Под знаком незаконнорожденных Набоков Владимир

— Вдову покойного президента никогда не встречали?

— Да, — сказал Круг, — встречал.

— А сестру, — ее встречать приходилось?

— Вроде нет.

— Ну, так это его сестра, — небрежно сообщил Квист. Круг высморкался и, вытирая нос, окинул взглядом содержимое магазина: по-преимуществу книги. Куча томов Librairie Hachette{138} (Мольер и тому подобное) — гнусная бумага, разложившиеся обложки — догнивала в углу. Прекрасная гравюра из какого-то начала прошлого века труда о насекомых изображала глазчатого бражника с его шагреневой гусеницей, вцепившейся в сучок и выгнувшей шею. Большая блеклая фотография (1894) — примерно с дюжину усатых мужчин в трико и с искусственными конечностями (у некоторых недоставало двух рук и одной ноги) — и ярко раскрашенная картинка с плоскодонкой на Миссисиппи украшали одну из панелей.

— Ну-с, — сказал Квист, — определенно рад вас видеть.

Рукопожатие.

— Это Турок дал мне ваш адрес, — произнес приветливый антиквар, когда они с Кругом уселись в кресла в глубине магазина. — Прежде чем мы придем к какому-то соглашению, я вам хочу сказать со всей прямотой: всю мою жизнь я занимаюсь контрабандой — опиум, бриллианты, старые мастера… Теперь вот — люди. Делаю это единственно для того, чтобы оплачивать мои приватные потребности и непотребства, впрочем, делаю хорошо.

— Да, — сказал Круг, — да, понимаю. Какое-то время назад я пытался найти Турока, но он уезжал по делам.

— Ну да, он получил ваше красноречивое письмо аккурат перед арестом.

— Да, — сказал Круг, — да. Так он арестован. Этого я не знал.

— Я в контакте со всей его группой, — объяснил Квист и слегка поклонился.

— Скажите, — сказал Круг, — а нет ли у вас сведений о моих друзьях — Максимовых, Эмбере, Хедроне?

— Никаких, хоть мне и не трудно вообразить, насколько тошнотворным должен им показаться тюремный режим. Позвольте мне обнять вас, профессор.

Он склонился вперед и на старинный манер запечатлел поцелуй на левом плече Круга. Слезы бросились Кругу в глаза. Квист сдержанно кашлянул и продолжал:

— Однако давайте не забывать, что я — суровый делец и, стало быть, выше этих… излишних излияний. Верно, я хочу вас спасти, но я также хочу получить за спасение деньги. Вам придется выплатить мне две тысячи крун.

— Это не много, — сказал Круг.

— Во всяком случае, — сухо вымолвил Квист, — этого хватит заплатить храбрецам, провожающим через границу моих трепещущих клиентов.

Он поднялся, вытащил откуда-то ящик с турецкими папиросами, предложил одну Кругу (тот отказался), прикурил, тщательно разместил горящую спичку в морской перламутровой раковине, заменявшей пепельницу, так, чтобы спичка продолжала гореть. Концы ее скрючились, почернели.

— Прошу простить, — сказал он, — за то, что поддался порыву привязанности и экзальтации. Видите этот шрам?

Он показал изнанку ладони.

— Я получил его, — сказал он, — на поединке, в Венгрии, четыре года назад. Мы дрались на кавалерийских саблях. Несмотря на несколько ран, я все же сумел убить моего противника. Значительный был человек — блестящий ум, нежное сердце, но он имел несчастье в шутку отозваться о моей младшей сестре как о «cette petite Phryn qui se croi Ophlie».[77] Бедняжка, видите ли, была романтична — пыталась утопиться в его плавательном бассейне.

Он покурил в молчании.

— И нет никакой возможности вытащить их оттуда? — спросил Круг.

— Откуда? А, понимаю. Нет. Моя организация иного типа. На нашем профессиональном жаргоне мы называемся fruntgenz [пограничные гуси], а не turmbrokhen [взломщики тюрем]. Стало быть, вы готовы заплатить мне сколько я запрошу? Bene[78]. А уцелела бы ваша готовность, потребуй я все ваши деньги?

— Определенно, — сказал Круг. — Любой иностранный университет возместил бы мне эти расходы.

Квист рассмеялся и с некоторой застенчивостью принялся выуживать комочек ваты из пузырька с какими-то таблетками.

— Знаете что? — сказал он с ужимкой. — Будь я agent provocateur[79] (каковым, разумеется, я не являюсь), я сейчас сделал бы такой вывод: Мадамка (предположим, что такова ваша кличка в департаменте сыска) норовит покинуть страну, чего бы это ему не стоило.

— И, видит Бог, вы были бы правы, — сказал Круг.

— Вам, кроме всего прочего, придется сделать мне лично особый подарок, — продолжал Квист. — Именно, библиотеку вашу, ваши рукописи, каждый исписанный вами листок бумаги. Оставляя страну, вы должны быть голы, как червь дождевой.

— Отлично, — сказал Круг. — Я сберегу для вас содержимое моей мусорной корзины.

— Ну, — сказал Квист, — тогда, похоже, все.

— Когда вы сможете все подготовить? — спросил Круг.

— Подготовить что?

— Мое бегство.

— А, это. Ну, — а вы разве спешите?

— Да. Ужасно спешу. Я хочу увести отсюда ребенка.

— Ребенка?

— Да, восьмилетнего мальчика.

— Да, конечно, у вас же ребенок.

Повисла странная пауза. Тусклая краснота медленно заливала лицо Квиста. Он уставился в пол. Сгреб мягкой клешней щеки и рот, потянул, подергал. Какого же дурака они сваляли! Ну, уж теперь-то новый чин ему обеспечен.

— Мои клиенты, — проговорил Квист, — вынуждены пешком проходить по двадцати миль через заросли ежевики и клюквенные трясины. Остальное время они лежат в кузове грузовика и каждый толчок отзывается у них в костях. Пища скудная, скверная. Отправление естественных нужд приходится откладывать часов на десять, а то и дольше. Вы человек крепкий, вам это по силам. Но разумеется, о ребенке и речи быть не может.

— О, я уверен, он будет тих, как мышь, — сказал Круг. — И я смогу тащить его, пока в состоянии буду тащиться сам.

— Был день, — пробормотал Квист, — вы не смогли протащить его пару миль до станции.

— Прошу прощения?

— Я говорю: будет день, вы не сможете дотащить его даже отсюда до станции. Впрочем, это не важно. Вы представляете себе опасности?

— Смутно. Но я все равно не смог бы бросить моего малыша.

Снова пауза. Квист навертел клочок ваты на спичечную головку и принялся зондировать внутренние тайники своего левого уха. Удовлетворенно обозрел извлеченное золото.

— Ладно, — сказал он. — Посмотрим, что можно сделать. Нам, разумеется, придется поддерживать связь.

— Мы могли бы условиться о встрече, — предложил Круг, подымаясь из кресла и высматривая свою шляпу. — Я имею в виду, вам ведь могут загодя потребоваться какие-то деньги. Да, я вижу. Под столом. Благодарю вас.

— Не стоит, — сказал Квист. — Что бы вы сказали о следующей неделе? Вторник устроит? Около пяти пополудни?

— Прекрасно.

— Могли бы вы встретить меня на мосту Нептуна? Скажем, у двадцатого фонаря?

— С удовольствием.

— К вашим услугам. Должен признаться, недолгая наша беседа чудеснейшим образом прояснила для меня всю ситуацию. Жаль, что вы не можете задержаться подольше.

— Я содрогаюсь, — сказал Круг, — при мысли о долгой обратной дороге. Мне придется потратить на возвращение не один час.

— А, но я могу показать вам путь покороче, — сказал Квист. — Обождите минуту. Очень короткий и не лишенный приятности путь.

Он подошел к изножию изогнутой лестницы и, задрав голову, позвал:

— Мак!

Ответа не было. Он ждал, приподняв лицо, — теперь отчасти повернутое к Кругу, — но на Круга не смотрящее; мигая, прислушиваясь.

— Мак!

Ответа все не было, и подождав немного, Квист решил сам подняться наверх за нужной ему вещью.

Круг разглядывал валявшиеся по полке скудные вещицы: старый ржавый велосипедный звонок, бурую теннисную ракету, вставочку из слоновой кости с крохотным хрусталиком на конце. Он заглянул в него, прикрыв один глаз, и увидал киноварный закат и черный мост. Gruss aus Padukbad.[80]

По лестнице, попрыгивая и напевая, спустился Квист со связкой ключей в руке. Он выбрал самый блестящий из них и отпер потайную дверцу под лестницей. Молча указал на длинный проход. Старые афиши и голенастые водопроводные трубы тянулись вдоль тускло освещенных стен.

— Ну что ж, огромное вам спасибо, — сказал Круг.

Но Квист уже захлопнул за ним дверь. Круг шагал по проходу, не застегнув плаща, сунув руки в карманы штанов. Тень провожала его, похожая на негра-носильщика, ухватившего слишком много баулов.

Наконец он пришел к другой двери — из грубых досок, грубо сколоченных воедино. Он толкнул ее и вышел в свой собственный задний двор. Назавтра поутру он спустился сюда, чтобы посмотреть на этот выход глазами входящего. Однако выход был теперь умело замаскирован, сливаясь частью с какими-то досками, подпиравшими забор, частью с дверцей пролетарского нужника. Рядом, сидя на нескольких кирпичах, приписанные к его дому скорбные сыщики и известного сорта шарманщик играли в chemin de fer;[81] замызганная девятка пик валялась у них в ногах на усыпанной пеплом земле и, одновременно с укусом нетерпеливого желания, он увидел станционный перрон и игральную карту, оживлявшую вместе с кусками апельсиновой кожуры угольный сор между рельсами, под пульмановским вагоном, пока еще ждущим его в слиянии лета и дыма, но через минуту готовым ускользнуть со станции, мимо, мимо, в сказочные туманы невероятных Каролин. И провожая его вдоль темнеющих топей, неотлучно маяча в вечернем эфире, скользя телеграфными проводами, целомудренный, как водный знак на веленевой бумаге, летящий плавно, словно прозрачный клубочек клеток, косо плывущий в истомленных глазах, лимонно-бледный близнец лампиона, сияющего над головой пассажира, будет таинственно странствовать по бирюзовым ландшафтам в окне.

16

Три стула один за другим. Та же идея.

— Что?

— Скотоловка.

Скотоловку изображала доска для китайских шашек, прислоненная к ножкам переднего стула. Задний стул — смотровой вагон.

— Понятно. А теперь машинисту пора в постель.

— Скорее же, папа. Залазь. Поезд отправляется!

— Послушай, душка —

— Ну пожалуйста. Присядь хоть на минуту.

— Нет, душка, — я же сказал.

— Но ведь на минуту только. Ну папа! Мариэтта не хочет, ты не хочешь. Никто не хочет ехать со мной в моем суперпоезде.

— Не сейчас. Право же, время —

Отправляться в постель, отправляться в школу, — время сна, время обеда, время купания и ни единого разу просто «время»; время вставать, время гулять, время возвращаться домой, время гасить свет, время умирать.

И какая же мука, думал мыслитель Круг, так безумно любить крохотное существо, созданное каким-то таинственным образом (таинственным для нас еще более, чем для самых первых мыслителей в их зеленых оливковых рощах) слияньем двух таинств или, вернее, двух множеств по триллиону таинств в каждом; созданное слияньем, которое одновременно и дело выбора, и дело случая, и дело чистейшего волшебства; созданное упомянутым образом и после отпущенное на волю — накапливать триллионы собственных тайн; проникнутое сознанием — единственной реальностью мира и величайшим его таинством.

Он увидел Давида, ставшим старше на год или два, сидящим на чемодане в ярких наклейках — на пирсе, у здания таможни.

Он увидел его катящим на велосипеде между сверкающих кустов форситий{139} и тонких, голых стволов берез, по дорожке со знаком «Велосипедам запрещено». Он увидел его на краю плавательного бассейна в черных и мокрых купальных трусах, лежащим на животе, резко выступала лопатка, откинутая рука вытряхивала радужную воду, налившуюся в игрушечный эсминец. Он увидел его в одной из тех баснословных угловых лавок, что выставляют пилюли на одну улицу и пикули на другую, взобравшимся на насест у стойки и тянущимся к сиропным насосам. Он увидел его подающим мяч особенным кистевым броском, неизвестным у него на родине. Он увидел его юношей, пересекающим техниколоровый кампус. Он увидел его в чудном костюме (вроде жокейского, но с иной обувкой и гетрами) для игры в американский футбол. Он увидел его обучающимся летать. Он увидел его двухлетним, на горшке, подскакивающим, мурлыкая песенку, подскоками ездящим на визгливом горшке по полу детской. Он увидел его сорокалетним мужчиной.

В канун назначенного Квистом дня он навестил мост: он вышел на рекогносцировку, поскольку ему представилось, что место встречи может оказаться небезопасным из-за солдат; однако солдаты давно исчезли, на мосту было пусто, и Квист мог прийти, откуда ему заблагорассудится. На Круге была лишь одна перчатка, и очки он забыл, и потому не мог перечитать врученную ему Квистом подробную справку со всеми паролями и адресами и с наброском карты, и с ключом к шифру всей жизни Круга. Это, впрочем, было неважно. Небо прямо над ним простегивали лиловато-волнистые выплески тучного облака; громадные, сероватые, полупрозрачные, корявые хлопья снега опадали медленно и отвесно и, касаясь темной воды Кура, уплывали вместо того, чтобы сразу растаять, и это его удивило. Вдали, за обрывом облака, внезапная нагота неба и реки улыбнулась прикованному к мосту зрителю, одарив перламутровым светом очерк далеких гор, и этот свет по-разному перенимали у гор река и улыбчивая печаль, и первые вечерние огоньки в окнах приречных домов. Наблюдая за снежными хлопьями на прекрасной и темной воде, Круг заключил, что либо снежинки были настоящие, а вода не была настоящей водой, либо вода настоящая, а снежинки сделаны из какого-то особого нерастворимого вещества. Чтобы решить эту проблему, он уронил вдовую перчатку с моста; но ничего неестественного не случилось: перчатка просто проткнула оттопыренным указательным пальцем зыбкую гладь воды, нырнула и была такова.

На южном берегу (с которого он пришел) он видел вверх по течению красноватый дворец Падука и бронзовый купол собора, и безлиственные деревья городского сада. На другом берегу стояли в ряд старые доходные дома, а за ними (незримая, но бухающая в сердце) помещалась больница, в которой она умерла. Пока он невесело впитывал все это в себя, сидя бочком на каменной скамье и глядя на реку, вдалеке показался буксир, волокущий большую баржу, и в то же мгновение одна из последних снежинок (облако над головой, казалось, истаяло в щедро вспыхнувшем небе) легла ему на нижнюю губу; снежинка оказалась обычной, мягкой и влажной, но может быть те, что падали прямо на воду, были иными. Буксир степенно приближался. Когда он почти изготовился поднырнуть под мост, двое мужчин, вцепившись в веревку и натужно оскалясь, оттянули огромную черную с двумя пурпурными кольцами трубу назад, назад и книзу; один из них был китайцем, как и все почти речники и прачники города. На барже за буксиром сохло с полдюжины ярких рубах и горшки с геранью виднелись на корме, и очень толстая Ольга в желтой, совсем ему не понравившейся блузе, смотрела вверх на Круга, уперев руки в бока, пока баржу в ее черед плавно заглатывала арка моста.

Он проснулся (раскоряченный в своем кожаном кресле) и сразу понял, — случилось что-то необычайное. Оно не относилось ни к сну, ни к совершенно неспровоцированному и довольно смешному физическому неудобству, которое он испытывал (местная гиперемия), ни к чему бы то ни было, вспомнившемуся при появлении комнаты (неопрятной и пыльной в неопрятном и пыльном свете), ни даже ко времени суток (четверть девятого вечера; он заснул после раннего ужина). Случилось вот что: он понял, что снова может писать.

Он направился в ванную, принял холодный душ, молодчага-бойскаут, и дрожа от духовного пыла и ощущая чистоту и уют пижамы и халата, досыта напоил перо-самотек, но тут вспомнил, что время идти прощаться с Давидом, и решил покончить с этим теперь, чтобы его не прерывали потом призывы из детской. Три стула так и стояли в коридоре один за другим. Давид лежал в постели и, быстро помахивая карандашом, ровно затушевывал лист бумаги, уложенный поверх фиброзной, мелкозернистой обложки большой книги. Звук получался не без приятности — шаркающий и шелковистый, с легким нарастанием басовых вибраций, подстилающих шелест карандаша. По мере того, как серела бумага, проявлялась точечная текстура обложки, и наконец, с волшебной точностью и вне всякой связи с направлением карандашных штрихов (наклонных по воле случая) возникли высокие, узкие, белесые буквы оттисненного слова АТЛАС. Интересно, если вот так же затушевать чью-либо жизнь —

Карандаш крякнул. Давид попытался удержать расшатавшийся кончик в его сосновом ложе, повернув карандаш так, чтобы выступ выщепки, что подлиннее, послужил для него опорой, но грифель окончательно обломился.

— Да и в любом случае, — сказал Круг, которому не терпелось усесться писать, — пора гасить свет.

— Сначала историю про путешествия, — сказал Давид.

Вот уже несколько вечеров Круг разворачивал повесть с продолжением, в которой рассказывалось о приключениях, ожидающих Давида на пути в далекую страну (в прошлый раз мы закончили тем, что скорчились на дне саней, затаив дыхание, тихо-тихо, под овчинами и мешками из-под картошки).

— Нет, не сегодня, — сказал Круг. — Слишком поздно, и занят я.

— И вовсе не поздно, — вскричал Давид, внезапно садясь, со вспыхнувшими глазами, и кулаком ударил по атласу.

Круг отобрал книгу и склонился к Давиду, чтобы поцеловать его на ночь. Давид резко отвернулся к стене.

— Как знаешь, — сказал Круг, — но лучше скажи мне спокойной ночи [pokono nochi] сейчас, потому что больше я не приду.

Давид, надувшись, натянул одеяло на голову. Легонько кашлянув, Круг разогнулся и выключил лампу.

— А вот и не буду спать, — приглушенно сказал Давид.

— Дело твое, — ответил Круг, пытаясь воспроизвести ровный педагогический тон Ольги.

Пауза в темноте.

— Pokono nochi, dushka [animula], — сказал с порога Круг. Молчание. С некоторым раздражением он сказал себе, что через десять минут придется вернуться и повторить всю сцену в деталях. Это был, как часто случалось, лишь первый, грубый эскиз ритуала «спокойной ночи». Но, конечно, и сон мог все уладить. Он притворил дверь и, свернув за изгиб коридора, влетел в Мариэтту. «Смотрите, куда идете, дитя», — резко бросил он и уязвил колено об один из забытых Давидом стульев.

В этом предварительном сообщении о бесконечности сознания определенная лессировка существенных очертаний неизбежна. Приходится обсуждать вид, не имея возможности видеть. Знание, которое мы сможем приобрести в ходе подобного обсуждения, по необходимости находится с истиной в такой же связи, в какой павлиное пятно, интраоптически созданное нажатьем на веко, состоит с дорожкой в саду, запятнанной подлинным солнечным светом.

Ну да, белок проблемы вместо ее желтка, скажет со вздохом читатель; connu, mon vieux![82] Все та же старая сухая софистика, те же древние, одетые в пыль алембики{140}, — и мысль возгоняется в них и летит, как ведьма на помеле! Однако на этот раз ты ошибся, придирчивый дурень.

Оставим без внимания мой оскорбительный выпад (это минутный порыв) и рассудим: можем ли мы довести себя до состояния постыдного страха, пытаясь вообразить бесконечные годы, бесконечные складки черного бархата (набейте себе их сухостью рот), словом, бесконечное прошлое, уходящее в минусовую сторону ото дня нашего появленья на свет? Не можем. Почему? По той простой причине, что мы уже прошли через вечность, уже не существовали однажды и нашли, что это nant[83] никаких решительно ужасов не содержит. То, что мы теперь пытаемся (безуспешно) проделать, это заполнить бездну, благополучно пройденную нами, ужасами, которые мы заимствуем из бездны, нам предстоящей, каковая бездна заимствует сама себя из бесконечного прошлого. Стало быть, мы проживаем в чулке, претерпевающем процесс выворачивания наизнанку, и даже не знаем наверное, которой фазе процесса отвечает наш момент сознания.

Взявши разгон, он продолжал писать с несколько трогательным (если глянуть со стороны) пылом. Он был ранен, что-то в нем надломилось, но до поры прилив второстепенного вдохновения и отчасти манерной образности держал его на плаву. После часа, примерно, занятий этого рода он остановился и перечел исписанные им четыре с половиной страницы. Дорога была ясна. Между прочим, он сумел помянуть в одном сжатом предложении несколько религий (не забыв и «ту чудесную еврейскую секту, чья греза о молодом кротком рабби, погибающем на римском crux,[84] распространилась по всем северным землям») и отбросил их все, вместе с кобольдами{141} и духами. Бледное звездное небо бескрайней философии легло перед ним, но он решил, что неплохо бы выпить. Все еще с голым пером в руке он поплелся в столовую. Снова она.

— Он спит? — осведомился он чем-то вроде безгласного рыка, не повернув головы, склоняясь за коньяком к нижней части буфета.

— Должен бы, — отвечала она.

Он откупорил бутылку и перелил часть ее содержимого в кубок зеленого стекла.

— Спасибо, — сказала она.

Не удержался, взглянул на нее. Она сидела у стола, штопая чулок. Голые шея и ноги казались неестественно белыми на фоне черного платья и черных шлепанцев.

Она подняла от работы глаза, закинула голову, мягкие складки на лбу.

— Ну? — сказала она.

— Для вас никакого спиртного, — ответил он. — Свекольное пиво, если угодно. По-моему, есть в леднике.

— Гадкий вы человек, — сказала она, опуская неряшливые ресницы и заново укладывая ногу на ногу. — Ужасный. А я сегодня чувствую себя чересчур.

— Чересчур что? — спросил он, хлопнув дверцей буфета.

— А просто чересчур. Везде чересчур.

— Спокойной ночи, — сказал он. — Не засиживайтесь допоздна.

— Можно, я посижу у вас, пока вы пишете?

— Определенно нет.

Он повернулся, чтобы уйти, но она остановила его.

— Ручка на буфете.

Застонав, он вернулся с кубком в руке, взял перо.

— Когда я одна, — сказала она, — я сижу и делаю вот так, точно сверчок. Послушайте, пожалуйста.

— Что послушать?

— А вы разве не слышите?

Она сидела, приоткрыв рот, чуть шевеля плотно перекрещенными бедрами, издавая тихий звук, мягкий, как бы губной, но перемежающийся поскрипываньем, словно она потирала ладони, ладони; впрочем, лежали недвижно.

— Чирикаю, как бедненький, одинокий сверчок, — сказала она.

— Я, к сожалению, глуховат, — сообщил Круг и поплелся обратно в свою комнату.

Он подумал, что следовало бы сходить посмотреть, уснул ли Давид. Ох, да конечно уснул, иначе бы он услышал шаги отца и окликнул его. Кругу не хотелось снова проходить мимо открытой двери столовой, и потому он решил, что Давид уснул хотя бы наполовину, вторжение же, даже самое благонамеренное, скорее всего разбудит его. Не очень понятно, по какой причне он так упорствовал в этом аскетическом самоограничении, при том, что мог с такой приятностью избавиться от вполне естественного напряжения и неудобства с помощью этой вострушки-puella[85] (за чей оживленный животик какой-нибудь римлянин помоложе заплатил бы сирийскому торговцу рабами 20 000 динарий, а то и побольше). Быть может, его удерживали некие утонченные щепетильности, лежащие уже за пределами супружеского долга, или гнетущая грусть всей этой истории. К несчастью, потребность писать неожиданно расточилась, и он не знал, чем заняться. Спать ему, выспавшемуся после ужина, не хотелось. Коньяк лишь усугубил беспокойство. Он был большой тяжелый человек, волосатой разновидности, с чем-то бетховенским в лице. В ноябре он лишился жены. Он преподавал философию. Он обладал редкой мужской силой. Звали его Адам Круг.

Он перечел написанное, вычеркнул ведьму на помеле и начал расшагивать по комнате, сунув руки в карманы халата. Грегуар пялился из-под кресла. Урчал радиатор. Улица помалкивала за плотными темносиними шторами. Мало помалу мысли его возвратились на их таинственный путь. Щелкунчик, разгрызающий одну за другой пустые секунды, вновь получил обильную пищу. Невнятный звук, похожий на эхо далеких оваций, встречающих явление нового идола.

Ноготь царапнул, стукнул.

— Что такое? Что вам нужно?

Нет ответа. Ровное молчание. Затем звуковая зыбь. И снова молчание.

Он отворил дверь. За дверью стояла в ночной рубашке она. Медленно смигнула, прикрыв и опять обнаружив странное выражение темных, непроницаемых глаз. Локтем прижимала подушку, в руке будильник. Она глубоко вздохнула.

— Пожалуйста, впустите меня, — сказала она, и отчасти лемурьи черты ее белого личика умоляюще сморщились. — Мне так страшно, я просто не могу оставаться одна. Я чувствую, случится что-то ужасное. Можно, я здесь посплю? Пожалуйста!

Она на цыпочках пересекла комнату и с бесконечной осторожностью опустила на ночной столик круглолицые часы. Свет от лампы, просквозив ее папиросный покров, обнаружил персиковый силуэт тела.

— Так ничего? — прошептала она. — Я буду совсем незаметной.

Круг отвернулся и, поскольку он стоял у книжного шкапа, прижал и отпустил надорванный краешек телячьей кожи на корешке старинного латинского поэта. Brevis lux. Da mi basia mille.[86] Он медленно бил кулаком по книге.

Когда он снова взглянул на нее, она уже запихала подушку спереди под ночную рубашку и давилась беззвучным смехом. Похлопывала себя по поддельной беременности. Но Круг не смеялся.

Сдвинув брови и позволив подушке с несколькими лепестками персика упасть меж ее лодыжек.

— Я вам совсем не нравлюсь? — спросила она [inquit[87]].

Если бы, подумал он, мое сердце можно было услышать, как сердце Падука, его громовые толчки пробуждали бы мертвых. Но пусть мертвые спят.

Продолжая игру, она бросилась ниц на застеленную софу, лампа сияла в густых каштановых волосах и на кромке зардевшего уха. Бледные юные ноги притягивали шарящую длань старика.

Он сел рядом с ней, угрюмо, со стиснутыми зубами принимая банальное приглашение, но едва он коснулся ее, как она села и, подняв и сплетя тонкие, белые, голые, пахнущие каштаном руки, зевнула.

— Пожалуй, мне пора возвращаться, — сказала она.

Круг не сказал ничего. Круг сидел, тяжелый и мрачный, распираемый спелым, как виноград, желанием, бедненький.

Она вздохнула, оперлась коленом о ложе, и оголив плечо, принялась исследовать метки, оставленные зубами какого-то сотоварища по играм около маленькой, очень черной родинки на прозрачной коже.

— Вы хотите, чтобы я ушла? — спросила она.

Он потряс головой.

— А если останусь, мы будет любиться?

Руки его стиснули хрупкие бедра, словно он снимал ее с дерева.

— Ты знаешь слишком мало или слишком уж много, — сказал он. — Если слишком мало, тогда беги, запрись, никогда не приближайся ко мне, ибо это будет животный взрыв, тебя может сильно поранить. Я предупреждаю тебя. Я старше тебя почти втрое, я огромный, печальный боров. И я тебя не люблю.

Сверху вниз она поглядела на корчи его рассудка. Прыснула.

— Значит, не любишь?

Mea puella, puella mea.[88] Моя горячая, вульгарная, божественно нежная, маленькая puella. Ты — полупрозрачная амфора, которую я медленно опускаю, придерживая за ручки. Ты — розовый мотылек, вцепившийся —

Оглушительный грохот (дверной звонок, громкий стук) прервал эти антологические преамбуляции.

— Ну пожалуйста, пожалуйста, — бормотала она, извиваясь на нем, — ну же, продолжай, мы успеем закончить, пока они будут выламывать дверь, пожалуйста.

Он с силой оттолкнул ее, хватая с полу халат.

— Это был ваш последний ша-анс, — пропела она на той особой растущей ноте, которая порождает легкую зыбь вопрошания, струистое отражение знака вопроса.

Ловя и поспешно сплетая концы коричневого шнура своего отчасти монашеского облачения, он пронесся по коридору, преследуемый Мариэттой, и снова став горбуном, отпер нетерпеливую дверь.

Молодая женщина с пистолетом в обтянутой перчаткой руке; двое недорослей из ГБ [Гимназические бригады]: гадкие латки небритой кожи, гнойнички, хлопающие шерстяные ковбойки навыпуск.

— Хай, Линда, — сказала Мариэтта.

— Хай, Марихен, — сказала женщина. Шинель солдата-эквилиста небрежно свисала с ее плеч, и мятая пилотка лихо сидела на тщательно завитых волосах медового цвета. Круг узнал ее сразу.

— Мой жених ждет в машине внизу, — пояснила она Мариэтте, наградив ее улыбающимся поцелуем. — Профессор может идти прямо так. Там, куда мы его свезем, он получит симпатичный стерильный костюмчик установленного образца.

— Дошла, наконец, очередь и до меня? — спросил Круг.

— Ну, как ты, Марихен? Как забросим профессора, поедем в компашку. Лады?

— Хорошо, — сказала Мариэтта и тут же спросила, понизив голос: «А можно мне поиграть с этими хорошими мальчиками?»

— Брось, голубчик, брось, ты заслужила чего получше. По правке, у меня для тебя есть сюрприз. А вы, ребятки, займитесь делом. Детская там.

— Нет, — сказал Круг, заграждая дорогу.

— Пропустите их, профессор, они выполняют свой долг. И они не сопрут у вас ни единой булавки.

— Отвалите, Док, мы выполняем свой долг.

В полуприкрытую дверь прихожей деловито стукнули чьи-то костяшки, и когда Линда, стоявшая к ней спиной, по которой дверь легонечко хлопнула, настежь распахнула ее, звучной поступью борца-тяжеловеса вошел высокий широкоплечий мужчина в ладной полуполицейской форме. У него имелись кустистые черные брови, тяжелая квадратная челюсть и зубы белее белого.

— Мак, — сказала Линда, — это моя сестренка. С пылу с жару, сбежала из пансиона. Мариэтта — лучший друг моего жениха. Надеюсь, вы поладите.

— И я на это крепко надеюсь, — глубоким и сочным голосом сказал Мак-здоровяк. Демонстрация зубов, протянутая ладонь размером с бифштекс на пятерых.

— Очень рада познакомиться с другом Густава, — сказала скромненькая Мариэтта.

Мак и Линда обменялись сияющими улыбками.

— Боюсь, я не очень понятно выразилась, голубчик. Я сказала «жених», — так это не Густав. Определенно не Густав. Бедный Густав превратился в абстракцию.

(«Не пройдешь», — ревел Круг, не давая ходу юнцам.)

— А что случилось? — спросила Мариэтта.

— Да пришлось им свернуть ему шею. Он, видишь ли, оказался schlappom [раззявой].

— Schlappom, который за свою короткую жизнь произвел немало отличных арестов, — отметил Мак со столь для него характерной широтою и щедростью взглядов.

— Это его, — доверительно сказала Линда, показав сестре пистолет.

— И фонарик тоже?

— Нет, это Мака.

— Какой! — уважительно произнесла Мариэтта, тронув большую кожистую вещицу.

Один из юнцов, отброшенный Кругом, угодил в стойку с зонтами.

— Ну-ка, ну-ка, прекратите-ка эту неуместную возню, — сказал Мак, оттаскивая Круга (бедный Круг сплясал кек-уок). Молодцы сразу помчались в детскую.

— Они его напугают, — хрипел и задыхался Круг, пытаясь освободиться от Маковой хватки. — Сию минуту отпустите меня. Мариэтта, сделайте мне одолжение… — он отчаянно показывал ей: беги, беги в детскую, присмотри, чтобы мое дитя, мое дитя, мое дитя —

Мариэтта взглянула на сестру и прыснула. С дивной профессиональной точностью и savoir-faire[89] Мак внезапно наотмашь рубанул Круга ребром чугунной ладони: удар пришелся Кругу в аккурат по исподу правой руки и сразу обездвижил ее. Тем же манером Мак обработал Кругу левую руку. Круг, согнувшись вдвое, держа помертвелую руку в помертвелой руке, осел на один из трех стульев, что стояли (теперь скособоченные, лишенные смысла) в коридоре.

— Здорово Мак это делает, — заметила Линда.

— Сила, правда? — сказала Мариэтта.

Сестры, не видавшиеся несколько времени, продолжали улыбаться, приятно помаргивали, касались одна другой вялыми девичьими жестами.

— Какая брошка милая, — сказала младшая.

— Три пятьдесят, — сообщила Линда и к подбородку ее добавилась складочка.

— Может мне надеть черные кружевные трусики и то испанское платье? — спросила Мариэтта.

— Ой, по-моему, в этой мятой ночнушке ты просто цыпочка. Как, Мак?

— Смак, — ответствовал Мак.

— И ты не простынешь, — там, в машине, есть норковая шубка.

Из-за того, что дверь в детскую неожиданно приоткрылась (прежде, чем захлопнуться снова), стал на мгновение слышен голос Давида: как ни странно, ребенок вместо того, чтобы хныкать и звать на помощь, пытался, видимо, урезонить невозможных своих гостей. Видно, он все-таки не уснул. Звук этого вежливого и почтительного голоска был хуже мучительнейшего стона.

Круг подвигал пальцами, — онемение проходило понемногу. Как можно спокойней. Как можно спокойней, он снова воззвал к Мариэтте.

— Кто-нибудь знает, чего ему от меня нужно? — спросила Мариэтта.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

История трех поколений семьи Черноусовых, уехавшей в шестидесятые годы из тверской деревни на разрек...
Тринадцать лет прошло с того дня, когда Сара и Дженнифер, молодые студентки Университета штата Огайо...
Читатель вновь встретится с героями популярного писателя Владимира Прасолова. Некоторые из них запом...
Эта книга написана специально для садоводов-любителей, а потому она свободна от научной терминологии...
Неприятности у писательницы Софьи Мархалевой начались прямо у трапа самолета. Вместо восторженных по...
Для христианина Святая Земля – понятие не только географическое, но и духовное, связанное с историей...