Исповедь фаворитки Дюма Александр
Как я уже говорила, королева попросила у меня мое платье, чтобы заказать себе такое же; я отослала ей его в тот же вечер.
Три дня спустя камердинер явился объявить мне, что ее величество просит меня пожаловать в королевский дворец и захватить с собой мою шаль из голубого кашемира.
Не прошло еще и десяти минут, как королева возвратилась из Казерты и, чтобы я не заставила ее ждать, послала за мной одну из дворцовых карет.
Предупредив сэра Уильяма о своем отъезде, я поспешила к королеве.
Апартаменты Марии Каролины располагались в ближайшем к морю крыле дворца, а их окна выходили на рощу апельсиновых и лимонных деревьев.
Я застала ее величество в новом платье, которое только что было сшито по фасону моего. В волосах у нее было одно-единственное белое перо; голубая кашемировая шаль лежала рядом на кресле.
Я хотела приветствовать королеву по всем правилам этикета, но она, торопливо обняв и поцеловав меня, воскликнула:
— Ну, скорее! Скорее! Одевайтесь!
Сначала я не вполне поняла, что значило это предложение; но она указала мне на мое платье, разложенное на кресле, и я сообразила, что королеве пришла фантазия посмотреть, как мы будем выглядеть в одинаковых платьях.
И я не ошиблась: ее замысел состоял именно в этом.
Тогда я спросила, позволит ли она мне пройти в соседнюю комнату, чтобы там сменить платье.
Но она пожала плечами, заметив:
— К чему между нами подобные церемонии?
Потом, заметив, что я выгляжу довольно смущенной, она прибавила:
— Предоставьте это мне. Я буду вашей горничной, и вы увидите, что в этом качестве я не хуже любой другой.
Я была весьма сконфужена и сама не понимала, что делаю: бормотала что-то нечленораздельное, дрожала, колола себе пальцы своими же булавками, пыталась высвободиться из рук ее величества.
— Да она сумасшедшая! — воскликнула королева. — Извольте не мешать мне! Я вам приказываю стоять спокойно.
И, чтобы дать понять, что приказание, хотя и произнесенное повелительным тоном, было не чем иным, как новой милостью, она тут же поцеловала меня в плечо.
Я затрепетала всем телом.
Мне казалось, что я в бреду, настолько далека я была от того, чтобы ожидать подобных фамильярностей от королевы, слывшей самой гордой и властной женщиной государства. Втайне я спрашивала себя, точно ли она дочь императрицы Марии Терезии, а моя мать — бедная деревенская служанка.
На меня нашло нечто вроде нравственного ослепления.
Волей-неволей, но я принуждена была покориться. Королева помогла мне снять платье, в каком я пришла, и надеть белое атласное, потом украсила мои волосы белым пером и, склонив свою голову к моей, посмотрела на нас в зеркало, полушутливо заметив:
— Право, с моей стороны это была глупая идея. Миледи Гамильтон, вы положительно красивее меня!
Сконфуженная, покраснев до ушей, я не знала, куда мне деваться.
— Ваше величество, позвольте мне с вами не согласиться, — пролепетала я. — Возможно, я и красива, но вы… о, вы поистине прекрасны!
— Вы в самом деле так полагаете и говорите мне это без лести?
— О, клянусь вам! — вскричала я от всего сердца.
— Стало быть, — произнесла она, скользнув взглядом по своим великолепным плечам, — будь вы мужчиной, вы бы влюбились в меня, дорогая леди?
— Более того, государыня: я бы коленопреклоненно боготворила вас.
Она покачала головой с меланхолической усмешкой.
— Быть любимой — это уже большая редкость, для королевы в особенности. Не стоит требовать невозможного. И однако…
Она умолкла, вздохнув. Я смотрела на нее с интересом, чего она не могла не заметить.
— И однако?.. — повторила я вопросительно.
Она положила мне руку на плечо и усадила меня рядом с собой на софу.
— Сколько раз в вашей жизни вы встречались с настоящей любовью? — спросила она.
— Ваше величество желает знать, сколько раз я любила или сколько раз была любима?
— Вы правы, это не одно и то же. Я спрашиваю, сколько раз вы были любимы.
— Однажды я познала нежную дружбу и в другой раз была глубоко любима.
— Какое же из этих двух чувств сделало вас более счастливой?
— Кажется, нежная дружба.
— А вы сами?
— Я?
— Да, вы… Из всех ваших поклонников кто был вам дороже?
Я улыбнулась:
— Надо ли быть искренней?
— Со мной — всегда!
— Всех милее был мне третий, который не любил меня.
Королева кивнула с живостью и прибавила, вновь вздохнув:
— Да, это правда, мы, женщины, таковы! Бедная моя Эмма, я ведь тоже отдала свою истинную, настоящую любовь взамен на любовь притворную, питаемую одним тщеславием, и я расплачиваюсь за это. У меня есть муж, которого я не люблю и — признаться ли вам? — никогда не могла бы полюбить, и есть любовник, которого я презираю… Вы удивлены, что я говорю об этом с такой откровенностью? Но что вы хотите? Меня помимо воли тянет к вам, впрочем, весь Неаполь в полный голос судачит о моих делах, так что такая доверительность сама по себе не многого стоит. По всей вероятности, вы давным-давно знаете то, в чем я призналась вам сегодня.
— От этого слова вашего величества трогают меня не меньше.
— Мое величество — довольно жалкое величество, если судить по тому, как мало счастья выпало мне на долю. Впрочем, ступив на землю Неаполя и впервые увидев мужчину, которому я была предназначена, я сразу почувствовала себя обреченной.
— В самом деле, — вырвалось у меня. — Господи, между вами и королем такая разница!
— В этом мое единственное оправдание, милая Эмма, и ты очень добра, что заговорила о нем. Ты, натура деликатная, тонкая, изысканная, можешь представить себе мою растерянность? Я была молода, мне было всего пятнадцать; мне сказали, что я буду царствовать на земле, где умер Вергилий, в краю, где родился Тассо, что я выйду замуж за юного восемнадцатилетнего принца, внука Людовика Четырнадцатого, правнука Генриха Четвертого! Я ехала сюда, так сказать, с «Энеидой» в одной руке и «Освобожденным Иерусалимом» в другой; я прибыла в Неаполь с надеждами девственного сердца, с мечтами духа, взращенного на балладах нашей старой Германии. И что же я увидела? Ты его знаешь, мне не надо рисовать тебе портрет этого невежественного простолюдина, не ведающего иных языков, кроме своего неаполитанского диалекта; лаццароне с мола, уплетающего макароны в королевской ложе; рыбака из Мерджеллины, торгующего рыбой и болтающего с покупателями на портовом диалекте; охотника-грубияна, лишенного поэтической жилки; поклонника крестьянок; деревенского султана, набравшего себе гарем из коровниц! Ах, признаюсь тебе, моим иллюзиям быстро пришел конец. И все-таки однажды мне показалось, что я еще смогу быть счастливой. На моем пути встретился человек, наделенный всеми теми достоинствами, каких не хватало королю: молодой, красивый, изысканный, остроумный, да сверх того еще князь, что тоже не помеха…
— Князь Караманико, — вставила я, не заметив, что непочтительно прерываю ее.
— Ты знаешь его имя? — спросила королева.
Я покраснела.
— О, не красней! — усмехнулась она. — Даже королеве не стыдно признаться в этом. Он действительно любил меня, бедный Джузеппе! Не так как тот, другой, которого привлекло во мне лишь то, что я королева… И я знаю: Джузеппе все еще меня любит.
— Но если так, что мешает вашему величеству вновь увидеться с ним?
— Его разлучили со мной.
— Возвратите его, призовите к себе… О, будь я королевой, ненавидящей своего мужа и любящей другого, ничто на свете не помешало бы мне быть с тем, кого я люблю!
— Даже боязнь, что вернувшись, он найдет здесь смерть? — глухо произнесла королева.
Я содрогнулась.
— Но кто же мог бы совершить подобное злодейство?
— Тот, кто занял его место и имеет причины бояться, что потеряет его.
— Ваше величество предполагает, что он на это способен, и все же позволяете ему оставаться подле вас? — воскликнула я.
— Что тебя удивляет? В здешних краях столько интриг, политических сетей и капканов! Попался в них — сиди смирно. Тут на помощь не позовешь, кричать не положено — весь народ тебя слушает и будет смеяться тебе в лицо: «Ловко тебя опутали!» Разве что пожаловаться… да, это большое облегчение, но тут нужно бы иметь друга. Вот видишь, я еще и не знаю, в самом ли деле ты мне друг, а уже жалуюсь.
— О да, я друг вам, государыня! Я буду любить вас, и совсем не потому, что вы королева! — вскричала я, готовая броситься ей на шею, будто мы были равны по положению.
Но все-таки я сумела не поддаться этому порыву.
— Если так, тебя тоже оторвут от меня, ибо, тем не менее, я королева, — сказала Каролина с печальной улыбкой. — Увы, моя бедная Эмма, близ трона, словно на вершинах Альп, холод и разреженный воздух, здесь ничто не выживает — ни любовь, ни дружба.
— Вы сами видите, как ошибаетесь, государыня: ведь тот человек любил вас, вы сказали сами, что он вас любит до сих пор. И наконец, я сама…
— Ну, что же ты сама?
— Я… все, что вы сказали, дает мне смелость признаться, что я тоже люблю вас.
— О, как часто я грезила об этом! Иметь подругу! Но вместо них меня окружают одни угодливые лицемерки вроде Сан Марко и Сан Клементе, без конца выпрашивающих что-нибудь для себя, а если не для себя, то для своих любовников, если же не для любовников, тогда для мужей… Разве это подруги?
— Государыня! — воскликнула я. — Никогда я не буду ничего у вас просить ни для кого, ни для себя, ни для мужа, что до любовника, у меня его нет и даже боюсь, что никогда уже не будет.
— Именно потому, что тебе от меня ничего не нужно, ни для себя, ни для других, ты не возьмешь на себя труд подружиться со мной, — с горькой улыбкой заметила королева.
— О нет, нет! — вскрикнула я и, более не в силах противиться симпатии, влекущей меня к ней, обвила руками ее шею. — Клянусь вам, что вы ошибаетесь!
— Вот и славно, — сказала Каролина, — это добрый порыв, и я хочу воздать тебе за него. Что ж, я покажу тебе одну вещь, которую никогда никому не показывала: его портрет…
Вдруг, оборвав себя на полуслове и помолчав, она прибавила:
— Позже, лет через десять, ты узнаешь, что в жизни женщины, будь она королевой или прачкой, всегда есть одна любовь, оставившая более глубокий след, чем все прочие. Часто это бывает первая любовь. При виде каждого мужчины, в действительности или в воспоминаниях проходящего перед этим зеркалом, что зовется сердцем женщины, она грустно качает головой, шепча: «Нет, это не он!» Потом зеркало мало-помалу мутнеет, не отражает уже никакого образа, но и тогда, вглядываясь в этот туман, клубящийся перед глазами, женщина видит там всегда лишь одно лицо, лицо того единственного…
Я опустила голову. Единственным, кого я любила или думала, что люблю, был сэр Гарри, но я чувствовала, что никто из тех, кого я знала, не оставил в моей душе такого неизгладимого следа, о каком говорила королева.
Стало быть, мне не суждено было познать истинную любовь? Или она ждет меня впереди?
Королева подошла к своему секретеру, шедевру Буля, великолепному подарку короля Людовика XVI, открыла потайной ящичек и вновь подошла ко мне, держа в руках маленький ларец.
В ларце лежали футляр с медальоном, пачка писем, сухие цветы и листья.
Я улыбнулась. Подумать только, эта надменная королева, могущественная и всевластная, обвиненная если не прямо в бессердечии, так в том, что сердце у нее из бронзы, сейчас похожа на простую женщину: словно пансионерка, тоскующая о последних каникулах, или монахиня, оплакивающая свою свободу, она показывает подруге высушенные листья и цветы, письма, портрет…
Скипетр может иссушить руку, что держит его, корона может обжигать лоб королевы, но в ее сердце есть уголок, в котором женщина всегда остается женщиной.
Улыбаясь, я думала об этом новом доказательстве нашей силы или слабости — тут уж пусть всякий судит, как ему угодно.
— Ты смеешься, — сказала королева, — ты считаешь меня сумасшедшей? Воля твоя, можешь смеяться, но только часть моей души принадлежит дню нынешнему, а другая живет здесь — в этих письмах и увядших цветах, в этом портрете. Часто, весь день протерпев мужа, которого не выношу, и любовника, которого презираю, я запираюсь в этой комнате одна, достаю из секретера мой дорогой ларчик, открываю его и говорю себе: «Вот этот лист с лаврового дерева мы сорвали однажды вечером на могиле Вергилия, когда сияющая луна поднялась за мостом Святого Ангела, отбрасывая на Позиллипо широкие тени». Мы затерялись в одном из этих затененных уголков, словно отрезанные от мира живых, что шумел под нами; часы на башне монастыря святого Антония пробили одиннадцать; он умолял меня, упав к моим ногам, словно пастух Феокрита или Гесснера… Мы уже признались, что любим друг друга, но я еще не отдала ему ничего, кроме девственности моего сердца… Когда прозвучал одиннадцатый удар, я сорвала этот лист, прижала его к губам и склонила к нему лицо, и его губы прильнули к противоположной стороне листа — единственной преграды, еще отделявшей его губы от моих; вдруг я быстро убрала лист, наши уста соединились… Он вскрикнул, как будто раскаленный клинок вошел в его сердце; я увидела, что он побледнел, закрыл глаза и откинулся назад, но я удержала его в своих объятиях, я прижала его к своему сердцу!.. То был дивный вечер седьмого мая; море сверкало, словно расплавленное серебро; Юпитер поднимался над Везувием, багровый, будто вышел из кратера вулкана… Ах! Бедный иссохший листок! Четырнадцать лет протекло с того дня, когда ты был сорван, но ты видишь: я ничего не забыла; каждый из этих цветов и листьев — памятная веха нашей любви, у каждого своя история, как у этого лаврового листочка; с их помощью я могу восстановить от первой до последней строки всю поэму моего счастья, моей юности. Эта вересковая веточка была у меня за поясом в ночь безумств. У короля есть привилегированный полк, так называемые липариоты, поскольку все или почти все, кто в нем служит, уроженцы Липарских островов. Джузеппе был капитаном этого полка. В ту пору за мной неусыпно следил старик Тануччи, которого я терпеть не могла, да и он меня ненавидел. Поэтому любая наша встреча с Джузеппе была связана с тысячью опасностей. Мне удалось заронить в голову короля мысль устроить для своего полка праздник. Было условлено, что это будет маскарад: король нарядится трактирщиком, а я — трактирщицей, и мы будем принимать у себя офицеров полка. Были установлены две огромные палатки; в одной распоряжался король в белом колпаке, кухонном переднике и с ножом за поясом, а трактирных слуг изображали самые важные синьоры двора. Я была в костюме, какие носят женщины Прочиды: голова повязана красным платком, корсаж, шитый золотом, плотно охватывает талию, короткая ярко-алая юбка оставляет щиколотки открытыми; роль трактирных служанок при мне исполняли двенадцать придворных дам высшего ранга. Караманико сел за один из моих столов, так что я могла прислуживать ему, как и другим. Как мне было сладостно быть его служанкой! А когда он пил за здоровье королевы, каким счастьем для меня было знать, что не за королеву он пьет, а за Марию Каролину! Когда я проходила мимо него, моя юбка задевала его колено, моя рука касалась его плеча; я снова и снова проскальзывала там, без конца находя новые поводы, чтобы пробираться сквозь тот узкий проход, который он старался сделать еще более тесным. Грянула музыка, давая знак, что наступил черед танцев. Будучи одним из старших офицеров полка, он имел право пригласить меня, и мы трижды танцевали с ним. Он заметил букетик, что был у меня за поясом, и ухитрился, незаметно покинув танцующих, собрать такой же. Мы тайком обменялись букетами — вот он, его букет: тот самый вереск в окружении гвоздик. А хочешь посмотреть на письмо, которое он написал мне на следующий день? Вот оно, возьми прочти!
Я взяла письмо из судорожно стиснутых пальцев королевы и стала читать:
«О моя возлюбленная Каролина! Вот я снова упал с небес на землю, которая для меня пустыня, когда рядом нет тебя! Что же это было — сон, реальность? Богиня — не ведаю, была ли то Геба или Венера, ведь обе златовласы, юны и прекрасны, — она подносила мне амброзию, наполняла мою чашу нектаром… О, я узнал вкус божественного напитка, когда всю последнюю ночь пил его, касаясь твоих уст, — он был еще более пьянящим, чем тот, что ты наливала мне накануне. Каролина, возлюбленная моя, о, думай лишь об одном, вложи весь свой ум, всю душу и сердце, все силы, которыми Господь одаривает любовь, в единственную заботу — как нам встретиться. Я жажду еще одной ночи, звездной ночи наших поцелуев, подобной тем, что сверкают в моей памяти в тысячу раз ярче, чем мои дни.
Увы! Почему ты королева? Зачем ты не родилась просто одной из красивых девушек того греческого острова, наряд которых был на тебе вчера? Тогда бы тебя не караулили ни часовые дворца, ни придворные дамы, что стерегут в его коридорах, ни король, охраняющий супружескую спальню. Была бы только лодка, качающаяся на морских волнах у нас под ногами, небо над головой, высокий мыс со сладостным именем Мизена, залив любовных воспоминаний под названием Байского, апельсиновые рощи, где мы заблудились бы и постарались как можно позже найти дорогу в дивный край, в Сорренто! О, жизнь вместе с тобой, свобода вместе с тобой, горе вместе с тобой, смерть вместе с тобой, но ничего без тебя — ни славы, ни счастья, ни даже места одесную Господа нашего!
Твой Джузеппе».
Вздохнув, я уронила письмо.
— Ты веришь, что он меня любил? — спросила королева, поднимая письмо и прижимая его к губам.
Я молчала.
— О, я понимаю, — проговорила она. — Ты спрашиваешь себя, не решаясь задать такой вопрос мне, как, будучи любима таким человеком, я согласилась, чтобы его удалили от меня; ты спрашиваешь себя, как можно было, любя его, полюбить другого… Нет, я не полюбила другого, я стала его любовницей, только и всего. Чего ты хочешь! Клеопатра, перед тем возлюбленная божественного Цезаря, стала любовницей пьяницы Антония… Не будем больше говорить об этом, это мой позор. Хочешь взглянуть на его портрет?..
Резким, почти гневным жестом она раскрыла футляр и поднесла к моим глазам чудесную миниатюру.
Там был изображен мужчина лет двадцати восьми-тридцати с благородно бледным лицом, скорее суровым, чем нежным, с красивыми черными глазами, темноволосый. На нем была форма капитана полка Липариотов. Портрет был начат на следующий день после достопамятного маскарада, отмеченного вересковой веточкой и прославленного в письме, а преподнесен королеве в ту ночь, о которой он просил с такой настойчивостью.
В эту минуту в дверь постучали.
— Кто там? — резко спросила королева, пряча в ларец цветы, письма и портрет так поспешно, словно боялась, как бы посторонний взгляд не осквернил их.
— Это я, государыня, — послышался мужской голос.
Брови королевы нахмурились, придавая ее красивому лицу выражение невероятной жесткости.
— Я же сказала, что я никого не принимаю, — произнесла она.
— Даже меня? — спросил голос.
— Когда я говорю никого, — заметила королева ледяным тоном, — это значит, что исключений не может быть.
— Но я должен сообщить вашему величеству важнейшие политические новости.
— Сообщите их королю; на сегодня я уступаю ему всю свою власть.
— И все же, когда ваше величество узнает, о чем идет речь…
— Сегодня я не желаю ничего узнавать, — нетерпеливо воскликнула королева, топая ногой.
— Ваше величество находится в обществе леди Гамильтон?
— Похоже, что вы допрашиваете меня! — сказала Каролина.
— Нет, но сэр Уильям прибыл, чтобы предупредить миледи, что он получил те же известия и потому отправляется в Казерту.
— Он знает, что миледи здесь?
— Да, ваше величество.
— Что ж, пусть едет в Казерту.
— В таком случае я отправляюсь с ним, — продолжал голос.
— Поезжайте, сударь.
Послышался звук удаляющихся шагов.
— Он испортит мне день! — сказала королева.
— Однако же, государыня, — осмелилась заметить я, — если новости, что он принес, действительно настолько серьезны…
— Сегодня, когда у меня в одной руке его портрет, а другой я прижимаю к сердцу мою подругу, — отвечала она, — я отдала бы мой трон за один карлино, а уж чужие троны тем более!
XLVII
Понятно, что разговор Марии Каролины со мной касался князя Джузеппе Караманико, в ту пору вице-короля Сицилии. Будучи министром неаполитанского монарха и любовником королевы, он предложил создать в Неаполе военный флот и с этой целью пригласить из Тосканы капитана фрегата Джона Актона.
Почему на этого человека, мало кому известного и не блещущего никакими особенными достоинствами, пал выбор князя Караманико, напротив, наделенного незаурядным умом?
Видно, правда, что в этом мире счастье одного зиждется на несчастье другого. Рожденный в Безансоне в семье ирландцев, Джон Актон пошел служить во французский флот, где натерпелся унижений, как уверяют, заслуженных, и покинул Францию, исполнившись враждебности, которая позднее переросла в яростную ненависть.
Эту враждебность он внушил королеве Марии Каролине еще задолго до того, как смерть Людовика XVI и Марии Антуанетты дала ей более чем веские основания невзлюбить французов. Что до отношения Актона к Франции, то о нем можно судить по одному любопытному факту. В неурожайный год, когда население Неаполя буквально вымирало от голода, он добился, чтобы посланное Людовиком XVI судно зерна было отправлено назад только потому, что оно пришло из Франции.
В военной экспедиции против берберов, командуя фрегатом, он был единственным, кто проявил некоторую сообразительность и, ведя свое судно вдоль побережья, смог поддержать огнем свой отряд при высадке десанта и помочь ему при возвращении на борт. Рассказы об этом случае достигли ушей князя Караманико, и он, движимый жаждой прославить трон, на котором восседала обожаемая им женщина, рекомендовал Актона королю. Благосклонный кивок королевы решил дело: Актон был принят на службу.
Теперь возникает вопрос, как могло случиться, что князь, столь исполненный преданности, изысканный и достойный, был вытеснен из сердца возлюбленной простым ирландским офицером, грубым, посредственным, даже не молодым и не красивым. Это одна из тех тайн, которых разум не в силах объяснить, хотя любовь и каприз нередко проделывают подобные вещи.
Итак, необъяснимое совершилось. Джон Актон занял место князя Караманико, и тот был отправлен, а точнее — выслан в Лондон в качестве посла, а через два-три года вернулся на Сицилию как ее вице-король.
Когда королева доверила мне тайну своего сердца, о чем я только что рассказала, князь находился в Палермо.
Как мы видели, г-на Джона Актона ждал холодный прием, когда он так не вовремя постучался в дверь королевы.
Тем не менее, после того как наша беседа была таким образом прервана, мысли Каролины приняли иное направление. Она заперла свой ларчик, поставила его в потайной ящик секретера, пристроила на место дощечку, скрывающую тайник, и, встав перед зеркалом, тряхнула головой с видом подчеркнуто небрежным и беспечным.
— Давай прогуляемся, — сказала она, с силой дергая шнурок звонка.
Через мгновение в дверь кто-то тихо постучался.
— Войдите, — сказала королева, накинув на плечи кашемировую шаль.
— Ваше величество забыли, что дверь заперта изнутри.
— А, верно… Открой, Эмма.
Я открыла.
Королева оглянулась, чтобы посмотреть, кто пришел.
— Ах, это ты, Сан Марко? — сказала она. — Сегодня мы пообедаем в женском обществе: ты, Сан Клементе, Эмма и я. Пусть зажгут свет в розовом будуаре и малом салоне и предупредят наших обычных сотрапезников: Роккаромана, старика Гатти, Молитерно, Пиньятелли, но пусть не будет никого из занудных нравоучителей и дипломатов. Вот Термоли если придет, то в добрый час.
— Пригласить его? — спросила маркиза Сан Марко.
— Право, не стоит! Надо кое-что оставить и на произвол случая.
Потом, обратясь ко мне, она прибавила:
— Это сын Сан Никандро, того самого идиота, что занимался воспитанием короля. Он так стесняется тех успехов, которых добился его отец в этом деле, что предпочел называться именем одного из своих ленных владений — Термоли. Он человек остроумный, и я решила, что грехи отца не должны пасть на голову сына, и все ему простила… Но чтобы не было Лемберга ни под каким видом: никаких ученых! Моя дорогая, ученые скучны во всех концах света, но здесь, в Италии, они просто убийственны… Ты слышишь, Сан Марко, — она вновь повернулась к маркизе, — должно быть не более десяти-двенадцати человек, и только из числа моих ближайших друзей.
Потом, уже увлекая меня за собой к парадной лестнице, она добавила:
— У меня свой кружок близких мне людей, у короля — свой. Правда, его друзья весьма немногочисленны.
Мы спустились; во дворе нас ожидала карета, запряженная парой лошадей, без иных отличий, кроме вензеля «ФБ» под королевской короной; возница был одет в будничную ливрею.
Мы с королевой вышли в совершенно одинаковых нарядах: на каждой платье из белого атласа, белое перо в волосах и довершающая деталь — шаль из голубого кашемира. Единственное различие состояло в том, что волосы Каролины были светлыми и золотистыми, а мои — темно-каштановыми.
Выехав со двора, мы обогнули спуск Джиганте и Санта Лючию, миновали маленький дворец Кьятамоне, одно из мест королевских развлечений, потом спустились на набережную Кьяйа и двинулись вдоль побережья Мерджеллины к развалинам, которые народ, всегда охотно хранящий в памяти великие бедствия и ужасные злодейства, называет дворцом королевы Джованны, хотя на самом деле это руины дворца Анны Карафа, который не достроил ее супруг герцог Медина Чели, отозванный в Испанию после падения великого герцога Оливареса, да так и не завершивший строительство, поэтому дворец остался возведенным лишь наполовину. На пути туда мы миновали довольно красивый дом, тогда еще не имевший номера (дома в Неаполе были пронумерованы только лет пять или шесть спустя для облегчения домашних обысков); так вот, проезжая, королева протянула руку и указала мне на этот дом.
— Видишь? — спросила она.
— Да, ваше величество, — отвечала я.
— Это рыболовный домик моего августейшего супруга. Вот здесь, на берегу, он торгует своей рыбой, которую сам вылавливает, и щеголяет красноречием, ни в чем не уступающим языку его добрых приятелей-лаццарони. Ты никогда не видела это любопытное зрелище?
— Нет, ваше величество, и я не хотела бы этого видеть.
— Ты не права: вероятно, у тебя возникло бы совсем иное впечатление о королевском величии, какого ты раньше и вообразить не могла.
И она откинулась к задней стенке кареты тем нетерпеливым, пренебрежительным движением, что бывало свойственно ей лишь в те минуты, когда заходила речь о ее муже.
Наступил час прогулок, и здесь был огромный наплыв экипажей, которые, по обыкновению, доезжали до конца Мерджеллины, поворачивали назад по набережной Кьяйа, поднимались по улице Кьяйа до церкви святого Фердинанда, потом по улице Толедо следовали до Меркателло и возвращались той же дорогой, словно приговоренные вечно двигаться по кругу. Действительно, в Неаполе был только один променад, если можно так назвать пыльную мостовую и улицу, которая днем раскалялась до пятидесяти градусов и даже ночью остывала не более чем градусов на двадцать.
На всем пути следования королевская карета привлекала к себе любопытные взгляды. Меня еще мало знали в Неаполе, так что особая честь, оказанная неизвестной персоне, удивляла каждого встречного. Лишь некоторые придворные дамы, привставая в своих каретах, словно подброшенные электрическим ударом, восклицали: «Леди Гамильтон!», «Жена английского посла!» Две или три из них просто вскрикнули: «Эмма Лайонна!», и это, к немалому моему сожалению, доказывало, что кое-кому здесь я известна и под этим именем.
Встретился нам и мой давний обожатель епископ Деррийский. Когда он заметил меня в королевском экипаже, лицо его озарилось радостью, но он ни в малейшей степени не казался удивленным. Если бы он узрел мою особу одесную Юноны или ошуюю Минервы, он и тогда счел бы, что это место едва ли можно признать достойным меня.
На все восклицания встречных, на все их изумление королева отвечала надменной улыбкой, казалось говорившей: «Почему бы и нет, если таково мое желание?»
Когда мы вернулись, уже стемнело.
Рядом с обеденной залой, освещенной giorno[30], где для нашей маленькой компании был сервирован такой роскошный стол, как будто речь шла о большом празднестве, располагался будуар, о котором упоминала королева; этот таинственный приют освещала только алебастровая лампа, отбрасывающая бледный молочный свет на мебель и ковры; окна выходили на террасу, и сквозь листву апельсиновых деревьев сверкало море, отражая последние багровые лучи заходящего солнца.
Когда мы вошли, Мария Каролина, пройдя обеденную залу, увлекла меня в будуар.
Не думаю, чтобы даже сама царица сладострастия Венера — Астарта у себя на Книде, Пафосе или на Кифере, во времена, когда она была любима Адонисом и ей поклонялись Перикл и Алкивиад, могла придумать что-либо более упоительное и благоуханное, чем это очаровательное гнездо голубки, куда морской бриз проникал только сквозь цветущие апельсиновые кроны.
Вряд ли кто-нибудь мог бы усомниться, что этот будуар, словно бы сотворенный из перламутра раковин-жемчужниц и из розовых лепестков, не знал иных звуков, кроме пылкого шепота и трепета влюбленных сердец; сам воздух здесь был напоен благоуханием сладострастия: очутившегося там окутывали нежнейшие магические дуновения, какие только знает природа. Едва войдя сюда, я испытала странное чувство, как будто ласкающие любовные напевы, уснувшие в моем сердце, внезапно пробудились вновь. Это было очарование, подобное тому, что я почувствовала когда-то, когда сэр Гарри приблизился к моему ложу, чтобы занять подле меня место своего друга сэра Джона. Все отзвуки таинственной неги, уснувшей в моей душе со времени брака с сэром Уильямом, все то, что я считала умершим и погребенным, встрепенулось и ожило. Губы у меня пересохли, словно их коснулось дыхание огня, глаза томно полузакрылись, и с глубоким вздохом я опустилась, почти упала на подушки:
— Ах! Как не любить здесь?
— Кто же тебе мешает любить? — спросила королева. — Разве ты уже достигла такого возраста, когда любить поздно?
— Нет, — отвечала я. — Но кого любить?
— Ах, да, — заметила королева. — Вот в чем вопрос, как говорит твой английский поэт. Кого любить? Именно об этом Сапфо вопрошала Амура, прежде чем ей встретился Фаон. Но как только увидела Фаона, ей пришлось жизнью заплатить за взгляд, который она остановила на прекрасном жителе Лесбоса. Бедная Эмма! — вполголоса заключила королева. — Ты права, кого любить? Ведь любовь мужчин недолговечна. Истинные, по-настоящему прочные узы, поверь мне, создает только дружба, женская дружба.
Я с усилием поднялась и растерянно поглядела на нее.
— Взять хотя бы мою бедную сестру Марию Антуанетту, — продолжала она, — целых семь лет она считалась супругой своего мужа, не будучи подлинно его женой. Так вот, эти-то семь лет и были самыми счастливыми в ее жизни. Правда, ей повезло: если я мечтала найти себе подругу, то у нее было целых две — принцесса де Ламбаль и госпожа де Полиньяк. Я покажу тебе письма, которые она в ту пору мне писала; чувствуется, что ни единое облачко не омрачало ее сердца. Это уж потом Диллоны, Куаньи, Ферзены подняли такие бури вокруг нее… Ламбаль и Полиньяк — вот была ее благодатная, солнечная, лазурная юность! Эмма, — вздохнула королева, обнимая меня и прижимая к груди, — хочешь быть для меня тем, чем две эти нежные подруги были для моей сестры Марии Антуанетты?
— Да, о да! — вскричала я со всей наивностью неискушенного сердца. — Я от всей души хочу этого!
— Спасибо! — воскликнула королева, быстрым пылким движением прижав свои уста к моим. — О, я предчувствую, что буду любить тебя так, как никогда никого не любила.
У меня вырвался слабый крик; слишком неожиданной была эта почти мужская ласка. Мне почудилось, что силы покидают меня, перед глазами поплыл туман, я едва не лишилась сознания. С усилием выпрямляясь, я мягко отстранила королеву.
— Ох, — пробормотала я, — что это со мной? Кажется, я сейчас задохнусь!
— Ничего удивительного, — промолвила королева, поднявшись в свою очередь и поддерживая меня за локти. — В эту июльскую жару атласные платья, корсеты на китовом усе… Послушай, милая подруга, ведь у нас осталось еще несколько минут до ужина, давай-ка сбросим эти тяжелые одеяния и накинем простые пеньюары. Поверь мне, так будет лучше, ведь сегодня мы ужинаем в кругу близких друзей. Впрочем, тебе, моя милая кокетка, чтобы быть прекрасной, вовсе не нужны пышные туалеты. И напоминать тебе об этом тоже бесполезно, ты сама все знаешь. А потом, в час ночи, когда они все уйдут, для каждой из нас уже будет приготовлена ванна, так что ты вернешься к себе, свежая, словно Венера, когда она только что вышла из тех прекрасных вод, которые — видишь? — так дивно сверкают там.
Произнося эти слова, королева сама расстегнула застежки моего платья и ослабила шнуровку корсета. Платье и корсет соскользнули к моим ногам.
С блаженным облегчением я перевела дух.
— В самом деле, — заметила королева, — имея такое сложение, как у тебя, дражайшая моя, просто грешно носить иные костюмы, кроме наряда Аспазии. Подождите, о прелестная гречанка! Мы прикажем, и вам принесут вашу тунику. Но, по крайней мере, сегодня не кокетничайте с Роккаромана, не то, предупреждаю, я умру от ревности!
Улыбаясь, я спросила:
— Значит, кто-то из этих господ име счастье внушить вашему величеству некоторый интерес?
— Я вовсе не говорила, что буду ревновать их, глупышка! — засмеялась королева. — Я сказала, что ревную тебя. А теперь гляди, вон мой ночной туалет, там, на кресле, у моего ложа…
С этими словами она распахнула дверь, ведущую в спальню:
— Возьми все это, а я позвоню и прикажу, чтобы мне принесли другое.
— Такое же?
— Конечно, такое же, мы ведь договорились, что мы сестры, более того — подруги?
И она позвонила.
Я прошла в спальню. В отличие от будуара, освещенного, как я уже сказала, алебастровой лампой, в спальне свет исходил от лампы розового богемского стекла, комната была затянута голубой тафтой, и свет, просачиваясь сквозь алый кристалл, бросал на ткань розовые отблески. Две двери, прорезанные друг напротив друга, вели — одна в туалетную комнату, другая в ванную; все пространство ванной занимал громадный беломраморный бассейн, окруженный ступенями, которые были покрыты циновками столь тонкими, что их узор казался вышитым. На каждом углу лежали шелковые подушки.
Вся зала была украшена фресками в духе помпейских росписей — знаменитыми каприйскими танцовщицами, порхающими на стенах.
Было во всем этом нечто напоминающее волшебный дворец Армиды, воспетый Тассо.
Вот уже час, как я находилась в мире колдовских очарований.
Этот будуар, эта спальня и ванная были настолько же далеки от голубой комнаты, когда-то предсказанной Диком, насколько та голубая комната отличалась от хибарки у миссис Дэвидсон, где прошло мое детство.
Ночной наряд королевы состоял из батистовой туники, отделанной валансьенскими кружевами по вороту, вырезу на груди и рукавам; шнур из розового шелка перехватывал талию; это неглиже дополняла пара домашних туфелек из розового атласа.
Едва успев одеться, я увидела королеву, входящую в таком же наряде. Она оглядела меня, потом заметила с прелестной улыбкой:
— Мне ужасно хочется сделать для тебя то же, что моя сестра Мария Антуанетта сделала для маленькой принцессы де Ламбаль, то есть учредить для тебя при дворе должность постельничей дамы, ведь тогда мы сможем не разлучаться ни днем ни ночью. Правда, это мне грозило бы жестокой ссорой с сэром Уильямом!
Я рассмеялась:
— Не знаю, будет ли у вашего величества ссора с ним, зато мне хорошо известно другое. Должность постельничей дамы, которую ваше величество желает учредить при дворе, в английском посольстве либо вовсе отсутствует, либо сопряжена с обязанностями столь несущественными, что о них и говорить не стоит.
— Что ж, значит, в этом отношении я спокойна, но есть и другая сторона дела…
— Бог мой, какая же?
— Когда король увидит, до чего ты хороша, он в тебя влюбится.
— Ах, Господи, что я слышу от вашего величества!
— Ты мне позволишь защищать тебя от его домогательств?
— Я умоляю об этом ваше величество… Хотя думаю, что сумела бы защититься и сама.