльзас перейдет к Империи… Какие последуют приказы? Оборона, конечно, отменяется? Приготовиться с рассветом атаковать, пока французы, чего доброго, не побежали без боя?

…В темной пустоте, откуда старик стал возвращаться к действительности, искоркой загорелась первая мысль: «КАК ЕМУ ПОВЕЗЛО…»

Ему всегда везло, проклятому французскому счастливчику, но такое везение — это уж слишком. Да он же всех обманул, обманул! Играл всю жизнь, и теперь как будто разыграл перед современниками и перед Историей свою героическую гибель. А сам вовсе не умер. Да разве это настоящая смерть — исчезнуть мгновенно, ничего не ожидая, не успев ощутить ни страха, ни боли!..

Непонятные голоса звучали рядом. Всё громче, всё требовательней. Старик поднял голову. Какие-то люди стояли перед ним. В пляске теней от пламени факелов казалось, что они кривляются и подмигивают ему.

Он почувствовал холод, и это окончательно вернуло его в реальность. Он словно со стороны увидел себя, сидящего в ночном белье. Вспомнил, кто эти люди, и чего от него хотят. Выговорил, — кажется, не очень твердо, но его поняли, — что должен остаться один и всё обдумать. Взмахнул рукой — прочь! — и жест удался ему лучше, чем слова.

Денщик зажег свечи на столике, помог ему одеться. Потом он прогнал и денщика…

Так что они сказали? Что Тюренн — умер? Но это невозможно! Умирать могут солдаты (за полвека он видел десятки тысяч их трупов). Умирать могут даже императоры (он пережил двоих). Но чтобы умер Тюренн… Нет, это так же невозможно, как умереть ему самому.

Сквозь полотняные стенки шатра доносился такой топот со звяканьем оружия, словно там не ходили, а неистово перебегали с места на место. Конечно, весь лагерь уже проснулся. Все обсуждают громовое известие и с нетерпением ждут утра. Ждут его приказов. Скоро рассвет. Он должен что-то решить…

И тут он понял, что Тюренн действительно умер. Одно нетвердое движение руки пьяного солдата-канонира, взрыв нескольких фунтов пороха, удар слепого чугунного шара — и величайший за последнюю тысячу лет полководец, баловень фортуны, потрясатель мировых судеб в неуловимое мгновенье сделался привлекательной только для мух кашей из кровавого мяса и обломков костей. А вскоре обратится в такую же мерзкую черную гниль, что и трупы коней, павших на походе и сброшенных солдатами с дороги на обочину.

Тюренн действительно умер. А всего через несколько лет — действительно — умрет и он сам, фельдмаршал Монтекукколи, имперский князь, спаситель Европы от мусульманского нашествия. Пусть не от ядра, не от пули, от сердечного или мозгового удара — неважно. Какое имеет значение, поврежденным или нет обратится его тело в гниющее месиво.

Так в чем тогда разница между ним и убитым французом? Она только в этих, не прожитых Тюренном и выпавших ему самому считанных годах. Несколько ближайших лет он, оставшийся единственным великаном в крохотном мироздании, будет всемогущим.

Император даст ему всё, что он потребует. Когда-то в молодости незабвенный Фердинанд Третий боялся его, ровесника. Но кто из правителей боится стариков? (Не опыт, не мудрость, а именно это и есть главное преимущество старости!) Молодой Леопольд предоставит в его распоряжение все войска и финансы Империи и будет спокойно забавляться своими телескопами, микроскопами, магнитами, пока он разрушает прежний мировой порядок и создает новый, под скипетром австрийских Габсбургов.

Тюренна больше нет. Он, Монтекукколи, свободен и всесилен. И завтра, — нет, уже сегодня утром, — он сметет противостоящую ему французскую армию. Затем переправится через Рейн и вторгнется в Эльзас. Там его, конечно, попытается остановить Конде. Он разобьет Конде и разместится в Эльзасе на зимние квартиры. А следующей весной добьет уже всё, что только сумеет «Король-Солнце» против него выставить.

На этом окончится западный поход. После разгрома, который он учинит, Людовик Четырнадцатый, зажатый между австрийскими и испанскими Габсбургами, утихомирится надолго.

А там окажется нетрудным заставить всю пеструю компанию немецких правителей, католиков и протестантов, склониться перед властью императора. Это будет не просто реваншем за поражение в Великой Войне. Растоптав Вестфальский договор и объединив Германию, возрожденная Священная Римская империя поднимется над миром в таком могуществе, какого не знала когда-то и Римская Империя цезарей.

И тогда… тогда ей станет тесно в Европе. Ну что ж, в союзе с морскими Нидерландами Империя сможет двинуться через океаны. Отнять хотя бы американские владения у той же Франции. И пусть это осуществится уже после того, как он сам превратится в черную гниль: его, переломившего ход мировой Истории, открывшего своей державе путь к власти над всей планетой, не забудут никогда! Вот оно — бессмертие. И осталось до него лишь несколько предрассветных часов…

Так откуда, откуда пронзительная тоска и предчувствие, что ничего этого на самом деле НЕ БУДЕТ?

Имперский князь, фельдмаршал Монтекукколи знал, что он должен сейчас сделать: встать, крикнуть, созвать помощников. Отдать необходимые приказы: армия вместо обороны атакует, нужна перегруппировка. Он всё знал, и оставался в неподвижности. Сидел, наблюдая, как на свечах пляшут и вытягиваются острые огоньки. В сознании проносились передвижения конницы, пехоты, перемещение батарей. Даже не мысли, обрывки мыслей. Он никак не мог их удержать.

Ему становилось страшно. Вначале он испугался своего бессилия, а затем испытал еще больший страх, когда осознал, что готов с этим бессилием смириться. Он должен был собраться с духом и преодолеть недостойную его слабость. Скоро начнется сражение…

С кем? Ведь Тюренна больше нет! Бесполезно было отгонять убийственную правду, заслоняться от нее победными видениями, когда она, эта правда, уже проникла в кровь, сердце, мозг струйками леденящего яда.

Конечно, теперь он мог выиграть кампанию. Мог выиграть войну, разбить и унизить Францию, возвысить Империю, даже объединить германские земли. Мог! Если бы не сознание, что для него самого любая победа покажется ничего не стоящей. Потому что не будет победой над Тюренном. Потому что Тюренн даже не узнает о ней. Тюренн убит, и в опустевшем мире он сам остался не единственным, но — ОДИНОКИМ.

Он вспомнил, как всего несколько ночей назад молился о ниспослании чуда. Вот оно и произошло… Ветер свистел над шатром, тугими хлопками трепал полотняные стенки, а ему в этих звуках слышался чей-то смех с высоты. Да разве о таком чуде он просил? Если там, в небесах, кто-то и есть, то как злобно он подшучивает над людьми!

А может быть, небо покарало его за то, что он, смертный, сам возомнил себя равным божеству? Да, он ошибся. Он переоценил себя. И не в том сказалась его гордыня, что он преувеличил свое могущество, здесь он как раз был точен. Он знал цену всем военачальникам Европы, и святой правдой было то, что ни один из них, за исключением Тюренна, не мог и близко сравниться с ним в мастерстве войны.

Нет, он ошибся в том, что ему показалось, будто он может сам, для себя, воевать, побеждать, разрушать и строить. Но такое одиночество свойственно лишь Богу. Человек не в силах обойтись без другого человека. Хотя бы одного, будь то друг или враг.

И чего тогда стоят Франция, Священная Римская империя, власть, слава и мировая История? Всё это — не больше, чем игра. Тюренн всю жизнь играл в войну, а сам он играл в погоню за бессмертием. Но если всё — игра, то и бессмертия нет. Нет вообще ничего, кроме Человека и его Жизни.

И понимание, открывшееся ему, было его приговором. Его прежние неудачи вместе со всей своей горечью несли в себе и торжественность трагедии. Они возвышали дух. А теперь он не смог бы утешиться даже величием своего одиночества. Не титаном, под ногами которого копошится мирок, сходный с муравейником, осознал он себя, а таким же муравьиным существом. Крохотным и обреченным посреди равнодушной Вселенной.

К нему не просто вошли. К нему ворвались в шатер. Небо на востоке, за дальними лесами, уже светилось огнем. Войска, готовые к бою и к победе, ждали только его приказа. Так что же он до сих пор молчит?!..

И генералы, и его адъютант, и пожилой денщик, лучше других знавший своего хозяина, замерли у входа. Возле столика, где догорали свечи, сидел глубокий старик, неестественно бледный и неподвижный. Словно пробудившись, он встретил их взглядом, полным боли и последней усталости.

Страницы: «« ... 1011121314151617 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Если вы руководитель компании или руководитель отдела продаж, подумайте, кто у вас трудится – люди, ...
Книга посвящена уникальному и натуральному природному средству борьбы с раком – лекарственным грибам...
Коммерческое предложение – очень противоречивая вещь. С одной стороны, это важнейший бизнес-инструме...
Гриб чага обладает уникальными целебными свойствами, способен помочь больным при множестве заболеван...
Книга переносит нас в мир мечты, учит легко воспринимать непредсказуемость жизни и быть достойными с...
Цель книги – помочь читателям разобраться в особенностях различных конструкций и технологий строител...