Исповедь фаворитки Дюма Александр
голубка прилетит к Вам в назначенный час, но не уповайте на оливковую ветвь: опасаюсь, что еще долго эти деревья не будут разводить во Франции.
Сам я не премину в указанный мне час отблагодарить Ваше Величество за его знаки благоволения к моей особе.
С уважением имею честь быть покорнейшим и преданнейшим слугой Вашего Величества
У. Гамильтон».Как видно, мой триумф оказался полным.
XLIII
Из Франции я привезла множество нарядов и некоторое время колебалась, какой из них выбрать при представлении королеве. Остановилась на самом скромном.
Платье белого атласа, белое перо в волосах, голубая кашемировая шаль на плечах — вот все роскошества, какие я себе позволила.
В десять часов я отправилась в Казерту и уже в одиннадцать поднималась по большой парадной лестнице дворца. Меня провели во второй этаж и распахнули двери в коридор — королева уже ожидала в своих малых апартаментах.
Не могу передать, как у меня билось сердце, я была бледна, вся кровь прилила к груди… Наконец после трех или четырех раскрытых передо мной и затворившихся за моей спиной дверей была распахнута последняя — в глазах у меня померкло, как от вспышки яркого света, и я услышала, как лакей, приведший меня, произнес:
— Леди Гамильтон!
Я вошла, ничего не видя перед собой, на глаза пала пелена, я попробовала сделать реверанс, но пошатнулась и принуждена была опереться на кресло.
Тут я почувствовала, что меня поддерживают за талию.
— Что с вами, миледи? — произнес благожелательный голос.
— Прошу прощения, государыня, — пролепетала я. — Волнение от столь желанной и давно ожидаемой чести увидеть ваше величество…
— Ох! Бог ты мой! Неужели я внушаю такое почтение?
— Но, государыня, вы королева.
— А вот здесь вы заблуждаетесь: я прежде всего женщина, притом нуждающаяся в подруге. Если вы принесли мне свою дружбу, то это такой дар, что мне никогда не отплатить вам. Однако довольно об этом, присаживайтесь рядом и дайте мне хорошенько вас разглядеть.
Невольным движением я попыталась укрыть лицо ладонями.
— Ну-ну, позвольте же мне как следует рассмотреть ваше прелестное личико, на которое мне раньше приходилось взглядывать лишь украдкой и искоса!
У меня вырвалось несколько непроизвольных стонов, и я разразилась рыданиями.
— Ох, это еще зачем! — вскричала королева. — Я не могла и предположить, что вы до такой степени не владеете собой! Послушайте, мне ведь, наверное, надо бы принести вам свои извинения?
— Что вы, государыня! — только и прошептала я.
— Да она кокетка! — воскликнула королева. — Обычно женщин уродуют слезы, а она знает, что ее они красят еще больше. Ну, полно. Перед вами женщина, и только. Бесполезно делать la civetta[29]. Позвольте мне осушить ваши слезы — и поболтаем.
Действительно, королева попыталась утереть мне глаза, но я бросилась на колени и стала целовать ей руки.
— Ну, так вот лучше! — сказала она. — А когда я вас расцелую в обе щечки, мы будем квиты.
И королева поцеловала меня.
— Вот! — промолвила она. — Теперь, надо полагать, со всем этим ребячеством покончено? Садитесь подле меня, и давайте подружимся… Разве что вы сами не захотите, но тогда уже моей вины в том не будет.
Не находя слов, я только улыбнулась ей самой благодарной из улыбок.
— Так в добрый час! — облегченно вздохнула она, играя моими локонами. — Терпеть не могу, когда утро начинается с дождя.
— Ах, государыня, — пробормотала я, — кто бы сказал, что великая королева, августейшая дочь Марии Терезии…
— Полно, полно!.. А впрочем, к слову сказать, я знаю, что вы видели в Версале мою сестру; в своем последнем послании она пишет, что во Франции все складывается как нельзя хуже, что она очень страдает и стареет на глазах. Что во всем этом правда?
— Увы! Ваше величество, я не видела королеву Франции целых восемь лет и должна признать, что за это время она распрощалась со всем, что есть в жизни прекрасного и дающего радость.
— Ну, а я не видела ее уже целых девятнадцать лет, что же представится мне, когда мы снова увидимся? Бедная Антуанетта!
— При всем том ей только тридцать три, — возразила я. — А в тридцать три женщина еще молода.
— Но не тогда, когда она на троне, — внезапно нахмурив брови, заметила Каролина. — Впрочем, если тучи будут и далее сгущаться, нам самим придется принимать меры. А теперь позвольте рассмотреть ваш туалет. Не знаю, вы ли так подходите к вашему платью, или оно божественно идет вам, однако несомненно, что вкус у вас отменный. Я сделаю себе точно такое же. К тому же у меня есть кашемировая шаль, похожая на вашу, и мы будем выглядеть как две сестры.
— О, государыня!..
— Разумеется, вы будете младшей. Сколько вам лет? Двадцать три?
— Чуть больше двадцати шести, ваше величество.
— У вашего лица есть один неоценимый изъян, моя дорогая: оно лжет в вашу пользу. Со мной все наоборот: я всегда казалась старше своих лет. Надеюсь, вы не будете досаждать мне комплиментами?.. Так договорились, вы завтра пришлете сюда ваше платье, и я сделаю себе такое же… Хорошо! Кто там нас собирается побеспокоить? А-а, это король! Узнаю его походку.
— Король, государыня? — встревожилась я и вскочила. — Я, как вы имели случай убедиться, малосведуща в том, что касается этикета — так что мне сейчас делать?
— Как что? Конечно, остаться. К тому же его величество никогда не приходит надолго; наши сцепляющиеся атомы, как говорил покойный Декарт, все никак еще не сцепятся.
В тот же миг дверь открылась и, шумно топая, вошел король.
Впрочем, это только так говорилось: «король», и мне чрезвычайно повезло, что ее величество предупредила меня, сказав, что узнала походку короля, ибо в том похожем на крестьянина человеке, который вторгся в покои Марии Каролины, я никогда не угадала бы монарха.
Представьте себе еще молодого высокого мужчину, довольно хорошо сложенного, несмотря на слишком крупные руки и слишком большие ноги, обутого в охотничьи сапоги с кожаными гетрами; он был облачен в замшевый жилет, бархатные кюлоты и куртку; его загорелое лицо с покатым лбом, безвольным подбородком и огромным носом, придававшим ему сходство не столько с орлом, сколько с попугаем, было увенчано прической на манер собачьих ушей, с косицей, похожей на корень козлобородника; в руках он сжимал лапки трех отчаянно клохтавших индеек, бивших крыльями, а если ко всему прибавить жесты простолюдина, грубоватую речь — портрет короля Фердинанда IV будет завершен.
— О Господи! — вздохнула королева. — Что это вам взбрело в голову, сударь? Я уже привыкла наблюдать, как вы возвращаетесь в комнаты прямо с охоты, однако, сегодня, по-моему, вы придумали кое-что получше и явились прямо из птичника?
— Ах, моя дражайшая наставница, — воскликнул Фердинанд, обращаясь к ней так, как привык именовать ее в часы хорошего настроения (ведь именно она почти в буквальном смысле научила его читать и писать), — не вы ли говорили мне частенько, что, не будь я королем, я не смог бы заработать себе на хлеб насущный? Вот я и решился доказать вам обратное. Вы только посмотрите на этих прекрасных индеек.
— Смотрю.
— Окажите мне удовольствие, пощупайте их.
— Извольте, сударь.
— А теперь ваша очередь, миледи.
И он сунул их мне под нос. Я не знала, как поступить, и замешкалась.
— Пощупайте, пощупайте! — добродушно настаивал он. — Поскольку вам предстоит отведать их за обедом, нет ничего дурного в том, чтобы заранее убедиться, что они достаточно жирны. Надеюсь, сэр Уильям будет у нас к обеду?
— Он будет иметь честь прибыть по приглашению вашего величества.
— И не прогадает! Ведь ему подадут индеек, которых я добыл.
— Однако же, сударь, — с видимым нетерпением вскричала королева, — закончите, наконец, историю этих несчастных птиц!
— Вы можете сказать и мою историю, наши пути так сплелись, что их не различить. Представьте себе: прогуливаюсь я накануне вечером в саду и встречается мне бедная женщина; она останавливает меня и говорит:
«Сударь, мне сказывали, что если я стану здесь, то попадусь на глаза королю, когда он будет прогуливаться. Не знаете, скоро ли он покажется?»
А я ей и отвечаю: «Весьма вероятно, что скоро, добрая женщина».
Она же не отстает от меня и все допытывается: «А как он будет одет, чтобы мне его признать?»
Сначала я подумал, не описать ли мне внешность какого-нибудь Сан Марко или Асколи, но мне вздумалось идти до конца.
«Послушайте, — сказал я ей. — Поскольку король далеко не каждый день прогуливается здесь, а значит, вы можете без толку прождать его до самой темноты, поступим иначе: если у вас есть к нему какая-нибудь просьба, изложите ее мне, а я обязуюсь передать ему».
«Я была бы вам премного благодарна, — говорит тут эта женщина. — Я всего лишь бедная вдова, и у меня ничего нет, кроме трех индеек, однако если вы сдержите слово, я отдам их вам».
«А они жирные?» — осведомляюсь я, ибо, как вы сами понимаете, мне было бы нежелательно покупать кота в мешке.
«Жирные, как гуси, сударь мой!» — заверяет она.
«Тогда по рукам. Приходите завтра с вашими тремя индейками. Прошение у вас с собой?»
«Да!»
«Так дайте его мне… Завтра я принесу его вам с королевской подписью. Я вручу вам вашу бумагу, вы мне дадите индеек — и мы будем в расчете».
«Значит, ты мне, я тебе?»
«Именно так: ты мне, я тебе!» — говорю я.
Как вы понимаете, я решил не уклоняться от повторной встречи: поставил там своего человека поджидать старушку, и на следующий день он мне докладывает: «Там пришла крестьянка с тремя индейками». Я спускаюсь к ней, вручаю ей заблаговременно подписанное мною прошение, а она мне — три индейки. Бедняжка, боюсь, что напрасно она пустила на ветер все свое достояние.
— Это почему?
— Потому что судьи навряд ли примут во внимание мои пожелания. Но на сей раз я исполнен решимости пойти на все — вплоть до государственного переворота, — чтобы к бедной вдове отнеслись со всей справедливостью… разумеется, если индейки придутся нам по вкусу!
И король, хохоча, вышел вон, держа в руках трех индеек, с намерением собственноручно отнести их повару.
Королева проводила его взглядом, исполненным, как мне показалось, едва прикрытого презрения, а затем вновь обратилась ко мне:
— Вы все видели сами, — сказала она. — Мне тут нечего прибавить.
Невольно я пригляделась к ней попристальнее.
Она действительно выглядела на свои тридцать семь лет, так что в ее облике красота зрелой матроны уже занимала место красоты молодой женщины; как и большинство северянок, она была светлокожей, с чудесными белокурыми волосами и голубыми глазами, способными передавать все оттенки чувств — от нежнейшей любви до жесточайшей ненависти (в последнем случае ее лицо начинало дышать такой суровой непреклонностью, какой никто не мог бы от него ожидать). Ее нос был прям и изящен, однако рот, хотя и прелестный, несколько портила выдающаяся вперед нижняя губа, свойственная всем принцессам австрийского правящего дома. Зато плечи, руки, пальцы были великолепны, однако привычка держать себя с царственным величием сковывала каждое движение королевы и похищала у нее немалую долю ее женского очарования. Итальянцы, как я уже упоминала, изобрели особое слово для определения такого рода пленительной непосредственности, какой не хватает коренным обитательницам полуострова: morbidezza; достаточно поглядеть на грациозно-беспечных креолок, чтобы лучше понять, что, собственно, они называют этим словом. Пока я ее разглядывала, королева со своей стороны изучала меня не менее пристально. Одна и та же мысль одновременно пришла нам в голову, и мы обе прыснули со смеху; ее рука обняла мою талию, она прижала меня к себе и поцеловала так страстно, как это более пристало бы возлюбленному, нежели подруге.
Я вздрогнула. Ее обращение со мной вдруг напомнило мне повадки мисс Арабеллы.
На обед мы отведали индеек, из которых приготовили жаркое и паштет. Птицы были жирны, но жестки — это объяснялось тем, что король не пожелал подождать несколько дней, чтобы птица достигла надлежащего состояния.
Вот каково было окончание этой истории с индейками. Как и предполагал Фердинанд, его подпись не оказала никакого воздействия: судейский прочитал его рекомендацию, но, сочтя, что монаршее предписание принадлежит к того рода услугам, какие нерадивые подчиненные вырывают у повелителя, воспользовавшись его невнимательностью или с помощью назойливости, только пожал плечами и отложил просьбу в сторону.
В итоге через две недели вдова снова оказалась у короля на дороге. Она устроила ему сцену и обвинила в том, что он воспользовался ее неискушенностью, заставив поверить в свое знакомство с самим королем.
— Послушайте, — предложил ей Фердинанд, — возвращайтесь-ка недели через две, и если дело не решат в вашу пользу, я обязуюсь заплатить по сотне дукатов за каждую вашу индейку.
Старушка только покачала головой, всем своим видом показывая, что не верит ни в победное завершение процесса, ни в возмещение убытков. Она удалилась, бурча сквозь зубы, что всегда выискиваются интриганы, которые много обещают, требуют платы вперед, а обещаний не держат.
Король же навел справки об имени судейского докладчика и повелел казначею судейской коллегии задержать его месячное жалование (его как раз надлежало ему выплатить через два дня), а если тот потребует объяснений, передать, что ему заплатят не ранее чем он покончит с процессом, в котором лично заинтересован его величество.
А уже через две недели монарх смог вручить вдове повеление суда, решившего дело в ее пользу, и, объяснив ей, кому она доверилась, присовокупить и три сотни дукатов, обещанных за тех самых индеек.
XLIV
Поскольку моя жизнь в течение последующих десяти лет должна была проходить в Неаполе, мне необходимо, чтобы смысл событий того времени стал понятнее, поближе познакомить читателей с двумя персонажами, которых я только что им представила, — с королем Фердинандом и королевой Каролиной.
Нет необходимости рассказывать здесь, как Карл III, родоначальник неаполитанских Бурбонов, второй сын Филиппа V и первенец Елизаветы Фарнезе, захватил трон Обеих Сицилий в 1734 году и был признан законным монархом в 1745-м.
Когда его старший брат умер бездетным, Карл был призван на трон Испании, а здесь ему пришлось подыскать себе преемника.
Мы говорим «подыскать», так как в данном случае право первородства в наследовании престола оказалось недействительным: его наследник, инфант дон Филипп, — как говорили, вследствие дурного обращения со стороны своей матери — сделался слабоумным.
О том, чтобы он мог править, и речи не было.
Король Карл III оставил Филиппа в Неаполе, где тот и умер от болезни, признанной неизлечимой; с собой же он увез другого своего сына — Карла, принца Астурийского (после смерти отца, наступившей, кажется, в 1788 году, он был коронован под именем Карла IV), а наследником Королевства обеих Сицилий назвал своего третьего сына, в ту пору семилетнего.
Прежде чем отправиться в Испанию, он пожелал выбрать для принца воспитателя; но из-за весьма нежного возраста принца выбор этот касался скорее матери, чем отца, и королева, к несчастью, распорядилась по-своему: она сделала эту должность продажной, и князь Сан Никандро, из всех возможных претендентов наименее достойный, был, тем не менее, избран.
Одно из напутствий короля Карла III воспитателю принца было таково:
— Главное, сделайте из моего сына хорошего охотника. Из всех забав, воистину, только охота достойна монарха.
Карл III действительно ставил охоту превыше всего, в том числе выше благосостояния своих подданных.
По этому поводу мне вспоминается один случай.
Предназначив остров Прочиду исключительно для охоты на фазанов, он издал указ о поголовном истреблении кошек, а владение запрещенным животным приравнял к преступлению, караемому телесным наказанием и даже бесчестьем.
Человека, который наперекор указу не пожелал расстаться со своим котом, разоблачили, арестовали, осудили и приговорили к порке, после которой палач таскал его по всему острову с доказательством преступления, подвешенным у него на шее, то есть с удавленным котом, после чего несчастный был отправлен на галеры.
Согласитесь, что это жестоко.
К чему же все это привело?
К тому, что кроты, мыши и крысы, избавленные от своих естественных врагов, расплодились и размножились в таком количестве, что стали пожирать младенцев в их колыбелях. Тогда жители острова в отчаянии взялись за оружие, образовали воинские отряды и решили лучше покинуть Прочиду и жить среди варваров, чем терпеть столь неправедное правление; их возмущение приняло столь серьезный оборот, что в конце концов Карл III был вынужден отменить свой указ.
А вот другой анекдот, доказывающий фанатическое пристрастие того же Карла III к собакам, равное его ненависти к кошкам.
Некий офицер полка итальянской гвардии находился на караульной службе в Казерте; естественно, он был одет в парадную форму, приобрести которую ему было не так-то просто, принимая во внимание весьма посредственные размеры его жалованья. Мимо его поста, возвращаясь с охоты, проезжал Карл III со своей сворой. Один из псов, весь в грязи, наскочил на офицера с благожелательным намерением приласкаться и испачкал его форменный наряд; видя, какой ущерб нанесен его форме, офицер, не вникая в намерения собаки, отшвырнул ее ногой; пес взвизгнул, и этот визг привлек внимание короля. Обернувшись, он увидел караульного и направился к нему:
— Знаешь ли ты, шлюхино отродье, — разгневался он, — что это животное, которое ты имел подлость ударить, мне дороже, чем полсотни тебе подобных?
Офицер, придя в ужас от того, что с ним так обошлись за один пинок, данный собаке, побагровел, потом побелел, затем у него началась лихорадка, и на следующий день он скончался.
Однако вернемся к юному Фердинанду и его наставнику князю де Сан Никандро.
Я не была знакома с князем: к тому времени, когда я прибыла в Неаполь, князя уже не было в живых, но все там имели о нем и о воспитании, которое он дал королю, общее мнение: Сан Никандро был абсолютно недостоин чести, которую королева оказала ему своим выбором.
Князь де Сан Никандро отличался крайним невежеством; за всю свою жизнь он не прочитал ничего, кроме акафистов Богоматери — книги, разумеется полезной, но не содержащей всего, что следовало бы знать человеку, которому поручено воспитание короля.
Итак, сам ни в чем не разбираясь, он ничему и не смог научить царственного питомца, и в пору своей женитьбы тот едва умел читать и писать, а говорил только на местном неаполитанском наречии. Впрочем, получив от короля Карла III единственную рекомендацию — сделать из сына хорошего охотника, князь счел, что незачем заниматься чем-либо еще. Да и тосканец Тануччи, старый министр Карла III, в продолжение двадцати четырех лет правивший королевством от имени своего господина и назначенный регентом до совершеннолетия юного принца, ничего другого и не желал, как посадить на трон короля-болвана, ведь при нем он сможет, как и раньше, держать все в своих руках. Он не давал никаких советов, касающихся воспитания принца, если не считать совета привить ему, помимо вкуса к охоте, любовь к рыбной ловле. Таким образом, отдыхая от буйных забав в забавах мирных, молодой король не нашел бы времени думать о делах государства.
Единственная забота, которая так беспокоила князя де Сан Никандро, что он жаловался на нее с трогательной меланхолией, состояла в том, что молодой король слишком добр.
Он немало пекся об исправлении этого дара Небес, столь редко посылаемого монархам.
Принц Астурийский, которого никто бы не упрекнул в подобных благодушных наклонностях, испытывал живейшее удовольствие, сдирая шкуру с живых кроликов. Князь де Сан Никандро усердно расхваливал своему ученику это развлечение, но видя, что его рассказы не вызывают ничего, кроме омерзения, пустил в ход всю свою фантазию и нашел-таки способ: юного принца (ему еще не решались давать в руки ружье) ставили за дверью, в которой была лазейка для кошки, туда загоняли кроликов, и принц убивал их ударом палки.
То был уже кое-какой успех. К этой забаве князь де Сан-Никандро вскоре прибавил еще одну: он научил своего воспитанника издеваться над кроликами, собаками, кошками, детьми, крестьянами и мастеровыми, подбрасывая их на одеяле. Король Карл III, которого он оповестил о подобных занятиях его отпрыска, одобрил их, написав только, что следует сделать исключение для собак, ибо это благородные животные, нужные для охоты. Поэтому юный принц продолжал издеваться над кроликами, кошками, детьми, крестьянами и мастеровыми, ибо они, не будучи благородными животными, не имели права быть избавлены от таких его забав.
Так случилось, что однажды, увидев среди зрителей молодого тосканского аббата, бледного лицом и слабого телом, Фердинанд вздумал подвергнуть его этому испытанию и вполголоса приказал своим лакеям взяться за дело. Те набросились на несчастного, схватили его, швырнули на одеяло и подбрасывали до тех пор, пока он не лишился чувств. Придя в себя, испытывая ужасный стыд, молодой человек бежал в Рим, где заболел и через два месяца умер. Звали его Мадзиньи.
Среди таких-то развлечений и рос принц, становясь неутомимым охотником, прекрасным наездником, несравненным рыболовом, отменным борцом, первоначально отточившим это искусство на товарищах своих детских игр, колотя их по спинам палкой, если им случалось не угодить ему, а потом организовавшим свой собственный полк — он его называл «мои липариоты», так как большинство юношей, из которых полк состоял, были родом с Липарских островов.
Таким образом, нисколько не беспокоясь о государственных делах, принц достиг семнадцати-восемнадцати лет — иначе говоря, возраста женитьбы.
Давным-давно было решено, что его женой станет юная эрцгерцогиня австрийская Мария Йозефа, дочь императора Франца I, но, когда жених и невеста уже обменялись портретами и свадебными дарами и даже велись приготовления к празднествам в городах, через которые должна была проезжать принцесса, Мария Йозефа в день отъезда заболела и скончалась.
Тогда на место той, которая только что печально покинула сей мир, была определена ее младшая сестра Мария Каролина. Она выехала из Вены в апреле 1768 года.
Таким образом, этот царственный цветок появился в своем королевстве весной. Рожденной в 1752 году, ей тогда едва сравнялось шестнадцать. Она прибыла уже хорошо знакомая с секретами австрийского двора и с поручением проводить политику Неаполя в том направлении, которое ей укажет Мария Терезия. Здесь ее мать не ошиблась в своей любимице: природа наделила Марию Каролину умом не по возрасту. Более того, она была не просто образованна, но просвещённа, не только умна, но по-философски мудра. В полном смысле слова, она была прекрасна, а когда сама того желала, и очаровательна.
Я рисую ее такой, какой она была в тридцать семь лет, когда я ее узнала, но по этому можно судить, что она представляла собой в шестнадцать.
Она говорила и писала на четырех языках: немецком, французском, испанском и итальянском. Правда, порой, когда ей случалось разгорячиться, речь ее становилась затрудненной, сбиваясь на бормотание, но ее живые сверкающие глаза и ясность мысли заставляли не замечать этот маленький недостаток.
В жаркие полуденные края она принесла с собой все туманные грезы северной поэзии; ее манила сказочная страна сирен, где родился Тассо, где умер Вергилий; она мечтала своей рукой сорвать ветвь лавра, растущего на могиле певца Августа и у колыбели поэта Готфридова. Ее мужу было восемнадцать лет. Кого она найдет в нем: Эвриала или Танкреда, Ниса или Рено?
Почему бы и нет? Разве она сама не была в одном лице и Венерой и Армидой?
И вот перед ней предстал царственный жених — такой, как я пыталась его описать: с большими ступнями и руками, с толстыми ляжками, громадным носом, говорящий на неаполитанском диалекте, жестикулируя, точно лаццароне.
В брачном контракте королевы был пункт, на который Тануччи не обратил внимания, но которому между тем вскоре предстояло полностью изменить лицо политики Королевства обеих Сицилий.
Там говорилось: «Когда королева подарит Неаполю наследника короны, она получит право войти в Государственный совет».
Правда, прошло целых шесть лет, прежде чем Каролина родила этого самого наследника, зато в двадцать два года она куда более была способна исполнить наказ своей матери.
Сначала королеве представлялось, что ей удастся восполнить недостатки в образовании своего супруга. Это показалось ей тем легче, что послушав, как она беседует с Тануччи и еще несколькими — немногими! — образованными придворными, Фердинанд пришел в крайнее изумление. Неспособный отличить подлинную ученость от умения ловко болтать языком, он восклицал с восхищением:
— Поистине, королева знает все на свете!
Правда, вскоре его восторг заметно поутих, и я не один раз слышала, как он удивлялся:
— Не понимаю, как это при такой-то учености королева умудряется делать еще больше глупостей, чем такой осел, как я!
Тем не менее, в начале их супружества Фердинанд покорно выслушивал все те уроки, что королеве было угодно давать ему, и она научила его читать и писать почти без ошибок. Именно на эти прежние уроки он намекал, когда в добром расположении духа, бывало, называл ее «моя дорогая наставница».
Но чему она так никогда и не смогла его научить, так это изысканным манерам, свойственным дворам Севера и Запада; сама по себе забота об утонченности редка в жарких странах, хотя здесь она более необходима, чем где бы то ни было еще, — речь идет о том нежном, грациозном ворковании, что превращает любовь в язык, состоящий из благоухания цветов и птичьих трелей.
Превосходство Каролины уязвляло Фердинанда; грубость Фердинанда ранила Каролину.
Мы вскоре увидим, к чему привели такое несходство привычек и противоположность характеров.
XLV
Итак, вот они перед нами, лицом к лицу, два столь несхожих персонажа: с одной стороны — королева, красивая, высокомерная, изысканная, исполненная достоинства, утонченная, чувствительная, несколько педантичная, легко поддающаяся гневу и с трудом — умиротворению, презирающая своего мужа за вульгарность речей и неповоротливость ума; с другой стороны — король, жизнерадостный, до глупости невежественный и до грубости откровенный, нисколько не озабоченный совершенствованием собственной персоны, чуждый деликатного обхождения, — короче, похожий не на монарха, принца или просто дворянина, а на лаццароне.
Одной из причин, приводивших Каролину в отчаяние и заставивших почти совсем отказаться от посещений театра, было поведение короля в антрактах, когда он начинал прикидываться шутом, выставляя себя на посмешище черни.
Между оперой и балетом ему приносили в ложу ужин; одним из неизменных блюд этого ужина были макароны; взяв тарелку, король приближался с ней к барьеру ложи и, большой любитель неаполитанских макарон, под бурные рукоплескания партера начинал с ужимками и жестами пульчинеллы заглатывать их целиком, помогая себе руками и пренебрегая вилкой, не забывая отвешивать поклоны аплодирующей публике.
Королеве сначала казалось, что она приобрела над ним куда большую власть, чем то было на самом деле или чем ей удалось завоевать впоследствии. Однажды, разгневавшись на герцога д’Альтавиллу, фаворита Фердинанда, она набросилась на этого господина с бранью, обвинив его в том, что он входит в доверие к королю, используя для этого средства, недостойные порядочного человека. Герцог, чья честь была чувствительно задета, пожаловался государю на оскорбление, нанесенное королевой, и просил позволения удалиться к себе в поместье. Король, взбешенный поведением своей жены, явился к ней и стал резко упрекать ее; она же, вместо того чтобы успокоить, разозлила его своими ответами еще больше, даже настолько, что их спор закончился увесистой оплеухой, от которой щека королевы дня на три-четыре покрылась голубоватым мраморным налетом.
Тогда она решилась уподобиться разгневанному Ахиллу, удалившемуся в свой шатер; однако король проявил твердость, и королеве пришлось смириться, притом до такой степени, чтобы умолять герцога д’Альтавиллу помочь ей вновь снискать милость государя. К счастью, император Иосиф, в то время путешествующий по Италии, прибыв в Неаполь, сумел помирить супругов.
Некоторое время король принимал близко к сердцу презрительные выпады королевы, но вскоре решил, что сможет найти себе утешения и помимо нее. Это для Каролины оказалось неприятным сюрпризом, и она стала искать повод и способ восстановить утраченное влияние на мужа.
Страстный охотник, о чем я уже упоминала, Фердинанд редко пропускал хотя бы день, не отправившись на охоту. Притом в каждом из его лесных угодьев были построены просторные хижины, изнутри меблированные безыскусно, но с удобством; когда он заходил туда словно бы затем, чтобы немного отдохнуть, он неизменно находил там какую-нибудь смазливую крестьяночку в красивом местном наряде, ожидавшую лишь возможности доставить удовольствие его величеству. Он только весьма настойчиво напоминал своим усердным слугам, чтобы они вели себя осмотрительно, ибо королеве ни в коем случае не следует знать об этих любовных подробностях его охотничьих приключений.
— Ба! — сказал ему однажды слуга, пользовавшийся правом говорить со своим господином открыто. — К чему все эти тайны? Ведь королева со своей стороны делает то же самое, да, может, кто знает, еще и побольше вас.
— Замолчи! — перебил король. — Замолчи, и пусть ее! Это обновляет породу.
Ныне, когда я, согласно данному обещанию, должна рассказывать всю правду, не скрывая ничего, могу признаться, что старый слуга не лгал: королева, первым любовником которой был князь Караманико, потом остановила свой выбор на Актоне и одновременно, что заботило Актона не более, чем Потемкина — увлечения Екатерины II, приблизила к себе герцога делла Реджина, в самом имени которого, казалось, уже заключалось пророчество подобной судьбы; был еще Пио де Анчени, если не создавший, то, по крайней мере, усовершенствовавший итальянский балет. Ей, как Екатерине Великой, хотелось одаривать своих возлюбленных, но она была не так богата, и потому подобная щедрость разоряла ее — она вечно оставалась без единого дуката.
Но вернемся к королю.
Несмотря на его охотничьи привалы, время от времени король мимоходом прельщался дамами — придворными или еще какими-нибудь. Каролина не ревновала своего мужа: он не только не был ею любим, но внушал ей презрение, но, тем не менее, она опасалась, как бы какая-нибудь из этих прелестниц, оказавшись особенно ловкой, не лишила ее той власти, которую она ни за что не пожелала бы выпустить из своих рук. Поэтому временами она с чисто женской ловкостью и настойчивостью выведывала любовные секреты мужа и мстила соперницам. Так, после нескольких месяцев близости с герцогиней Лючиано король признался в этой интрижке Марии Каролине; та отправила герцогиню в ссылку, в ее поместье; тогда, переодевшись в мужское платье, герцогиня подстерегла короля, когда он ехал куда-то, и осыпала его упреками. Король, безоружный перед ней, так же как он был безоружен перед королевой, признался, что виноват, но герцогине все же пришлось вернуться к себе в поместье, где она все еще пребывала ко времени моего приезда в Неаполь.
Такая же судьба, хотя по совершенно противоположной причине, постигла герцогиню Кассано Серра. Фердинанд увлекся ею всерьез, но, несмотря на все его настойчивые ухаживания, она упорно отказывалась уступить ему. Король пожаловался жене на ее несговорчивость, и королева нашла средство удалить герцогиню Кассано от двора за избыток благоразумия, подобно тому как изгнала герцогиню Лючиано за недостаток его.
Увы! Бедной герцогине пришлось расплатиться за добродетель вдвое дороже, чем другая расплатилась бы за свои грехи. На свое несчастье, она была возвращена из изгнания в 1799 году…
Я уже говорила, что князь де Сан Никандро был принужден сделать из своего ученика первого охотника и первого рыболова королевства во имя эгоистических устремлений Тануччи, желавшего помешать принцу принимать участие в государственных делах. Действительно, когда король присутствовал на заседаниях Государственного совета, голова его оставалась до такой степени занятой рыбной ловлей и охотой, что он даже запретил ставить чернильницу на стол заседаний, боясь, как бы кому-либо не взбрело в голову составить какое-нибудь решение, которое придется подписать.
Между неаполитанским королем и маркграфом фон Анспахом существовала личная переписка, регулярная, еженедельная, где отражалось все имеющее касательство к охоте. Оба они вели строгий учет своим великим деяниям, день за днем, час за часом, не упуская ничего.
Подобного же рода переписку, где регистрировались охотничьи подвиги обеих сторон, вели между собой король Неаполя и его отец, испанский монарх. И хотя в политических отношениях двух властителей нередко случались недоразумения, сколь бы острым ни был политический разлад, ничто не могло прервать эту охотничью летопись.
Список диких животных, принесенных в жертву царственной прихоти, всегда составлялся с неукоснительной аккуратностью: наряду с крупной, туда вносилась и самая мелкая дичь — от фазана до славки. В графе наблюдений отмечались трудности, что пришлось преодолеть, неприятности, пережитые во время охоты, а также перечислялись все сопровождавшие короля и почетные награды, какими были отмечены заслуги чем-либо отличившихся персон.
Из этих двух регистров королю был более приятен тот, что предназначался маркграфу фон Анспаху. Тому была причина более чем простая: каким бы опытным охотником ни был Фердинанд, а стрелял он похуже Карла III, тогда как маркграф фон Анспах, напротив, уступал ему в этом искусстве.
Изо всех мыслимых видов лести слаще всего для королевских ушей было замечание, что он как стрелок превосходит маркграфа фон Анспаха; подобное заключение делалось исходя из сравнения числа животных, убитых Фердинандом и маркграфом, ибо всегда оказывалось, что король подстрелил больше. Когда же речь заходила о том, что Карл III настрелял больше, чем его сын, это объясняли не особой меткостью Карла III, а тем, что испанские леса обширнее и богаче дичью.
Я расскажу еще два случая, которые должны дополнить изображенный здесь мною портрет короля; затем я перейду непосредственно к событиям, взволновавшим все Неаполитанское королевство, в которых и я приняла участие, более движимая чувством дружбы к королю и королеве Неаполя, нежели обоснованной антипатией к французскому народу и итальянским патриотам.
Как-то король охотился в одном из своих лесов. Ему повстречалась бедная женщина. Она не узнала его и показалась ему чрезвычайно удрученной. Не одаренный ни умом, ни душой Генриха IV, Фердинанд, тем не менее, отличался неким особым инстинктом, помогавшим ему понимать простых людей. Итак, он приблизился к женщине и стал ее расспрашивать. Та объяснила, что она вдова, ей необходимо прокормить семерых детей, а у нее ничего нет, кроме маленького поля, которое только что опустошила королевская свора.
— Ну, вы ж сами понимаете, сударь, — плача, сказала вдова, — это сущее наказание иметь на троне охотника, от чьих забав стонет народ.
Фердинанд отвечал ей, что ее жалобы справедливы и он не преминет доложить о них королю, поскольку состоит на службе его величества.
— Ох! — вскричала женщина. — Вы ему хотите об этом доложить? Не трудитесь, я от него не жду ничего путного. Это ж каким надо быть бессердечным человеком, чтобы себе на потеху изничтожать добро бедняков, зная, что им не под силу себя защитить!
Однако такое заявление вдовы не помешало королю отправиться вместе с нею к ее хижине, чтобы собственными глазами поглядеть на причиненный ей ущерб.
Прибыв туда, он призвал двух крестьян, соседей той женщины, и попросил их оценить потраву. Те посчитали и объявили, что убыток равен двадцати дукатам.
Король достал из кармана шестьдесят дукатов и сорок из них вручил вдове, сказав ей, что королю пристало платить вдвое по сравнению с обычным человеком.
Оставшиеся двадцать дукатов были поделены между двумя третейскими судьями.
Раз в неделю король принимал просителей в Каподимонте, во дворце, выстроенном Карлом III специально для охоты на славок; в такие дни все могли получить доступ к особе монарха, не соблюдая формальностей, предшествующих обычной аудиенции, — требовалось только дождаться своей очереди, так как все прихожие были полны народу.
Некий пожилой кюре, живший поблизости, имея просьбу к его величеству, решился использовать такой случай, чтобы обратиться к королю непосредственно.
Но, поскольку предстоящее сидение в приемной могло оказаться довольно длительным, он принял меры против голода, припрятав в кармане кусок хлеба с сыром. Кюре не собирался съесть это прямо в приемной: ни за что на свете он не допустил бы такой непочтительности! Но, так как от дворца до его селения было около трех льё, которые надо было одолеть пешком, он рассчитывал, получив аудиенцию, на обратном пути присесть у первого же ручейка и съесть свой хлеб с сыром, запив водой, чтобы, подкрепившись, продолжить путь к своему приходу.
Кюре прождал часа три-четыре, и вот настала его очередь — он был пропущен к королю.
Его величество восседал в кресле. У ног его разлеглась крупная испанская ищейка, заслужившая особенную любовь хозяина благодаря редкой тонкости своего нюха.
Едва священник вошел в комнату, как пес поднял голову, раздул ноздри и, придав взгляду самое умильное выражение, завилял хвостом.
Все эти проявления дружбы были обращены к кюре, а точнее, к куску сыра, лежавшему в его кармане: как известно, охотничьи собаки питают к этому лакомству поистине непобедимую слабость.
Таким образом, чем ближе подступал кюре, отвешивая глубокие поклоны, тем любезнее приветствовал его пес, встав со своего места и в свою очередь двинувшись ему навстречу.
Священник, вероятно не распознав смысла дружелюбных телодвижений пса, следил за его приближением с беспокойством.
Беспокойство перешло в ужас, когда он увидел, что пес зашел к нему за спину.
Но совсем не по себе ему стало, когда, объясняя суть своей просьбы, он вдруг почувствовал, что собачья морда упорно тычется к нему в карман.
Чрезвычайное пристрастие его величества к собакам было общеизвестно — таким образом, речи не могло быть о том, чтобы избавиться от назойливости королевского любимца посредством пинка. Между тем приставания пса из нескромных становились уже совсем наглыми.
Что до короля, то он веселился от души: будучи нечувствителен к тонкой шутке, его величество обожал грубые проделки: они забавляли его безмерно.
Он прервал священника посреди его речи, и без того уже достаточно бессвязной:
— Прошу прощения, отец мой, но что это у вас такое в кармане? Мой пес умирает от желания взглянуть на это!
— Увы, государь! — отвечал смущенный кюре. — Это всего-навсего кусочек сыру, чтобы мне было чем перекусить вечером. Сейчас уже четыре часа пополудни, как вы сами изволите видеть, а мне еще надо пройти три льё, чтобы возвратиться в свой приход. Пообедать в городе я не могу, я не так богат.
— Черт возьми, вы правы, — заметил король. — Вот Юпитер (так звали пса) как раз и добрался до вашего сыра. Продолжайте рассказывать о вашей просьбе, теперь он, вероятно, оставит вас в покое.
Итак, кюре продолжил свои объяснения, между тем как Юпитер пожирал его сыр, а король с величайшим вниманием слушал.
— Хорошо, — произнес монарх, когда кюре кончил. — Об этом мы подумаем.
Однако, наперекор предположениям его величества, Юпитер, управившись с сыром, видимо, был намерен принудить кюре расстаться также и с хлебом.
— Ну-ну, — подбодрил просителя король, — не подобает пожертвованию быть половинчатым: опорожните свой карман до дна!
— Все это прекрасно, государь, — заметил священник, — но как быть с моим обедом?
— Не стоит тревожиться из-за подобных пустяков: Господь в благости своей все уладит.
Священник отдал свой хлеб и откланялся.
В то время как Юпитер расправлялся с хлебом, король позвонил и приказал слуге:
— Верните этого кюре, который только что вышел отсюда, и накормите его таким обедом, чтобы он не справился с ним меньше чем за час.
Приказание Фердинанда было исполнено; король же за этот час успел вернуться в Неаполь и отдать распоряжения по делу священника, так что тот, возвратившись к себе в приход, уже ублаготворенный превосходным обедом, тотчас узнал, что милость, о какой он ходатайствовал, ему оказана.
Уделив столько внимания королевской охоте, я из-за этого пренебрегла рыбной ловлей, однако об этом втором развлечении тоже нельзя не упомянуть, ибо король питал к нему почти такое же фанатическое пристрастие, как к охоте.
Сказать, что Фердинанд увлекался рыбной ловлей, значило бы не сказать почти ничего, поскольку главным удовольствием для него была не сама ловля рыбы, а последующая ее продажа. Рыбной торговлей король занимался лично: это было весьма оригинальным зрелищем, и мне пришлось наблюдать его не однажды, а раз десять.
Происходило это так. Король обыкновенно ловил рыбу в заповедной части моря, вблизи Позиллипо, напротив небольшого домика, принадлежащего ему же. Выбравшись на берег с обильным уловом, он приказывал перенести рыбу на набережную и начинал созывать покупателей, которые, разумеется, охотно сбегались на королевский зов. Тогда он назначал рыбе исходную цену, словно на аукционе, и каждый покупатель должен был набавлять хотя бы понемногу. Когда королю казалось, что торг идет вяло, он сам набавлял цену, и если не находилось никого, кто бы ее превысил, улов оставался при нем и рыбу отправляли на дворцовую кухню.
В этих случаях, как, впрочем, и во многих других, любой мог подойти к королю без церемоний, заговорить с ним и даже вступить в спор, что и делали на своем местном наречии его добрые приятели-лаццарони, не беря на себя труда именовать его величеством, а называя попросту Носатым в честь его носа, своими размерами втрое превосходившего обычный.
В общем, такой торг выглядел очень комично. Король, как уже было сказано, старался сбыть свой товар как можно дороже, расхваливал свою рыбу, поднимая ее за жабры и демонстрируя покупателям, причем мог и ударить ею по физиономии того, кто предлагал низкую цену и не успевал увернуться; лаццарони со своей стороны отвечали ему бранью совершенно так же, как если бы имели дело с обычным торговцем, и эти ругательства заставляли короля хохотать во все горло.
Покончив с торговлей, вымокший в морской воде и пропахший рыбой, он возвращался во дворец и, не помывшись, не сменив одежды, спешил к королеве, чтобы со смехом рассказать ее величеству о своих похождениях. В зависимости от расположения духа она или терпеливо выслушивала эти рассказы, или выставляла его за дверь, язвительно упрекая за склонность к грубым развлечениям. При всем том Мария Каролина была бы крайне раздражена, если бы король избавился от этой склонности, ведь именно благодаря тому, что он предпочитал грубые забавы государственным делам, она могла управлять королевством в полное свое удовольствие.
XLVI