Дорога в никуда. Книга вторая. В конце пути Дьяков Виктор
Анна восприняла слова врачихи всерьез, но Ратников тут же высказал свое мнение:
– Да ты посмотри на нее, какая она худющая, вот и позавидовала. Ты же там раздевалась?
– Ничего я не раздевалась… Ну, по пояс, – чуть раздраженно отреагировала Анна.
– Ну вот, она грудь твою увидела и советует всякую чушь. Ты лучше у нашего лечащего подполковника спроси, стоит ли тебе худеть или нет. Уверен, он скажет, что не стоит, – со смехом констатировал Ратников.
Анна изобразила возмущение:
– Да ну тебя, тут серьезное дело, а ты опять про свое…
Все вроде бы хорошо, но имелся один негатив – море оказалось слишком холодным. Если дни выдавались солнечными и воздух прогревался до 22–24 градусов, то температура воды в море никак не превышала 13–14 градусов. Впрочем, и в такой воде находились любители купаться. Особенно выделялась одна ветеранша, бабка лет шестидесяти с гаком. Она заплывала метров на семьдесят и находилась в воде до получаса и больше. Другие смельчаки в лучшем случае лишь окунались или выдерживали не более пяти-десяти минут.
То, что на Анну обратил внимание не только, как выражался Ратников, лечащий подполковник, стало очевидным в их первый же выход на пляж. Если купающихся были единицы, то загорающих на относительно небольшом покрытым галькой санаторном пляже набиралось немало. И Анна в своем тогда новом только приобретенном югославском купальнике смотрелась конечно ярче всех: рослая, крутобедрая, круглоплечая. Впрочем, отдыхающих их возраста и более молодых было немного. В основном в номерах жили ветераны, потому пожилыми, или просто стариками и старухами был «усеян» пляж. Но и многие немолодые ветераны довольно пристально иногда через очки разглядывали Анну, загоравшую стоя или лежа.
– Черти что… сто лет в обед, а туда же, на молодых баб засматриваются, – чертыхался потом в номере Ратников.
Анна лишь улыбалась. На взгляды ветеранов она, в отличие от мужа не реагировала. Она с неосознанным удовлетворением замечала, что на нее смотрят и более молодые мужчины, даже те, кто приехал отдыхать с женами. Для большинства женщин способность притягивать восхищенные мужские взгляды… это одно из неотъемлемых составляющих их естества. Нравиться мужчинам, для нормальной женщины, это такая же самоутверждающая ипостась, как и деторождение. Тем не менее, Ратникова прежде всего возмущали скользящие по ногам, бедрам и груди его жены взгляды именно стариков и он стал относится к ним с явным предубеждением. Вскоре он выяснил, что почти все эти ветераны из Москвы.
– Вот так номер, у нас в стране ветеранов пруд пруди, а в такой вот санаторий с качественным сервисом и лечением почему-то имеют возможность только московские приехать. Мой отец если бы жив был, мог бы путевку сюда получить? Да ни в жизнь. Он даже не знал, что имеет на это право. Потому, наверное, и в земле уже лежит. А эти, ездят тут каждый год, здоровье поправляют, баб разглядывают – чем не жизнь, живи да радуйся. Будто только они одни воевали, а кто в Москве не живет, получается, не воевали… – продолжал возмущаться Ратников.
То, что ветераны имеют московское происхождение, Ратников выяснил «из первых уст». Однажды он сидел в очереди на одну из процедур, а перед ним очередь занял какой-то ветеран.
– В каком звании? – спросил оказавшийся очень словоохотливым старик.
– Майор, – откровенно ответил Ратников.
– Понятно. Сейчас таких как ты еще можно здесь увидеть и майоров и подполковников, даже капитанов. А вот через месяц-полтора все, ни таких как ты, ни таких как я здесь уже не будет. Ниже полковника с середины июня здесь уже никого не увидишь. Такие бизоны приезжают, администрация, врачи перед ними на цырлах ходят. Командиры дивизий, корпусов, из генерального штаба. Командир части среди них так, мелкая сошка. Один раз, года три назад я случайно смог путевку с конца июня до середины июля получил. Да нет вру, не случайно, просто у меня в госпитале Бурденко родственница работает, помогла. Так тут я такого насмотрелся. Помню, один не то генерал-майор, не то генерал-лейтенант, уж как он в столовой обслугу гонял. Я, говорит, вас сволочей всех за можай загоню, раз обслуживать не умеете. Что вы мне тут подаете, я что голодовать сюда приехал!? А ну, начальника столовой ко мне и быстро! Такого шороху нагнал. Те же врачи перед такими навытяжку стоят. Что им стоит позвонить куда надо и этого врача в 24 часа отсюда куда-нибудь на Север или в Сибирь законопатят…
Три недели в санатории пролетели совершенно незаметно: в будние дни процедуры и пляж, вечерами кино в санаторном клубе, в выходные экскурсии. Ратниковы съездили на экскурсии в Севастополь, Ливадию, посетили Воронцовский дворец. Вокруг располагалось множество всевозможных кафе, под крышей и на открытом воздухе, везде можно было перекусить. Хоть санаторное питание было качественным, да и порции немаленькие… Море, воздух, пронизанный запахом цветущих деревьев, все это провоцировало просто волчий апепетит и супруги кроме обязательного трехразового питания, нет-нет да и заходили поесть в какое-нибудь кафе. Музыкальное оформление было в основном «антоновское». «Море, море», «Под крышей дома моего»… эти и другие шлягеры вошедшего в моду, набравшего «силу» певца и композитора звучали буквально отовсюду, из громкоговорителей санаторного радиоузла, в кафе, магазинах, с прогулочных теплоходов… В вестибюле жилого корпуса имелся междугородный телефон-автомат и Анна каждый день звонила матери в Ярославль, вызывала к трубке Игоря и Люду, делала им соответствующие внушения. Особым шиком для отдыхающих было сфотографироваться на фоне знаменитого «Ласточкиного гнезда». Это чудо архитектуры, здание словно парящее над морем на крохотном утесе, где помещался ресторан… Так вот «Ласточкино гнездо» находилось как раз над «Жемчужиной», возвышаясь над его корпусами и было видно из окон номера Ратниковых.
Лечащий подполковник не обманул, действительно процедуры благостно повлияли на супругов. Ратников ко времени окончания срока путевки уже не ощущал остеохондроза и значительно легче дышал носом. Анна вообще с восторгом сообщала, что чувствует себя как в двадцать лет. На последней беседе с лечащим врачом она все же не удержалась и спросила:
– Извините, мне врач, что делала электрофорез, посоветовала незамедлительно похудеть килограммов на двадцать. Это, что действительно необходимо?
Лечащий подполковник аж оторвался от писанины в медкнижке Ратникова и удивленно воззрился на Анну через очки.
– На двадцать!?… Не вздумайте! – чуть не с испугом говорил медицинский подполковник. – Такое резкое похудание отрицательно скажется на всем вашем организме. Ну, разве что чуть-чуть, килограмма два-три не более. Вы же себя, в общем, хорошо чувствуете?
– Да, сейчас очень даже хорошо.
– Ну, так и не надо организм насиловать, особенно вам. Живите, красуйтесь… тем более есть чем, – не сдержался-таки и лечащий, и тут же, заметив на себе взгляд Ратникова, вновь спешно углубился в писание…
Уже в день отъезда сбылось и еще одно высказывание лечащего подполковника, о том, что лечение ветеранов это крайне хлопотное для санаторного медперсонала дело. Отъезжающие сидели в автобусе, который должен был доставить их прямо в Симферополь, в аэропорт. Все отдыхающие, у кого закончились путевки, заняли свои места, но одного не оказалось на месте. Автобус ждал. Пошли слухи, что ветеран, который должен был ехать этим рейсом, почувствовал себя плохо. Вокруг бегали врачи и медсестры. Потом из жилого корпуса пронесли носилки в сторону лечебного. Задержавшись на полчаса, автобус выехал. Ветеран на нем не поехал. Что с ним стало, откачали или нет. Ратниковы это так и не узнали…
21
Стук в дверь, Ратников с трудом выходит из полудремотного состояния. Малышев просит разрешения зайти.
– Чего тебе? – подполковник не скрывает недовольства.
– Хотелось бы узнать свою дальнейшую судьбу. Не могу более пребывать в неведении. Все ждал, что вызовут на беседу. Так что же там большие начальники про меня решили: на губу заарестуют, или комсомольским взысканием ограничатся. А может быть в ножки черно-волосатые кланяться прикажут?
Николай бравировал для видимости, а в его глазах читалось тревожное ожидание. Вообще-то он надеялся, что в «высших сферах» разговора о нем вообще не было и инцидент сам-собой порастет быльем. Сейчас он решил в этом удостовериться.
– А тебе бы чего хотелось? – хмуро поинтересовался Ратников.
Извиняться перед этим скотом не буду, а в остальном, что хотите.
– А если суд чести? – взгляд Ратникова сделался испытующим.
Малышев почти незаметно вздрогнул. Этого он действительно боялся, хоть и понимал, что вряд ли его будут наказывать столь сурово.
– Чего это у тебя шинель в снегу? – неожиданно «сменил пластинку» Ратников.
Николай ответил не сразу, находясь «под спудом» предыдущего вопроса:
– Со станции шел, упал, да и снег начался.
Ратников оглянулся, посмотрел в оттаявшую часть окна. Оказывается, сидя погруженный в свои думы, он не заметил, как перистая хмарь закрыла солнце, и пошел, пока еще редкий снег.
– Начальник политотдела корпуса похвалил тебя, – буднично сказал Ратников, вновь отворачиваясь от окна.
– За что? – изумился Малышев.
– Сказал, что в ленкомнате ты, в общем, поступил правильно.
– Это вы серьезно? – до конца не верил в то, что услышал Николай.
– Серьезно, только ты не пойми это как одобрение и установку к действию. Лично я к твоим методам работы с личным составом отношусь крайне отрицательно, как и к твоим взглядам на межнациональные отношения. И если не одумаешься, боюсь, наломаешь дров и плохо кончишь. И чтобы мне не стало плохо заодно с тобой, нам, скорее всего, в ближайшем будущем придется расстаться. Извини, но ЧП на дивизионе, да еще на межнациональной почве я не допущу. Пойми, СССР потому и сверхдержава, что каждый народ вносит свою долю в общее дело. И если эта доля неравнозначна, то дело не во врожденных национальных чертах, как ты считаешь, а в особенностях эээ… исторического характера, – вывод родился у Ратникова на ходу, экспромтом.
– Вы не искренни, товарищ подполковник, – усомнился Малышев.
– Что… что ты сказал!? – угрожающе свел брови подполковник.
– Вы не искренни, – ничуть не испугавшись, повторил Николай. – Меня воспитываете, а сами ведь чурок тоже за полноценных бойцов не считаете.
– Не понял, – все более злился Ратников.
– Вы ведь тоже к ним неприязнь испытываете, только сами себе в этом не признаетесь, – пояснил Николай.
– Так, а ну-ка объясни, с чего ты это взял, – Ратникову действительно было непонятно, что имел в виду Малышев, ведь сам он вроде бы полностью соответствовал облику истинного советского офицера, коммуниста-интернационалиста, каким ему и положено было быть.
– Ну, вот, например, у нас в дивизионе всего два прапорщика, русский и казах. А теперь припомните, как вы к Дмитриеву относитесь, и как к Муканову. Этот Муканов, как только вас увидит, не знает в какой угол забиться. А тот же Гасымов. Вы же его на каждом разводе парафините, – по-прежнему спокойно и уверенно говорил Малышев.
Против воли Федор Петрович опять был вынужден вовлечься в спор:
– Ты, парень, забываешь, что я так же как и их, выражаясь твоими словами, парафиню русского Фомичева, украинца Матвейчука, татарина Физюкова и любого другого, если они того заслуживают.
Ратникову казалось, что его аргументы достаточно сильны, но Малышев тут же сделал контрвыпад:
– Нет, товарищ подполковник, вы просто этого сами за собой не замечаете. Этих вы с позиции строгого дяди журите, ну вроде как сорванцов, но своих. А вот к южным нацменам совсем по-иному. Они для вас чужие, как и для меня. Они по-другому воспитаны, у них другие запросы.
– Ну, знаешь… что то ты тут нафантазировал, не замечал за собой ничего подобного, – искренне недоумевал Ратников.
– Правильно, не замечали, просто это в вас сидит само собой. Ведь они от нас самым кардинальным образом отличаются, а то, что отдельные единицы из них вроде бы и похожи на нас, так это не показатель, а лишь исключение из правил.
– Замотал ты, Коля, меня своими философствованиями. Да пойми же ты, на свете не существуют двух одинаковых людей, даже близнецы чем-то отличаются, а ты о целых народах как об одном человеке, – подполковник безнадежно махнул рукой. – Потом ты многое выдумываешь, сам веришь небылицам, пересказываешь их.
– Побоище в Зубовке, это небылица или моя выдумка? – бросил реплику Малышев.
– Это было, а многое другое, кем-то сочинено, как это твое танковое сражение на бензоколонке.
– Ну, а события лета 66-го года в Ташкенте, когда узбеки русским женщинам юбки на головах завязывали, или в Кургане в 79-м, когда целый эшелон северокавказских призывников почти на целую ночь город захватили и всех там насиловали, или в Орджоникидзе в 81-м, я сам в этом участие принимал, будучи второкурсником. Или про события в Новочеркасске, что еще в 62-м году были, когда осетин Плиев подавил выступление русских рабочих. Ведь туда хохол Хрущ специально его послал, потому что русские генералы отказались отдавать команды стрелять в свой народ. Там ведь не только стреляли, но и людей гусеницами танков давили. А чтобы давили без пощады, Плиев приказал за рычаги танков одних чурок посадить. Те с удовольствием русских давили, и женщин и детей. На что уж мой папаша верный ленинец, но и он возмущался. Мы же там рядом жили, все доподлинно знали. Во все это вы, конечно, тоже не верите!? – на этот раз уже грозно, словно судья вопрошал Малышев.
– Не знаю, официальных сообщений об этих инцидентах не было, а на слухи я внимания не обращаю, – устало отреагировал Ратников.
– Про Зубовку тоже официально нигде не сообщалось, – усмехнулся Николай.
– Ладно, не будем больше об этом. Может, что и было по мелочи, а потом так раздули, что из мухи слон получился. Давай лучше о наших делах… Я и свои недоработки признать не побоюсь. Действительно не переношу запах этот, что у казахов в домах и юртах стоит. Но к Муканову я вовсе не из-за этого так отношусь, а потому что он свои обязанности плохо исполняет. Вот на днях с новым директором рыбзавода, казахом, неправильно себя повел, не сдержался, вахтера, хрена старого послушался. Но я ведь признаю это и при первой оказии съезжу, извинюсь. Понимаешь, надо уметь встать выше этого заразного чувства превосходства собственной нации, а ты наоборот, занял непримиримую позицию. Ведь ты же вроде патриота из себя изображаешь, о державе печешься, а на деле раскалываешь единство страны.
– Вы уж меня не пойму за кого принимаете. Что я такого сделал-то, двух черных ударил, одного за дело, второго случайно, а меня сразу во враги народа, – теперь уже некоторое возмущение слышалось и в голосе Малышева.
– Пока двоих, но боюсь ты на этом не остановишься. Если не изменишь образ мыслей, еще раз тебе говорю – плохо кончишь, – погрозил пальцем подполковник.
– Я не могу думать иначе, а что касается единства страны, то вы ошибаетесь. Основная опасность не в таких как я. Нас, к сожалению, слишком мало, не проснулась еще Россия. А главная опасность, которая грозит нашей стране – это скорость с которой плодятся эти чурки, их растущая наглость, и то, что они очень дружные. Если не дать им вовремя отпор русскому народу придет конец, они его сначала на колени поставят, а потом весь ассимилируют, – убежденно говорил Николай.
– Ну, опять понес… пророк, мать твою, – подполковник с досадой потер донимавший его затылок. – Ладно Коля, устал я тебя слушать, иди-ка ты и еще подумай.
– Нечего мне думать, – твердо ответил Николай. Я удивляюсь, что вы не хотите признавать очевидную правоту моих доводов. Жаль, я надеялся, что мы все-таки поймем друг друга… Разрешите идти!?….
Выйдя из канцелярии, Малышев был в столь подавленном расположении духа, что оказался не в состоянии заниматься каким-нибудь делом, хотя та же техническая документация нуждалась в незамедлительном заполнении и еще много всего – на душу словно лег тяжелый камень. Не принесло облегчения и осознание того, что ему удалось избежать наказания за стычку с Гасымовым. Николай не хотел наживать такого врага как Ратников и, «открываясь» перед ним, рассчитывал на совсем иную реакцию подполковника. Но сейчас он видел, что крупно просчитался, командир оказался значительно сильнее «заквашен» на советском интернационализме, чем он предполагал. А ведь для Николая Ратников уже давно был едва ли не олицетворением настоящего русского мужика, на которых всегда держалась Россия. Он видел в нем то, что у русского человека советского «разлива» встречалось нечасто: мудрость и в то же время хитрость и изворотливость – своего не упустит. Он отчески заботился о своем «хозяйстве»-дивизионе и в то же время был главой крепкой дружной семьи. Не просто руководитель, командир, но и рачительный хозяин. Потому Николай был крайне раздосадован, ибо человек, которому он так симпатизировал, его совершенно не понимал, более того занимал едва ли не противоположную позицию.
Было отчего впасть в отчаяние. Николай ни в дивизионе, ни в полку так и не мог найти настоящих единомышленников. Даже с холостяками, с кем он жил в одной квартире и общался постоянно, далеко не всегда удавалось достигать взаимопонимания. И Гусятников и Рябинин все-таки в первую очередь технари. К тому же им, выросшим в центральной России, было сложно так же как ему, южному русскому, проникнуться истинной ненавистью к «чуркам» – они с ними в своей прежней жизни нечасто сталкивались. Непонятен он был и семейным офицерам. Те, кто постарше, оказались чрезвычайно идеологизированы и свято верили, что самый страшный враг Америка и НАТО, и не сомневались – они только и ждут момента, чтобы напасть на СССР. А те кто помоложе думали в основном о карьере и различных удовольствиях. Насчет удовольствий, впрочем, Николай тоже был не проч. Но то что «культивировалось» в среде молодых офицеров, водка и гулянка на стороне… Нет, в водке он удовольствия не находил, да и что касается совхозных и поселковых девок – они были не в его вкусе. С ними и поговорить было не о чем, да как ни странно и подержаться тоже не за что. Но вот в этом году на отработку диплома в поселковую школу прислали из Усть-Каменогорска молодую учительницу английского языка. У этой вроде все было подходящее и образование и внешность. Они познакомились – Николай в качестве «наживки» использовал текст из зарубежного военного журнала, который попросил перевести. Уже в октябре он был вхож к Лене, в ее комнату в поселковой общаге для молодых специалистов. С ней было интересно и хорошо. Хотя до интима дело никак не доходило – Лена позволяла все вплоть до частичного раздевания себя, но на большее пока не решалась. Это конечно дело времени, куда она денется… Но вот взгляды, образ мыслей. Она тоже не понимала Николая. Возможно, здесь сказывалось происхождение – её родители, работники свинцово-цинкового комбината считали себя многим обязанными советской власти, жили в хорошем городе, имели отдельную квартиру, сами хоть и не выучились, но зато выучили дочь. И в Ростове у него, в общем, ничего такого не было: та ростовчанка, про которую он всем здесь говорил, как о своей невесте, на самом деле была всего лишь знакомая и не более того. В общем, существовал Николай Малышев в неком идеологическом одиночестве. Его редкие беседы с Ольгой Ивановной Решетниковой не решали проблемы – меж ними была слишком большая разница в возрасте, к тому же старая учительница явно была нацелена на долгий разъяснительно-воспитательный процесс, перерождение сознания народа, а Николай жаждал быстрого революционного преобразования СССР в Россию.
После ухода Малышева подполковник тоже далеко не сразу избавился от мыслей навеянных произошедшим разговором. Он как всегда не до конца верил всем этим вроде бы имевшим место случаям межнациональных столкновений, за исключением тех, что были неоспоримы, ибо исходили из многих источников и имели официальное подтверждение. Единственным таким фактом из того, что приводил Малышев, было столкновение между кержаками и чеченцами в Зубовке. Все остальное…
Упомянутый инцидент в Ташкенте, случившийся в 1966 году… Ратников о нем слышал из многих неофициальных источников, и путем сопоставления у него сложилось о нем собственное мнение: конфликт случился в первую очередь из-за непродуманной внутригосударственной политики высшего советского руководства. После произошедшего в 1965 году землетрясения в Ташкенте, в город со всех концов страны приехало слишком много рабочих-строителей по призыву в кратчайший срок не просто восстановить разрушенное, а построить миллионы квадратных метров благоустроенного, сейсмостойкого жилья. Строителями в основном двигало не столько желание оказать помощь попавшему в беду братскому узбекскому народу, сколько возможность самим получить жилье в возводимых домах. То были в своем подавляющем большинстве малокультурные рабочие и работницы, приехавшие из плохо снабжаемых, периферийных районов России, Украины, Белоруссии. И они зачастую въезжали в «чужой монастырь», в чужую устоявшуюся жизнь со своим «уставом», наплевательски относились к сложившимся в Узбекистане нормам морали и общежития. В конце концов это и привело к межнациональному конфликту. Поводом послужила драка между болельщиками во время футбольного матча. Ну, а то, что одними из объектов нападений для узбеков стали русские девушки… Ратников, несмотря на весь свой вроде бы главенствующий в его сознании интернационализм, не был, что называется, интернационалистом-идиотом, глухим и слепым. Он отлично осознавал, что в каждом народе имеются свои специфические как достоинства, так и недостатки. Осознавал он и то, что те же народы, населяющие советские республики Средней Азии и Кавказа имеют одну общую ментальную черту, если они, что называются, взрываются, и желают унизить чем-то раздразнивших их людей другой нации, то самым действенным инструментом того унижения является массовое изнасилование женщин того народа. Этот средневековый «обычай» очень многие народы донесли до двадцатого века, в том числе и некоторые советские. Узбеки массово чувствовали себя униженными, ущемленными наплывом пьющих, матерящихся, не уважающих их обычаи строителей, как и появлением большого количества молодых славянских женщин и девушек ходящих в жаркие дни в открытых легких одеждах, коротких юбках. Те же строители занимали слишком много квартир во вновь строящихся домах. Узбеки, особенно молодежь, жаждали отомстить, и отомстили, но не столько бухим строителям, которые естественно дали отпор, но и беззащитным девушкам и женщинам подвернувшимся им «под руку».
Тот случай Ратников все же считал скорее исключением, чем правилом, к тому же произошедший уже давно, двадцать лет назад и не имевший ни продолжения, ни громкого резонанса, а главное произошедший без смертельных исходов.
Про то, что произошло сравнительно недавно в 1979 году, когда целый эшелон призывников с Северного Кавказа, чуть ли не захватил целый город и целую ночь там бесчинствовал… Этому Ратников не очень верил. По оперативной линии об том инциденте не сообщалось. Да и трудно было поверить в то, что призывники, юноши 18–19 лет, вчерашние школьники, даже обкурившись «дури», смогут сгруппироваться и выступить единым фронтом. Ведь захватить город это не просто. Он видел, какие приходят призывники в дивизион, многие и по внешнему виду и по мировоззрению больше напоминали мальчиков, нежели мужчин. Да среди них изредка попадались почти готовые уголовники, но таковых было не более трех-четырех на сотню. И то, что в том эшелоне собрались десятки, а то и сотни таких склонных к криминалу юных особей, Ратников не верил, и прямо сказал об том Малышеву.
– Вам просто никогда не приходилось видеть много кавказцев собравшихся вместе. Когда их много, толпа, они любой банде наших уркаганов сто очков вперед дадут, – отозвался на это Николай, но подполковник все равно не поверил.
Самым «туманным» из упомянутых Малышевым был наиболее старый по времени инцидент произошедший в Новочеркасске в 1962 году. Ратников о нем, конечно, слышал, но никогда не относил его к категории межнациональных. По официальной версии там произошло выступление антисоветских элементов, подстрекаемых недобитыми белогвардейцами и агентами иностранных разведок. Конечно и в эту чушь Ратников давно уже не верил. Он придерживался общенародной версии тех событий. А они были таковы, в Новочеркасске просто произошел голодный бунт, спровоцированный глупыми и неосторожными словами первого секретаря новочеркасского горкома. На вопрос разозленных отсутствием в магазинах продовольственных товаров горожан, чем нам питаться, он цинично заявил: «Ешьте траву». Но то что, командовать подавлением того бунта специально назначили Плиева, и тем более, что за рычаги танков намеренно были посажены южные нацмены… Нет, в это Ратников никак не мог поверить.
А вот что касается событий, произошедших в октябре 1981 года в городе Орджоникидзе, столице Северо-Осетинской АССР… О том, принимавший в них участие Малышев, рассказывал со всеми подробностями, как и другие офицеры, учившиеся тогда в Орджоникидзевском Высшем Зенитно-Ракетном Командном училище войск ПВО страны.
22
Волнения среди осетин вспыхивали в Орджоникидзе регулярно, с тех самых пор как Хрущев вернул из казахстанской ссылки ингушей, и восстановил упраздненную Сталиным Чечено-Ингушскую АССР. Дело в том, что ингуши всенародно считали левобережную часть города Орджоникидзе (Владикавказа) и примыкавший к ней Пригородный район частью Ингушетии, которую советская власть передала в состав Северо Осетинской АССР после насильственного выселения чеченцев и ингушей в 1944 году. Когда чеченцев и ингушей реабилитировали и восстановили ЧИ АССР, эти земли, отнятые у ингушей в пользу осетин им не вернули. В качестве компенсации Хрущев Чечено-Ингушетии отдал, отрезав от Ставропольского края, бывшие земли Терского казачьего войска, Шелковской и Надтеречный районы, по северному берегу Терека. То есть решил межкавказский спор за счет русских земель. Но так казалось ему. Нет, русские не возмутились, к тому времени и русский дух уже был не тот, тем более были морально окончательно сломлены остатки в основном изгнанных и уничтоженных еще в гражданскую войну терских казаков. Возмутились этим обменом ингуши. Они были крайне недовольны тем, что Надтеречный и Шелковской районы территориально прилегали не к ингушским, а к чеченским землям и получалось, что их отдают не им, а чеченам. Потому хрущевский «маневр» не решил проблемы – ингуши по-прежнему претендовали на Пригородный район и половину города. Ингуши случалось и мирными средствами пытались обращать внимание власти на эту проблему, а чаще действовали по кавказски – устраивали уголовный беспредел в тех районах Осетии, которые считали своими.
В тот день субботу 24 октября искрой взорвавшей «пороховую бочку» стало очередное убийство ингушами таксиста-осетина. А незадолго до того в Пригородном районе была полностью вырезана, включая детей, осетинская семья. Похоронная процессия с телом зарезанного таксиста проследовала чуть ли не через весь город, увеличиваясь по пути и дошла до центральной площади, где располагалось здание Северо-Осетинского обкома партии. К ним вышел первый секретарь обкома, члены республиканского правительства, но успокоить разгоряченную и уже вооруженную кольями, кирпичами и ножами толпу им не удалось. Осетины требовали выселить всех ингушей с территории республики и установить на границе усиленные милицейские посты, чтобы ни один ингуш хоть на машине, хоть пеший, хоть на осле не мог проникнуть в Северную Осетию. Руководство республики, видя что обстановка накаляется, ретировалось в здание обкома. Но толпа демонстрантов ворвалась в обком и стала его громить, заодно принялись крушить и прилегающие кинотеатр, магазины, парк, попытались штурмовать и располагавшееся рядом училище МВД… Курсанты штурм отбили, но в здании училища не осталось ни одного целого стекла.
Второй и третий курсы Орджоникидзевского зенитно-ракетного училища (ОВЗРКУ) подняли в помощь курсантам МВД с утра следующего дня, воскресенья 25-го октября. К этому времени, после тревожной ночи и толпа увеличилась, и на площадь были стянуты подразделения внутренних войск. А вот, что касается третьего, дислоцирующегося в городе училища, общевойскового, его командование отказалось выводить своих курсантов против осетин. Так что курсанты-ракетчики тогда оказались на той площади единственными в деле разгона толпы непрофессионалами. Потому им, технарям, и ответственный участок выделили наименее опасный, да и вооружены они были всего лишь резиновыми милицейскими дубинками, в то время как у МВДшников кроме дубин имелись и специальные щиты и особой ковки ботинки на ногах, и шлемы на головах, не говоря уж о спецсредствах типа слезоточивого газа «Черемуха».
Хоть и неробкого десятка был Николай Малышев, тем не менее, он сам признавался, что изрядно оробел, увидев разгромленную площадь, выбитые огромные стекла вестибюля кинотеатра «Октябрь», куда курсанты частенько в увольнении ходили смотреть фильмы. В их задачу входило блокировать подход площади со стороны городского парка, чтобы оттуда к митингующим не подошло подкрепление. Ближе к полудню 25-го началась основная фаза операции по разгону демонстрантов собравшихся на площади. Основная роль в том действе отводилась курсантам училища МВД и бойцам «особого» отряда войск МВД переброшенного по Военно-Грузинской дороге из Тбилиси. Слава о том отряде гремела по всему Кавказу, при его упоминании джигиты любой кавказской нации в ненависти скрежетали зубами и клялись отомстить… В тот день и курсанты-ракетчики воочию убедились как работают профессионалы подавления этнических бунтов.
Началось все с того, что где-то с полчаса толпу, достигавшую пяти тысяч человек в основном молодых людей, среди которых особой агрессивностью отличались вовсе не уголовные элементы, как потом говорилось в средствах массовой информации, а учащаяся молодежь, студенты орджоникидзевских ВУЗов и техникумов, учащиеся ПТУ и старших классов средних школ…
Так вот, эту толпу безуспешно пытались уговорить разойтись и не нарушать общественный порядок срочно прибывшие из Москвы ПредСовмина РФ Соломенцев и зам министра внутренних дел, зять Брежнева Чурбанов. В ответ они услышали, что Москве плевать на осетинский народ и все Политбюро куплено ингушами, раз им позволяют безнаказанно творить одно преступление за другим. Никто не верил уверениям, что преступники понесут заслуженное наказание, ибо на Кавказе вообще найти преступника, когда дело касалось «межнациональных преступлений» было всегда очень сложно – родственники и соплеменники делали все, чтобы выгородить, спрятать, откупить преступника. Когда пострадавшими были русские (мужчин обычно резали, а женщин насиловали) до суда доходило не более половины возбужденных дел. Но что русские, они за своих убитых и обесчещенных уже давно были отучены мстить советской властью, а вот осетины решили отомстить всенародно и власть такого допустить де могла.
Был отдан приказ приступить к «рассеиванию» толпы. Против пяти тысяч разгоряченных, взведенных молодых людей с кавказской ментальностью стояло чуть более двух тысяч солдат и курсантов… и если бы не тот особый тбилисский отряд и не высокая выучка и боевой дух курсантов МВД, вряд ли бы так быстро и эффективно разогнали ту демонстрацию. Любая кавказская толпа это особая толпа, ей нет равных в специфической жестокости. Если русские и прочие славяне особо чувствительны к социальному, классовому различию: бедные ненавидят богатых, подчиненные начальников, неимущие имущих, вертопрахи накопителей и наоборот… То на Кавказе высшая степень ненависти проявляется в межнациональных противостояниях, никакие социальные катаклизмы здесь не взводят так людей и не заставляют иной раз совершать невероятные подвиги и жестокости. И в борьбе с таким противником имело решающее значение воздействовать на него морально, подорвать его дух, оскорбить на национальной почве, унизить наглядно, жестоко. И профессионалы из особого отряда знали как это сделать.
Из рядов «тбилисцев» вышел среднего роста, крепкий, но далеко не мощный прапорщик лет тридцати и стал откровенно задирать осетин:
– Ну что, суки черножопые, кто против меня один на один выйдет, без всякого оружия!?… Чего ссыте, я обыкновенный русский мужик, а вы ведь кто… орлы горные, или бараны трусливые? Давай выходи, не позорьтесь перед своими бабами.
Несмотря на явно провокационный характер громогласно произнесенных слов прапорщиком и изрядно подогретую водкой и анашой толпу, довольно долго не находилось смельчака готового принять этот вызов. Видимо даже до горячих джигитов доходило, что прапорщик, несмотря на не богатырскую стать не просто так их провоцирует. А прапор продолжал подначивать:
– Ну, чего боитесь?… Против меня не то, что беззащитных русских баб на силу брать, я ведь могу и мошонку оторвать.
Вообще-то осетины позиционировали себя как союзники русских и потому были крайне возмущены еще и тем, что Москва, Центр не встает в таких вот внутрикавказских разборках однозначно на их сторону. Более того, здесь получалось, что русские встали на сторону ингушей, ненавидящих их куда больше чем осетины. Впрочем, на Кавказе все друг друга ненавидели, кто больше кто меньше, так всегда было. И в Москве на этот раз не стали разбираться кто Советскую власть, олицетворяемую в первую очередь русскими, больше ненавидит, ингуши или осетины. Раз осетины забузили, так и получите… Осетины же, хоть и не так как ингуши и чеченцы, но тоже ненавидят русских, и при случае утоляли свою ненависть каким-нибудь азиатским методом. Ну, а любимым методом унижения здесь еще в большей степени, чем в Средней Азии было изнасилование русских женщин. Разница опять же была лишь в том, что в Осетии это случалось реже, чем в той же Чечено-Ингушетии. Именно о том говорил прапорщик, «заводя» осетин. Минут пятнадцать не меньше прапор стыдил, оскорблял толпу, среди который были мастера спорта по борьбе, тяжелой атлетике, боксу… Наконец, он пошел с козырной карты, начал оскорблять осетинских девушек, стоящих в основном в задних рядах демонстрантов:
– Эй вы, девки-мокрощелки, ваши джигиты любят говорить, что все русские женщины бляди, так вот я во всеуслышание заявляю, что вы все бляди, и ваших бабок-пробабок кто только не имел, и татары, и турки, и ингуши с чеченами, а наши казаки их и за товар не считали, потому наверное они таких трусливых мужиков нарожали, что все ссут на меня выйти…
Прапорщик знал, как зажечь даже не зажигающуюся толпу кавказцев, он ведь служил в Тбилиси. Но на этот раз провокация удалась лишь частично, толпа не зажглась, хотя еще вчера с упоением громила все, что попадалось им под руку. Сегодня же увидев собранные для силовых действий войска, она несколько поутихла, но не расходилась. Так вот, не зажегшись всенародно, манифестанты-погромщики все-таки выдвинули из своих рядов джигита, который должен был наказать наглеца-прапора, наказать принародно, при всех. То был молодой лет двадцати-двадцати пяти джигит ростом где-то с метр девяносто и весом порядка ста десяти кило. Николай, сам боксер, быстро, на глаз прикинул примерные росто-весовые параметры, когда поединьщик скинул куртку и остался в синей, «олимпийке», которых не было в свободной продаже, и они обычно распределялись среди спортсменов сумевших выполнить норматив мастера спорта. Судя по стойке, в которую встал джигит мастером спорта он был по борьбе.
Ну, наконец-то, – удовлетворенно и нарочито громко провозгласил прапорщик, в свою очередь быстро и сноровисто скинув бушлат и бросив его своим товарищам в строю.
Поединок длился недолго, от силы минуты две-три. Джигит все время стоял в борцовской стойке, намереваясь захватить своими длинными руками противника, который был на полголовы ниже и килограммов на тридцать легче. Но прапорщик, не подходя близко, быстрыми пружинящими скачками «нарезал» вокруг него круги. Джигит в стойке поворачивался на месте, а прапор кружил все быстрее и, наконец, выбрал момент для атаки. Он, резко выбросив вперед одновременно руку и ногу, буквально как камень из пращи полетел на противника. Рука была в перчатке, а нога в высоком ботинке со шнуровкой, блеснувший снизу какой-то широкой металлической пластинкой. Рука пришлась точно в подбородок, а нога в пах. По тому, как громко, то ли вскрикнул, то ли как-то по животному прохрипел джигит, Николай точно определил, что не просто рукой и не просто ногой ударил прапорщик, не только ботинки, но и перчатки были с «секретом», скорее всего тоже имели металлические вставки, что позволяло использовать их как свинчатку, или кастет. Джигит согнулся сначала пополам, а потом повалился, хватая воздух широко открытым ртом. Николай сначала подумал, что прапорщик рукой целит в челюсть, как это обычно делали боксеры, но увидев результат молниеносной атаки понял, что удар «свинцовой» перчатки пришелся в шею, в район дыхательных путей. То был не боксерский, а отработанный до автоматизма двойной прием из арсенала боевого «САМБО», которым обучали бойцов элитных подразделений МВД, да и то не всех. Третий удар, опят же кованым ботинком по лежащему противнику в солнечное сплетение был лишним – джигит не сопротивлялся, лежал ничком и не то стонал, не то что-то кричал. Прапорщик эффектно поставил ногу на поверженного противника, вроде гладиатора-победителя на римском ристалище, но произнес не приветствие Цезарю (то бишь в данный момент исполнявшего его обязанности Соломенцеву), а обратился к притихшей при виде такого зрелища толпе:
– Ну, кто следующий!?
Больше охотников сразиться с прапорщиком не нашлось. Осетины этим зрелищем были потрясены пожалуй больше, чем до того видом ощетинившихся щитами и дубинками войск. Подавляющее большинство демонстрантов оказались морально сломлены. Этим не преминули воспользоваться разгоняющие. Не давая возможности джигитам вновь обрести боевой дух, они сомкнутыми рядами пошли в атаку. Площадь огласилась выкриками, матерной руганью, женским визгом, характерными звуками ударов… Кирпичи, палки… даже ножи оказались бессильны перед той атакой. Здесь основную роль уже играли курсанты училища МВД. Ведомые начальником училища (генерал явно хотел «засветиться» в глазах высоких московских начальников) они буквально врубались в толпу и теснили ее в сторону Проспекта, беспощадно обрабатывая дубинами. Атака-работа продолжалась минут десять-пятнадцать. Затем по команде курсанты дружно отходили, переводили дух, перестраивались и атаковали вновь.
Курсантов ОВККУ МВД в городе не любили. Не любили и русские, но особенно осетины. Впрочем, осетины не любили и курсантов ЗРВшников и общевойсковиков, но именно МВДшников, выходящих в город в увольнение наиболее часто била местная молодежь, нападая, имея, как правило, многократное численное превосходство. Забивали и до полусмерти, иной раз и до смерти. В этом училище было намного меньше, чем в других двух курсантов из местных и почти не было осетин. И потому курсанты МВДешники без жалости били осетин, используя момент, когда это можно делать вот так, не опасаясь никакого уголовного преследования. Не жалели ни парней ни девушек… Во время очередной атаки командовавший одной из курсантских рот капитан увлекся, орудуя дубинкой он не услышал команду об отходе. Курсанты отхлынули… а он остался. Толпа такой оплошности не простила. Офицер тут же был затянут в ее «недра» и буквально за две-три минуты живой здоровый человек был едва ли не разорван на куски. Увидев выброшенное из толпы обезображенное тело своего капитана… Тут уж пришла пора озвереть курсантам, до того в общем-то без лишних эмоций выполнявшим работу которой их учили.
В орджоникидзевское высшее командное училище войск МВД отбор курсантов имел специфический характер. Здесь не нужны были грамотные с определенным уровнем интеллектуального развития молодые люди. Особое упор делался на физическое развитие и опять же специфическую крепость духа, чтобы не наложил в штаны, не только при столкновении с уголовниками, но и, что обуславливалось местоположением училища, при столкновении с «идущими в разнос» джигитами. Причем второе превалировало над первым, ибо из второго вытекало первое, но далеко не всегда из первого второе. Очень часто те же вроде бы бесстрашные милиционеры, имевшие по многу задержаний и обезвреживаний урок, когда их из России командировали на Кавказ, на подавление этнических волнений, просто терялись при виде толп озверевших джигитов.
Мстя за своего погибшего офицера, МВДшники уже не теснили толпу, они ее уничтожали. Не выдержав беспрерывного беспощадного напора, толпа в панике побежала в разные стороны. Часть метнулась к парку. Здесь пришлось вступить в действие и курсантам зрв-шникам, которые уже своими дубинами направляли бегущих в сторону моста через Терек на левобережную часть города. Остальных МВДшники «канализовали» на проспект, по пути выхватывая отдельных бегущих и передавая милиции. На площади осталось лежать несколько десятков человек. Там были и павшие от ударов и задавленные бегущей толпой. Среди них оказалось немало девушек…
После тех событий из ракетного училища отчислили всех курсантов-осетин – они отказались идти разгонять демонстрантов. Потом стало известно, что за допущенные беспорядки был снят с должности первый секретарь компартии Северной Осетии Кабалоев. И все… Всем участвовавшим в тех событиях курсантам приказали молчать и ни где о них не распространятся. Николай не вдавался во все эти политические хитросплетения, как и любой другой молодой человек, которому в то время было всего 18 лет. Но он не выполнил «инструкцию» и где мог с восхищением рассказывал о действии тбилисского «особого отряда» и курсантов училища МВД. Он непоколебимо верил, что с обнаглевшими нацменами нужно поступать только так и никак иначе…
23
После Малышева почти полчаса Ратникова никто не беспокоил. Временное затишье несколько расслабило, боль в затылке притупилась, что позволило войти в «рабочую» колею и заняться делами. Вызвал Цимбалюка. Свинарь пришел, предварительно умывшись и сняв бушлат, но все равно принес неистребимый запах скотного двора. Цимбалюк в силу своей не слишком уважаемой, но оттого не ставшей менее востребованной специальности имел в дивизионе немало всевозможных льгот. Его не ставили в наряды, не направляли в командировки, при объявлении «готовности» он тоже никуда не бегал дальше своего свинарника. Ратников частенько прощал ему мелкие дисциплинарные прегрешения, такие как опоздания в строй и неряшливый внешний вид. Ведь свиньи выживали, особенно зимой, в основном благодаря его заботам и умению. Весной следующего года Цимбалюк увольнялся и Ратников искал ему замену.
– Ну что, присмотрел кого-нибудь на свое место, – подполковник пытался не морщиться, выдерживать, исходящий от свинаря запах.
– Ни… Товарищ подполковник, молодые усе больше с городив, к скотине без понятия, – отозвался без энтузиазма Цимбалюк.
– Попробуй Хорошуна. Он ведь тоже с села, земляк твой, – посоветовал Ратников.
Цимбалюк состроил недовольную гримасу:
– Можно трохи попытать, но разумею нема у ёго охоты. Бачил як он от духа поросячьего нос воротит. Як дивка городска.
– А ты все же попробуй, – настаивал подполковник. – Завтра я его к тебе направлю. Поучи его, может, будет толк. А нет, так кого другого посмотрим. Но ты и сам поторопись. Не приготовишь себе замену, в июле уволю, – подстегнул напоследок подполковник.
После ухода свинаря, сосредоточится на делах никак не получалось. За что бы ни брался мысли, навязанные разговором с Малышевым, все время пронзали сознание. «Как это он сказал: ассимилируют весь русский народ… А что, будь я помоложе, да погорячее, пожалуй, клюнул бы на это дело, ату их черных… Хотя, конечно, в его словах есть и своя логика, наглость надменного хамья очень сильно задевает. Хотя и русского хамья вполне хватает, разница может быть лишь в том, что русское намного трусливее того же кавказского…».
И все же Ратников считал, что Советская власть особо разгуляться хамью никогда не давала, иначе бы и общественный порядок нельзя обеспечить и развивать культуру… Почему то подумав о культуре, Ратников тут же вспомнил сравнительно недавно восстановленный в памяти тот шестнадцатилетний давности разговор с Ольгой Ивановной по пути из книжного магазина в школу. Вроде бы и не оказал он на него какого-то основополагающего воздействия, но как-то именно после него он стал без прежнего пиетета относится и к творчеству «потов больше чем поэтов», коими молва неофициально именовала Евтушенко, Рождественского и Вознесенского и даже заметно охладел к обожаемому им до того Высоцкому. Конечно, в последнем случае свою лепту внесло и то, что услышал он о нем из уст своего старшего сослуживца майора Киржнера. Уже в восьмидесятом году, когда передали сообщение о безвременной кончине барда и Анна, так и не поставленная в известность мужем о его частичном еврейском происхождении… Так вот, Анна искренне переживала и сетовала, что не уберегли такого человека, а Ратников внешне вроде также реагировавший, про себя отметил, что нечто подобного даже ожидал. Во всяком случае, его вера, что Высоцкий не проживет долго в какой-то степени основывались на словах самого барда, сказанные в той ночной беседе с глазу на глаз: надо жить в кайф и все попробовать. На уровне подсознания Ратников осознавал, что такая жизненная установка никак не сочетается с долгим пребыванием на этом свете.
В том же 1980 году Ратниковы поехали в отпуск с задержкой, вызванной летней Олимпиадой. Они поехали уже после неё и естественно после смерти Высоцкого, случившейся как раз во время ее проведения. Когда остановились у Веры, Анна в обязательном порядке намеревалась посетить свежую могилу барда на Ваганьковском кладбище. Дочь была еще мала, Игорь не горел желанием ехать на кладбище. В общем, оставив детей с Верой, поехали вдвоем. Могила Высоцкого была буквально завалена цветами. Туда же положила свой букет и Анна, она даже немножко прослезилась. Тут же выяснилось, что неподалеку располагается и могила Есенина. Решили сходить и туда, чтобы возложить цветы. У Есенина тоже было немало цветов, но в разы меньше чем у Высоцкого. И тогда Федор Петрович тоже смутно припомнил разговор с Ольгой Ивановной из 1970 года. В связи с чем, ему в голову вдруг пришла мысль, которую он и озвучил жене:
– Как ты думаешь, Ань, лет эдак через тридцать-сорок соотношение цветов на могилах Высоцкого и Есенина будет такое же?
Жена не поняла, с чего это у мужа родилась такая «сравнительная» мысль и ничего не ответила. А Ратников непроизвольно вспоминая размышления Ольги Ивановны уже сам домыслил: лет через тридцать еще может быть, что у Высоцкого цветов буде несколько больше, а вот через пятьдесят… То, что у Есенина будет не меньше чем сейчас – это наверняка. А вот, сколько их останется у Высоцкого?…
«Культурные» мысли как-то вдруг иссякли, а их место почему-то заняли размышления опять же вызванные высказываниями Малышева о возможно ассимиляции русского народа южными нацменами. «А так ли вообще страшна эта всеобщая ассимиляция, смешение всей наций и рас? Ведь когда-нибудь, хоть и очень нескоро все население Земли должно слиться в единый народ – землян, человечество. Как говаривал шолоховский Макар Нагульнов, все люди будут одинаково приятной смуглости».
Подполковник встал из-за стола и в раздумье стал ходить по канцелярии, четыре шага до стены и четыре назад: «Ведь тогда не будет этого вечного разлада, разделения по цвету кожи, разрезу глаз, языкам. Все будут просто люди и все будут говорить на одном языке… Вот только на каком? Наверное, на эсперанто или английском. А почему искусственный эсперанто или английский, а не русский, немецкий, или испанский, и смогут ли целые народы добровольно перейти со своего языка на этот, который объявят общечеловеческим? И потом, как же можно перевести того же Пушкина на другой язык, если он именно по-русски звучит, так как должен звучать. Да, наверняка, у любого поэта только на своем языке его произведения звучат как шедевры, а на чужом многое теряется…». Даже мысленно Ратников зашел в тупик.
Неделовые мысли улетучились как дымка под воздействием первого же реального телефонного звонка, уступив место рутинной повседневности. С полка, со строевой части, напомнили о подаче дисциплинарной практики за последние две недели. Это была обязанность начальника штаба, и Ратников сделал соответствующую пометку на листе бумаги, положив его на стол Колодина. После этого звонка уже не хотелось думать ни о чем, ни об ассимиляции, мировом языке, тем более Ратникова вновь стал донимать затылок. Тем не менее, ни о чем не думать он не мог, но от «глобальных» мыслей перешел к более локальным, конкретным: надо было как-то бороться со все сильнее прослеживающемся межнациональном размежеванием в солдатской среде… «Видимо придется объявить строевое собрание и обязательно провести его до Нового Года, иначе потом в текучке забудется. И ни в коем случае не именовать его как собрание для укрепления дружбы между народами СССР, интернационализма. Уж больно затерто это звучит – не получится открытого разговора. Опять активисты-комсомольцы, замполитом назначенные, выступят за дружбу и братство, и на этом все кончится. Лучше конкретно ребром вопрос поставить, кто как работает и какой вклад вносят в поддержание боеготовности и жизнедеятельности дивизиона. И что получиться? Все основные боевые специалисты – славяне, потому что они свободно по-русски говорят, снег кидают опять те же славяне и прочие там мордва и татары, правда младших призывов. А вот кавказцев кроме Церегидзе и Григорянца ни на боевой, ни на грязной работе не увидишь, они каким-то чудесным образом почти все оказались на продскладе, в столовой, в каптерке… Как же это получилось. Сейчас Ратников сам этого понять не мог. Да, и Ахмедов, и Гасымов на своих местах, хорошо выполняют свои обязанности. Но почему они все активнее начинают концентрировать вокруг себя земляков и служат для них примером? Потому что лучше других солдат питаются, не мерзнут, не бегают по готовности. И не поэтому ли «молодые» кавказцы мечтают не боевой специальностью овладеть, как тот же Закиров в свое время, а дождаться когда уволятся Ахмедов и Гасымов и уже «по наследству» занять их места на продскладе и в каптерке? Малышев утверждает, что все это не случайно… «Да, ничего хорошего, пожалуй, с того собрания не получиться…».
В декабре темнеет быстро. В шесть часов уже смеркалось, включили уличное освещение в городке и на позиции. На плацу, успевшим подернутся тонким слоем свежевыпавшего снега, шел развод суточного наряда. Школьная машина привозит вторую смену школьников и почту, которую старший машины заносит в канцелярию. Ратников уже сидит не в одиночестве, замполит подошел, чтобы разобрать письма пришедшие солдатам, на предмет отсева местных от девиц из Новой Бухтармы. Очень часто такие письма провоцировали самоволки. Правда, такого уже года три как не случалось. Нынешние поселковые представительницы «самой древней профессии» были уже не столь легки на подъем, что их предшественницы лет десять назад. Приехать из Новой Бухтармы на попутке, а потом пройти еще три километра пешком от шоссе, чтобы «встретиться» с солдатом или сразу с несколькими в каком-нибудь совхозном стогу возле дивизиона… Таковых охотниц в последнее время не находилось. А раньше были. Такого рода самоволки случались в основном летом. Солдаты «бегали» после случайных знакомств во время работ в совхозе или на предприятиях в Новой Бухтарме. Не посылать солдат на отхожий промысел Ратников не мог. За это он имел немало: некоторые стройматериалы, бульдозер зимой для расчистки дорог и позиции, рыбу, картофель и некоторые другие продукты. В полку уже давно и устойчиво обосновался слух: на «точке» у Ратникова солдат кормят значительно лучше, чем в любом другом дивизионе и даже лучше чем в управлении полка…
Замполит просмотрел письма.
– Местных, кажется, нет, – констатировал он.
В канцелярию зашел ездивший старшим после обеда за школьниками Дмитриев, и выжидательно-молча глядел на командира.
– Что ты хотел, Валера? – Ратников поднял глаза на прапорщика.
– Тут телеграмма пришла… у Лукина отец умер, – Дмитриев протягивал телеграфный бланк.
Замполит осторожно, словно раскаленный уголь взял ее:
– Да, действительно… все так… только военкомом не заверена.
Ратников тоже прочел телеграмму:
– Такими вещами не шутят, видимо не до заверения было. Ты ее никому не показывал? – спросил Ратников Дмитриева.
– Не, ни кому, что же я не понимаю…
Сержант Лукин служил в отделении связи и в общем характеризовался положительно. Лишь Пырков имел на него «зуб». Не будучи активистом, Лукин любил, тем не менее, выступать на комсомольских собраниях с критикой в адрес замполита. Та критика обычно касалась организации солдатского досуга. Однажды ему даже удалось подбить солдат проголосовать против резолюции предложенной Пырковым, добивавшемуся объявления строгого выговора с занесением в учетную карточку, так же с ним конфликтовавшему солдату.
Ратников сам позвонил радистам и вызвал Лукина. Тем временем за дверью канцелярии уже собрались и переговаривались офицеры: кончился рабочий день, и они хотели забрать свою почту. Ратников, обычно сразу после проверки писем позволявший им заходить и брать корреспонденцию, на этот раз никого в канцелярию не пускал. Он ждал Лукина, ибо не хотел сообщать ему роковую весть при столпотворении и под шелест газет… Сержант пришел через десять минут, среднего роста, худощавый уроженец города Ачинска. Ратникову неоднократно за всю службу приходилось сообщать подобные известия, но всякий раз он не знал с чего начать. Получалось как-то само собой, без заранее продуманного плана. Сейчас он тоже было замялся, но лишь на несколько секунд. Начал осторожно:
– Из дома письма давно получал?
– Недели две, как мать написала…
Лукин ничего не подозревал и если и волновался, то от незнания причин вызова к командиру: вдруг на вздрючку.
– Вот что, Павел. Присядь-ка, – Ратников указал на стул напротив себя.
Лукин осторожно присел, удивленно глядя на командира и начиная подозревать неладное.
– Что мать-то писала, как дома?
– Да, ничего особенного, все нормально. Отец только приболел. С легкими у него неважно. Он экскаваторщиком на угольном разрезе работает, все время угольной пылью дышит.
– Сколько лет отцу?
– Сорок восемь… Что случилось, товарищ подполковник, – подбородок сержанта мелко задрожал.
– Мужайся Павел, – Ратников подал телеграмму.
Вчитываясь в строки, Лукин начал бледнеть.
– Николаич, живо Гасымову команду, чтобы немедленно «парадку» Лукину выдал, а я в полк звоню, чтобы проездные и отпускное там приготовили, – энергично стал отдавать распоряжения подполковник.
Замполит кинулся к каптерке, расталкивая сгрудившихся за дверью офицеров.
– Может завтра с утра пусть едет, сегодня поздно уже, – засомневался Колодин.
– Нет, твердо возразил Ратников, – пусть прямо сейчас едет. Он еще на похороны успеть должен. Иди Павел, собирайся, сейчас поедешь, только телеграмму не потеряй. По ней билет на самолет без очереди возьмешь.
После того как потрясенный известием сержант покинул канцелярию, Ратников озадачил уже Дмитриева.
– Валера, тормозни школьную машину, чтобы водитель воду не сливал, заправь ее и через пятнадцать минут, чтобы была готова к выезду в полк. Старший замполит.
Послать старшим Пыркова в муторный путь до Серебрянска и назад, Ратников решил потому, что считал, так будет справедливо – кому как не замполиту положено работать в таких ситуациях. Потом он позвонил и быстро утряс с полком и сержант Лукин поехал в отпуск по семейным обстоятельствам.
24
«Отфильтрованные» солдатские письма переданы дневальному, а в канцелярию, наконец, допущены офицеры для разбора своей почты.
– Ну, наконец-то «Радио» мое, одиннадцатый номер пришел, – вожделенно листал долгожданный журнал Гусятников.
Малышев ухватил два номера «Советского Спорта» и внимательно изучал сообщения о каком-то внутрисоюзном боксерском турнире, в надежде обнаружить фамилии тех с кем когда-то тренировался или встречался на ринге. Это было его любимое занятие: найти знакомую фамилию, пофантазировать на тему, чего бы он смог в свои двадцать три года добиться, если бы не пошел в училище, а продолжил бы интенсивно заниматься боксом. Большинство же разбирало газеты, журналы и письма, не читая, откладывая это удовольствие до дома.
Канцелярия опустела, Ратников вновь сидит один, и привычным ухом через закрытую дверь слушал звуки казарменного организма. И не видя, он знал все, что там происходит. К тумбочке дневального то по одному, то группами подходили солдаты, с надеждой спрашивали: «Мне есть?» И услышав ответ, либо с сожалением отходили, либо получив конверт искали укромный угол, чтобы остаться наедине с кусочком бумаги, связывавших их с далеким родным домом, прежней жизнью, которой только здесь познали истинную цену. Гремя прикладами и ружейными ремнями, сдавал в оружейную комнату автоматы сменившийся караул, и с тем же вопросом к тумбочке дневального.
«А этот новоявленный рвач хотел сейчас занятия проводить. Какие занятия, когда они письма из дома получили? И время сейчас письма читать, а не противогаз одевать. Страшная болезнь карьеризм, никого и ничего заболевший не чувствует, живых людей не видит, только свою цель». Приобретенная с годами привычка к самоанализу позволяла подполковнику осознавать, – столь глубокая его проницательность объясняется в первую очередь тем, что он сам довольно долго был болен этой болезнью. Ведь и у него была когда-то цель. Но он не дошел до нее, не смог, съехал с большака на проселок и безнадежно отстал. А кто-то доходит, становится генералом, маршалом… членом Политбюро. Зачем?… Кто чтобы просто насладиться благами, а кто-то, чтобы внушать, вдалбливать если надо силой, тем кто ниже его, тысячам, миллионам, свое видение жизни, заставить их жить так, как тебе хочется. Некоторым, таким как Наполеон, Гитлер или Сталин это очень даже удавалось.
Ратников время от времени тряс головой. Ну, кто он такой, чтобы думать об этом, что это изменит, ведь плетью обуха… «О черт даже думать боюсь, ну и напугал же наших отцов и дедов Виссарионыч, аж нам передалось. Ну, ладно, черт с ним, со всем этим общечеловеческим. А вот тебе-то чего не хватило для успеха в жизни… везения, связей, способностей? Есть же люди, такие же как и ты, из низов, но пробились, стали знаменитыми, даже народными любимцами. Если не зацикливаться на Армии, а посмотреть в той же культурной жизни, сколько их, и без связей пробились. Ну, кого вспомнить?». Но как не пытался Федор Петрович вспомнить всех этих современных Ломоносовых, Шаляпиных, Есениных, которые сумели от «сохи» подняться к вершинам… О поэтах и бардах он уже столько думал, что о них вспоминать уже не хотелось, тем более что настоящему самородку Есенину они все не ровня. Но он думал, вспоминал… и, наконец, нашел. Одно бесспорно яркое имя среди его современников, конечно, было. Он даже удивился, почему не подумал о ней сразу. Ведь эта женщина действительно в первую очередь благодаря своему недюжинному таланту без особых связей и толкачей пробилась, поднялась. Более яркого примера в Союзе во второй половине двадцатого века не было, чем такое уникальное явление как Алла Пугачева…
Всего несколько лет назад Ратников еще считал эстрадную певицу Аллу Пугачеву молодой, во всяком случае, гораздо моложе себя. И когда Анна вдруг сообщила, что она почти ее ровесница, он был крайне удивлен, что эта нестандартная в поведении, и довольно развязная девица тоже принадлежала к послевоенному поколению. Это «открытие» заставило его внимательней к ней присмотреться, благо на телеэкране она появлялась часто. Он попытался разгадать секрет ее кажущейся «молодости». Внешне, даже в гриме она, в общем, не смотрелась моложе своих лет. А вот в своих песнях она представала совершенно свободной от тех «пут и цепей условности», что незримо с детства, со школы, с пионерского лагеря опутывали едва ли не любого советского человека, родившегося в конце сороковых и в пятидесятых годах. Родившиеся в шестидесятых уже ощущали те путы не столь сильно. Он видел это и по солдатам и тем более по молодым офицерам. Наблюдая певицу по телевизору и анализируя ее поведение, Ратников сначала сделал сам собой напрашивающийся вывод: чтобы простому человеку чего-нибудь достичь, кроме способностей необходима еще и изрядная наглость. Ведь именно такой и казалась Пугачева, талантливая и наглая, даже хамоватая. А как же еще пробиться через частокол всевозможного блата, кумовства и разных «ты мне – я тебе», если у тебя нет ни какой поддержки? Может, и ему не хватило этой самой беспардонности в своем деле, все ждал, что заметят, оценят. А надо было ходить, требовать, попадаться на глаза вышестоящим, унижаться – наступать на горло своей гордости, может быть даже взятки давать… Ратников знал таких людей, которые ради карьеры не брезговали буквально ничем, некоторые даже «подкладывали» под начальников и всевозможных проверяющих своих жен, или женились на перезрелых, гораздо старше себя дочках генералов, преподавателей академий… При упоминании всех этих «средств» Ратникова тянуло на рвоту – он не мог представить в подобной ситуации ни себя, ни Анну. Тем не менее, время от времени устраиваемые женой ссоры на бытовой почве сформировали у него своеобразный комплекс. Он искренне считал, что не смог обеспечить жене и детям достойной их жизни, ощущал не проходящее чувство вины.
Что касается Пугачевой, то Ратников, конечно, понимал, что это исключение из правил, этот пример нетипичен, и возможен только в творческой среде. Просто уж очень она талантлива в своем деле. Остановить такую даже закаленным в «боях» советским чиновникам от культуры было не под силу, тем более вставлять ей «палки в колеса» бездарям и середнякам из артистической богемы – все равно что море плотиной перекрыть. Впрочем, ей конечно и со временем относительно повезло, чуть раньше «перекрывали» только так, и в лагерях гноили, и убивали. Сколько талантов было загублено в золотое для «органов» сталинское время. Сейчас, слава Богу, времена уж не те, хотя и пытаются, стоит таланту оступиться, дать слабину – и нет таланта. Вон и Захарова со сцены выкинули, и Ободзиньского, и над Леонтьевым издеваются, гоняют как бездомного соленого зайца, квартиры даже в Горьком, не говоря уж о Москве, не дают. Но на Пугачеву, настоящую народную любимицу, все же покуситься опасаются, разве что в газетных статейках из-под тишка куснуть могут. А то что Пугачева, несмотря на весь свой эпотаж и нескромность, любима народом, Ратников убедился воочию три года назад в мае того памятного 1983 года, когда побывал на ее концерте. Так вот, тот концерт повлиял на него сильнее, чем тысячи сплетен и десятки телетрансляций.
Билеты на концерт случайно приобрела Анна, когда Ратниковы, возвращаясь из санатория, забрав детей в Ярославле решили оставшиеся дни отпуска провести у Веры, чтобы успеть «побегать» по московским магазинам. То был сборный концерт «звезд» эстрады во дворце спорта «Олимпиский». Огромный зал зрители забили до отказа, ибо выступающих «звезд» набралось немало: «Земляне», Борткевич, Ножкин, Брегвадзе и еще ряд менее известных. Завершала программу «Она». Там Ратников воочию убедился, в чем отличие «звезд» от «Звезды». Чтобы это понять, при этом надо было присутствовать, видеть и слышать вживую. Ни какая телетрансляция этого передать не может. Артисты на сцене пели, говорили, шутили… Борткевич из кожи лез доказать, что он и без «Песняров» кое что стоит. Правда, получалось у него это не очень убедительно. Ножкин продемонстрировал этакие советско-ястребиные взгляды, заявив, что у нас весь мир враги, а потом спел не первой свежести песенку про то, как его «образованные просто одолели». Брегвадзе явно не хватало ее «камерного» голоса даже усиленного радиоаппаратурой на весь огромный Дворец спорта. Однако все этот мало кого волновало. Большинство зрителей их воспринимало вполуха, в качестве «разогрева». В зале переговаривались, посмеивались, обсуждали что-то свое – весь двадцатитысячный «Олимпийский» ждал появления «Её» и только «Её». Особенно не повезло в том концерте Брегвадзе. Она пела последней перед Пугачевой и весь гигантский зал как будто подгонял ее своей единой волей: скорее, скорее, кончай, что ты там шепчешь, мы пришли ради «Нее», хотим видеть и слышать только «Её», а вас всех так, в «нагрузку» нам подсунули. Брегвадзе кончила петь, удостоилась жидких аплодисментов, и еще не успела покинуть сцену, как адресованные ей хлопки, захлестнула мощная волна рукоплесканий: на краю затененной сцены, в скользящем луче прожектора, на мгновение мелькнуло концертное платье, знаменитая пугачевская «летучая мышь». Зал бушевал несколько минут. Ратников, уже имел опыт ощущения гипнотической силы довлеющей над залом, примерно то же он ощущал в Зыряновске на концерте Высоцкого. Ему даже стало не по себе от столь явного пренебрежения публики к предыдущей исполнительнице. Анна и Игорь (дочь по малолетству на концерт не взяли) тоже поддались общему психозу и хлопали что было сил.
Певица спела семь своих песен-хитов: «Миллион алых роз», «Старинные часы», «Сонет», «То ли еще будет», «Любовь одна виновата»… То было время наивысшего расцвета ее дарования, апогей ее творчества, она пела вдохновенно, в охотку, властвовала над залом и щедро одаривала зрителей: голосом, движениями, страстью, своим хорошим настроением. Люди… не маленький камерный залишко, где собирается элита, или знатоки искусства, а тысячи совершенно разных людей со всей страны, ее слушали и смотрели, они ее обожали, боготворили… Потом, наверняка, многие из них по-прежнему сплетничали и судачили о «Ней», пересказывали анекдоты про «Неё», возмущались ее поведением, высокими гонорарами… Но все они, несомненно, вспоминали и будут вспоминать, что побывали на «Её» концерте, гордится ею, гордится даже ругая и понося.
Размышления подполковника прервал очередной стук в дверь. Вошли старый и новый дежурные по дивизиону. Они доложили о приеме-сдачи дежурства, подали журнал с соответствующим рапортом. Ратников расписался в журнале, коротко проинструктировал нового дежурного и… вновь остался один… «Ну вот и этот длинный день подходит к концу, на сегодня кажется все, можно домой идти», – подумал было подполковник, но тут в дверь вновь постучали.
– Разрешите?
Это был вновь Дмитриев. Он дождался, пока офицеры передадут дежурство и, судя по всему, зашел с какой-то просьбой.
– Что еще Валера? – устало, но доброжелательно спросил Ратников.
– Товарищ подполковник, разрешите мне на завтра на школьную машину опять себя старшим запланировать, – немного смущаясь, попросил прапорщик.
– А в чем дело, у тебя какая-то нужда?
– В общем да… У матери печка почти не топиться, дымоход забился. Я летом как-то не собрался почистить думал, до следующего года потерпит. А тут, сегодня поехал, а мать меня уже ждет, плачет, говорит дым прямо в дом идет, спасу нет. Я домой-то заехал, действительно плохо дело, совсем где-то забилось, срочно надо пробивать.
– Пробивать говоришь?… Да нет, за те три-четыре часа, что школьников ждать будешь, ты никак не управишься… Давай так сделаем. Старшим ты назавтра меня планируй. У меня там тоже дела есть, а сам в будке поедешь. Если успеешь печь исправить, назад вернешься со второй сменой, а не успеешь, тогда на ночь оставайся. Мать это мать, ей помочь обязательно надо, как же ей без печки зимой, – наставительно произнес Ратников.
– Спасибо товарищ подполковник…
25
Разговор с Дмитриевым напомнил Ратникову о собственной матери. Он перебрал свою почту лежавшую перед ним, газеты «Правду», «Красную Звезду», обязательные для каждого офицера, «Спорт» для Игоря, «Пионерскую правду» для дочери… никакого конверта не было. Писем от матери не было уже больше месяца, хотя от тещи пришло неделю назад. Ратников записал в свою записную книжку, завтра в поселке заказать переговоры с Верой и выяснить у нее все ли нормально с матерью. До Медвежья, не имевшего телефонной связи, дозвониться было невозможно…
Не поехала Ефросинья Васильевна к детям после смерти мужа, осталась одна в опустевшей избе. Тяжело и муторно остаться под старость одной. А куда поедешь? Старшая дочь, что в соседней области еле концы с концами сводит. Не прибудет там ладу, если еще и она на прокорм заявится. Не захотела она ехать и в Люберцы ко второй дочери – семья без детей это не семья, и опять же в доме зятя теща вряд ли ко двору придется. Отклонила мать и предложение сына, мол и ехать далеко, и квартира у вас маленькая, а дети подросли. И она и сын отлично понимали, что истинная причина совсем иная – неприязнь между снохой и свекровью. И хоть Ефросинья Васильевна не имела возможности наблюдать Анну в ее повседневной жизни, но ее поведение, когда они приезжали в отпуска говорило достаточно красноречиво – эта не потерпит в своем доме второй хозяйки. А стать приживалкой, нахлебницей, или нянькой при детях она не могла в силу своего характера. Она была еще крепка, хотя после шестидесяти чуть согнулась и еще более высохла. Но тяга к работе у нее не пропала. Ефросинья Васильевна хоть и вышла на пенсию, но продолжала работать в колхозе, благо не гнали – рабочих рук в деревне становилось все меньше. Заработок и пенсию откладывала для внуков – может, помянут бабку добрым словом. Дети и внуки, вот что стало смыслом ее жизни. Она ждала их в гости с осени до лета будущего года. Только летом она жила полноценной жизнью. Из скотины оставила только корову да несколько куриц. Трое детей старшей дочери бывали у нее каждое лето, благо ездить недалеко. А вот Федор со своими приезжал реже. Если отпуск его самого выпадал зимой, детей со школы не сорвешь, а летом получалось не всегда. Но даже когда сын привозил семью в Медвежье, жили они там от силы две недели, делили отпуск между бабой Фросей и городской бабой Настей. Может, оттого что видела их реже, дети сына были для Ефросиньи Васильевны любимыми внуками. Через внуков она уже и к снохе стала относиться терпимее, поостыла былая неприязнь. Не могла не видеть мать, что сумела-таки эта своенравная городская девка создать хорошую крепкую семью, содержать в чистоте и холе детей, и мужу за столько лет не надоела, не опостылела. У ее дочерей, увы, таких семей не получилось. Она уже не ревновала сына к снохе, хоть та с годами не теряла красоты, и сын по-прежнему не мог, как говориться, ей «надышаться».
Этим летом, когда после Люберец и Ярославля Ратниковы приехали в Медвежье, Анна пожалуй впервые явственно ощутила, что свекровь к ней несколько «потеплела». Если раньше она излучала приветливость и ласку только в отношении сына и внуков, то сейчас стала относительно доброжелательна и с ней. Анна, уставшая от многолетней конфронтации, так этому обрадовалась, что уже самостоятельно вызвалась помогать по хозяйству. Летом жизнь в старом ратниковском доме кипела вовсю. Мужики, сын и муж старшей дочери, латали полуистлевшую старую крышу, клали заплаты из свежей дранки. Потом чинили крыльцо, заготавливали дрова, чтобы Ефросинья Васильевна могла, не прося посторонней помощи, пережить и осенние дожди, и зимние холода. Анна же вместе со старшей дочерью брали на себя всю женскую работу, кроме дойки и приготовления пищи. К печке и корове Ефросинья Васильевна никого не подпускала, хотя Анна на радостях от примирения со свекровью была готова отважиться даже подоить корову. Ефросинья Васильевна не дала осуществить благое намерение, пожалела сноху, сказав, что эта корова кроме нее никого к себе не подпускает. Анна оценила великодушие, но тут же и забеспокоилась, не с умыслом ли та изменила свое к ней отношение, уж не собралась ли она приехать к ним, погостить, или, не дай Бог, жить. Но все объяснялось гораздо проще. Ефросинья Васильевна уже три года не видевшая Игоря, Люду и её (Ратников приезжал к матери каждый год, даже если отпуска выходили зимой, приезжал один), просто очень по ним всем соскучилась. Годы перемололи ее нетерпимость, к старости поневоле становишься миролюбивым. К тому же семья сына, несмотря ни на что, радовала Ефросинью Васильевну. Радовал сын, тем, что крепко «стоит на ногах», радовал молодецкой статью Игорь, даже Люда виделась бабке не болезненной худышкой, а милой, стройненькой беляночкой. Насчет внешности внучки она была иного мнения, нежели Анна. Ефросинья Васильевна сама никогда не отличалась полнотелостью и округлостью и потому не считала трагедией то, что у внучки в двенадцать лет отсутствуют зачатки женских форм. Она подметила то, чего не рассмотрела Анна: внучка пошла не в мать, а в нее, худощавую, угловатую, а ее пока еще хрупкие выпирающие ключицы обещали со временем превратиться в такие же как у Ефросиньи Васильевны крупные и крепкие кости. Видеть свое повторение в потомках всегда приятно, но Ефросинью Васильевну уже не раздражало, что во внуках явно прослеживаются и многие наследственные черты столь нелюбимой ею ранее снохи.
После отъезда гостей жизнь Ефросиньи Васильевны чем-то напоминала летаргический сон, сон воспоминаний о прошлом лете и грез о будущем, когда изба вновь наполнится шумом, голосами, возней, смехом, когда вновь надо будет не просто так, а для кого-то доить корову, готовить еду. В таком же «полусне» проживали остаток жизни многие обитатели деревень, в которых оставались в основном одни старухи. В Медвежье, еще в шестидесятые насчитывавшем более пятидесяти обитаемых дворов, в восьмидесятых осталось едва двадцать. Одна за другой заколачивались избы крест-накрест – деревня медленно, но неотвратимо умирала.
Мысли о матери, вновь спровоцировали позывы к затылочной боли. «Ладно, на сегодня пожалуй все, домой надо идти, полежать. Ох, и тяжкий получился день…»
Звонок телефона. Подполковник, болезненно поморщившись, с досадой берет трубку:
– Кто там еще!?
– Товарищ подполковник, вас начальник штаба полка, – отчетливо звучал в трубке голос дежурного телефониста.
– Федор Петрович, ты!? – тут же послышалась надтреснутая скороговорка полкового НШ. В голосе чувствовалась озабоченность.
– Слушаю Ратников!
– Здравствуй, срочное ЦУ, слушай внимательно, а лучше запиши.
Ратников машинально пододвинул к себе блокнот:
– Я вас слушаю.
– Сейчас из корпуса мой шеф звонил. У них там в Алма-Ате какая-то сильная заваруха. Комкор срочно свернул свой визит и уже к себе назад вылетел. Ты меня хорошо слышишь?
– Да, конечно. А что именно случилось-то?
– Точно сказать не могу, но вроде какие-то студенты-казахи в количестве нескольких тысяч бузу на площади Брежнева затеяли, демонстрацию с лозунгами.
– Какими лозунгами? – не смог сразу «врубиться» Ратников.
– Ну, ты что, Петрович, с луны свалился, не знаешь, что мы с тобой в чуркестане живем, и что они там кричать могут? У тебя, кстати, кто на коммутаторе сидит? – вдруг забеспокоился начальник штаба.
– Рядовой Линев.
– Это который ростом с колокольню?… Ну тогда не страшно… Линев ты слышишь? – тут же осведомился начальник штаба.
– Так точно. Мне по обязанностям положено прослушивать разговор, контролировать качество связи, – с обидой в голосе, видимо на «колокольню», отозвался с коммутатора Линев.
– Слушай, но о том, что сейчас услышишь пока не трепись. Понял!? – грозно предупредил начальник штаба.
– Так точно, – с готовностью отвечал связист, явно польщенный тем, что ему доверяют какую-то важную тайну.
– Так вот, Петрович, лозунг у них у все один: «Русские убирайтесь в Россию». Были столкновения с войсками и милицией, имеются жертвы.
– Но почему, с чего это… вроде бы никаких предпосылок…
Ратников был просто ошарашен известием, он отказывался верить начальнику штаба. Этот подполковник пришел в полк откуда-то из Узбекистана и, похоже, еще не осознал, что казахи и среднеазиатские нации далеко не одно и то же. Если среди узбеков, туркмен и таджиков действительно в ходу был лозунг «Русские убирайтесь в свою Россию», то в Казахстане за исключением крайнего юга русские и казахи сосуществовали относительно мирно, и таких слов из уст казахов услышать было невозможно.
– Как почему ты, что телевизор не смотришь, газет не читаешь?
– Да нет, в последнее время как-то не до того было, – несколько смутившись, признался Ратников.
– Так ведь пленум ЦК Казахстана прошел. Кунаева от должности освободили. Такие вот пироги.
– И что, они из-за него что ли? – удивился Ратников.
– Да нет, кому он нужен, чтобы из-за него на демонстрации выходить. Дело в том, что на его место не казаха назначили, а русского, Колбина, бывшего первого секретаря Ульяновского обкома. Вот этого-то они и не смогли перенести, вышли с протестом. В связи с этим спущено устное распоряжение в войска округа, никого из этих «хозяев страна» сегодня и в ближайшие дни, до особого распоряжения, в караул не ставить, и вообще от оружия подальше держать. Понятно?
– Понятно… Но вы можете поточнее сказать, что же там все-таки случилось?
– Пока сам толком ничего не знаю, так в общих чертах, что была демонстрация, которую разогнали, есть жертвы, а более ничего. Ну ладно, мне еще другие подразделения обзвонить надо. Давай, действуй.
Ратников буквально застыл, позабыв про трубку, которую сжимал в руке, будто сведенной судорогой. Привычка, однако, взяла свое, заставив рефлекторно начать выполнять поступившее распоряжение.