Исповедь фаворитки Дюма Александр
— Хочешь, я посоветую тебе хорошее средство обороны? Душись своими любимыми духами, неважно какими, но обязательно душись всякий раз, когда отправляешься ко двору. Подобно своему предку Генриху Четвертому — по-моему, в этом состоит все их сходство, — король ненавидит духи. Я же, напротив, обожаю их. Так, а теперь посмотри на меня… Положительно ты прелесть! Ты в десять раз красивее, чем в парадном туалете. Только дай я вплету что-нибудь тебе в волосы.
Королева открыла футляр, лежавший на ее туалетном столике, и достала оттуда нитку жемчуга, способную служить и колье, и украшением для прически; жемчужины перемежались несколькими крупными бриллиантами; затем, как и было сказано, она вплела эту нить мне в волосы.
Казалось, Каролина совершенно отреклась от собственного кокетства, лишь бы сделать меня как можно красивее, хотя бы и в ущерб ей самой; глядя, как она убирает мои волосы, можно было подумать, что не женщина украшает другую женщину, а любовник наряжает возлюбленную.
— О, — произнесла она, — Сан Марко и Сан Клементе просто лопнут от зависти! Нам говорили, что приедет англичанка, и мы ждали, что появится белобрысая особа с волосами, как мочало, с голубенькими фаянсовыми глазками и длинными зубами, а вместо этого к нам из страны томных миссис приехала сущая Клеопатра, темная шатенка с глазами непередаваемого цвета и с такой кожей, с такой… Ну, признайся, подружка, из чего сделана твоя кожа? Из горностая? Из лебяжьего пуха? Право, мне так досадно, что я пригласила всех этих людей прийти сегодня сюда: мы ведь могли бы остаться вдвоем, принять ванну, приказать, чтобы нам сервировали ужин прямо в бассейне… Ах, вот было бы славно захлопнуть дверь у них перед носом! Но нет, так и быть, я их приму, ты будешь кокетничать, словно кошечка, не правда ли? Говорят, ты чудесная актриса, а танцуешь так, что голова кругом идет…
Я покраснела.
— Сэр Уильям сам об этом рассказывал. Ты почитаешь стихи, ты споешь, ты будешь делать все что умеешь, чтобы свести их с ума. Мы их ослепим, очаруем; завтра во всем Неаполе только и будет разговоров, что о тебе; и когда мне станут говорить про леди Гамильтон, я скажу: «Да, это моя подруга! Это моя Эмма, она принадлежит мне и больше никому!» Мужчины будут ревновать тебя ко мне, женщины возненавидят меня еще больше… О, я сквитаюсь с ними, со всеми этими неаполитанками, которые занимаются любовью, словно самки, и не желают мыться — их хоть плетью загоняй в ванну! Если бы по приговору суда мне пришлось поцеловать одну из них, я попросила бы изменить меру наказания и лучше заточить меня в замок Святого Ангела или в Кастель Нуово, тогда как тебя… о, тебя я бы съела живьем!
И, обнажив мне плечо, она впилась в него зубами, закончив укус поцелуем.
В это мгновение дверь будуара приоткрылась и мы услышали:
— Стол для ее величества накрыт.
— Идем! — сказала королева.
И мы вошли в обеденную залу.
XLVIII
Приближенные дамы королевы, те самые, что слыли ее подругами, хотя были лишь поверенными ее секретов, маркиза Сан Марко и баронесса Сан Клементе, явились в парадных туалетах, составлявших весьма резкий контраст с нашими нарядами. Их прически были напудрены и украшены цветами, на щеках — румяна и мушки, негнущиеся талии затянуты в железные корсеты. Тогда я в первый раз заметила смешную сторону их светских туалетов. Несчастные женщины походили на кукол.
И все же обе были хороши собой, особенно маркиза Сан Марко; но это была красота, лишенная грации, гибкости, очарования.
Королева, напротив, хоть уже слегка отяжелела в свои тридцать семь лет, была прелестна. Казалось, в предчувствии нависшей над нею ужасной вести, которой она еще не знала, но неминуемо должна была узнать завтра, она спешила украсть несколько счастливых часов у времени, у исторических событий и политических дел.
Она была любезна со своими дамами, но совершенно обворожительна со мной; она меня усадила с собою рядом и в продолжение всего ужина сама за мной ухаживала.
Привыкнув пить только воду, лишь слегка окрашенную подмешанным к ней французским вином, теперь я, уступая настояниям королевы, была вынуждена испробовать все опьяняющие сицилийские и венгерские вина; казалось, они превратили в пламя кровь, струящуюся в моих жилах.
Перед концом обеда, а точнее говоря, ужина, нам объявили, что несколько гостей, которых королева приказала принять, явились и ждут в салоне.
Королева велела распахнуть двери, поднялась и, опираясь на мою руку, направилась туда.
Я уже говорила, что в тот вечер она была прекраснее, чем всегда. Она казалась счастливой, ее лицо было спокойно, на губах, обычно сведенных презрительной гримасой, играла благосклонная улыбка.
При ее появлении поднялся восхищенный шепот, потом раздались рукоплескания.
Она протянула Роккаромана и Молитерно руку для поцелуя.
Роккаромана, начавший свою жизнь с приключений, которые сделали из него неаполитанского Ришелье, был еще молодым человеком, с виду почти мальчиком, и вполне соответствовал своей репутации, то есть был замечательно хорош собой и весьма изыскан.
В нем чувствовался человек, рожденный в безупречно аристократическом семействе и созданный для придворной жизни.
Молитерно был постарше и не столь красив, его черты были более мужественными и суровыми, а несколько лет спустя, в 1796 году, в Тироле, ему предстояло получить сабельный удар в лицо, который, лишив его одного глаза, придаст ему еще более мрачный вид.
Что касается доктора Гатти, то о нем я, помнится, уже рассказывала. Этот придворный угодник с гибким хребтом, благодаря своему положению врача, был вхож повсюду, но использовал эту возможность не ради занятий медициной, а чтобы без конца интриговать. Королева питала к нему не слишком теплые чувства, но, тем не менее, позволяла ему пользоваться известным влиянием.
Князь Пиньятелли, впоследствии заслуживший немалую известность как главный наместник королевства, когда королевское семейство, покинув Неаполь, бежало на Сицилию, был тогда человек лет тридцати двух — тридцати четырех, лишенный каких бы то ни было примечательных черт, будь то в характере или в наружности; просто один из тех безотказных, послушных министров, каких злой гений народов в дни революций часто приближает к монархам, чтобы приказы последних, на их беду, исполнялись слишком усердно.
Видя королеву в столь превосходном расположении духа, присутствующие тотчас придали своим лицам такое же сияющее выражение.
Королева представила мне одного за другим семерых или восьмерых приближенных королевского семейства, прибывших по ее приглашению. Главных из них я назвала.
Как все немцы, Каролина очень любила музыку; поэтому в салоне было множество всевозможных музыкальных инструментов, среди которых мое внимание привлекли клавесин и арфа. Королева спросила, владею ли я каким-либо из них; я играла на обоих.
Я села за арфу. Было очевидно, что предстоящий дебют будет самым торжественным из всех, какие когда-либо бывали в моей жизни.
Несколькими месяцами ранее при раскопках в Геркулануме был найден манускрипт, содержащий стихи Сапфо.
Эти стихи были переведены на итальянский маркизом ди Гаргалло, потом Чимароза положил их на музыку.
Я распустила волосы и, тряхнув головой, заставила их рассыпаться по плечам; они были пышными, очень длинными и, поскольку я никогда их не пудрила, тонкими и легкими; они упали роскошной волной ниже пояса. Я постаралась — а, как известно, я великолепно владела мимическим искусством, — итак, я постаралась придать моим чертам вдохновение, достойное античной поэзии, и после вступления, во время которого уже раздались аплодисменты, запела, сопровождая стихи бесхитростными аккордами:
- О дочь Юпитера, прекрасная Венера,
- Над целым миром твой, лучась, вознесся трон,
- Не дай душе сгореть в страданиях без меры,
- Пеннорожденная, чей сладостен закон!
- О, не питай ко мне враждебности незрячей!
- Я жалобы любви несу на твой алтарь
- И верю, моего ты не отринешь плача,
- Владычица сердец, услышь меня, как встарь!
- С лазурной высоты на воробьиных крыльях
- Легчайшая меж всех небесных колесниц
- Да спустится ко мне в жестокий час бессилья,
- Дай вновь узреть тебя, царица из цариц!
- Твоих бессмертных уст улыбка молодая
- Мгновенно осушит потоки горьких слез,
- Как солнце на заре, лучом траву лаская,
- Стирает капельки ночных прозрачных рос.
- «Зачем меня зовешь? — раздастся голос нежный. —
- Чья смертная краса несет тебе напасть?
- Чье сердце черствое холодностью небрежной
- Ответствует тебе на пламенную страсть?
- Бесчувственной души жестокую гордыню,
- Клянусь тебе, Сапфо, сумею покарать,
- И кто твои дары так презирает ныне,
- Придет тебя о них смиренно умолять».
- Не медли ж более, богиня упованья,
- Великая, кому подвластны глубь и высь!
- От мук меня спаси, уйми мои терзанья,
- Во прахе я молю: «Явись ко мне! Явись!»
Надобно ли здесь напоминать читателю, каких высоких степеней совершенства достигла я в представлениях подобного рода, наполовину песенных, наполовину мимических. С первых же строк я полностью слилась со своим персонажем и тем самым тотчас завоевала души зрителей. Если рукоплескания не прерывали меня на каждой строфе, то лишь потому, что присутствующие боялись упустить хотя бы единый звук моего голоса и струн арфы. Но когда на последнем стихе последнего четверостишия я, пав на колени и возведя взор к небесам, исступленно воззвала к богине:
- Во прахе я молю: «Явись ко мне! Явись!» —
из уст слушателей вырвался единый возглас, в котором изумления было не меньше, чем восторга.
Стало очевидно, что на сей раз я вызвала у публики чувство, прежде не изведанное ею, впечатление совершенно новое, неожиданное.
Королева, подняв, обняла меня и поцеловала.
— О, бис! Бис! — восклицала она. — Еще раз, Эмма, умоляю тебя!
Но я покачала головой.
— Государыня, — возразила я, — своим успехом я обязана неожиданности. Когда не останется неожиданности, не будет и успеха. Никогда не требуйте от меня повторения; но я могу попробовать показать что-нибудь другое, если вам угодно.
— Все что пожелаешь, только скорее, скорее, скорее! Нам не терпится снова рукоплескать тебе. Вы когда-нибудь видели что-либо подобное, Гатти? А вы, Роккаромана?
Как легко догадаться, ответ был единодушен.
Разумеется, все присоединились к королеве и просили меня сыграть что-нибудь еще.
Я была уверена, что произведу эффект в сцене безумия Офелии. Поэтому я попросила у королевы тюлевую вуаль и цветы.
— Ступай в мою комнату и выбери среди моих вуалей такую, какая тебе больше подойдет, — сказала она. — Что до цветов, то спустись в сад, там ты их найдешь во множестве.
Мы обе отправились в королевскую спальню. Там я выбрала простую вуаль из тюля, и мы, королева и я, пошли в сад. Предоставив себя в мое полное распоряжение, королева говорила:
— Хочешь герань? А вот ветка апельсинового дерева, она не подойдет? Может быть, возьмешь этот цветок олеандра?
Но все это было совсем не то, что требовалось мне. Эти аристократические, изнеженные цветы цивилизованных садов не имели к безумной Офелии никакого отношения. В стихах Шекспира говорилось о маках, васильках, овсюге, розмарине, руте — откуда я их возьму? Цветы, которые мне предлагали, годились для королевского венца, они были к лицу дочери Марии Терезии, но не дочери Полония. Однако со временем я стала сговорчивее и уже соглашалась на бриллианты и жемчуг, если не находилось ничего другого.
Королева пожелала было остаться и помочь мне переодеться, но, поскольку мне более всего хотелось поразить именно ее, я безжалостно отослала ее из комнаты. Впрочем, благодаря моей ловкости в подобного рода преображениях, Каролина едва успела войти в салон и занять свое кресло, как дверь спальни распахнулась и я показалась в проеме, бледная, с блуждающим взором и сведенным гримасой безумия ртом.
Если мои зрители, потомки древних афинян, были малознакомы с поэзией музы Лесбоса, тем с большими основаниями был им чужд поэт из Стратфорда-на-Эйвоне; к тому же ни один из присутствовавших не знал английского настолько, чтобы понимать Шекспира. Таким образом, для них это оказалась просто пантомимическая сцена.
Но для меня это не имело значения, ведь именно в пантомиме я была особенно блистательна.
Должна сказать, что, кажется, никогда, даже в минуты самого всепоглощающего вдохновения я не поднималась до таких высот выразительности, как в тот вечер. О, я и в самом деле была простодушной гамлетовой Валентиной, отчаявшейся дочерью Полония, утратившей рассудок сестрой Лаэрта. Мне не хватало реплик, но я восполнила все;
уверенность, что никто не заметит никаких пробелов, поддерживала и даже, может быть, еще более воодушевляла меня. Я была поэтом и актрисой в одном лице, где мне не хватало слов, я импровизировала — право, сам Шекспир остался бы мною доволен.
Не в моих силах описать изумление зрителей: по всей вероятности, перед этим сообществом впервые предстала поэзия Севера, бледная, с развевающимися волосами, лепечущая свои странные жалобы. Только одна королева почувствовала во всем этом нечто близкое поэтам своей туманной родины.
Я удалилась, сопровождаемая криками, что вырывались из каждой груди порой вместе с рыданиями, и шумом рукоплесканий, которые преследовали меня до самой двери моей комнаты.
Королева вбежала туда вслед за мной и заключила меня в свои объятия.
Потом, услышав шаги, приблизившиеся к дверям комнаты, она окликнула:
— Кто это?
Назойливая особа, не то Сан Марко, не то Сан Клементе, вошла, а вернее, остановилась на пороге, не решаясь сделать ни шагу вперед.
Королева призадумалась на мгновение, потом вдруг приказала:
— Оставайся здесь, не возвращайся в салон.
Я была совершенно разбита и ничего лучшего даже пожелать не могла.
Упав в кресло, я услышала, как королева, выйдя за дверь, сказала:
— Наша англичанка во славу своего поэта, а также ради нашего вящего развлечения не щадила сил, и она заслуживает поощрения. Всего наилучшего, господа, и доброй ночи!
— Но, по крайней мере, можно рукоплескать ей? — спросил Роккаромана.
— О, это сколько угодно, — отвечала королева, — и сколько бы вы ни аплодировали, все будет мало. Признайтесь, что это волшебно!
Послышался шум похвал и рукоплесканий, потом голоса и аплодисменты мало-помалу стали затихать, королева поблагодарила своих придворных дам за любезные услуги и заперла за ними дверь.
Обернувшись, она увидела меня в ту минуту, когда я приподняла шелковую портьеру у входа в салон.
— Ну, входи же, сирена! Иди сюда, Цирцея! Армида, войди!
И, обняв меня за плечи, увлекла на канапе.
Обнявшись, мы упали возле оставленной там арфы.
— Знаешь, — заметила королева, — ты пела строфы Сапфо, которые начинались со слов:
- О дочь Юпитера, прекрасная Венера! —
а надо было бы спеть для меня другие, те, что начинаются так:
- Кто созерцал твой лик, кто был с тобою рядом…
— Я не могла их спеть, дорогая королева, — возразила я. — Они мне неизвестны.
— Что ж, зато я их знаю, — призналась она, — и я их тебе спою.
Она опустилась на одно колено и, склонившись на ковер у моих ног, с лихорадочно сверкающими глазами, будто в опьянении терзая струны арфы, запела чарующим контральто такие стихи:
- Кто созерцал твой лик, кто был с тобою рядом,
- Кто нежный голос твой, как песню, слушать мог,
- Кого дарила ты улыбкой или взглядом,
- Тот знал восторг любви, тот счастлив был, как бог!
- Я, увидав тебя, не в силах молвить слово:
- Немеет мой язык, пересыхает рот,
- А сердце и грустить и ликовать готово,
- И в лихорадке чувств мне душу ревность жжет.
- Так Пламенного Льва дыхание смертельно
- Для слабого цветка на выжженном лугу.
- Бледнею, и дрожу, и мучусь беспредельно,
- От страсти и любви я умереть могу![31]
В то самое мгновение, когда последний стих замер на ее губах, а последний звук арфы угас в воздухе, в дверь осторожно постучались.
— Это еще кто? — нетерпеливо спросила королева, приподнимаясь на одном колене.
— Люди госпожи Гамильтон и ее экипаж, — отвечал голос.
— Пусть возвращаются в посольский особняк, они здесь не нужны. Леди Гамильтон останется у меня.
Потом, увлекая, почти на руках неся меня в ванную, она сказала:
— Пойдем же, ну, пойдем! Сэр Уильям Гамильтон в Казерте, он вернется только завтра!
XLIX
Новость, которая со вчерашнего дня, подобно дамоклову мечу, висела над головой королевы, была не чем иным, как известием о взятии Бастилии.
Разумеется, ничто не могло погрузить Каролину в более глубокое и тягостное недоумение. Ведь это было все равно, как если бы ей сообщили, что неаполитанцы захватили замок Сант’Эльмо.
Хотя не было известно, чтобы из Франции прибыл какой-либо иной посланец, а этого единственного гонца тотчас заперли во дворце, тем не менее, новость распространилась по Неаполю и вызвала чрезвычайное возбуждение.
Когда несколькими годами ранее франкмасоны во Франции, иллюминаты в Германии, последователи Сведенборга в Швеции начали организовывать тайные общества, в Италии, особенно в ее южных областях, тоже появились франкмасоны. Укоренение в Неаполе масонства совпало с той порой, когда у Марии Каролины начинался роман с князем Караманико, и королева, поглощенная выискиванием поводов для встреч со своим возлюбленным, побудила его вступить в ложу, что он и сделал без колебаний, причем и она сама, используя закон, позволяющий основывать женские ложи, объявила себя венераблем ложи, куда вошли несколько неаполитанских дам. Что касается короля, то он так и не пожелал присоединиться к масонам, поскольку это требовало ряда физических и моральных испытаний, которым ему не хотелось подвергаться из опасения, что он не сумеет выйти из них с честью.
Затем мало-помалу королева начала чувствовать себя свободнее, после смерти министра Тануччи любовники стали видеться сколько им было угодно, и масонские ложи, предоставленные самим себе, спокойно продолжали заниматься своим делом. А это дело, следует вспомнить, состояло в подготовке обширного заговора против королевской власти.
В ту эпоху в Италии появилось немало выдающихся людей, пользовавшихся признанием.
Это были последователи Вико, Дженовези, Беккариа, Филанджери, Пагано, Чирилло, Конфорти, наконец, все те, кто желал торжества тех же принципов, то есть прогресса, шествующего по миру при свете той философии, которая только что вспыхнула во Франции так ослепительно, что все вокруг занялось огнем.
Все те, кто в Южной Италии с надеждой обращал взоры в сторону Франции, зная заранее, что именно из Парижа придет прогресс, затрепетали от радости при известии о падении Бастилии.
Разумеется, при неаполитанском дворе царило совершенно противоположное настроение.
Бастилия взята, притом без осады, в один день, всего за три часа, взята народом, который накануне был безоружен, а сегодня уже располагает тридцатью тысячами ружей; белая кокарда, символ королевской лилии, сменилась трехцветной — эмблемой Революции; Людовик XVI признал эту эмблему и даже прикрепил ее на свою шляпу; все это было нечто неслыханное, неожиданное, невероятное, что должно было потрясти и в самом деле потрясло, оглушило неаполитанский двор.
Политические связи между двумя королевствами из-за ненависти министра Актона к Франции и влияния, которым он пользовался в Государственном совете, давно стали холодными и стесненными, однако родственные отношения Марии Каролины и ее сестры всегда оставались самыми нежными, и, как правило, не проходило двух недель без обмена письмами: в них две эрцгерцогини делились своими радостями, горестями и в особенности супружескими разочарованиями.
То ли министр Актон своим обостренным ненавистью чутьем угадывал, какие события вскоре произойдут во Франции, то ли просто поддавался мстительному чувству, переполнявшему его сердце, — как бы там ни было, он не успокаивал, а растравлял опасения короля Фердинанда, внушая ему, что следует предвидеть вооруженное вторжение, в котором Неаполю уготована некая немаловажная роль или даже особая миссия.
В этом смысле он обрел неоценимую опору в лице сэра Уильяма Гамильтона, доходившего до фанатизма в любви к своему молочному брату королю Георгу и к Англии, своей отчизне.
Что до меня, далекой от политических интересов, да и весьма невежественной во всех вопросах, касающихся прав народа и, естественно, могущества королей, то я могла лишь слепо подчиняться влияниям, оказываемым на меня извне, особенно если эти влияния исходили от такого человека, как сэр Уильям, чей выдающийся ум был общепризнан, и от такой женщины, как Мария Каролина, что с первого дня, когда я ее увидела, приобрела надо мной большую власть.
Итак, с этой поры я оказалась под влиянием гнева и пристрастий, овладевших моим окружением, не подвергая суду разума ни этого гнева, ни этих пристрастий, — они поселились в моей душе скорее в виде инстинктов, чем как следствие каких-либо осознанных принципов или расчетов.
Впрочем, понятно, что все эти политические страсти развивались не во мне самой, а в тех, чьим отражением я была вначале и чьим орудием, увы, сделалась впоследствии.
Известия из Франции не закончились взятием Бастилии и сменой кокард; потом нам пришлось узнать и о беспорядках, случившихся на банкете гвардейцев королевской охраны, где национальную кокарду топтали ногами, а вместо нее нацепили черные кокарды; дошли до нас и известия о событиях 5–6 октября, когда королевские покои дворца в Версале подверглись вторжению, двое караульных гвардейцев были убиты, а короля и королеву насильно увезли в Париж.
Эта последняя новость весьма опечалила королеву Марию Каролину; она показала мне письмо своей сестры Марии Антуанетты, где та рассказывала о планах, целью которых было или бегство из Франции, или восстановление во всей полноте власти, потерянной царствующим домом начиная с июля.
Исполнение этих планов должно было ввергнуть Европу в огонь, но тем самым они особенно привлекали Марию Каролину: вступив в борьбу против революции, она оказалась бы в своей истинной стихии.
Вот каков был этот проект (по тому, что я объясню в двух словах, читатель увидит, что здесь уже была заложена основа будущего вареннского бегства).
Предполагалось созвать и собрать в окрестностях Версаля девять тысяч человек сторонников королевского дома; из этих девяти тысяч две трети принадлежали к знати и тем самым заслуживали доверия.
Затем было задумано захватить Монтаржи, городок, расположенный приблизительно в двадцати льё от Парижа; там всем управлял барон де Вьомениль: некогда он был в Америке товарищем по оружию Лафайета, но из зависти к нему, ставшему конституционалистом, примкнул к контрреволюционерам.
Восемнадцать отборных полков, составленных из карабинеров и драгунов, то есть из наиболее роялистски настроенных армейских частей, должны были перекрыть все дороги, ведущие в Париж, и не пропускать туда продовольственные обозы.
Между тем король и королева, обосновавшись в Монтаржи, должны были оттуда наблюдать за происходящим: предполагалось, что Париж, изголодавшись, будет вынужден уступить и принять их условия.
В денежных средствах недостатка не предвиделось: кроме того, что королю удалось бы захватить с собой из Парижа, рассчитывали на добровольные пожертвования — один только верховный попечитель бенедиктинской общины предложил сто тысяч экю.
Услышав об этом, Мария Каролина воскликнула:
— Я дам миллион, даже если придется продать мои бриллианты!
Вслед за этим королевским даром я от имени сэра Уильяма и от себя смиренно пожертвовала пятьдесят тысяч франков, которые были приняты.
Однако события 5 и 6 октября сделали этот план неисполнимым.
Все эти новости будоражили неаполитанскую королеву; она предчувствовала, что настанет день, когда и она попадет в обстоятельства, сходные с теми, в каких находилась ее сестра, и будет вынуждена или спасаться бегством, или склонить голову перед волей народа.
Она считала, что настал час укрепить семейные связи с австрийским королевским домом, чтобы этим сближением обеспечить своей сестре Марии Антуанетте, уже отчаявшейся побороть нелюбовь французов, единственную точку опоры в борьбе против своего народа — могущественную, сплотившуюся семью.
Королева проявляла ко мне такое доверие, что не только дружески делилась со мной всеми известиями — впрочем, я и так знала их от сэра Уильяма, — но и советовалась со мной по любому поводу.
Две ее дочери вступили в брачный возраст; между неаполитанским и австрийским двором было условлено, что они выйдут замуж за эрцгерцогов Франца и Фердинанда, а Франческо, наследный принц Неаполя, герцог Калабрийский, достигнув брачных лет (ему тогда едва исполнилось тринадцать), женится на эрцгерцогине Марии Клементине, которая была на два года младше его.
Со своей стороны, Мария Антуанетта вела оживленную переписку со своим братом Иосифом II при посредничестве своих советников, которые, к несчастью, все были австрийцами. Этими советниками являлись аббат Вермон и граф де Бретёйль. Посол Австрии в Париже, граф де Мерси-Аржанто, получал письма из Вены и отсылал туда корреспонденцию из Парижа.
Двадцатого февраля 1790 года германский император Иосиф II умер, и несколькими днями позже эта весть, впрочем давно ожидаемая, дошла до королевы. Император скончался от чахотки, в отчаянии от того, что его царствование прошло бесславно, в отличие от предыдущего блистательного царствования Марии Терезии; на смертном одре он предвидел грядущие опасности, угрожающие его семье.
На престол взошел Леопольд, великий герцог Тосканский, имевший репутацию глубокого мыслителя и великого реформатора. Королева Мария Каролина опасалась, как бы философия не довела ее брата до того, что он без сопротивления позволит совершиться в своем государстве событиям, подобным происходившим во Франции.
Эти соображения побудили ее отправиться в Вену вместе с супругом. Показной целью этого путешествия были переговоры с новым императором, очень любившим свою сестру Марию Каролину, относительно задуманных внутрисемейных браков; целью реальной являлось обсуждение способов спасения Марии Антуанетты, будь то организация ее бегства, контрреволюционного переворота во Франции или же коалиции, которая могла бы решить дело путем военного вторжения.
Королева не могла решиться покинуть меня; она твердила, что во всем Неаполе ей жаль расстаться только со мной. Она взяла с меня слово писать ей три раза в неделю.
Я предложила ей сопровождать ее, и она с благодарностью приняла это предложение, однако мое присутствие при Венском дворе в качестве супруги английского посла, когда при этом самом дворе затевалась коалиция против Франции, показалось сэру Уильяму чересчур многозначительным. Он поделился своими соображениями с королевой, та нашла их справедливыми и первая сказала, что мне придется остаться.
Покидая меня, она была в настоящем отчаянии, тем более что прошло всего несколько дней после кончины ее брата. Она заставила меня поклясться, что в ее отсутствие я не стану видеться ни с кем, кроме моего старого обожателя графа Бристольского, кому она меня поручила со словами, что просит сохранить ее сокровище; она приказала написать для нее мой портрет, а мне подарила свой и как доказательство высшего доверия попросила меня хранить ее заветный ларец.
И вот наконец она уехала.
Всюду, где они останавливались в пути, она находила средство написать мне, и во все время ее пребывания в Вене я каждую неделю получала от нее послание. Она описывала мне торжества в честь коронации, на которых она присутствовала как в Вене, так и в Пеште, ибо, являясь еще и королем Венгерским, император должен был возложить на себя не только императорскую корону в Вене, но и королевский венец в Пеште. Что до политических дел, то есть мер, принимаемых для спасения Марии Антуанетты или создания коалиции европейских держав против Франции, на них намекала единственная строчка в постскриптуме, где было лишь три слова: «Все идет хорошо».
Именно тогда Каролина вместе со своим братом подготовила бегство Людовика и Марии Антуанетты в Варенн, причем было решено, что армия будет наготове, чтобы поддержать короля и королеву Франции, как только они перейдут границу.
Вернувшись в Неаполь, король Фердинанд привел свою армию в боевую готовность, чтобы она могла вступить в действие вместе с воинскими силами Австрии.
Наконец в последних числах апреля я получила от королевы письмо, где сообщалось о ее возвращении; правда, она, вынужденная улаживать какие-то политические дела с Пием VI, должна была, проезжая через Рим, задержаться там на неделю; однако она обещала, как только прибудет туда, послать мне весточку.
И действительно, добравшись до Рима, она тотчас написала мне. Если несколькими годами ранее отношения Ватикана с неаполитанским двором стали немного натянутыми (из-за отказа короля Фердинанда, а точнее, старого министра Тануччи, от дани иноходцем), то перед лицом общей опасности вся эта прежняя холодность исчезла. Между королем и папой было заключено соглашение, упраздняющее дань иноходцем, но предполагающее, что отныне каждый неаполитанский монарх, всходя на трон, в знак почтения к апостолам Петру и Павлу будет вносить в казну папы значительную денежную сумму.
В письме, где королева сообщала о дне и часе своего прибытия в Казерту, она приглашала меня явиться туда прежде нее и ждать, чтобы мы могли свидеться как можно раньше, и главное, без посторонних глаз.
О ее возвращении была оповещена одна я; ни придворные дамы королевы, ни даже ее дети не должны были узнать об этом ранее следующего дня.
Король же собирался, оставив супругу в Казерте, без задержек проследовать прямо в Неаполь, чтобы держать совет с кавалером Актоном и сэром Уильямом, от кого неаполитанский двор секретов не имел.
Желая со своей стороны доказать, что жажду встречи с нетерпением, равным тому, что было проявлено по отношению ко мне, я приехала в Казерту задолго до прибытия королевы и, когда ее карета показалась на капуанской дороге, могла издали помахать ей платком. Королева увидела меня и замахала своим в ответ. Тотчас форейтор королевы помчался во весь опор, так что я, едва успев спуститься по парадной лестнице, тут же приняла ее величество в свои объятия.
Как и было условлено, король продолжал свой путь, а мы остались в Казерте вдвоем — королева и я.
L
Благодаря предусмотрительности ее величества у нас впереди было двадцать четыре часа, которые мы могли провести вместе.
Мария Каролина сияла. Кроме того, что, по ее словам, она была счастлива вновь видеть меня, имелась здесь и другая причина. Она возвратилась с заверениями императора Леопольда, что коалиция против этой Франции, которую она так ненавидела, будет заключена и есть надежда втянуть в нее Пруссию. Во время пребывания в Вене ее успели посетить многие эмигранты; все они утверждали, что Францию раздирает на части добрый десяток ничтожных клик, и громко взывали к иностранцам о помощи. По их уверениям, поход на Париж окажется прогулкой, даже не заслуживающей названия опасной. Относительно бегства Людовика XVI и Марии Антуанетты все уже было решено: 12 июня они покинут Париж, направляясь в сторону Шалона, затем, миновав Верден и Монмеди, достигнут границы, где их будет ждать шведский король Густав, готовый тотчас возглавить армию в ее походе на Париж.
Единственное, что королеве предстояло совершить уже здесь, на месте, это вовлечь в коалицию всех мелких итальянских государей и короля Испании — задача, выглядевшая легкой, ведь король Карл IV был брат Фердинанда.
Мария Каролина не сомневалась в успехе этого двойного политического маневра и заранее наслаждалась двойной радостью удовлетворенной ненависти и мстительной гордости.
Не знаю, испытывала ли королева такое же счастье, снисходя до меня, какое наполняло все мое естество, когда я поднималась до нее; не знаю, но сомневаюсь в этом. В царственных привязанностях, в этих дружбах, желающих забыть о неприступной высоте трона, есть особая притягательность, ибо они затрагивают не только сердце, но и все фибры тщеславия, связанные с самыми тайными амбициями души, тем более когда это женская душа. Ни к одной женщине в мире я не питала чувства столь глубокой преданности, как к королеве, именно потому, что она владела королевством, звалась Марией Каролиной, была дочь Марии Терезии. А я, кем я была рядом с нею, даже если забыть об Эмме Лайонне и помнить только, что я леди Гамильтон?
Пусть же никого не удивляет, что опьянение королевскими милостями толкнуло меня на такие пагубные заблуждения, что их, быть может, следовало бы назвать преступлениями. Увы, я была рабой собственной гордыни!
Пока мы, я и королева, были в Казерте, король созвал Совет, так что на следующий день после его приезда уже было принято решение не только готовиться к войне с Францией, но и наладить неукоснительную слежку за всеми проявлениями революционного духа, казалось уже готового пробудиться в Неаполе и стать причиной таких же беспорядков, какие постигли Францию.
Воевать с Францией — было очень важное, но и крайне опасное решение, ибо тому препятствовали две причины: ни король Неаполя, ни его народ не были воинами.
Ведь воинственные наклонности короля ограничивалась его чрезмерным пристрастием к охоте; если когда-то ему и случалось переменить цель, против обыкновения направив свое ружье не на оленя, лань или кабана, а на человека, дичь более опасную, он старался выбрать в качестве мишени какого-нибудь беднягу из крестьян, кому он забавы ради сбивал пулей шляпу с головы, доказывая свою меткость. Да и то, с тех пор как при одном из подобных опытов он, вместо того чтобы прострелить всего лишь шляпу, задел череп и уложил наповал беднягу, имевшего одновременно честь и несчастье послужить ему мишенью, король отказался от развлечений такого рода.
Ну а неаполитанцы, если не считать нескольких бунтов, из которых самый длительный — мятеж Мазаньелло — продолжался две недели, да кое-каких примеров выдающейся личной храбрости, надо признать, что в целом неаполитанцы не питали заметной склонности к военным баталиям. Эти семь миллионов человек — таково было тогда население королевства — не имели никаких навыков обращения с оружием. Со времени битв при Битонто и Веллетри, в которых неаполитанцы не принимали никакого участия, поскольку то были сражения между испанцами и австрийцами, Неаполь не слышал пушечной пальбы. А ведь последняя из этих битв — битва при Веллетри — произошла лет сорок семь-сорок восемь назад, так что даже отдаленное эхо выстрелов давно угасло в памяти жителей, ибо современное поколение состояло из внуков тех, которые если и не воевали, то хотя бы видели войну.
В то же время королева имела основания подозревать, что отзвуки новых идей, провозглашаемых во Франции, достигли Неаполя. Все mezzo ceto[32], своеобразное сословие адвокатов, врачей, артистов, законников, было пропитано этими веяниями. Прежде всего молодежь, с жадностью глотавшая книги Вольтера и Руссо, сочинения философов и энциклопедистов, однажды разрешенные, а теперь запретные и яростно преследуемые, — эта молодежь спрашивала себя, по какому праву, когда соседний народ идет к свету, ее хотят силой удержать во тьме.
Конечно, мечтавшему о прогрессе либеральному и просвещенному меньшинству противостояла знать, поддерживающая королевскую власть, не имеющая иных представлений о славе, иных надежд, кроме тех, что связаны с придворными должностями и монаршей милостью, а также духовенство, испорченное и невежественное, видевшее в торжестве французских идей крах своего могущества и потерю богатства; наконец, и народ был искренне, фанатически предан Фердинанду, не только потому, что тот был его королем по праву престолонаследия, но еще и потому, что этот монарх, доступный и фамильярный по отношению к простолюдинам, со своей вульгарной речью, пошлыми занятиями и низменными инстинктами был похож на них, и это сходство делало из сына Карла III не то, чем он должен был быть, не первого дворянина королевства, а вожака лаццарони с Мола.
Надо отдать справедливость королю Фердинанду: он предпринимал все меры подготовки к войне, каких желали от него королева, Актон и сэр Уильям, хотя не питал особых иллюзий относительно побед, уготованных его армии. Но отступать ему было некуда: неаполитанского монарха втянули в готовящуюся большую драку, и ему не оставалось ничего иного, как сыграть в ней свою роль. Впрочем, он был полон решимости не подвергать свою жизнь слишком большому риску.
Между тем время шло, близилось 12 июня — назначенный срок бегства короля; королева целыми днями говорила со мной об этой отчаянной попытке своей сестры и зятя, не скрывая от самой себя той истины, что, решаясь на такой шаг, они ставят на карту все.
Никому не объясняя с какой целью, Мария Каролина распорядилась, чтобы 12 июня во всех храмах шло богослужение.
В этой странной натуре уживались непримиримые крайности: зрелая ясность ума сочеталась с суеверием, врожденная истовая набожность безнадежно пыталась примириться с плодами философского воспитания.
Наконец, наступило 12 июня; почти весь этот день она провела на коленях в дворцовой часовне, не позволив мне пойти туда с ней из опасения, как бы я, еретичка, своим присутствием не навлекла беду. Однако вечером она послала за мной, пожелав, чтобы я осталась с ней на ночь и часть этой ночи просидела над картой, с ее помощью мысленно воспроизводя все перипетии побега, который так ее занимал.
— В этот час, — говорила она, — они должны покинуть Тюильри. А сейчас они должны быть в Бонди. А к этому времени им пора уже прибыть в Мо. А теперь они, наверное, в Монмирае…
Легла она лишь в пять утра, а заснула только в восемь.
Вечером прибыл гонец из Франции с письмом от Марии Антуанетты.
Я была подле королевы, когда принесли это послание: в тот день она не позволила мне ее покинуть. Дрожащими руками она распечатала письмо и, пробежав глазами первую строку, нетерпеливо вскричала:
— Ты представляешь, Эмма? Они вовсе не бежали двенадцатого!
И, достав платок, утерла пот со лба; потом, читая письмо, продолжала одновременно говорить:
— Госпожа де Рошрёль, любовница адъютанта Лафайета, до вечера тринадцатого числа состояла при особе дофина; она могла бы их выдать, и потому… Весьма разумная осторожность, — пробормотала она, — но лучше было подумать об этом заранее.
Прочитав еще несколько строк, она сказала:
— Отъезд перенесен на восемнадцатое. Еще неделя тревоги!
Она скомкала листок в руке, но, вместо того чтобы бросить, спрятала его, скомканный, у себя на груди.
— Кто этот гонец, что принес письмо? — спросила она.
— Тот самый, которого ваше величество послали к королеве Франции три недели назад.
— Феррари? — воскликнула она.
— Да, ваше величество, Феррари.
— Так пусть же он придет сюда! Наверное, у него есть что передать мне на словах.
— В самом деле, он просил, чтобы не забыли назвать вашему величеству его имя.
Через мгновение появился Феррари.
Это был мужчина лет двадцати восьми — тридцати, служивший при дворе уже лет восемь-десять, прекрасный наездник, без передышки способный проделать сто — двести льё. Это он во время возвращения из поездки в Вену скакал впереди королевского экипажа, предупреждая, чтобы к сроку подготовили свежих лошадей. Мария Каролина рекомендовала его своей сестре как человека, на которого можно всецело положиться.
И вот Марии Антуанетте, столь хорошо охраняемой г-ном де Лафайетом и офицерами его штаба, удалось сделать так, чтобы Феррари провели в Тюильри, и там ему объяснили все подробности замысла, призванного обмануть бдительность генерала национальной гвардии.
Чтобы дать представление о трудностях, с которыми был сопряжен побег, надо сначала объяснить, каким образом была организована охрана королевской семьи.
Лафайет, головой отвечавший за нее перед Собранием, принял все меры предосторожности.
Шесть сотен национальных гвардейцев, отобранных из разных секций, днем и ночью стояли на страже вокруг Тюильри.
Двое конных гвардейцев постоянно дежурили у внешнего выхода.
Часовые были расставлены у всех калиток в садовой ограде и вдоль берега через каждые сто шагов один от другого.
Надзор внутри дворца был ничуть не меньше.
У всех выходов, ведущих из комнат короля и королевы, стояли часовые, вплоть даже до темного узкого коридора, специально для них проделанного на чердаке и выходящего на потайные лестницы, которые были предназначены для обслуживания королевской семьи.
Лишенные телохранителей, король и королева теперь выходили из дворца не иначе как в сопровождении двух или трех офицеров национальной гвардии.
Итак, вот что придумали король и королева вопреки всем этим трудностям.
Первая дама из штата дофина, та самая, которой они не доверяли, покинула свою службу 12-го, о чем королева рассказывала в письме. Маленькая комната, занимаемая ею в Тюильри, осталась пустой.
Эта комнатка в свою очередь сообщалась с покоями, пустовавшими уже полгода, где прежде обитал г-н де Вилькье, первый дворянин покоев: апартаменты были пусты, поскольку г-н де Вилькье эмигрировал. У этих покоев, расположенных на первом этаже, было два выхода: один на двор Принцев, другой на Королевскую улицу.
Королева заявила, что, поскольку королевская семья живет слишком стесненно, она желает переселить ее королевское высочество, свою дочь, в комнату г-жи де Рошрёль, освободившуюся теперь, когда та оставила службу при дворе.
Что касается покоев г-на де Вилькье, то король, в совершенстве владеющий слесарным ремеслом, изготовит ключ, и с его помощью можно будет проникнуть туда, а, при всей многочисленности стражи во дворце и вокруг него, как раз перед выходом из этих апартаментов поста не было. К тому же часовые привыкли, что, как только пробьет одиннадцать (время окончания придворной службы), из дворца выходит одновременно множество людей.
Таким образом, можно было надеяться, замешавшись в эту толпу, скрыться неузнанными.
Если удастся выбраться из Тюильри, остальным займется г-н Ферзен, швед, всецело преданный королеве. Он будет с фиакром ожидать беглецов у выезда на улицу Эшель, сам переодевшись кучером, затем доставит их на заставу Клиши, где они пересядут в дорожную берлину, готовую к путешествию, и в ней отвезет их к одному из своих друзей, г-ну Кроуфорту.
Король выйдет из дворца, переодетый интендантом, то есть весь в сером: атласный камзол, серые чулки и кюлоты, башмаки с пряжками и маленькая шляпа-треуголка.
Между тем камердинер короля по имени Гю, человек того же роста и телосложения (король научился подражать ему), за два или три дня до побега начал выходить по вечерам, чтобы эта фигура в сером успела примелькаться.
Дофин должен был нарядиться девочкой.
Королева, мадам Елизавета и дочь короля выйдут, замешавшись в толпу женской прислуги в надежде таким образом остаться незамеченными.
Для всех них требовались паспорта. Это также взял на себя г-н Ферзен. Одна из его приятельниц, г-жа Корф, собиралась покинуть Париж. У нее уже был готов заграничный паспорт на нее, двоих детей, лакея и двух горничных; она отдала этот документ Ферзену, и он вручил его королеве.
Так они рассчитывали выбраться из Парижа.
Господин де Буйе, человек решительный и предприимчивый (король вполне мог положиться на него), имел под своим командованием все воинские силы Лотарингии, Эльзаса, Франш-Конте и Шампани; он взялся обследовать путь, ведущий из Шалона в Монмеди через Варенн.
Его части под командованием преданных офицеров, сосредоточенные вдоль этой дороги, ждали прибытия короля, чтобы послужить ему эскортом.
На расходы, связанные с такой операцией, г-ну де Буйе был передан миллион в ассигнатах.
Вот как обстояли дела, когда вечером 13 июня Феррари прибыл в Неаполь. На дорогу он затратил девять дней, следовательно, из Парижа он выехал четвертого.
Мария Каролина вручила Феррари двести дукатов, предложив ему хорошенько отдохнуть и быть готовым к любым поручениям. Феррари отвечал ее величеству, что для полного отдыха ему хватит суток, однако и до истечения этих суток она может располагать им.
LI
В продолжение всех тревожных дней, что последовали за прибытием гонца, королева настаивала, чтобы я была рядом с ней; со всеми прочими она была тогда нетерпелива, груба и жестока, только ко мне оставалась неизменно доброй и нежной, ибо лишь мне одной она поверяла свои страхи и надежды.