Северный ветер. Вангол-2 Прасолов Владимир
— Чай, это хорошо. Однако, Машенька, налей-ка нам ещё по чарочке, — попросил Волохов.
Усевшись за стол, мужчины выпили. Мария, за чью красоту был поднят тост, засобиралась домой. Макушев вызвался проводить.
— Хорошо, — улыбнувшись, согласилась Мария, и они ушли.
Крепкий мороз пощипывал щёки и перехватывал дыхание, однако они медленно шли по тёмным проулкам посёлка, ничего не говоря друг другу. Только у дома, остановившись и глядя Макушеву прямо в глаза, Мария повелительно сказала:
— Мороз-то какой, Степан Петрович, зайдите, пока не согреетесь, не отпущу.
Два барака, куда для ночлега загнали заключённых, могли вместить этих людей и согреть, но спать пришлось по очереди. Голышев не спал в эту ночь вообще, не пришлось.
Как старший в машине, он позаботился, чтобы все высушили одежду, получил пайки и справедливо поделил хлеб. Многие его товарищи по несчастью сильно упали духом, узнав, что до лагеря добираться ещё минимум двое суток. Ещё двое суток такой дороги выдержат не все, понимал Иван. Сильно простыл и кашлял худощавый парень, нужно было как-то помочь. Барак был заперт, и Ивану пришлось долго стучать в двери, пока не услышал шум открываемого запора.
— Какого дьявола надо? — Один из конвоиров ткнул Ивана в грудь стволом карабина.
— Врач нужен. Одному из заключённых нужна медицинская помощь, — сказал Иван.
— Ещё больные есть? — громко крикнул высокий рыжий конвоир. — Всем чахоточным собраться у выхода, поведём на больничку.
Через несколько минут шесть человек, подошедшие к выходу, в сопровождении конвойных ушли. Двери барака закрылись. Иван уже хотел лечь спать, место ему ближе к печи определилось как-то само, но двери снова открылись, и тот же рыжий конвоир, увидев Ивана, скомандовал:
— Давай тоже на выход!
Иван быстро оделся и вышел из барака. Довольно крепкий мороз сразу перехватил дыхание.
Их привели к бревенчатому дому, в котором отдыхали конвоиры. У крыльца прохаживался Семёнов.
— Значит, так, Голышев, ты назначаешься лечащим врачом, вот у крыльца лекарства от всех болезней — пилы и топоры. Курс лечения такой: четверо пилят, один колет, двое носят. Свистунов, — окликнул он рыжего конвоира, — проследи, чтобы никто не нарушал курса лечения, и через два часа выздоровевших отправишь в барак, больным продолжишь курс лечения до полного выздоровления. — Довольный своим остроумием, Семёнов, пожелав на прощание всем скорейшего выздоровления, ушёл в дом.
Всю ночь, по два часа, заключённые двуручными пилами пилили дрова, кололи их и складывали в поленницы. К утру Голышева, который, чтобы не замёрзнуть, не выпускал из рук колуна, наконец, сменили, и он, злой и уставший, упал на нары. «Сволочи, какие сволочи!» — думал Иван, вспоминая лица довольных охранников, остривших и хохотавших, когда заключённые из первой шестёрки, кашляя и обливаясь потом, пилили и таскали, чуть не падая, тяжёлые листвяжные поленья. Иван отчётливо понял, что ни его жизнь и здоровье, ни жизни других находящихся здесь заключённых уже не представляют никакой ценности.
Всю дорогу до Тупика он обдумывал возможности побега. Выпрыгнуть на ходу из машины незамеченным было невозможно. Конвоиры сидели в кабинах идущих следом машин. Можно было попытаться уйти в ночной суматохе, когда вытаскивали провалившуюся в наледь машину. Но далеко ли он ушёл бы в промокшей одежде, даже если бы смог незаметно оторваться? Нет, бежать нужно будет на следующем перегоне. Дальше, со слов охраны, населённых пунктов уже не будет, а значит, не будет и связи. Если он сможет оторваться и сбежать, колонна пойдёт дальше и искать его никто не будет, пока этап не дойдёт до лагеря. Это минимум двое-трое суток, за это время можно уйти далеко. Нужно готовиться. Продукты, спички, одежда — нужно быть максимально готовым в тот момент, когда появится возможность. Вырваться, вырваться во что бы то ни стало, пока он здоров, пока есть силы. С этой мыслью он жил ещё сутки, не воспринимая уже ничего, что не касалось его замысла.
Не спал эту ночь и Макушев. Войдя в дом Марии, он задержался у входа, долго пытался повесить на гвоздь свой полушубок, у которого, как на грех, оторвалась вешалка.
Потом с полки несколько раз сваливалась шапка, потом долго не снимались унты, потом… Потом что-то горячее и нежное прижалось к его спине, и он замер от неожиданно нахлынувшего чувства. Осторожно повернувшись, он обнял и прижал к себе гибкое и податливое тело Марии. Она крепко обнимала Степана, их губы нашли друг друга, и долгий, бесконечно долгий, нежный поцелуй забрал у них остатки ощущений реальности. Дальше всё происходило как во сне, сумасшедшем сне. Не прекращая объятий и поцелуев, они умудрились, раздеваясь, сбрасывая и срывая с себя одежды, добраться до постели и упали в неё уже совершенно нагие. От бешеного желания Степана просто колотило и подкидывало вместе с обвившей его тело руками и ногами Марией. Казалось, они слились в единое целое, горячее и родное обоим. Безумство страсти завладело не только их телами, но и душами. И эти души слились и, переплетаясь в нежном танце любви, взлетали ввысь, не зная границ и пространства. Они потерялись во времени, и только взрывы плотских чувств возвращали их души в мокрые и горячие тела, обессиленные и счастливые, чтобы вновь наполнить их силой и страстью и вновь взмыть в неведомое доселе обоим огромное до бесконечности и короткое, как вспышка молнии, счастье мужчины и женщины.
Утро наступило слишком рано. Макушев лежал на спине. Прижавшись к его груди щекой и обняв рукой, спала Мария. Её длинные тёмно-русые волосы, рассыпавшись по груди Степана тяжёлой волной, холодили тело. «Мария, Машенька», — нежно подумал Макушев, осторожно, чтобы не разбудить, погладил волосы женщины…
Много лет назад, в году, наверное, двадцать втором, он, очередной раз раненный, отлёживался в госпитале в Чите. Там и увидел он в первый раз смешливую угловатую девочку-подростка Машеньку. Она помогала бабушке, работавшей там санитаркой. Весёлый детский смех перемещался вместе с бабушкиным ведром и шваброй из палаты в палату. Раненые бойцы ждали и радовались её появлению. Чем могли, угощали девочку. Многие видели в ней черты своих детей, таких же шаловливых и непослушных, весёлых и задорных. Степан, в то время ещё совсем молодой, был ранен в ногу легко, навылет. В августе в госпиталь привезли около сотни раненых, в то время были сильные бои, добивали остатки отчаянно сопротивлявшихся белогвардейцев адмирала Колчака, расстрелянного в Иркутске. Легкораненых разобрали, кто мог, по домам работники госпиталя. Так Степан и оказался в доме бабушки Глаши, той самой санитарки, чья внучка сейчас лежала на его груди. Там, у Глафиры Андреевны Павловой, нашёл его бывший в Чите проездом Волохов. Потом Волохов, бывая в Чите по работе, всегда останавливался в этом уютном доме недалеко от станции, подружившись с его приветливыми и простыми хозяевами. Родители Машеньки погибли, когда ей было два года, и она их совсем не помнила. Волохов как-то незаметно для себя привык к этой девчушке, даже скучал по ней и каждый раз, приезжая в Читу, обязательно вёз ей гостинцы. Так незаметно Иван Волохов стал для Машеньки «дядя Ваня», и она с восторгом с разбегу прыгала ему на шею, едва он переступал порог их дома.
Степан почти два месяца прожил здесь, выздоравливая, и, обещав навещать по возможности, снова закрутился в боевом лихолетье. Слава богу, ранений больше не было, да и род службы его изменился, не получилось как-то навестить в близкое время. А потом забылось это обещание, вытесненное разными жизненными и служебными обстоятельствами. Но тёплая благодарность всегда оставалась в душе Степана к этим людям. Как за родным сыном ухаживала за ним Глафира Андреевна. Машенька не отходила от него, выполняла все просьбы, не давая вставать с постели. Как настоящая медсестра, дежурила у его изголовья, когда он спал. Невдомёк тогда было Степану, что этот подросток, эта маленькая девочка, навсегда запомнит его лицо. Влюбившись в красивого молодого казака, она будет мечтать о нём всю свою жизнь. Окончив школу, Мария пошла на курсы медсестёр при госпитале, и, наверное, девичья мечта угасла бы, на неё заглядывались и пытались ухаживать многие интересные мужчины, если бы не Волохов. Как-то около года назад, приехав на партактив в Читу, он, как всегда, зашёл вечером к Павловым. Глафира Андреевна накрыла стол, и они сидели вдвоём, обсуждая житейские темы, вспоминая двадцатые годы. Иван помянул о Степане, который вот уже год как служит в Могоче и частенько проездом бывает у него в Тупике. Волохов передал от него привет хозяйке. Мария была на работе и не увиделась с Волоховым, но, услышав о Степане от бабушки, вспыхнула ярким румянцем. Всё понимавшую бабушку долго уговаривать не пришлось. Мария уже на следующий день сидела в приёмной райкома комсомола. Просьба направить её по комсомольской линии на работу медсестрой в посёлок Тупик вызвала одобрение и поддержку молодого энергичного секретаря. Но больницы или госпиталя в Тупике не было, поэтому Мария получила направление на фельдшерские курсы.
Шесть месяцев для неё, окрылённой мечтой о встрече со Степаном, пролетели незаметно. Получив свидетельство и направление на работу фельдшером в Тупик, она как снег на голову объявилась у Волохова. Иван был удивлён и, конечно, несказанно рад этому, с медициной в Тупике было плохо. В эту таёжную глухомань добровольно никто бы не поехал. Был ссыльный доктор, да сам хворал непрерывно. Волохов обеспечил Марию жильём и кабинет для приёма больных выделил. Заботился о ней, как мог. И только спустя какое-то время понял причину приезда Марии. Она несколько раз спрашивала о Степане. Когда Иван рассказывал, где и кем служит Макушев, Мария внимательно и спокойно слушала. Но, когда сказал о том, что Макушев, как и он, до сих пор одинок, она изменилась в лице и, как-то сразу похорошев, вдруг стала с ним прощаться. Поцеловав его в щёку, стремительно убежала. На столе остался недопитый чай и забытые варежки Марии.
Макушев осторожно, не разбудив сладко спавшую, ставшую ему такой родной и близкой женщину, встал, оделся и, оставив на столе записку, ушёл. Не заходя к Волохову, почему-то стесняясь, он сразу направился к баракам.
Сержант Семёнов, встретив начальника, доложил, что всё в порядке, и они вместе вошли в первый барак. Барак встретил их сырым спёртым воздухом и надрывным кашлем заключённых. Печи топились, и кругом было развешано подсыхающее бельё.
— Семёнов, через час больных собрать у выхода, — распорядился Макушев и вышел из барака.
Во втором бараке творилось то же самое.
— Семёнов, лично проверь, чтобы все просушили бельё и одежду! Сейчас семь часов, в двенадцать часов доложить о готовности этапа к погрузке и движению. Больных к восьми приведёшь к поссовету, там их фельдшер осмотрит. Я — у Волохова. Всё ясно?
— Так точно, товарищ лейтенант! — козырнув, ответил Семёнов и, сделав «кругом», зашагал к прогревавшим машины водителям.
Около восьми часов запыхавшийся Семёнов, улыбаясь, докладывал Макушеву о том, что больных нет, все здоровы, так как по его команде никто на лечение не вышел.
— Ты что, Семёнов? Как никто не вышел? Почему не вышел?
Семёнов, продолжая улыбаться, пояснил:
— Так, товарищ лейтенант, мы ж их всю ночь «лечили» на дровах, как обычно, вот все и выздоровели, никаких жалоб на самочувствие.
— Что?! — глухим, помертвевшим голосом спросил Макушев. — Кто приказал? Кто приказал, я спрашиваю?
— Так, товарищ лейтенант… — улыбка начала сползать с лица Семёнова, — я ж это, как обычно, трудовое воспитание врагов народа, так сказать. Вы же раньше…
— Молчать! — заорал Макушев, багровея. — Семёнов, немедленно в бараки и всех, кто плохо себя чувствует, температурит, веди сюда, немедленно. Ты всё понял, Семёнов?
— Так точно! — Семёнов почти бегом направился в сторону бараков.
Стоявшие на крыльце поссовета Волохов и Мария что-то оживлённо обсуждали и ничего не поняли из разговора Макушева со своим подчинённым.
— Сейчас приведут заключённых. Машенька, посмотри, если у кого что серьёзно, ну там воспалительный процесс или ещё какая беда, скажешь мне потом. Им ничего говорить не нужно, просто осмотр, и всё. Договорились? — улыбнувшись, спросил Макушев.
— Есть! — улыбнувшись в ответ, ответила Мария. — Степан, только будь рядом, а то мне что-то страшновато, никогда заключённых не видела.
Семёнов, вернувшись к баракам, злой из-за того, что почему-то не угодил начальству, оторвался на своих подчинённых. Больше всех досталось Свистунову, попавшемуся на глаза первым. За неопрятный внешний вид, за нестроевой шаг, за упавшую поленницу дров и вообще за то, что он рыжий. После этого он отправил его найти Голышева и тех шестерых, которых вечером «лечили» первыми.
— Голышев их знает, наверное, выполняй!
— Голышев, давай своих вчерашних больных на выход! — заорал Свистунов, войдя в барак.
— Все здоровы, — ответил вставший ему навстречу Голышев.
— Твою мать! Там фельдшер ждёт, давай быстро, а то сейчас всех на мороз выгоню, — продолжал орать Свистунов.
— Лечение дело добровольное, передай большой спасиб начальнику за заботу! — с издёвкой раздалось из дальнего угла барака.
— Кто! Кто там пасть открыл? Забыли, где находитесь, вражины! Вы у меня сейчас поговорите! Вы у меня сейчас ссать кипятком будете! А ну, всем встать! В две шеренги стройся!
— Ладно, — вмешался Голышев, — мужики, может, правда фельдшер. Выходи, кто занемог.
Через несколько минут около десятка человек под конвоем увели. Голышеву, который помогал идти одному из сильно ослабших, пришлось идти вместе с ними.
«Вот она, свобода, — думалось Голышеву, — всего несколько шагов за колючую проволоку, и ты идёшь по заснеженной улочке мирно живущего посёлка. Вот идут женщины, наверное, спешат на работу, вон ребятишки гурьбой выкатились со двора и рассыпались по дороге, гоняясь друг за дружкой. Этот мир почему-то существует независимо от тебя и сотен таких, как ты. Ещё недавно ты ощущал себя частицей этого мира, ещё недавно…»
Флаг, красный флаг нашей Родины чуть колышется на ветру. В кумачовом убранстве портреты великих вождей. Весёлые и радостные лица ребят из его бригады, все с красными бантами на груди, колонна за колонной, под революционные марши — мимо трибун. Ура, ура! Да здравствует великий Ленин! Ура! Да здравствует великий Сталин! Ура! Ура! Страна, огромная страна живёт единой жизнью и единой целью. Миллионы людей, объединённые единой волей, создают мощное государство, окружённое со всех сторон капиталистическими хищниками, готовыми воспользоваться любой слабостью, любой оплошностью, чтобы напасть и разорвать этот оплот свободы и справедливости на земле. Смерть врагам народа! Ура! Ура!.. И вот теперь он, Иван Голышев, враг народа! Идущие с ним рядом тоже враги народа. И почему-то Ивану стыдно шагать вот так, под конвоем, под взглядами этих остановившихся на обочине женщин. Хочется крикнуть, объяснить, что это ошибка, он не враг, он такой же, как все, хороший, рабочий парень, и вернуться в этот мир… Никогда, никогда, Иван понял, этот мир уже не будет для него родным. Мир, в котором осталось счастливое прошлое, стал чужим и враждебным. Он стал другим, ощетинился зубами штыков и колючей проволокой, он охраняет себя от таких, как Иван. Да, прав был покойный Гоголев. Один человек не может изменить мир. Чтобы жить в нём, он должен подчиниться его законам, приспособиться, тогда спокойная жизнь и добропорядочность обеспечены. Но если человек не может принять эти законы и не в состоянии приспосабливаться, значит, он непременно, рано или поздно, станет этому миру враждебен. Вопрос только в одном: для кого создаётся этот мир и это государство? Если для самого себя, тогда понятно. А если для людей, в нём живущих, тогда почему люди должны приспосабливаться под этот мир? Почему от него требовали на допросах говорить неправду? Почему та правда, рассказанная им, не была услышана, точно не нужна? Она не устраивала, не подходила, она была неприемлема, а потому враждебна.
— Голышев, давай этого доходягу в первую очередь, — услышал Иван и почти на руках внёс в медпункт обессилевшего заключённого.
Марии действительно не приходилось раньше оказывать медпомощь заключённым, она раньше их просто никогда не видела. Слышала и читала о врагах народа, представляла себе их злобными и агрессивными, хитрыми и изворотливыми агентами иностранных разведок или трусливыми предателями. И вот она их увидела.
В кабинет медпункта вошёл молодой высокий парень с открытым и симпатичным лицом, на руках он внёс больного и, аккуратно уложив его на кушетку, молча встал лицом к стене рядом с вошедшим конвоиром.
Голышев, повернувшись к стене лицом, не ожидал такой удачи: буквально перед его носом оказалась географическая карта. Он не слышал и не видел ничего вокруг, его глаза запоминали населённые пункты, реки, озёра, дороги района. Он закрыл глаза и опустил голову, заставил свой мозг запомнить увиденное, ещё раз взглянул на карту и обернулся на окрик:
— Выноси! Носилок здесь нет.
Мария была расстроена. Заключённый, которого она осмотрела первым, худощавый мужчина лет двадцати пяти, требовал срочной госпитализации, дыхание затруднено, лёгкие практически не прослушивались, температура около сорока. Она, как обычно, села писать направление на лечение в стационар. В это время вошёл Макушев.
— Мария, ничего писать не нужно, я же тебе говорил, — сказал Степан, глядя ей в глаза. — Пойми, дорогая, это заключённые. Что с этим?
— Степан, его нужно срочно в госпиталь, скорее всего, острое воспаление лёгких, — ответила Мария.
— Сколько он протянет без госпиталя?
— Не знаю, может, неделю, но ему нужен покой и уход, лечение, пойми, он же может умереть!
— Машенька, пойми, я обязан доставить их всех в лагерь, там есть санчасть, там ему окажут помощь. Мне нужно, чтобы он доехал, желательно живой.
— Боже, что я могу, Степан Петрович, это же человек. Может, оставить его пока здесь, а на обратном пути увезёте в Могочу, там больница?
Степан пожалел, что обратился к Марии с просьбой осмотреть больных, но уже ничего не поделаешь, и он тоном, не допускающим возражений, сказал:
— Мария, таблетки, порошки, пилюли — это всё, что можно, ничего другого нельзя, всё. Не я их судьбу решаю. Не обижайся, время такое. — Степан как можно мягче, с сожалением посмотрел на её расстроенное лицо и вышел.
После медосмотра, в кабинете Волохова, Мария рассказывала ему, что четверо больны серьёзно и требуют срочной медицинской помощи. У остальных различной степени тяжести простудные заболевания. Без анализов и обследования установить точный диагноз она не может, но лекарства от простуды приготовила.
— Это хоть как-то поможет, я здесь всё расписала на пакетиках, — закончила Мария, протягивая свёрток Макушеву.
— Машенька, через пару часов мы отправляемся, нет времени, а мне так много хочется тебе сказать. Через пять-шесть дней буду ехать назад. На сутки остановлюсь у тебя, дождёшься?
— Степан, возвращайся скорей. — Мария прижалась к Макушеву.
Целуя её в губы, он почувствовал солёный вкус её слёз.
— Ну что ты, родная, — прошептал Степан, — не на войну же ухожу, скоро свидимся.
Ровно в двенадцать колонна выехала из посёлка. Отсюда дорог никуда больше не было. Тупик — он и есть тупик. Буржуйки в машинах протопили заранее, да и мороз ослаб, так что в кузовах было более-менее тепло. Голышев, уютно устроившись в углу кузова, ближе к кабине не так трясло, обдумывал варианты побега. Он приготовился как мог: спички, склянка с медвежьим жиром, полбуханки хлеба и пять луковиц лежали у него в мешке со сменным бельём. В последний момент перед побегом он прихватит из кузова кружку и топор, тогда сам чёрт ему не брат. Только бы уйти. Перед отъездом начальник конвоя, этот здоровенный лейтенант, ещё раз объяснил на перекличке, что любая попытка побега с этапа бессмысленна. Кругом непроходимая тайга, и, если кого не догонит его пуля, того, замёрзшего, сожрут волки. Это почему-то не пугало Голышева. Наоборот, раз непроходимая тайга, то не догонят и не найдут. Раз нет населённых пунктов, то и людей нет, а люди опаснее для беглеца, чем волки. Замёрзнуть он не боялся вообще — спички у него были.
Так рассуждал никогда не видевший тайги двадцатилетний шахтёрский парень. Там, где он вырос, небольшие берёзовые рощи считались лесом, а в основном — поросшие ковылем и татарником степи да заросшие камышом заболоченные низины озёр расстилались от горизонта до горизонта. Терриконы родных шахт, как египетские пирамиды, издалека были видны отчаянным юным следопытам, совершавшим походы на природу. Только этот пионерский опыт да оставшиеся в памяти инструкции из книжицы в коричневом переплёте с барельефом вождя «Юному сталинцу» — вот всё, чем располагал решившийся на побег Голышев. Ему ещё только предстояло узнать, что лейтенант Макушев был абсолютно прав.
Часа через три пути колонна остановилась, у одной из машин была небольшая поломка. Зэки, выпущенные из машин, под надзором конвоиров справили нужду и разминали затёкшие от долгого сидения ноги и спины. Иван, выпрыгнув из машины, огляделся. Вокруг, насколько хватало зрения, расстилалась однообразная местность. Невысокие сопки, покрытые лесом, с почти голыми вершинами, снега было совсем мало. Потоптавшись вокруг машины, разминаясь, Голышев заметил, что не все конвоиры вышли из кабин. Однако бежать днём возможности не было, всё просматривалось как на ладони. Заметив недалеко от машины кустарник ерника, Голышев направился к нему, но тут же услышал окрик:
— Стой, куда попёр, скотина! Стрелять буду!
Клацнувший затвор карабина более чем убедительно доказывал Ивану намерения охраны. Замерев на полушаге, Иван повернулся и увидел, что на него смотрят стволы карабинов трёх конвоиров. Да, эти своё дело знают.
— Да я ерника на растопку наломать, гражданин начальник, разрешите? Вон, кусты рядом, — как бы извиняясь, сделав испуганное выражение на лице, прокричал Голышев.
— Назад, к машине! Лечь на землю! Встать! Лечь! Встать! Лечь! Встать!
Раз двадцать выполнив эти упражнения, Голышев вместе со всеми по команде забрался в кузов. Ловя на себе сочувственные взгляды заключённых, Иван, как только машина тронулась, громко сказал:
— Нас дерут, а мы крепчаем!
Все расхохотались.
Часа через два снова остановка. Выталкивали застрявшую машину, и опять Голышев не нашёл возможности ускользнуть из поля зрения охраны. Было уже довольно темно, но, как назло, луна в чистом небе хорошо освещала широкий распадок между сопками. Вот ёлки-палки, кусал губы Иван, если так дальше пойдёт, ничего у него не получится. Он вспоминал карту: чем дальше на север, тем меньше у него шансов выйти к железной дороге. Он рассчитывал тайгой, напрямую, добраться до железки, затем товарняком незаметно доехать до родных мест. А там… Он не знал, что он будет делать там, да и не задумывался об этом. Ему просто хотелось увидеть своих родных, обнять и успокоить мать, а там — будь что будет.
Машины, напряжённо рыча моторами, медленно поднимались в гору. В склоне сопки, наверное, ещё при царе-батюшке прорубили этот подъём, больше похожий на широкую тропу. Едва вмещаясь по ширине, машины карабкались вверх. То и дело останавливались, чтобы убрать с дороги упавшие камни или повалившиеся деревья. Но с этим справлялись зэки из головной машины. После небольшого перевала машины пошли вниз, скорость возросла, и в кузове неимоверно трясло. Особенно плохо было сидящим в середине, не за что ухватиться. Хватались друг за друга, вместе подлетали на ухабах, вместе и приземлялись тощими задницами на доски ящиков. Было уже далеко за полночь. Иван, просунув руку за стойку тента, согнул её в локте и, зафиксировав таким образом своё тело, попытался уснуть.
Сидевший в кабине ЗИСа конвоир Свистунов настолько заболтал водителя своими рассказами о похождениях на женском фронте, что тот с облегчением вздохнул, когда рыжий захрапел, угомонившись. Имея достаточный опыт вождения, машину он вёл уверенно и спокойно, стараясь не обращать внимания на крутой обрыв справа, по самой кромке которого шла машина. Машина шла легко, под гору. Дорога, огибая сопку, медленно уходила влево. Автоматически ориентируясь на габаритные огни впереди идущей машины, подруливая влево, водитель что-то насвистывал. Чуть притормозив на ухабе, он не слышал хруста лопнувшей рулевой тяги, и, только почувствовав, как ослабла баранка руля и увидев, что габаритные огни впереди идущей машины резко пошли в сторону, а свет его фар провалился в темноту, он ударил по тормозам. Машинально вращая руль в левую сторону и потеряв от испуга голос, он пытался остановить грузовик, но было поздно. По инерции, не слушаясь руля, машина передними колёсами ушла под откос. Водитель, отброшенный ударом, уже не мог тормозить, и, набирая скорость, подпрыгивая на выступах, грузовик неуправляемо понёсся вниз. При первом же сильном ударе в кузове сорвало и опрокинуло буржуйку. Вывалившиеся из неё угли и горящие поленья жгли метавшихся в панике людей, рвущихся из кузова. Загоревшийся брезент тента осветил страшную картину происходящего. Заключённые выпрыгивали из кузова и, кувыркаясь, катились вслед за машиной. Ударившись о крупный валун, машина перевернулась набок и, уже вся объятая пламенем, перекатываясь, ломая на своём пути мелкие деревья, упала с небольшого обрыва у основания сопки. Прогремел сильный взрыв, и столб пламени взметнулся вверх.
Всё это произошло очень быстро. Макушев в головной машине ничего этого не видел, и только взрыв и вспышка пламени где-то внизу, под сопкой, заставили его остановить колонну. Возвращаясь назад, он издали увидел остановившиеся машины и людей, стоявших и лежавших около машин. В свете фар мелькали фигуры конвоиров и заключённых. Вытащив пистолет, чертыхаясь, Макушев бегом побежал к месту аварии.
Сержант Семёнов, ехавший в хвосте колонны, встретил лейтенанта и доложил о случившемся. Из-под откоса выбирались заключённые, многие были в крови, снизу доносились крики о помощи. Было темно, только блики пламени догоравшей внизу машины выхватывали из темноты склон сопки и фигуры карабкающихся по нему людей.
— Кто из конвоя был в машине? — спросил Макушев.
— Свистунов, — ответил Семёнов.
— Где он?
— Наверное, внизу, товарищ лейтенант. Если уцелел, вылезет.
— Нужно организовать группу поиска. Семёнов, ты — старший, возьми четверых, фонари, и спускайтесь к машине, — приказал Макушев.
Когда машина, вдруг накренившись, ринулась вниз, Иван дремал. Он не сразу понял, что произошло, а когда сообразил, вцепился руками в стойку тента, пытаясь удержаться на уходящем из-под ног, подпрыгивающем полу. Людей катало и кидало по кузову, пока кто-то не заорал, что нужно прыгать из машины. Тогда все разом, отталкивая друг друга, падая и наступая на упавших, кинулись к заднему борту. В этот момент сорвало буржуйку, дым, огонь, крик — всё смешалось. Люди как сумасшедшие выпрыгивали за борт, где их жёстко встречала каменная осыпь. Прыгающая и разбрасывающая посредине кузова огонь раскалённая буржуйка не давала возможности Ивану сразу проскочить к выходу. Он, мёртво вцепившись в борт, медлил, выбирая момент для броска. Загоревшийся брезент и сильный удар вдруг рванувшейся к нему буржуйки, боль ожогов — последнее, что запомнилось ему.
Голышев очнулся уже на земле. Внизу, метрах в тридцати, сильно горела разбитая машина. Вверху он увидел свет фар остановившихся машин и фигуры двигающихся на склоне людей. Ощупав себя, Иван убедился, что цел, сильно пекло лицо да несколько болезненных ушибов. «Как я выскочил из машины?» — пытался вспомнить Иван и не мог.
Он стал перекатываться по склону вниз и в сторону от горящей машины. «Только бы не заметили, только бы не заметили!» Сердце лихорадочно билось в груди. У подножия сопки был обрыв, и Иван свалился в него. Здесь его уже не могли увидеть сверху, и он побежал вниз по распадку. Несколько раз, наткнувшись в темноте на препятствия, падал, задохнувшись от бега. Голышев остановился, прижавшись спиной к дереву. Он стоял, закрыв глаза, и боялся их открыть. Боялся, что, открыв их, проснётся в бараке, что произошедшее с ним сейчас — это всего лишь сон. Однако это была явь. Где-то вдалеке виднелось зарево пожара, слышались людские голоса, рокотали моторы машин. Он ушёл. Его душа ликовала, — он сбежал, и его не скоро хватятся. Как хорошо, радовался Иван, его вещмешок у него за плечами, он специально не снимал его всю дорогу. Теперь нужно уйти как можно дальше, до рассвета нужно раствориться в тайге. На рассвете его начнут искать. Превозмогая боль и усталость, не обращая внимания на холод, Иван шёл и шёл, всё дальше и дальше углубляясь в тайгу. К рассвету он остановился и обессиленно упал на мох в корнях какого-то огромного дерева. На рассвете затих ветер и пошёл снег. Не было слышно ничего и никого. Стояла такая тишина, что было слышно, как с лёгким шуршанием снежинки ложатся на замёрзший мох и камни, укрывая их тонким пушистым покрывалом. Тишина успокаивала и убаюкивала Ивана, и он забылся.
Поисковая группа, направленная к машине, вернулась часа через два. На обратном пути они помогли выбраться двоим зэкам с повреждёнными ногами, тела ещё двоих погибших заключённых, раздавленных машиной, оставили на месте. Сержант Семёнов положил перед Макушевым в обгоревшей кобуре револьвер Свистунова.
— Вот всё, что можно было оттуда взять. Водитель и он, — имея в виду хозяина револьвера, — сгорели в кабине. Тела изуродованы, сам видел, машина вверх колёсами, ещё горит. Что будем делать, товарищ лейтенант?
Уцелевшие и раненые заключённые стояли у края обрыва.
— Посчитай, Семёнов, сколько здесь, сколько там осталось, разбираться будем потом. Распредели их по машинам, и трогаем. На обратном пути заберём наших из машины, — распорядился Макушев. В этой ситуации он не мог поступить иначе. «Горючего в машинах не так уж много, нужно двигаться вперёд, и так потеряли часа три, — рассуждал он. — Погибших заберём на обратном пути, что им станет теперь на морозе, возить туда-обратно глупо».
Его думы прервал Семёнов:
— Товарищ лейтенант, в наличии семнадцать человек и два трупа внизу, всего девятнадцать, одного не хватает. Кажется, старшего группы, Голышева, думаю, он сгорел в кузове. Один из заключённых видел, как его буржуйкой придавило.
— Ты же осматривал машину, Семёнов!
— Осматривал, но там ни черта толком не разглядишь, горит, всё кувырком, живых нет точно.
— Ты уверен, Семёнов?
— Уверен, — убедительно подтвердил сержант.
— Ну нет, так нет, на обратном пути убедимся. По машинам! — Макушев, прыгнув на подножку одной из машин, дал команду, и машины двинулись.
Проводив Макушева, Мария дождалась Волохова. Они сидели в его кабинете вдвоём, пили чай. Мария рассказывала о своих впечатлениях, ведь она осматривала врагов народа.
— Какие-то они не похожие на врагов, дядя Ваня. Простые люди, как у нас в депо парни работают. Один вообще худющий, и глаза как у ребёнка, такой и воробья не обидит. Больные они, куда их везут в такой холод, уму непостижимо, — сокрушалась она.
— Ты вот что, Мария, забудь о них и никому больше не рассказывай. Договорились? — серьёзно сказал Волохов. — Враги они, иначе бы их не арестовали, время такое.
Неожиданный сильный удар в окно заставил обоих вздрогнуть.
— Что это было?
Мария подскочила к слегка подёрнутому морозцем стеклу и увидела под окном кругами ходящего по земле чёрного ворона, он волочил одно крыло и открывал беззвучно клюв. Подскочившая откуда-то лайка схватила его и потащила по улице.
— Ворон в окно ударился, надо же. Ладно, дядя Ваня, пойду я к себе, сегодня с Гули должны больного привезти. Вечером приходите, чайку попьём. — Мария ушла.
У Волохова что-то защемило в груди. «Ох, не к добру это, птица в окно — к несчастью, да ещё и ворон». В одном здании помещалась вся советская и партийная власть округа. А тут ещё из Читы судью прислали, отдельный кабинет требует и зал для заседаний. Где взять? «Смех и грех, — думал про себя Волохов, — кого здесь судить? Раз в год какой-нибудь мужик свою бабу погоняет, вот и все дела. Все друг друга знают, тихо живут люди, спокойно делают каждый своё дело».
Да, каждый делал своё дело, хотел делать своё дело и новый судья Щипачёв, а ему не давали. Сколько ни обращался он к Волохову, председателю Совета, о выделении для осуществления социалистического правосудия помещения, а результата нет. Разговаривал с участковым об усилении работы по выявлению вредительства в народном хозяйстве, так тот вообще его послал. Месяц назад написал он письмо руководству в Читу, в котором с партийной прямотой изложил свою точку зрения на происходящие в Тупике безобразия, на полное отсутствие борьбы с врагами народа, которые окопались здесь, в тихом месте, и вредят, как могут. Местные же органы власти попустительствуют этому, чем нарушают требования партии и лично вождя народа товарища Сталина. Он, как бывший рабочий-истопник, то есть истинный пролетарий, не может спокойно смотреть на эти безобразия и просит направить сюда компетентную партийную комиссию для наведения должного порядка.
Его письмо возымело действие. Комиссия приехала без предупреждения и сразу приступила к работе. В течение суток было арестовано девятнадцать человек, первым арестовали Волохова. К зданию подъехали две грузовые машины, из которых вышли несколько мужчин в штатском и около взвода энкавэдэшников в форме и с оружием. Бесцеремонно вломившись в кабинет Волохова, ничего не объясняя, сбили с ног и, обезоружив, усадили на стул. За его столом по-хозяйски расположился моложавый чернявый мужчина с гладко прилизанными редкими волосами на голове.
— Ну что, Волохов, очухался? Не удалось тебе советскую власть обмануть, не удалось. Вылезло наружу твоё белоказачье нутро, как ты его ни маскировал. Сколько волка ни корми — он всё равно в лес глядит. Я тебя хорошо помню, гад, — пристально вглядываясь в разбитое лицо Волохова, с ненавистью говорил чернявый.
Волохов поднял голову, вгляделся в говорившего:
— Зато я что-то не припомню, чтобы с такой мразью знаком был. Я — член партии с двадцатого первого года, и ты ответишь перед партией и советской властью за это беззаконие.
— Не помнишь, сволочь, а я тебе напомню. Я тебе напомню девятнадцатый год, это ведь ты, белобандитская морда, зверствовал в Нерзаводе вместе со своим атаманом.
— То, что я по молодости воевал на стороне белоказачества, партии известно, и давно отмыта та вина моей пролитой за советскую власть кровью, мне партбилет лично комиссар полка вручал, понял ты? А тебя я не знаю и знать не хочу.
— Вот-вот, твой бывший комиссар полка Хлебников арестован и расстрелян как враг народа месяц назад, — улыбаясь произнёс медленно, с расстановкой чернявый. — А со мной тебе придётся долго общаться, потому как, если жить хочешь, многое должен рассказать. На многие интересующие нас вопросы ответить обязан. Может, и меня по ходу дела вспомнишь. Увести арестованного! — приказал чернявый, и конвоиры не церемонясь вытолкали Волохова из кабинета.
Ни в этот, ни на следующий день его никто не допрашивал.
Особисты занимались допросами вредителей и врагов народа, выявленных и арестованных в Тупике. Волохова заперли в одном из кабинетов, где он и провёл двое суток под охраной. Из окна был виден кусок двора, по которому день и ночь под конвоем приводили людей. Почти всех он знал. Мария, приносившая Волохову поесть, умудрилась в хлебе передать записку, из которой он узнал, что арестованы почти все руководители организаций и должностные лица округа. Она дождётся Степана и всё ему расскажет, он, по её мнению, поможет Волохову. «Глупенькая, — думал Иван, — ей надо уносить ноги отсюда». Иван надеялся, что у Степана хватит ума не ввязываться в эти дела…
При следующей передаче он успел ей сказать при часовом, чтобы она обязательно навестила бабушку, надо побеспокоиться о её здоровье. Поймёт она или нет то, что он хотел сказать, думал Иван, переживая за Марию. Мария, конечно, поняла, но твёрдо решила дождаться Степана здесь. Тем более что она, как фельдшер, не вызывая подозрений у особистов, продолжала ходить на работу и принимать больных в маленьком кабинете, расположенном в том же здании, но в другом конце коридора, по которому на допросы водили арестованных. Она действительно могла ничего не опасаться, она была новенькая и приехала по направлению обкома комсомола. Она считала, что происходит какое-то недоразумение, которое скоро закончится, и, разобравшись, Волохова и многих других в общем-то незнакомых ей людей отпустят. Макушев вернётся и поможет Волохову, он же знает его как честного человека, он же сам служит в НКВД. Однако через два дня после ареста Волохова и ещё нескольких человек под конвоем увезли в Читу.
Голышев проснулся от холода. Над его головой покачивались ветви деревьев, небо было закрыто тучами, шёл густой снег. Он вскочил на ноги, приплясывая на месте, чтобы согреться, обдумывал, как идти дальше. Он был правее зимника и, если идти по прямой, примерно километрах в двухстах от железной дороги. Тридцать километров в день — это значит примерно семь дней пути, но это по прямой, а по прямой не получится, значит, дней десять. Так рассуждая, Иван вытащил хлеб и разломал его на десять примерно равных частей. «Не богато, но ничего, выдюжу», — успокаивал он себя. Главное, он вырвался, он свободен. Не рискуя разжигать костёр, вдруг его ищут, примерно определив направление на юг, Голышев пошёл. Начался первый день его пути.
Вожак уже который раз за зиму вёл стаю в каменную долину. Малоснежная зима сделала тяжёлой для волков охоту на изюбрей и сохатых, которые легко уходили от погони в скалы, недоступные для хищников. Там, на отстоях, волки по нескольку суток караулили добычу. Но добыча, отдохнув в безопасности и набравшись сил, стремительным рывком уходила, и голодная стая не могла её догнать. В каменной долине они найдут пищу, как это было уже много раз. За этой пищей не нужно гнаться, сбивая в кровь лапы об острые камни, рисковать своей шкурой, пытаясь украсть оленей из стойбища орочон. Эта пища ждала их каждый раз, когда они приходили туда, этой пищей были тела мёртвых людей. Волки не любят мертвечины, им больше по вкусу брызги горячей крови разрываемой жертвы и ещё бьющиеся в конвульсиях в их клыках куски живого мяса, но голод меняет правила даже волчьей жизни. Вожак ещё ночью слышал шум моторов проходящей колонны грузовиков, а сегодня он отчётливо чуял ненавистный запах сгоревшего бензина. Поэтому он грозно рыкнул на двух молодых волков, бросившихся было по свежему следу кабана, и заставил их вернуться. Волчья стая второй день шла к долине, чтобы успеть туда вовремя, утолить голод ещё тёплым мясом людей. Успеть, чтобы их сородичи с другой стороны становика не перехватили добычу, как это уже бывало. Из распадка, к которому утром вышла стая, несло острым запахом гари и чем-то ещё, сильно привлёкшим волков. Уже не обращая внимания на вожака, стая бросилась вперёд. Через некоторое время всё было кончено. Утолившие голод волки, уютно устроившись в мягком, свежевыпавшем снегу, залегли. К вечеру вожак поднял стаю и повёл в долину — волка ноги кормят.
Голышев шёл без остановок несколько часов, снег прекратился, небо постепенно очистилось, похолодало. Уже не боясь быть замеченным, он, наломав сушняка, разжёг костёр. Огромный, в два человеческих роста, выворотень прикрывал его от поднявшегося лёгкого хиуса, и, довольно удобно устроившись, Иван грелся, то и дело подкладывая в костёр ветки. Не так уж много удалось ему пройти за эти несколько часов. Выпавший снег сильно мешал, особенно при подъёме на сопку, валенки скользили, и Иван несколько раз падал. Поднявшись на вершину, он огляделся и не увидел ничего, кроме ровных гряд нескончаемых лесистых холмов от горизонта до горизонта. Эти огромные просторы не были обжиты, и нигде Голышев не заметил даже признаков жизни людей. Это одновременно и радовало, и пугало его. Да, ему стало как-то не по себе, когда он почувствовал своё одиночество в этом пространстве. С трудом преодолев голец, сплошь заросший и опутанный стелющимися ветвями кедрового стланика, идти по которому было просто невозможно, Иван понял, что поговорка «умный в гору не пойдёт» придумана не напрасно. Очень хотелось пить, снег совсем не утолял жажды. Теперь, сидя у костра, он заметил и ещё одно неприятное обстоятельство: войлок на подошвах его валенок был изодран об острые камни, и было ясно, что ещё немного, и он останется без обуви. Нужно было что-то предпринимать. Что он мог сделать, не имея в руках ничего, даже ножа? Идти дальше в такой обуви нельзя, это верная гибель. Вернуться назад к зимнику, пока недалеко ушёл? Наверняка колонна ушла, а в разбитой машине что-то да осталось. Топор, чайник не сгорели же, может, ещё что, рассуждал Иван. Да, нужно вернуться, принял наконец он решение и пошёл назад по своим следам. Как ему показалось, путь назад оказался длиннее. Может, сказывалась усталость, может, потому, что ему пришлось искать свой след, в некоторых местах засыпанный снегом. К месту своей первой остановки он пришёл затемно и обессиленно повалился. Но лежать было нельзя, мороз крепчал, нужен был костёр, и Иван стал собирать валежник. Выбрать удобное место в темноте уже не удалось. Надрав как можно больше мха, он устроил себе какое-то подобие постели и разжёг огонь. Спать ему практически не пришлось, усталость сковывала и закрывались глаза, но холод, проникая через одежду, леденил тело, и ему постоянно приходилось подкидывать в костёр быстро сгорающие ветки сушняка. У костра в такой мороз не поспишь. Приходилось контролировать своё тело. Повернувшись к огню одним боком и согревая его, Иван чувствовал, как постепенно замерзает другая половина тела. Причём он чувствовал, как замерзает определённая группа мышц, достаточно было чуть сменить положение тела, и эти мышцы согревались, но другие начинали замерзать. Промучившись так всю ночь, он наконец дождался рассвета. Съеденные всухомятку хлеб и луковица практически не утолили голода. Надеясь скоро выйти к зимнику, Иван как можно быстрее пошёл, согреваясь на ходу. После ночных страхов, а они были, настроение у Голышева, несмотря на самочувствие, поднялось.
Часа через полтора он вышел к распадку и стал по нему подниматься вверх. Выпавший накануне снег скрыл все следы, и Иван шёл, ориентируясь по солнцу, предполагая, что направление верное. По времени он должен был уже выйти к месту, но распадок всё уходил и уходил вверх. Идти в подъём было тяжело, едкий пот заливал глаза и вызывал сильную боль в ранах обожжённого лица. Только поднявшись по распадку на перевал и увидев перед собой спуск, Иван понял, что он ошибся. Это был не тот распадок. Нужно вернуться вниз и искать верный путь. Немного отдохнув, Иван пошёл назад вниз. Он предполагал, что раньше времени свернул с сопки и не дошёл до того подъёма, который был ему нужен. Спустившись, он стал обходить сопку слева, надеясь найти подъём. Как жаль, что человек, приобретя благодаря достижениям своего разума так много полезных вещей, утратил дарованные ему когда-то природой острое чутьё и слух. Если бы Иван ими обладал, он давно бы понял, что сгоревшая машина и зимник, так ему нужные, находятся гораздо дальше и в стороне от того склона, по которому он сейчас карабкался в надежде их отыскать. К вечеру Иван, обессиленный бесконечными поисками, голодный и промёрзший, окончательно заблудившийся, сидел под небольшой скалой. Рано наступавшие сумерки и длинная, нескончаемо длинная ночь ожидали беглеца. Голышев, потеряв надежду на то, что он сегодня найдёт то место, решил подготовиться к ночлегу. Необходимо было сделать укрытие, шалаш, что угодно, где можно было бы, обогревшись, выспаться. Пока не стемнело, Иван стал искать удобное место и, обходя скалу, заметил небольшую ровную площадку, прикрытую от ветра. Спустившись на неё, он стал сооружать что-то вроде очага, подтаскивая от скалы куски камня. Очередной камень долго ему не поддавался, и, только применив как рычаг валявшуюся рядом крепкую сухую ветку, он выдавил камень из-под другого, более тяжёлого валуна. Едва этот камень высвободился, как валун шатнулся и медленно съехал в сторону, открыв отверстие в скале.
Иван не верил своим глазам. Перед ним был вход в небольшую пещеру, вернее, лаз, поскольку только на четвереньках смог пролезть внутрь. Чуть дальше лаз расширялся и заканчивался небольшим продолговатым помещением. Зажигая негнущимися пальцами спички, освещая пещеру, Голышев плакал от радости. Он был спасён, по крайней мере, от мороза он был спасён. Натаскав побольше мха и сухих веток, Иван ближе к входу развёл небольшой костёр и уже скоро почувствовал, что лютый холод вытесняется из его убежища, оно наполняется живительным теплом. Он долго, как ему показалось, поддерживал костёр, нагревая пещеру. Когда стало тепло, усталость и сон победили его. Впервые за двое суток он уснул. Впервые за много ночей ему снился сон. Ему приснилось, что его, ещё совсем мальчишку, мать моет в корыте. Она молода и весела, льёт воду ему на голову, а он хохочет и брызгается водой. Прозрачная тёплая вода льётся и струится по его телу, и вот он уже плывёт в каком-то озере, видит берег и стремится к нему. Там, на берегу, мать зовёт, а его всё дальше уносит течение, и вода становится все горячей и горячей, она уже обжигает его и не даёт дышать. Иван проснулся. Костёр давно погас, и в пещере было прохладно, очень хотелось пить. Нос был заложен и сильно болело горло. Он привстал и, чувствуя сильную слабость, с трудом вылез из своего убежища. Были сумерки, Иван не знал, утро это или вечер. Натаскав побольше дров, он снял шапку, набрав в неё снега, вернулся в пещеру. Небольшой костёр сразу загорелся от тонких веток ерника, найденного Иваном поблизости. Подкрепившись хлебом и луком, он топил в ладони снег и слизывал его языком. Жар, болезненный жар расползался по его телу, его то знобило, то бросало в пот. Сознание уходило, и он, медленно погружаясь в небытие, снова плыл и плыл к берегу, к матери и снова просыпался от удушья. Замерзая, он выползал за дровами и снегом, ни на что другое у него сил уже не было. Сколько прошло времени, он не осознавал. Закончился хлеб и медвежий жир, заканчивались и силы.
Трясясь в автозаке по дороге в Могочу, Волохов ни с кем из арестованных не разговаривал. Впрочем, никто не разговаривал. Все друг друга хорошо знали, каждый думал о своём и о себе. Думал о своём и Волохов. Что могло стать причиной его ареста? Неужели то прошлое, о котором он уже забыл, которое даже у него стёрлось из памяти, заслонённое другими событиями жизни? Да, он воевал с красными, но ведь воевали тысячи людей, не разобравшись сразу, кто для них враг. Он же разобрался, он добровольно вступил в отряд красноармейцев и чистосердечно признался в своём прошлом. Да в этом отряде было больше половины казаков, ушедших из белых банд. И его тогда приняли и доверили оружие, и он не хуже других воевал за советскую власть. В партию его принимали в ходе боевых действий. Только тяжёлое ранение выбило его из седла. Где он мог видеть этого чернявого следователя? Тысяча девятьсот девятнадцатый год. Волохов стал вспоминать события тех лет… В Нерчинск их отряд пришёл осенью, в сентябре, ночью, и встал на отдых, а через день они ушли. Всё, что он помнил, — так это то, что хорошо отоспался на сеновале. В городке были белые войска адмирала Колчака, и никаких боевых действий не велось. Ни о каких зверствах, как выразился чернявый, он не знает, тем более никакого участия в них принимать не мог.
Что-то тут не то, думал Волохов. Ничего, в Чите разберутся. Его мысли переключились на Макушева, Марию. Волохов по-хорошему завидовал своему другу. Он был старше его на полтора года и всегда заботился о нём, как о младшем брате. Надо же, радовался он, как его разом Мария стреножила. Иван видел, как сияли её глаза, когда Степан говорил с ней. Да и Степан, мотаясь по службе столько лет, не мог встретить себе по душе женщину. Отшучивался на вопросы Ивана: «Женихаться не умею». Видно, до этого просто ни одна не зацепила казацкого сердца, а эта смогла. И женихаться не пришлось. Само собой всё сложилось, как будто так и должно было быть. Просто она ждала и знала своего избранного, он пришёл и понял, что именно она ему и нужна. Всё-таки хорошо жизнь устроена. Сложно, но хорошо, с теплотой в душе о них думал Волохов. Да, а ведь всё могло сложиться иначе в их судьбе. Если бы тогда в девятнадцатом, при разгроме мадьяр на берегу Олёкмы, они не были бы ранены и не попали бы к орочонам, а ушли вместе с белоказаками. Получается, так и сгинули бы наверняка в какой-нибудь сече или в маньчжурских степях, куда ушли остатки банд разбитых белоказаков. Слава богу, всё сложилось иначе, вспоминал Волохов…
Как долго они были в пути и как оказались в стойбище орочон, Иван не помнил. Только проснулся он в тёплом чуме, где заботливые руки пожилой орочонки напоили его тёплым оленьим молоком. Она же, осмотрев ногу, вправила ступню, заставив его покривиться от боли, и, наложив тугую повязку, велела лежать. Со Степаном было хуже, он потерял много крови и шёл на поправку медленно. А Иван уже через неделю начал ходить, с интересом наблюдая за жизнью этого диковинного для него народа. Их хорошо кормили и не беспокоили ничем. В стойбище были одни женщины, и он уже не раз замечал игривые взгляды укутанных в меха желтолицых молодух. Ухаживала за ними одна и та же пожилая женщина. Она не знала русского языка и обходилась с ними жестами, которые были очень красноречивы и понятны. Однажды, когда Степан уже окреп и на его щеках появился румянец, она привела в чум молодую девушку и положила её рядом со Степаном, очень доходчиво показав, что от него требуется. Ошарашенный Степан, несмотря на ещё болевшую рану, взлетел на ноги и весь красный как рак пулей выскочил из чума. Хохоча и смущаясь одновременно, Иван долго объяснял этой женщине, что они христиане и не могут просто так, без родительского благословения, жениться. Как ему показалось, несмотря на эти объяснения, женщины обиделись, причём обе. Прошло не менее двух месяцев, когда в стойбище приехали на собаках и оленях много мужчин, привезли одного связанного по рукам и ногам. Впервые за всё это время к ним пришли и с ними заговорили мужчины. Наверное, как понял Иван, это было что-то вроде казацкого круга. В большой юрте собрались старики, туда же пригласили войти и их. Под удары бубна и причитания шамана в юрту ввели связанного орочона. В юрте с него сняли верёвки, и он испуганно стоял в центре круга. Не зная языка, Иван понял, что вершится суд, старики что-то гневно говорили в адрес стоявшего перед ними мужчины, и тот содрогался от бросаемых в него реплик. Затем все опустили головы, и только шаман, выкрикивая какие-то вопли, потрясая бубном, вытеснил этого испуганного, пятившегося от него человека на улицу. Один из стариков встал из круга и молча вышел вслед за изгнанным. На этом всё закончилось, и их, нечего не понимающих, отвели в чум. Пришедший мужчина объяснил, что они видели, как изгнали из рода человека и его семью. Это он, нарушив запрет старейших, выдал людей, скрывавшихся на берегу реки. Это по его вине на землю их предков пролилось столько человеческой крови, и он за это наказан. Теперь навсегда он и его семья изгнаны из рода, и никто и никогда не окажет ему помощи, никто и никогда с ним уже не заговорит, никто и никогда не возьмёт в жёны его дочерей и не отдаст замуж дочерей его сыновьям. Он должен уйти с родовых пастбищ и никогда не возвращаться в эти места. Таков был приговор и проклятие старейшин рода, не подчиниться ему нельзя было никому. Эти оленеводы и охотники свято чтили свои родовые законы независимо от менявшейся власти. По окончательном выздоровлении их привезли к железной дороге, и они несколько дней, безоружные и пешие, добирались до Читы. Вот тогда-то, окунувшись в жизнь, они увидели близко, а не мимолётом из седла коня, всю ту беду, которая царила тогда в глубине России. Как-то, ожидая на маленькой станции поезд, расположившись перекусить на траве, в кустах около небольшого перрона, они увидели остановившийся воинский эшелон. Из штабного вагона вышли несколько офицеров, из него же был выброшен на землю избитый, истекающий кровью мужчина. Руки его были стянуты колючей проволокой за спиной, голая спина и грудь сплошь кровоточили ранами.
— К стенке эту красную сволочь, — скомандовал один из офицеров.
В это время из вагона вышла ещё одна группа офицеров, это были японцы. Волоком, подтащив избитого к стене деревянного вокзального помещения, не обращая никакого внимания на то, что на перроне было много женщин и детей, вышедших к поезду в надежде уехать и ставших невольными свидетелями происходящего, офицеры из револьверов расстреляли этого человека. Японцы, стоявшие отдельной группой и видевшие расстрел, о чём-то громко говорили, то и дело с их стороны раздавался смех. Свисток паровоза — и состав ушёл, оставив после себя на перроне тело растерзанного, расстрелянного человека и окурки дорогих папирос. Люди, бывшие на перроне, окружили тело, Степан с Иваном тоже подошли.
— Колчаковцы, палачи, продали Россию японцам! — сказал пожилой крестьянин.
— Антихристы, убивцы, — причитали старушки и женщины, вытирая слёзы.
Подошедший работник станции, высокий седовласый мужчина в форменной одежде, перевернув тело, долго не мог освободить руки от впившейся в них колючей проволоки. Он делал это молча, только желваки играли на его лице.
— Помогите, — взглянув на Ивана, попросил железнодорожник. — Надо похоронить по-людски, за правое дело Богу душу человек отдал.
Могилку выкопали прямо за станцией, под деревьями. «Ни имени, ни фамилии, но человек был, видно, правильный», — подумал тогда Иван. Холёные лица улыбающихся офицеров долго ещё не уходили из его памяти, не забылась и фраза одного из них при расстреле: «Что, каналья, жить хочешь, наверное? Нет, не жить тебе. И до Ленина твоего доберёмся, и до ваших рабоче-крестьянских депутатов. Захлебнётесь в своей крови, быдло!»
Только один офицер, высокий, со сросшимися бровями капитан, не вытащил револьвера.
— Господа, я не палач, — сказал он, уходя в вагон.
Он не повернулся, услышав выстрелы, и никак не отреагировал, хотя наверняка слышал, как один из стрелявших громко сказал:
— Павлов, вы чистоплюй.
Ни Иван, ни Степан ничего не понимали в политике, не понимали они по большому счёту и того, что происходило в России, но эта сцена жестокости помогла им сделать выбор, и они его сделали, поклявшись друг другу, что встанут на сторону красных, как только такая возможность представится.
Макушев довёл колонну до Удоганлага и сдал заключённых начальнику лагеря. В долине, где была ночёвка, осталось три трупа замёрзших ночью зэка. Как всегда, их оттащили в сторону от сараев и, закидав снегом, бросили. Что он мог сделать, ничего.
Возвращаясь назад, они остановились на том перевале, чтобы забрать трупы конвоира и водителя. Картину, которую Макушев увидел на месте аварии, вспомнить без содрогания потом не мог. В клочья разодранная одежда и растасканные по склону и вокруг машины белые человеческие кости. Сложив в мешки останки, валявшиеся в снегу около сгоревшей машины, Макушев погнал колонну в Тупик. Он торопился, он знал, что там ждёт его Мария. Степан серьёзно и твёрдо принял решение. «Всё, покончено с холостяцкой жизнью, непременно женюсь и заберу Марию в Могочу». Там какая-никакая, а комната с кухней ему давно выделена. Жить можно, детей рожать. Мария такая милая, такая желанная, думал в дороге Макушев, то и дело торопя водителя головной машины. В его жизни было немало женщин, он мужик видный, и они редко проходили мимо, если была возможность задержаться. Но это всё было не то, не чувствовал он желания прижаться к той, в чьей постели утром просыпался. Может быть, и влюблялись в него женщины, и готовы были на всё ради него, но он не мог себя заставить любить. Он узнал, что это такое, только теперь, внезапно и быстро очарованный и захваченный Марией в плен.
Глубокой ночью колонна въехала в посёлок. Макушев, отдав необходимые распоряжения, отправился к Марии. Она спала, но проснулась сразу, едва Степан осторожно постучал. Открыв дверь, Мария прямо на крыльце кинулась Степану на шею. Он внёс её, выскочившую босиком и в ночнушке, в дом, горячо целуя в заспанные губы, глаза, крепко прижимая к себе её горячее, невесомое в его руках тело. Только утром, налюбившись всласть и дав Степану немного поспать, Мария приготовила завтрак и разбудила его. Степан, валяясь в постели, пробовал капризничать, приманивая к себе Марию. Мария, одевшись, присела к нему на кровать и, ласково обхватив его лицо ладонями, долго-долго смотрела ему в глаза, а потом тихо сказала:
— Стёпа, Ивана Прокопьевича арестовали. — В её глазах заблестели слёзы.
Сонное, благодушно-расслабленное состояние, в котором пребывал Макушев, слетело с него.
— Не может быть! — только и смог он проговорить, натягивая на тело гимнастёрку. — Как это было? Кто? — засыпал вопросами Марию, неспешно одеваясь.
— Арестовали пять дней назад, три дня, как увезли в Читу. Многих арестовали, Степан. Я ничего не понимаю, мне страшно, — прижавшись к нему, расплакалась Мария. — Я за тебя боюсь, Степан. Иван успел сказать мне, чтобы ты не ввязывался, а я срочно уезжала к бабушке.
— Почему не уехала? — строго спросил Степан.
— А кто бы тебе всё рассказал? — вопросом на вопрос ответила Мария, утирая слёзы.
Позавтракав, Степан оделся.
— Вот что, Машенька, жди дома, я сейчас выясню всё у участкового и вернусь, он-то должен что-то знать.
— Не ходи, Степан, участкового забрали тоже. Люди говорят, когда с Читы приехали и начали людей хватать, уполномоченный на коня и в ночь ускакал куда-то, через день дома его нашли пьянющего. А арестовали его ещё через день, когда особисты вернулись из Гули. Оказывается, он предупредил там всех мужиков, и те в тайгу на охоту ушли. Особисты приехали, а забирать не кого, все на охоте, вот ни с чем и вернулись. Так они сразу Кривоглазова и взяли. Люди говорят, били его сильно, прямо дома и били.
— Да. Ну и дела здесь творятся. Тогда вот что, Мария, прошу тебя, отпросись в отпуск, ну, бабушка заболела, придумай что-нибудь и собирай вещи, часа через три-четыре выезжаем. Я забираю тебя с собой. В общем, выходи за меня, — смутившись, закончил Степан.
Её звали Ошана, это ласковое имя ей дала мать. Отец, пропадавший по нескольку месяцев в тайге, увидел её впервые, когда она уже ползала по юрте, познавая окружающий мир. Она была седьмая дочь в древнем эвенкийском роду орочон. Родители были счастливы рождению ещё одной дочери. Дочери — это богатство, говорили старики. Самая младшая, она была любимицей своего деда Такдыгана, который любил рассказывать смышлёной и приветливой внучке легенды оленьего народа. Когда-то давно, в молодости, а ему было уже много больше ста лет, он считался сонингом — предводителем воинов. Он дружил с легендарным Болтоно и даже, говорили, побеждал его в борьбе лёжа. Сам Такдыган о себе не рассказывал, он был очень скромен в оценке своих подвигов и успехов. Он гордился, что ветви его рода в далёком прошлом переплетались с ветвями рода самого Гантимура. Ошана, находясь под его постоянной опекой и вниманием, росла в атмосфере героических легенд и сказаний. В своих мечтах она невольно превращалась в девушку-воина, подругу и жену прекрасного смелого сонинга. Такдыган смог передать ей великую любовь и уважение к своему народу и его обычаям, многие его потаённые знания она впитала в себя в раннем детстве, не понимая тогда их ценнейшего значения.
В орочонских испокон веков кочующих по тайге семьях весь тяжёлый на стойбище труд лежал на женских плечах. Мужчины занимались промыслом: охота, рыбная ловля, олени. Женщина следовала за мужем, разбирая и собирая чумы и юрты, перевозя всё своё нехитрое хозяйство и детей. Мужчина, погрузив на оленя самое необходимое, налегке уходил на новые оленьи пастбища и, занимаясь там своими промысловыми делами, ожидал семью. Так было всегда, и ничто не менялось в жизни кочевого народа. С детских лет девочки учились у матери всем премудростям и к замужеству были полностью подготовлены к самостоятельной жизни. Замуж выходили рано. С детства бойкая и уверенная в себе, Ошана была выдана замуж в пятнадцать лет. Её мужем стал весёлый и бесшабашный Ульфар из рода Агинкагир, который отдал за неё родичам пятнадцать оленей, много беличьих и собольих шкурок и большой медный казан. С небольшим оленьим стадом они ушли кочевать по бесконечным тундрам севернее Тунгира и Олёкмы. Пока не было детей, отдав на выпас кочующим поблизости родичам Ульфара оленей, они охотились вместе, добывая соболя и белку, били изюбрей и сохатых, поднимали из берлог медведей. Их родичи были довольны. Свято соблюдая нимат — обычай отдавать добытое на охоте мясо и шкуры всем, кто живёт на стойбище, — они пользовались всеобщим уважением. Как только Ошана почувствовала в себе признаки новой жизни, они с Ульфаром покинули родичей и ушли в кочевье одни. Горе посетило их стойбище весной, когда она родила мёртвого мальчика. Родичи, проведав про беду, навестили её и помогли пережить случившееся. Приехавший с ними Такдыган так и остался у любимой внучки доживать свой век. Ульфар сильно изменился и стал сторониться Ошаны, наверное виня её в смерти ребёнка. Ошана, почувствовав это, страдала, виня себя. Старый Такдыган смог убедить Ошану в том, что не она причина случившейся беды. Он поведал ей предание о том, что злой рок преследовал род Агинкагир уже много лет, убивая мальчиков, не давая ему продолжиться. Однажды, увлёкшись пляской вокруг холма на берегу реки Уд, они взяли в круг собаку. Не хватало одного человека, чтобы сомкнуть круг, и они плясали, пока не разорвали её. Это не понравилась духам тайги, и они с тех пор обрекли род Агинкагир на вымирание.
Ульфар много охотился и месяцами пропадал в таёжных увалах, добывая соболя. Шкурки сдавал русским скупщикам, к которым выезжал после сезона, привозил необходимое и снова пропадал на долгое время. Отношения между ними, благодаря терпению и стараниям Ошаны, несколько улучшились, но Ульфар всё чаще надолго уезжал.
Ошана редко виделась с родственниками, заезжавшими иногда в их стойбище. Каждая такая встреча была праздником. В одну из таких встреч она узнала, что русский царь уже не правит в России, что много людей с оружием бродит по тайге и нужно дальше уходить от дорог и посёлков.
Вернувшийся после долгого отсутствия Ульфар рассказывал, что новая жизнь скоро наступит для людей. Богатых не будет, все будут равные и счастливые, у всех будет много оленей и настоящих ружей. Он рассказывал про железную дорогу, по ней быстро бегают железные, огнедышащие олени, которые возят много людей и товары. Он привёз с собой в стеклянных бутылках прозрачную жидкость и целых десять дней не выходил из юрты. Он делал из бутылки несколько глотков, а потом долго пел весёлые песни и засыпал. Просыпаясь, он снова глотал эту жидкость, и всё повторялось сначала. Это очень не нравилось старому Такдыгану, но он молчал. Ошана знала обычаи предков, согласно которым мужчина, не достигший сорока лет, не имел права употреблять хмельные напитки, она вежливо сказала об этом Ульфару. Ульфар никак не отреагировал на замечание, сказав, что прошло время поклонения предкам, и он будет жить вольно и свободно. Услышавший это старик обиделся и перестал разговаривать с Ульфаром. Потом Ульфар уехал добывать соболя, и несколько месяцев его не было. Ошана сотни раз одна меняла пастбища, перегоняя оленей, всё дальше уходя в тайгу. Старый Такдыган, чем мог, помогал внучке в нелёгкой кочевой жизни.
Однажды Такдыган, сказав Ошане, что скоро вернётся, собрался и уехал верхом на олене. Вернулся он через несколько дней и не один. С ним был Ульфар. Ульфар был растерян и напуган, он без слов упал в чуме на лежанку и молчал. Молчал и вошедший следом Такдыган. Ошана пыталась выведать у мужчин, что случилось, и не смогла этого сделать. Они молчали.
На следующее утро Такдыган сказал внучке, чтобы она начала готовиться к большой кочёвке, пояснив, что уходить предстоит далеко, за становик, туда, где нет людей и нет дорог. Так нужно для её мужа, так необходимо для их семьи.
Такдыган узнал от родичей, какой непростительный проступок совершил Ульфар. Это он за обещанную ему винтовку и патроны вывел таёжной тропой казаков к лагерю скрывавшихся на Олёкме, у переката, красных мадьяр. Это по его вине пролилась кровь застигнутых врасплох, по-воровски убитых спавших людей. Даже зверя спящего никогда не убьёт настоящий охотник-орочон.
Не было прощения Ульфару. Такдыган был согласен со страшным наказанием, который определил ему на сухлене, собрании старейших мужчин, нюнгэ, вождь рода.
Такдыган тоже должен был оставить его семью, но входил в число старейших, и с согласия нюнгэ остался в изгнанной семье по праву родства. Он любил свою внучку и хотел закончить свою жизнь у неё на руках. Он понимал, что Ошана любит своего пустоголового, как он думал, мужа и не уйдёт от него, бросив в беде.
Несмотря ни на что, он надеялся, что Ошана ещё родит ему правнука, которому он сможет передать все знания и навыки, которые приобрёл за свою долгую жизнь. Поэтому он вернулся в стойбище. Поэтому и уводил сейчас Ульфара и его жену далеко, за становой хребет, в те труднодоступные места, где кочевал когда-то в молодости и куда давно не уходили люди его рода.
С тех пор минуло семнадцать лет. За эти годы, кочуя вдали от людей, Ошана родила Ульфару двух дочерей. Ульфар лет через шесть после изгнания погиб на охоте. Подвела заработанная предательством винтовка, дала осечку в момент, когда растревоженный в берлоге медведь выскочил и, ослеплённый на мгновение светом, встал на дыбы, а в следующее мгновение уже рвал подмятого Ульфара, не успевшего схватить в руки надёжную в руках умелого охотника пальму. Такдыган добил медведя пикой и привёз Ошане и её дочерям тело погибшего. С тех пор они кочевали вчетвером, подраставшие дочки Ошаны были отрадой и любовью старого, но никак не хотевшего умирать Такдыгана. Что происходило в стране, по бескрайним просторам тайги которой они столько лет кочевали, не знали. Изредка за солью и другими припасами Такдыган уходил к людям и, возвращаясь, рассказывал, что они не должны возвращаться, они ещё не прощены их народом. Более того, Такдыган знал ещё и то, что власть, пришедшая и установившаяся после долгой неразберихи и войны, искала того, кто предал тогда интернациональный отряд, и лучше было оставаться подальше от этой власти.
Ошана пристрастилась к охоте и добывала много пушнины, перенимая приёмы, которыми владел Такдыган. Вскоре она самостоятельно могла добыть даже медведя, взяв его на пику и убивая ударом остро отточенной пальмы. Такдыган знал многих, и его знали многие, он находил возможность менять меха на нужные в тайге товары.
Этой зимой, в середине января, он, погрузив вьюк на одного оленя и сев верхом на другого, отправился по одному ему известным тропам обменять добытые Ошаной меха на товар. Такдыган слышал, что с некоторых пор все охотники обязаны были сдавать меха только заготовителям, поставленным нынешней властью, и не имели права продать добытое куда-то ещё. Что личные семейные оленьи стада объединяют в общие, а орочон заставляют жить оседло, в посёлках. Что управлять родами власти назначают молодых, а зачастую и вообще инородцев. Уважаемые старейшины и шаманы изгоняются и всячески притесняются. Детей орочон и других эвенков, разрывая связь поколений, принуждают жить отдельно от родичей. Сердце болело у старика за гибнущий народ.
Поэтому он хотел сохранить свою семью, а он всегда считал Ошану и её дочек своей семьёй, в неприкосновенности, как частицу своего самобытного народа. Поэтому Такдыган был осторожен. Обмен мехов на товар он производил в тайге. В небольшой пещере он оставлял свой товар и, кочуя неподалёку, ждал, когда привезут в обмен необходимые ему вещи. Его дальний родственник Пётр Андреев, охотясь в тех местах, по уговору забирал его меха и как свои сдавал. Уже много лет они, практически не встречаясь, совершали такой обмен, ни разу не нарушив своего слова. Вот и в этот раз Такдыган ехал к той потаённой пещерке, стараясь успеть до темноты.
Присутствие чужака Такдыган почувствовал уже давно, именно почувствовал, а не увидел или услышал. Едва уловимые запахи, обломанные веточки кустарника и сбитый мох указывали на то, что недавно здесь был человек, совсем недалеко от его тайника. Причём не эвенк, русский, мужчина выше среднего роста, в плохой обуви и одежде, скорее всего не знающий тайги. Привязав оленей в укрытом месте, Такдыган осторожно приблизился к скале, в основании которой была пещера. Лёгкий дымок, выходящий из лаза, был едва заметен. Сняв с плеча на всякий случай винтовку, Такдыган подошёл к входу и по-русски окликнул:
— Эй, человек, выходи, знакомиться будем.
Ему никто не ответил. Он окликнул ещё несколько раз, и опять ему в ответ была тишина. Тогда он, положив оружие, осторожно полез в лаз. Прогоревший у входа костерок не освещал пещеры, и Такдыган не сразу разглядел свернувшегося в калачик человека. Он был неподвижен, но жив. Тяжело, с хрипом дыша, замерзающий человек через слегка открытые глаза смотрел на Такдыгана.
— Кто ты?
Запёкшиеся губы человека еле слышно прошептали:
— Иван Голышев.
— Ван… гол… — услышал старый охотник. — Ну, Вангол так Вангол, — сказал Такдыган, собирая остатки веток и мусора, чтобы разжечь погасший костёр.
Его не смутило это странное имя. Он понимал, что человек случайно остался жив, приди он позже на несколько часов — и всё, тот бы просто замёрз. Старый охотник знал, что случайностей в этой жизни не бывает. Значит, духам тайги так было нужно, чтобы он нашёл и спас этого человека. Не случайно, значит, решил он ехать этим разом на двух оленях, всё не случайно, всё в этой жизни продумано и предрешено заранее. Согрев и напоив Вангола отваром из трав, всегда имевшихся у Такдыгана с собой, он прибрал в пещере, перенёс в неё меха и, поставив на место камень, загораживавший вход, не мешкая отправился в обратный путь. Вангол, немного пришедший в себя, с трудом держался на олене, но не упал ни разу. Мёртвой хваткой вцепившись в шерсть на шее, он полулежал на нём. Иван действительно плохо понимал, что с ним происходит. Последние несколько суток он провёл в бредовом жару и сейчас не понимал ещё, явь это или продолжение бреда. Он тупо повиновался появившемуся человеку, почему-то всецело ему доверяя, собрал всю силу воли, чтобы удерживаться на животном, которое осторожно несло его. Куда, зачем и почему? Эти вопросы просто не приходили на ум Ивану, его мозг просто фиксировал происходящее с ним как бы со стороны, давая необходимые команды мышцам рук и ног. Верховые олени, в отличие от лошадей, всегда бегут ровно и не трясут своих седоков. На лошади Иван бы не удержался, да и не прошла бы лошадь теми тропами, которыми Такдыган вёл свой небольшой караван. Он решил вернуться сразу, ждать обмена было невозможно, его находка, Вангол, не выдержал бы нескольких ночёвок в тайге. Такдыган понимал, что оставляет на долгое время своё стойбище без соли и боеприпаса, но спасти жизнь человека он посчитал важнее. На остановках осторожно укладывал на оленью шкуру больного, укрывал его и согревал своими целебными отварами. Вангол был настолько слаб, что самостоятельно уже не мог встать. Распухшее, покрытое струпьями от ран лицо не позволяло Такдыгану определить возраст Вангола. Но руки, руки рассказали старику о том, что его спасённый молод и силён. То, что он беглый заключённый, Тактыган понял ещё в пещерке, увидев его одежду. Нужно было спешить, и охотник вёл свой небольшой караван, останавливаясь только для отдыха и кормёжки оленей. К полудню четвёртого дня пути они приехали к стойбищу, где их встречали радостная Ошана и две её весёлые дочери. Увидев необычный груз, ничего не спрашивая у старика, Ошана с дочками сняли потерявшего сознание Вангола с оленя, на руках перенесли в чум. Там с него сняли всю одежду и немедленно сожгли. Не отходившая от Вангола Ошана вечером увидела, что ему становится хуже. Он задыхался, кашель душил его, и, обливаясь потом, он на глазах слабел. Широко открытые глаза Вангола уже ни на что не реагировали, они смотрели куда-то в одну точку и медленно угасали. Он умирал. Такдыган, отдохнувший с дороги, сидел у костра и, что-то нашёптывая, раскачивался в ритме одного ему слышимого шаманского бубна, он призывал доброго духа тайги Сэвэки.
Затем, быстро собравшись, взяв аркан и пальму, вышел из чума. Опытному орочону не трудно было быстро отыскать в стаде молодую важенку и набросить на неё аркан. Зарезав важенку, он сам освежевал тушу и, сняв свежую шкуру, вернулся в чум. Ошана видела такое впервые в жизни. Такдыган, расстелив окровавленную шкуру оленихи мехом вниз, уложил на неё обнажённое и почти бездыханное тело Вангола и, обернув полностью, укутал его. Получившийся меховой кокон он стянул поверху кожаными ремешками.
— Сейчас всё решает великий Сэвэки, — многозначительно произнёс он, ответив на немой вопрос Ошаны. Сев у костра, стал, покачиваясь, что-то нашёптывать и напевать.
Так прошло около шести часов. Ошана и её дочери, девочки десяти и двенадцати лет, не спали, завороженно смотрели на происходящее. Они видели, как крупные капли пота катились по лицу их старого деда, как он, медленно покачиваясь, иногда замирал, и из его горла вырывались нечеловеческие звуки. Кокон, в котором было упрятано тело больного, лежал неподвижно, и ничто не говорило о том, что человек внутри ещё жив. Первые лучи солнца осветили макушку чума. Такдыган замолчал и тяжело поднялся на ноги.
— Наверное, я плохой шаман, Сэвэки не услышал меня, — сказал старик, подходя к кокону. Он протянул руку, чтобы развязать ремень, и вдруг мех шевельнулся, из его глубины раздался стон.
— Он жив, он не умер, ты великий шаман, дедушка! — кричала Ошана, помогая старику развязывать ремни, стягивавшие шкуру.
— Да, он не умер, он родился, — сказал старый охотник, обтирая от крови и жира горячее тело Вангола.
— Теперь у меня есть правнук, Вангол, он будет великим сонингом, — тихо произнёс старик. — Внучки, принесите снега.
В четыре руки Ошана и Такдыган снегом растирали голое тело Вангола, пока кожа не покраснела, затем его, как маленького ребенка, укутали в куски ткани и меховые одеяла. Напоенный густым тёплым оленьим молоком, он уснул и спал почти двое суток под присмотром дочек Ошаны.
— Пока Вангол не встанет на ноги, будем стоять здесь, — решил Такдыган, и Ошана с ним согласилась. Пастбище было ещё хорошим, и корма оленям хватит.
Ошана любила и уважала своего деда, а после того чуда, что он совершил с Ванголом, вернув его к жизни, она поверила в безграничные возможности Такдыгана. Она слышала и от него, и от других старых людей в детстве много красивых и правдоподобных легенд о сонингах, но, повзрослев, относилась к ним как к сказкам. Теперь, услышав из уст старика слова о будущем Вангола, она поверила в реальность замысла старого охотника. Она поверила в то, что духовная сила, сконцентрированная в старике, его связь с духами тайги и терпение способны изменить жизнь этого беглого. Превратить его, больного и беспомощного, в сильного и мужественного воина, дать ему такое знание природы и мира, о котором он даже не догадывается. Сделать его сыном тайги и её бережливым защитником и хозяином. Мало кто мог удостоиться такой чести и такой судьбы, но Вангол, этот молодой русский парень, был избран добрым духом тайги и предназначен своей новой судьбе. Так считал Такдыган, этому верила Ошана.
Старший майор Битц был в приподнятом настроении, всё у него складывалось хорошо. Недавно уехал бывший у него с проверкой один из замов начальника Главного управления принудительных работ. Он увозил с собой в Москву результаты проверки, согласно ко торым лагерь содержится в полном соответствии с требованиями партии и правительства, политической ситуации и законности. А он, начальник пересыльного лагеря, старший майор Битц, заслуживает поощрения. Его лагерь признан образцовым по зоне Восточной Сибири и Дальнему Востоку. Пройдёт какое-то время, и он получит повышение по службе, и наверняка прощай, Могоча, эта таёжная дыра. Пора, пора уже ему служить где-нибудь в крупном городе или, всякое может быть, рассуждал он, в столице. Дух захватывало от перспектив, о которых намекнул, уезжая, заместитель начальника главупра. Теперь главное — никаких ЧП. Всё должно быть так, как должно быть. Он стоял у окна своего кабинета и наблюдал, как на площадке начальник караула производит развод. Чёткий строевой шаг, безупречная выправка, образцовый порядок — это его заслуга. Ему даже взгрустнулось. Жаль будет покидать этот лагерь, здесь он полный хозяин. Но, увы, пора расти, как сказал проверяющий.
Из-за поворота на площадку въезжали машины удоганского спецэтапа. Битц отметил про себя, что конвой вернулся на сутки раньше. «Молодец Макушев, — увидев вылезшего из головной машины лейтенанта, подумал Битц, — этого возьму с собой, не откажут».
Макушев, войдя в кабинет, строго по уставу начал рапортовать о выполнении поставленной задачи. Битц, сидя в кресле, внимательно выслушал доклад и, пригласив лейтенанта сесть, подытожил:
— Степан Петрович, то, что не вылез за пять процентов, благодарю, а вот за потерю машины и личного состава придётся отвечать. Напишешь рапорт на моё имя, в котором подробно изложишь обстоятельства происшествия и принятые тобой меры. Останки водителя и конвоира похоронить, как положено, с воинскими почестями на могочинском кладбище. Родным отправим письма о гибели при выполнении служебного долга. На этом всё, Макушев, выполняйте. И ещё: проинструктируйте свою команду, чтобы о происшествии не болтали языками.
— Уже сделано, товарищ старший майор. Разрешите идти? — Макушев выложил на стол начальника личные дела погибших зэков, оружие конвоира Свистунова и вышел из кабинета.
Да, подпортил картину Макушев, думал Битц. Хорошо хоть проверяющий уже уехал, а то, как говорится в русской пословице, ложка дёгтя бочку мёда портит. Битц, совершенно не заинтересованный в огласке происшествия, не стал писать рапорт по инстанциям, решив замять это на время. А время работало сейчас на него. Потом, когда его судьба уже будет решена, в Москве, он пустит документы по инстанциям. Просто он проводил служебное расследование, скрупулёзно выясняя причины и условия, повлёкшие происшествие. На это потребовалось чуть больше положенного времени, вот и всё. За усердие в его системе не наказывают, это он знал твёрдо. Придвинув к себе личные дела, привезённые Макушевым, он, даже не открывая папки, на обложках поставил резолюции, отправляющие их в архив. С этого момента эти люди перестали существовать вообще. С этого момента перестал существовать и заключённый Иван Романович Голышев. Он погиб в автокатастрофе и захоронен на кладбище пересыльного лагеря в городе Могоча Читинской области. Но об этом даже не нужно было никому сообщать. Он был осуждён без права переписки.
Через месяц Битц сдавал дела, он был повышен в звании и переведён на Украину.
Степан Макушев добился перевода Марии в Могочу, и теперь у них был медовый месяц. Битц перед отъездом навестил молодожёнов и был несказанно удивлён красотой и молодостью Марии. «Непременно Макушева заберу к себе», — решил он, нагло разглядывая смутившуюся под его взглядом женщину.
— Степан, мне так не понравился твой начальник, — сказала Мария после того, как Битц, галантно раскланявшись, поцеловал ей руку и ушёл. — Какой-то он мерзкий!
— Забудь, лапушка моя, мы его больше не увидим, — обняв жену за плечи, успокоил Степан. Он не знал, что как раз в этом он ошибался.