Исповедь фаворитки Дюма Александр
И, не давая королеве времени опомниться, он поднес к ее губам ложечку с лекарством, заставив его проглотить.
— Завтра в тот же час я приеду, — сказал он.
Через десять минут после его отъезда Каролина уже спала глубоким сном.
Все произошло точно так, как предсказывал доктор. В продолжение трех дней королева пребывала в полусне, в некой дремоте между сном и бодрствованием. Затем мало-помалу Котуньо позволил дневному свету проникнуть в ее одурманенный разум. В бледных лучах этого света ей припомнилось все что произошло, но недавние события предстали перед ней как бы обесцвеченными, в туманной дымке, словно то были события далекого прошлого. Не покидая ее ни на миг, я стала свидетельницей этого постепенного возврата к жизни и страданию.
Дня три-четыре она провела, не заговаривая со мной о князе. Но однажды утром, словно бы с усилием, вдруг спросила:
— Когда я лежала в горячке, княгиня Караманико не приходила сюда?
— Так и было, государыня, — отвечала я. — Она узнала, что ее муж заболел, и, собираясь в Палермо, зашла осведомиться, не будет ли у вашего величества какого-либо поручения для передачи вице-королю.
Королева, державшая меня за руку, с силой стиснула ее и спросила, вглядываясь в мое лицо:
— Эмма, княгиня еще не возвратилась?
— Нет, государыня.
— И не присылала письма?
— Нет, государыня.
— Распорядитесь, чтобы, когда она вернется и пожелает со мной говорить, ее провели ко мне без промедления.
— Но если она привезет дурные вести, ваше величество уверены, что вы в силах выслушать их, не причинив вреда своему здоровью?
— Да, будь покойна; силы ко мне возвратились, я вполне владею собой. Только окажи мне одну услугу.
— Располагайте мною, ваше величество.
— Вот ключ от моего секретера, тайна его тебе известна…
— Да, государыня.
— Что ж, ступай принеси мне мой дорогой ларчик; мне необходимо, чтобы он был со мной.
— Иду.
— Да, да, иди и поскорей возвращайся! Если случайно увидишь короля и он вздумает полюбопытствовать, как мои дела, скажи ему, что я чувствую себя недурно, однако нуждаюсь в нескольких днях покоя и уединения. Ничего не может быть для меня неприятнее, чем видеть его теперь.
— Хорошо, государыня.
Я посмотрела на свои часы:
— Сейчас девять утра, значит, я возвращусь в полдень.
— Благодарю… Не знаю, что бы со мной сталось, если бы у меня не было тебя.
Я взяла ее руки и стала их целовать.
— И не забудь, уезжая, предупредить насчет княгини!
— Я помню, государыня, будьте покойны.
— Еще скажи, пусть заведут часы; мои нервы уже достаточно крепки, чтобы спокойно слушать бой часов… даже когда они бьют четыре.
Я покинула королеву и, передав порученные ею два приказания, села в карету. Кучеру я велела ехать как можно быстрее, и экипаж двинулся в путь.
Близ Маддалоне нам навстречу проехала черная карета; кучер и лакей на запятках были в трауре. Я содрогнулась: предчувствие шепнуло мне, что в этой карете в Казерту едет вдова.
Прибыв в Неаполь, я заехала в посольство лишь затем, чтобы сказать два слова сэру Уильяму; потом я отправилась во дворец, где исполнила поручение королевы, избежав неприятной встречи с королем. Чтобы скорее возвратиться, я, садясь в экипаж, приказала сменить лошадей.
За несколько минут до полудня я прибыла в Казерту. Под перистилем стояла карета, обитая черной тканью, со слугами в трауре, та самая, что встретилась мне по пути в Неаполь.
Едва успев ступить на первую ступень лестницы, я увидела, как дверь апартаментов королевы открылась. Оттуда вышла женщина, закутанная в длинную вуаль из черного крепа. Она рыдала, прижимая к глазам платок, и шла, если можно так выразиться, почти вслепую. Я отступила, пропуская ее, и она прошла мимо так близко, что наши одежды соприкоснулись. Но она меня не заметила.
Женщина села в карету и уехала.
К королеве я вошла, когда часы пробили двенадцать.
— Ты держишь свое слово, Эмма, — произнесла она. — Иди сюда.
Я приблизилась, про себя удивляясь, что ее голос не изменился. Мне представлялось, что я найду ее в слезах, в отчаянии. Но я ошиблась: она была холодна и полна решимости.
Взяв у меня ларец и открыв его ключом, который был у нее наготове, она вынула из-за корсажа прядь волос и сказала:
— Видишь, это все, что от него осталось.
Она крепко прижала прядь к губам, потом заперла в тот же ларец, присоединив этот сувенир смерти к сувенирам любви.
Потом, спрятав ларец под подушку, на которую она тотчас уронила голову, королева закрыла глаза и прошептала фразу, что я однажды уже слышала из ее уст:
— Это кара Небес!
LXXIV
К несчастью, события внешней политики вскоре вернули эту бурную душу, не умевшую жить без страстей и пожираемую жаждой любви или ненависти, к тому ожесточенному состоянию, которое так ненадолго оставило ее под влиянием пережитых скорбей.
Термидорианский переворот, обрушив возмездие на головы тех, кто был наиболее причастен к казни короля Людовика XVI и королевы Марии Антуанетты, принес Каролине мимолетное облегчение. Однако для революционной армии этот переворот стал чем-то вроде боевого сигнала, сразу удвоив ее рвение. Мои старые таблички для письма поныне хранят даты побед генералов-республиканцев, которые я записывала по мере поступления все новых вестей об этих ошеломлявших нас военных успехах. Ведь Франция, со всех сторон окруженная противником, как нам казалось, должна была неизбежно покориться.
Австрийцы, проникнув было на французскую землю, стали отступать и 16 августа сдали Ле-Кенуа генералу Шереру, а 28-го генерал Пишегрю вынудил их покинуть Валансьен. 30-го форт Конде открыл свои ворота перед французской армией. Наконец, 30 апреля был отбит Ландреси — таким образом, из четырех городов, захваченных войсками императора, ему не удалось удержать ни одного.
Не лучше шли дела и на испанской границе: Фонтараби и Сан-Себастьян были в руках генерала Монсея, а крепость Бельгард только что занял генерал Дюгомье.
Генерал Журдан, командующий армией Самбры-и-Мёзы, делал успехи, внушавшие нам немалое беспокойство: завладев Ахеном, он 2 октября выиграл бой при Альденховене, 3-го взял Юлих, а далее последовательно Андернах, Кобленц, Маастрихт, Кёльн, и это в то самое время, когда Пишегрю, сломив оборону Нимвегена, затем занял и Амстердам, обратив в бегство штатгальтера, и захватил голландский флот, не сумевший выбраться из ледовой западни у острова Тексел.
Наконец 9 февраля был заключен мирный договор между Францией и Тосканой, который ввел Французскую республику в политическую систему Европы.
Мария Каролина заставила генерала Актона подробно описать состояние войск и вооружений Франции к началу 1795 года. Из его разъяснений следовало, что на 1 марта Франция располагала восемью действующими армиями: Северной под командованием генерала Моро; той, что стояла на Самбре и Мёзе, под началом генерала Журдана; войсками на Рейне и Мозеле под командованием Пишегрю; армиями Келлермана в Италии и Альпах, Шерера — в Восточных Пиренеях, Монсея — в Западных Пиренеях, Канкло — на Западном побережье и, наконец, стоявшей на побережье у Бреста и Шербура, — ею руководил генерал Гош.
Столь блестящее положение французов произвело на испанский двор еще более сильное впечатление, чем на неаполитанской, а потому король Карл IV, брат нашего короля Фердинанда, решился заключить с Францией мир, что и свершилось 22 июля 1795 года.
За месяц до того, предупрежденный королевой об этом малодушном намерении Карла IV, сэр Уильям Гамильтон в свою очередь оповестил о нем английское правительство, и оно могло теперь заблаговременно принять свои меры в предвидении скорого разлада отношений с Испанией.
Внезапно весть о событиях 13 вандемьера — я использую это революционное наименование, ибо оно освящено историей, — достигла Неаполя, и снова, уже во второй раз, имя Бонапарта оказалось у всех на устах.
С той только разницей, что этот батальонный командир между 19 декабря 1793 и 4 ноября 1795 года стал генералом.
Бонапарт спас Конвент, разметав картечью взбунтовавшиеся секции на ступенях церкви святого Рока.
Эта победа, покончившая с гражданской войной, а также покровительство генерала Барраса вскоре после этого обеспечили ему звание командующего Итальянской армией.
При венском дворе говорили, что Франция сошла с ума, если доверяет свою судьбу молодому человеку двадцати шести лет, известному лишь благодаря двум победам, к тому же одержанным над французами.
Королева получила от своего племянника письмо, где говорилось, что все старые австрийские генералы смеются до слез от жалости при виде этого мальчишки, которого посылают воевать с ними, стратегами в полном смысле этого слова!
И действительно, чего стоила известность Бонапарта в сравнении со славой таких знаменитостей, как Больё, Вурмзер, Альвинци и принц Карл!
Мы с нетерпением ожидали начала кампании. Австрия набрала пять армий, общей сложностью примерно около ста восьмидесяти тысяч человек. Бонапарт с тридцатью шестью тысячами войска двинулся через Савону наперерез Больё, который со своей стороны отправился ему навстречу со своими пятьюдесятью тысячами австрийцев.
Почти в то же время до нас дошли вести о битвах при Монтенотте, а также при Миллезимо и Дего.
Велико было наше изумление, когда Больё оказался разбит в трех схватках, потерял шесть тысяч убитыми, восемь тысяч пленными и вдобавок лишился десяти или двенадцати пушек.
Но потом все обернулось и того хуже. Как стало известно, сардинская армия была отрезана от австрийской и в свою очередь разгромлена при Мондови, а десятитысячное войско австрийцев, имевшее восемнадцать пушек, было атаковано у моста Лоди и обращено вспять двумя тысячами французов под командованием все того же генерала Бонапарта. Мало того: генерал Массена вошел в Милан, после чего в Париже был заключен мирный договор между Французской республикой и королем Сардинии. По условиям этого договора король уступал французам Савойю, Ниццу и Тенде, обеспечивал их войскам беспрепятственное прохождение через свои владения и предоставлял в их распоряжение свои форты и крепости, а также соглашался срыть укрепления у Брунетты и Сузы.
Как легко догадаться, в мои намерения не входит подробное описание всей этой кампании, я хочу лишь отметить главные события и поведать о впечатлении, какое они на меня произвели. Вурмзер, разгромленный вслед за Больё, после поражений под Кастильоне, Ровередо и Бассано был вынужден укрыться за крепостными укреплениями Мантуи. Альвинци, посланный ему в помощь, потерпел поражение при Арколе и у Риволи. И наконец, принц Карл, поторопившийся им на помощь, был бит везде, где натыкался на противника.
И все это за один год!
Тоскана и Сардиния уже заключили мир с Францией, герцог Моденский и папа тоже вступили в переговоры. Венеция, увидев французов у себя на пороге, приказала Месье, брату короля, после смерти дофина называвшему себя Людовиком XVIII, покинуть Верону и вообще удалиться из пределов Республики.
После этого события стали развиваться с ужасающей быстротой: генерал Массена взял Клагенфурт, столицу Каринтии, Бернадот занял Лайбах, столицу Карниолы, наконец, генерал Ожеро, войдя в Венецию, низложил прежнее правительство, заменив его выборной муниципальной властью.
Положение оказалось для нас тем более серьезным — я говорю для нас, настолько я не могла отделить своей судьбы от судьбы королевы, а сэр Уильям привык действовать заодно с королем, — итак, для нас все было тем серьезнее, что неаполитанский двор не переставал раздражать победоносного противника, посылая Австрии подкрепления, от которых не было ровным счетом никакого толку, а также составляя и распространяя угрожающие манифесты против Франции.
Король, собственно, не имел к этим манифестам никакого отношения, если не считать его подписи, да и она зачастую заменялась грифом. Все подобные сочинения составлялись генералом Актоном, князем Кастельчикалой и королевой, причем из-за того, что почерк королевы был довольно некрасив, браться за перо почти всегда приходилось мне.
У меня сохранились один или два подобных манифеста. По несдержанности их выражений легко судить, в какое опасное положение поставил себя двор Обеих Сицилий по отношению к французскому правительству:
«Пусть же ничто не послужит в наших глазах оправданием французам: они убили своего короля, покинули храмы, изгнали и истребили священнослужителей, обрекли на смерть своих лучших, величайших граждан и, наконец, надругались не только над всеми законами общества, но и над всеми законами справедливости и, не довольствуясь своими собственными злодеяниями, разнесли и рассеяли семена преступления в завоеванных ими землях и в странах, куда их доверчиво допустили, приняв за друзей.
Однако ныне чаша терпения переполнилась: народы поднялись, дабы в свою очередь повергнуть их во прах. Последуем же примеру сих справедливых и отважных защитников добра, доверимся Божьей помощи и силе нашего оружия. Пусть во всех церквах возносятся молитвы. И вы, благочестивые неаполитанцы, молитесь, дабы испросить у Господа мира и покоя для нашего королевства. Внимайте голосу ваших духовных отцов, следуйте их советам, исходящим с церковных кафедр или звучащим в тиши исповедален.
И, поскольку во всех общинах началась запись добровольцев, пусть все те, кто способен носить оружие, впишут свои имена в сии почетные списки. Вспомните, что вы делаете это во имя защиты родины, трона, свободы, нашей трижды святой христианской веры! Подумайте о том, что ныне решается судьба ваших жен и детей, что под угрозой ваше достояние, все радости вашей жизни, добрые патриархальные нравы, законы, завещанные вам предками! Я с вами в ваших молитвах и ваших сражениях. Кто не предпочтет смерть жизни там, где жизнь можно купить лишь ценой отказа от свободы и справедливости?!»
Далее король, а вернее те, кто говорил от его имени, обращался к епископам, кюре, исповедникам и миссионерам:
«Мы повелеваем, чтобы во всех церквах Обеих Сицилий производились молебствия в течение сорока часов и проповеди покаяния, дабы испросить у Господа благоденствие для нашего государства. С этой же целью вам надлежит с высоты алтарей и кафедр и в часы исповеди напоминать неаполитанцам и всем обитателям нашего королевства об их долге христиан и подданных, убеждая их посвятить Господу чистоту своего сердца, а отечеству — силу своего оружия, чтобы защитить религию и трон.
Поведайте вашей пастве о заблуждениях, в которых погрязла Франция, о лживости той тирании, которую там именуют свободой, о ересях и, что хуже того, о французских войсках, наконец об угрозе всеобщей гибели! Вдохновляйте народ на борьбу посредством крестных ходов и других священных церемоний и дайте каждому из ваших прихожан ясно понять, что революционные движения, потрясая общество до основания, ниспровергают две прочнейшие его опоры — Церковь и трон».
Это воззвание провозглашалось под звуки трубы на всех улицах и перекрестках Неаполя и было развешано на всех стенах, его растолковывали во всех церквах.
Сорокачасовые молебствия были объявлены по всей стране и незамедлительно начаты в архиепископской церкви святого Януария.
Надо заметить, что священники, кто по убеждению, кто в порыве фанатического рвения, от всей души способствовали намерениям королевы. Королевская чета с величайшей торжественностью явилась в собор в окружении министров, придворных, чиновников магистратуры — всех, кто тем или иным образом зависел от правительства. Простонародье последовало их примеру, и церкви настолько переполнились, что стало невозможно проехать по улицам, если учесть, что в Неаполе редко встретишь улицу, где бы не было церкви, а перед каждой из них стояла толпа молящихся: не сумев протолкаться внутрь, они скапливались у входа. С этих пор неаполитанцам стали изображать французов как воров, убийц, разбойников, еретиков, отлученных от Церкви, которым нельзя верить и по отношению к которым нет надобности держать слово; их можно преследовать как outlaws[44], убивать ударом кинжала в спину, им можно давать отраву у своего гостеприимного очага, убивать во сне, наконец, их можно просто убивать как бешеных псов.
И вот пример ослепления, в какое приводят нас страсти: я разделяла эту ярость против страны, где в свой час мне придется просить приюта, и она мне его даст, в то время так Англия, для которой я сделала все что могла, отказала мне в куске хлеба!
В конечном счете о тех чувствах, что обуревали меня тогда, лучше всего говорят несколько писем, в то время написанных мною, и отдельные места из них я приведу здесь, не изменив ни единого слова.
Но было в неаполитанском обществе сословие, не разделявшее этой ненависти к французам и, следовательно, не присоединившее своего голоса к молитвам об их погибели, возносимым к Небесам.
К нему принадлежали все люди свободных профессий, независимые, образованные представители mezzo ceto — юристы, врачи, философы, адвокаты, поэты. Поэтому королева, забыв приступ раскаяния, испытанный ею после гибели первых жертв, и особенно после смерти Караманико, взялась за преобразование Государственной джунты и пустила по следу новой дичи троицу, прозванную сбирами королевы — Ванни, Гвидобальди и Кастельчикалу.
Тюрьмы опять наполнились, и на этот раз в списки заключенных попали самые громкие имена Неаполя.
Однако среди всех этих приготовлений к войне не только оборонительной, но и наступательной нас изумило перемирие, заключенное в Брешии, и последовавшее за ним подписание папой Пием VI договора в Толентино: по условиям его святой отец отдавал французам Болонью, Феррару и Романью, притом разрешал этим провинциям учредить у себя республиканское правление — уступка, какой они не преминули воспользоваться.
Таким образом, испытания, которые королева считала отдаленными, быстро надвигались на нас. Французы ушли, но принципы, что они несли с собой, семена идей, с их силой, превышающей человеческую, пустили корни в той почве, где они были посеяны.
Генерал Актон и королева поняли, что нельзя терять ни минуты. Им было известно, что правительство Директории побуждало Бонапарта совершить возмездие, заслуженное правительством Обеих Сицилий, и что он на это отвечал:
«Сегодня мы еще недостаточно могущественны, чтобы придать этому возмездию такую сокрушительность, какую ему необходимо. Но придет день, когда мы заставим их сполна заплатить за все былые, нынешние и будущие вероломства. Могу вас уверить, что король Фердинанд и королева Каролина ничего не потеряют, если немного подождут!»
Этот ответ стал известен в Неаполе слово в слово, и хотя из него следовало, что опасность на какое-то время отдаляется, король был так напуган этим дамокловым мечом, повисшим над его головой, что послал к Бонапарту князя Бельмонте с поручением любой ценой добиться с ним мирного договора.
Одиннадцатого октября 1797 года уполномоченными двух правительств было подписано соглашение; приведу его здесь полностью, ибо оно дает понятие о том состоянии зависимости и страха, которое испытывал неаполитанский двор, оказавшись лицом к лицу с Французской республикой.
Впрочем, подобно тому как кувшин тем больше наполняется водой, чем ниже его опустишь, так и сердце королевы наполнялось ненавистью по мере того, как обстоятельства вынуждали ее терпеть унижения.
Договор был составлен в самых недвусмысленных выражениях:
«Неаполь, покончив со всеми другими союзами, впредь будет сохранять нейтралитет и обязуется закрыть свои порты для судов всех держав, пребывающих в состоянии войны с Францией.
Число враждебных Франции кораблей, принятых здесь, не должно превышать четырех.
Всем заключенным французам, попавшим в тюрьму по политическим обвинениям, возвращается свобода.
Надлежит произвести серьезное следствие, дабы разыскать виновников похищения документов французского посла Мако.
Французы в Неаполе получают право свободно отправлять всевозможные религиозные культы.
С Французской республикой будет подписан торговый договор, согласно которому Франция получит возможность пользоваться портами Сицилии на тех же условиях, что и наиболее благоприятствуемые нации.
Неаполь признает Батавскую республику и впредь будет считать ее существование обусловленным настоящим мирным договором».
Кроме того, был еще пункт, которому полагалось оставаться в тайне от всех, кроме самих договаривающихся сторон. Он выглядел так:
«Король выплатит Французской республике восемь миллионов франков (два миллиона дукатов).
Со своей стороны Франция впредь до окончания переговоров с верховным понтификом обязуется не продвигать свои войска далее крепости Анкона и ни делом, ни словом не будет вмешиваться в военные действия, ведущиеся в Южной Италии».
LXXV
Итак, всего за один год обстоятельства решительно изменились.
Этого маленького генерала Буонапарте, над которым все посмеивались и который победил в военной кампании, достойной быть поставленной в один ряд с деяниями Александра, Ганнибала и Цезаря, Директория нарекла посланцем Провидения. Французская республика преподнесла ему знамя, на котором золотыми буквами было начертано:
«Генерал Бонапарт уничтожил пять армий, одержал победу в восемнадцати регулярных сражениях и шестидесяти семи вооруженных схватках, взял 160 000 пленных, отправил во Францию 160 знамен, чтобы украсить ими здания военных ведомств, 1180 стволов артиллерии, дабы пополнить ими наши арсеналы, 200 миллионов для государственной казны, 51 военный корабль, что стоят ныне на якоре в наших портах, шедевры искусства, теперь украшающие наши картинные галереи и музеи, драгоценные рукописи для наших общественных библиотек и, наконец, освободил от угнетения восемнадцать народов».
Можно понять, сколь глубоко эти почести, оказываемые нашему врагу, удручили неаполитанский двор, сэра Уильяма и меня: меня как подругу королевы, разделяющую все ее симпатии и всю ее неприязнь, а сэра Уильяма Гамильтона как английского посла.
В день, когда правительству Обеих Сицилий пришлось признать Цизальпинскую республику, королева была охвачена таким бешенством, в каком мне редко доводилось ее видеть.
Договор, заключенный в Кампоформио между Францией и Австрией, имел огромное значение. Границы Франции расширились с одной стороны до Альп, с другой — до Рейна. Впрочем, потеряв часть земель, Австрия взамен получила новых подданных: в то время так Цизальпинская республика поднялась, Венецианская республика пала, став собственностью императора.
Казалось, мир обеспечен, однако сэр Уильям посмеивался своей особой улыбкой искушенного дипломата, когда слышал разговоры о том, что теперь якобы мир воцарится надолго.
— Пока Англия в состоянии войны, — говорил он, — никому, и в особенности Франции, покоя не знать.
Королева, которая, по-видимому, принимала этот мир всерьез не более, чем сэр Уильям, использовала передышку, чтобы отпраздновать бракосочетание принца-наследника с эрцгерцогиней Клементиной. Об этом принце я мало что смогу сказать, поскольку во все то время, что я провела при неаполитанском дворе, он там играл более чем второстепенную роль. Что касается принцессы, то мне сообщить о ней вообще ничего, так как она вовсе никакой роли не играла.
Принц в ту пору был крупным добродушным малым двадцати одного года, очень толстым, очень розовым, очень ловким, очень образованным, очень утонченным и в высшей степени бессловесным. Устремив пристальный взор на Европу, он не упускал ни единой подробности совершавшейся там исторической драмы и вместе с тем, казалось, не видел ничего; будучи в ужасе от насилия, развязанного его матерью, он с головой погружался в занятия, хотя по возрасту был уже вполне способен заявить о своем мнении, и оставался чуждым всем вопросам политики, сколь бы важными они ни были для судьбы трона Обеих Сицилий, а следовательно, и его собственной, поскольку он был наследником престола. Подобно тому как его отец посреди всех общественных треволнений, казалось, куда более был озабочен охотой в Аспрони или Персано, нежели падением или возвышением той или иной республики, так и принца открытия Месмера, Монгольфье или Лавуазье занимали не в пример сильнее, чем перемирие в Брешии или подписание договора в Толентино. Мать не слишком жаловала принца и в кругу близких заявляла, что он так же глуп, как его отец.
Любимцем Марии Каролины был принц Леопольдо, в ту пору мальчик лет восьми-девяти. И правда, это было прелестное дитя: красив, как ясный день, полон ума и лукавства.
Третьему принцу было шесть лет, его звали Альберто, он отличался очень слабым здоровьем и (я в свое время расскажу об этом) пришел час, когда к величайшей моей печали, ему суждено было скончаться не только на моих глазах, но и на моих руках.
Неаполитанская эскадра отправилась за юной эрцгерцогиней в Триест и доставила ее в Манфредонию, где ее ожидал принц Франческо, хотя сама церемония бракосочетания должна была состояться в Фодже, то есть на пять-шесть льё в глубь страны.
Король и королева сопровождали жениха, и я, разумеется, была в их свите. Сэр Уильям Гамильтон остался в Неаполе.
Мне не терпелось посмотреть на невесту, хотя, по слухам, ее наружность была довольно неинтересной. Такое суждение можно было бы назвать справедливым, если бы бледность, которую ни разу на моей памяти не окрашивал хоть малейший румянец, и выражение глубокой меланхолии не придавали большого своеобразия чертам принцессы. Отчего происходила эта печаль, эта бледность? Никто так никогда и не узнал… Быть может, от какой-то тайной любви, покинутой при дворе цезарей, но не забытой. Возможно также, что это был лишь роковой знак, каким отмечены лица тех, кому суждена ранняя кончина.
Свадебные торжества состоялись во второй половине июня, причем к этому случаю были приурочены большие милости: Актону, первому министру, пожаловали чин генерал-капитана; на сорок четыре вакантных епископских места определили столько же новых епископов (последнее было немалой жертвой со стороны короля, поскольку, пока эти места оставались незанятыми, доход от них шел ему); чины и орденские ленты достались на долю офицеров, выступавших в Итальянской войне против Франции; наконец, многих обитателей Фоджи сделали маркизами, видимо имея в виду, что они проживают в области Марке, а также в награду за огромные траты, понесенные ими в дни свадьбы принца-наследника.
Вовлеченная в эти празднества, я стала их участницей от начала до конца, сколь бы мало это бракосочетание ни значило не только в жизни общества, но даже и в частной жизни принца Франческо. Эти обстоятельства отвлекли меня от серьезных событий, происходивших при римском дворе и годом позже весьма болезненно отозвавшихся при дворе неаполитанском.
Я имею в виду убийство французского генерала Дюфо.
При том положении, какое я занимала, в подобном происшествии для меня ничто не могло остаться неизвестным или не вполне ясным.
Об этом стоит рассказать несколько подробнее, так как именно смерть Дюфо стала поводом для прихода французов в Рим и последовавшего затем учреждения Римской республики.
Ныне, когда мне дано увидеть издали события, а главное, злобу тех лет, я надеюсь, что смогу внести в свое повествование беспристрастие если не судьи, то историка.
Легко догадаться, что, с тех пор как Романье было позволено стать республикой, в Риме возникла республиканская партия.
Эта партия состояла по преимуществу из французов, притом людей искусства, живших в Вечном городе. В самом деле, их ведь могли бы обвинить в недостатке преданности своему патриотическому долгу, если бы они не пускали в ход все средства, вербуя сторонников для того правительства, которое они представляли.
Послом в Риме был Жозеф Бонапарт, брат Наполеона Бонапарта. Его семья быстро набирала силу, поддерживаемая мощной дланью «посланца Провидения», как назвала его Директория.
Жозеф Бонапарт, в котором мы тогда никак бы не могли угадать будущего узурпатора неаполитанского трона, делал все возможное, чтобы сдержать республиканцев, убеждая их, что время для решительных действий еще не пришло.
Вопреки всем его стараниям, они 26 декабря 1797 года уведомили посла, что возмущение назрело. Он их выпроводил, умоляя, по своему обыкновению, сделать все от них зависящее, чтобы еще на какое-то время задержать готовящийся взрыв. Они удалились, обещая постараться это сделать.
На следующий день кавалер д’Асара, испанский посол, лично явился сообщить Жозефу Бонапарту о готовящихся беспорядках.
И мятежники-республиканцы действительно вышли на улицы 28 декабря. Но, теснимые драгунами, расстреливаемые пехотой, они бежали и укрылись под портиками дворца Корсини, где жил посол.
Поскольку дальнейшие события описывались многократно и самым различным образом, я удовлетворюсь тем, что приведу здесь официальное донесение Жозефа Бонапарта. Нам была послана копия, с нее-то я и переписываю то, что вы сейчас прочтете. Поскольку этот документ неизвестен или почти неизвестен, я надеюсь, что он представит некоторый интерес. Итак, прерываю свой рассказ и предоставляю слово послу:
«… Один французский художник, явившись к нам, предупредил, что толпа становится все многочисленнее, а также что он различил в ней весьма известных шпионов, агентов правительства, которые громче всех кричали: “Да здравствует римский народ! Да здравствует республика!”; кое-кто из них полными пригоршнями швырял в толпу пиастры. По улице нельзя было проехать. Я поручил ему тотчас спуститься к толпе, чтобы объявить ей мою волю. Французские военные, окружавшие меня, ждали только приказа, чтобы рассеять скопление народа, применив силу, что свидетельствовало о их преданности долгу. Но я предпочитал сам поговорить с мятежниками, благо я владею их языком. В полном облачении, соответствующем моей должности, я вышел из кабинета, предложив офицерам следовать за мной.
В это мгновение мы услышали частую ружейную пальбу. То был кавалерийский пикет: не предупредив меня, он вторгся в пределы посольства, подчиненные моей юрисдикции; всадники галопом проскакали мимо, стреляя на ходу через проемы трех широких дворцовых портиков. Тогда толпа бросилась во внутренний двор и на лестницы. Проходя, я видел умирающих, видел оробевших беглецов и людей, обуянных лихорадочной дерзостью, видел тех, кому заплатили, чтобы возбудить народное возмущение, а затем обличить его. Непосредственно за кавалерией проследовала рота фузилёров и часть их проникла в вестибюли.
Я столкнулся с ними там, и при виде меня они остановились. Я искал глазами их командира, но тот прятался за спинами солдат, и мне не удалось его обнаружить. Я спросил у них, по какому праву вооруженные люди бесцеремонно врываются во владения, подлежащие французской юрисдикции, и приказал им незамедлительно удалиться. Тогда они отступили на несколько шагов. Полагая, что тут мне удалось преуспеть, я обратился к толпе, скопившейся в глубине двора. Некоторые из толпы уже начали наступать на солдат по мере того, как те отходили. Я сказал им решительным тоном, что первый, кто посмеет выйти на середину двора, будет иметь дело со мной. В то же время генерал Дюфо, Шерлак, еще двое офицеров и я выхватили сабли, чтобы удержать эту безоружную толпу, среди которой лишь кое-где мелькали люди с пистолетами или кинжалами. Но пока мы были заняты этим, фузилёры, отступившие лишь затем, чтобы не попасть под пистолетные выстрелы, единым залпом разрядили ружья в толпу. Несколько пуль на излете поразило людей из последнего ряда; нас, стоящих посредине, постарались не задеть. Затем рота отступила, чтобы перезарядить ружья.
Я использовал эти мгновения, попросив полковника Богарне, адъютанта генерала Бонапарта, случайно находившегося подле меня (он только что возвратился из Леванта, где был с особой миссией), и младшего штаб-офицера Арриги с саблями в руках встать на пути возмутителей спокойствия, раздираемых противоречивыми чувствами, сам же вместе с генералом Дюфо и штаб-офицером Шерлоком двинулся им навстречу с намерением убедить их командиров прекратить огонь и уйти отсюда. Я увещевал их, требуя покинуть владения Франции, убеждая, что как посол сам позабочусь о том, чтобы виновные в беспорядках были наказаны, им же надлежит в подобном случае только отправить кого-нибудь из своих с докладом в Ватикан к своему генералу, военному наместнику Рима, сенатору или кому-либо другому из власть предержащих, и тогда все это закончилось бы без кровопролития. Но излишне храбрый Дюфо, привыкший к победам, одним прыжком ринулся в самую гущу солдат и, стоя меж их штыками, попытался урезонить их. Мы, генерал Шерлак и я, желая выручить соотечественника, безотчетно устремились вслед ним.
Увлекаемый людским потоком, Дюфо оказался напротив городских ворот, именуемых Сеттимьяна, и вот я увидел, как один из солдат разрядил свой мушкет прямо ему в грудь; он упал, но потом приподнялся, опираясь на саблю. Я звал его, он хотел вернуться ко мне, но прозвучал второй выстрел, и генерал распростерся на мостовой. А затем еще не менее пятидесяти пуль пронзили его бездыханное тело! Шерлока не зацепило, он указал мне обходной путь, который привел нас в сад дворца и избавил от выстрелов убийц Дюфо, равно как и от беспорядочной пальбы другой роты, приближавшейся с противоположного конца улицы. Под ее напором те два офицера, которые сдерживали толпу, тоже были вынуждены присоединиться ко мне. Нам предстояло встретить новую опасность, поскольку теперь этот новоприбывший отряд мог беспрепятственно проникнуть во дворец, куда мои секретари, прибегнув к помощи двух молодых художников, только что силой увели мою жену и сестру, которая на следующий день должна была стать супругой храброго Дюфо.
Через сад мы вернулись во дворец. Все его дворы были заполнены скопищем трусливых и пронырливых каналий, чья злонамеренность и повлекла за собой эту ужасную драму. Десятка два из них, а также из мирных граждан лежали убитыми. Я вошел во дворец. Ступени лестницы были в крови, по ним ползли умирающие; раздавались стоны раненых. Нам удалось запереть все три парадные двери, выходившие на улицу. Рыдания и жалобы невесты Дюфо, этого юного героя, всегда находившегося в первых рядах тех, кто сражался на Пиренеях и в Италии, выходившего победителем из любых переделок, а теперь павшего почти безоружным от руки подлого бандита; отсутствие его матери и брата (любознательность побудила их покинуть дворец, чтобы осмотреть памятники римской старины); ружейная пальба, продолжавшаяся на улицах и у дворцовых ворот; какие-то люди, чьи намерения были неизвестны, заполняющие ближайшие ко входам комнаты обширного дворца Корсини, нашей посольской резиденции, — эти и им подобные обстоятельства делали пережитую нами драму невообразимо жестокой.
Я позвал своих слуг. Трое из них отсутствовали, один был ранен. Я распорядился перенести оружие, которым мы пользовались во время путешествий, в занимаемую мной часть дворца. Чувство национальной гордости (оно оказалось сильнее всех моих резонов) подсказало молодым офицерам план отправиться за телом своего несчастного генерала, чтобы перенести его во дворец. Им это удалось с помощью нескольких верных слуг и благодаря тому, что они избрали обходный путь, хотя и приходилось действовать под огнем подлой и оголтелой римской солдатни, продолжавшей развязанную ею бойню.
Они нашли тело этого славного воина, еще так недавно воодушевленного самым возвышенным героизмом: оно было погребено под кучей наваленных камней — окровавленное, истерзанное, изрешеченное пулями и исколотое ножами…
В шесть часов утра, четырнадцать часов спустя после убийства генерала Дюфо, осады моего дворца, истребления окруживших его людей никто из римлян все еще не явился ко мне от имени правительства, дабы осведомиться о положении дел. Тогда я решил вытребовать мои паспорта и покинуть Рим незамедлительно. Я уехал, перед тем озаботившись о безопасности немногих французов, находившихся в Папской области. Кавалеру Анджолини поручено выправить им паспорта для отъезда в Тоскану, где они найдут меня вместе с офицерами и той частью слуг, что не пожелали меня покинуть с того часа, когда наши жизни подверглись некоторой опасности.
Заканчивая этот рассказ, я полагаю, что нанес бы обиду всем республиканцам, если бы принялся настаивать на необходимости возмездия, которое Франция должна обрушить на это нечестивое правительство, умышленно убивающее послов, которых Республика удостаивает присылать к ним, и генерала, выделявшегося исключительной доблестью даже в такой армии, где каждый солдат был героем.
Гражданин министр, я не замедлю возвратиться в Париж. Как только я приведу в порядок дела, что еще нуждаются в этом, я представлю вам самые подробные сведения относительно римского правительства и выскажу мое мнение о том, какому наказанию надлежит его подвергнуть.
Это правительство не изменяет себе: злокозненное и дерзкое в своих преступных замыслах, оно становится трусливым и приниженным, едва осуществив их. Ныне оно валяется в ногах у посла д’Асары, умоляя его отправиться следом за мной во Флоренцию, чтобы вернуть меня в Рим. О том уведомил меня он сам, этот великодушный друг Франции, достойный обитать в иных краях, где лучше умеют ценить его достоинства и благородное прямодушие.
Жозеф Бонапарт.Флоренция, 30 декабря 1797 года».
LXXVI
Должна признаться, что всякий раз, завершив описание событий, подобных тем, о каких вы только что прочли, я откладываю перо с чувством удивления. Пристало ли все это мне, легкомысленной женщине, предназначенной согласно природным вкусам, характеру и темпераменту для жизни, далекой от политических интриг, рожденной порхать, словно бабочка или птичка, в мире из шелка и газа, песен и сладостной гармонии? И вот я переношу на страницы моего повествования тяжеловесные отчеты, запятнанные кровью, зовущей народы к войне и отмщению! Не похожа ли я на Венеру — Афродиту, прячущую под маской Немезиды свой нежный улыбчивый лик, глаза, полные трогательных обещаний, уста, созданные для упоительных клятв?
Однако я взялась поведать о событиях, в каких принимала участие, и теперь не могу отступить перед этой попыткой, которую вменила себе в обязанность. Голос моей совести, а может быть, и раскаяния кричит мне: «Вперед!» — и я не смею ослушаться этого зова свыше. Я продолжаю.
Донесение Жозефа Бонапарта произвело в Париже настоящее потрясение. Генерал Бонапарт почитался не только героем, но идолом дня, так что покушение на одного из его братьев воспринималось как ужасное преступление. То было даже нечто большее, чем оскорбление величества, — то было святотатство!
Да вот взгляните хотя бы на письмо гражданина Талейрана, человека, способного служить барометром общественного настроения. Этим посланием он отвечал на донесение Жозефа Бонапарта:
«11 января 1798 года.
Гражданин, я получил Ваше душераздирающее письмо с описанием ужасных событий, произошедших в Риме 8 нивоза. Вопреки всем Вашим стараниям умолчать о собственной роли в событиях этого кошмарного дня, Вам не удалось оставить меня в неведении относительно проявленной Вами высочайшей отваги, хладнокровия и той редкой прозорливости, от коей ничто не может укрыться. Величием своего духа Вы возвысили честь и имя француза. Директория уполномочила меня выразить Вам глубочайшее и живейшее удовлетворение Вашим образом действий. Надеюсь, Вы без труда поверите, что я счастлив послужить посредником для изъявления этих чувств…»
Сначала Директория потребовала наказать убийц; но, то ли по небрежности, то ли оттого, что власти сами были слишком замешаны в этой истории, никто не был отдан под суд или хотя бы обеспокоен каким бы то ни было расследованием. Между тем было известно, что главарь убийц, некий Амадео, щеголяет поясом и шпагой убитого, что священник ближайшего прихода присвоил его часы, а прочие поделили между собой его деньги и одежду.
Тогда Директория приказала генералу Бертье, в отсутствие Бонапарта командовавшему французскими войсками в Италии, двинуться на Рим.
Бертье получил приказ, будучи в Милане, и уже на следующий день отправился в поход. 29 января его авангард достиг Мачераты, а к 10 февраля все соединения уже были у стен Рима. Один из отрядов тут же завладел замком Святого Ангела, который папские солдаты даже не попытались оборонять.
Однако генерал Бертье не позволил войскам продвинуться дальше. Он только известил главарей римских смутьянов, что они могут рассчитывать на его поддержку.
Шестнадцатого февраля, в день двадцать третьей годовщины восшествия Пия VI на римский престол, толпа бунтовщиков наводнила древний forum Romanum[45] и оттуда потекла в направлении Ватикана, где, остановившись под самыми окнами покоев верховного понтифика, принялась кричать: «Да здравствует Республика!»
Из уважения, как они говорили, не к сану папы, но к его преклонным летам, они не вторглись в Ватикан, зато захватили весь город и выпустили воззвание, объявив о пришествии к власти народа; народ отрекался от своей причастности к убийствам Бассвиля и Дюфо, упразднял все права папы распоряжаться политическими, экономическими и общественными делами и учреждал республиканское правление свободное и независимое.
Вожди восстания поспешили отправить к генералу Бертье депутацию из восьми человек от всех сословий, чтобы оповестить его о предпринятых действиях.
Генерал незамедлительно совершил торжественный въезд в город через Народные ворота и, что выглядело убогим подражанием триумфаторам римской древности, в тот же день, поднявшись на Капитолийский холм, приветствовал от имени Директории новую республику, которую Франция отныне признавала свободной и независимой и которая состояла из территорий, оставленных папе Толентинским договором.
На следующий день четырнадцать кардиналов, имевших низость подписать акт об отрешении римского папы и самих себя от всякой политической власти[46], отслужили «Те Deum»[47] в стенах базилики святого Петра.
Генерал Червони, которому было получено уведомить Пия VI о постигшем того лишении прав, явился к святому старцу и застал его коленопреклоненным и погруженным в молитву.
Пий VI с великолепной невозмутимостью выслушал сообщение о том, что мирская власть отнята у него, а на требование признать новое правительство отвечал:
— Моя власть дана мне Господом, мне не позволено отказаться от нее. Мне восемьдесят лет, стало быть, жизнь для меня мало значит. Что до оскорблений и телесных мук, я их не страшусь.
Однако, поскольку присутствие святейшего отца в Риме никак не согласовалось с новым образом правления, Пию VI было предложено покинуть столицу христианского мира, и 20 февраля он действительно отбыл в Тоскану.
До нас все эти новости дошли одновременно, и легко понять, какая буря поднялась в наших сердцах. Республика, шаг за шагом наступая из Франции, каждый день захватывала новые области Италии, и вот уже она была не более чем в тридцати льё от нас. Правительство Обеих Сицилий решило, что надо принять новые предосторожности перед лицом столь опасного противника.
Не обращая внимания на договор, подписанный с Францией 19 февраля 1797 года, то есть год и два месяца тому назад, Фердинанд заключил со своим племянником-императором новый договор от 19 мая 1798 года, лишающий всякой силы условия предыдущего.
Во исполнение этого договора император должен был сосредоточить в Тироле армию в 60 000 солдат, а Фердинанд — стянуть 30 000 солдат к неаполитанским границам.
По странной случайности, в тот же самый день 19 мая 1798 года французская эскадра подняла паруса и вышла из Тулонской гавани, направляясь в Египетскую экспедицию.
О приготовлениях Франции было давно известно, но мало кто знал, каким землям угрожает эта огромная армада.
Сэр Джон Джервис, командующий английским флотом — с тех пор он успел стать графом Сент-Винцентом, — упорствовал в своей склонности объяснять эти приготовления Республики намерением провести экспедицию в океане. Поэтому он ограничился тем, что закрыл доступ в Гибралтарский пролив и блокировал испанскую эскадру в порту Кадиса.
Из этих же соображений он направил Нельсона, служившего под его началом, с тремя линейными кораблями, четырьмя фрегатами и одним корветом крейсировать близ Тулонского порта, впрочем пообещав по первому требованию прислать подкрепление.
Девятого мая Нельсон вышел из бухты Кадиса, но было уже слишком поздно. Едва он подошел к Лионскому заливу, как налетевшая буря разметала его суда и снесла мачты корабля, на борту которого находился он сам.
Чтобы устранить последствия разрушений, он направился к порту Сен-Пьер, причем его собственный корабль шел на буксире, влекомый другим, менее пострадавшим.
Во время стоянки в порту Сен-Пьер он получил известие, что французский флот покинул Тулонскую гавань, и тотчас послал судно к сэру Джервису за обещанным подкреплением.
Однако лишь 8 июня, то есть через три недели после того как французская эскадра подняла паруса, Нельсон смог получить, наконец, это подкрепление, состоявшее из десяти семидесятичетырехпушечных и одного пятидесятипушечного корабля.
Во главе этой эскадры Нельсон пустился на поиски французов. На южных берегах Корсики ему сказали, что видели их корабли между Корсиканским мысом и Италией.
Тогда Нельсону пришло в голову — и эта идея была не лишена вероятности, — что французы двинулись к Неаполю. И он на всех парусах поплыл туда.
Пятнадцатого июня, достигнув Понцианских островов, он послал к нам своего доверенного офицера и даже больше — своего друга капитана Трубриджа с поручением переговорить с генерал-капитаном и сэром Уильямом Гамильтоном.
Кроме того, Трубридж имел письмо от Нельсона ко мне. Впечатление, которое я произвела на этого великого человека, не ускользнуло от моего внимания. Потому я нашла странным, что, имея возможность прибыть в Неаполь самому, то есть увидеться, наконец, со мной, он упустил этот повод.
Его письмо объяснило мне все.
Вот оно:
«Миледи,
если бы я прибыл в Неаполь, если бы ступил на его землю, если бы вновь увидел Вас, я бы рисковал пренебречь моим долгом, который сейчас состоит в том, чтобы, не теряя ни минуты, продолжать преследовать французский флот.
Трубридж передаст Вам это письмо, которое, вместо того чтобы стать доказательством моего равнодушия, станет благодаря объяснениям, которые в нем содержатся, свидетельством неодолимой силы тех чувств, что я испытываю к Вам.
Как только Трубридж вернется, я, сообразуясь с указаниями, которые будут им получены от генерал-капитана и от сэра Уильяма, продолжу свой путь.
Будь они хоть на другом краю земли, я все равно настигну французов, и Вы увидите меня вновь победителем, достойным Вас, или не увидите никогда!
Тысячекратно Ваш
Горацио Нельсон».
Это письмо, не много сказав моему сердцу, весьма чувствительно польстило моему самолюбию. За те пять лет, что прошли со времени нашей встречи, Нельсон сражался как герой или, как он мне говорил позднее, как человек, ищущий гибели. Я уже рассказывала, как он лишился глаза в битве при Кальви, но это было не все: у Тенерифе он потерял руку.
На этот раз он обещал вернуться достойным меня или не вернуться вообще, и я была убеждена, что он сдержит слово. Нельсон был не из тех, кто склонен к пустым обещаниям.
С дворцового балкона я наблюдала величественное зрелище эскадры, крейсирующей в виду Неаполя. При помощи зрительной трубы сэр Уильям показал мне судно с адмиральским вымпелом. Я не могла различить того, что происходило на борту, но была уверена, что Нельсон стоит там, не отрывая глаз от дворца, так же как я сама пристально вглядывалась в его корабль.
Перед скалою Капри величавая громада флота медленно разделилась надвое: часть кораблей прошла справа от острова, остальные — слева. Три дня эскадра не исчезала из виду, поскольку на море стоял штиль.
Этот штиль был причиной тому, что лишь 25 июня Нельсон смог достигнуть крепости Мессины.
Здесь он узнал, что Бонапарт по пути захватил Мальту, оставил там гарнизон в четыре тысячи человек и продолжил свой путь на восток.
С Мессинского маяка, 25-го числа, судя по дате, Нельсон послал письма сэру Уильяму, чтобы сообщить ему эту новость, и мне, чтобы снова выразить чувства, которые я ему внушила.
Мы получили эти послания 30-го того же месяца, и я тотчас ответила:
«Дорогой сэр,
пользуясь предложением капитана Хоупа, шлю Вам эти несколько строк, чтобы поблагодарить за любезное письмо, переданное мне от Вас капитаном Боуэном.
Королева с величайшим удовольствием выслушала в моем переводе те любезные слова, что Вы просили ей передать. Она поручила мне заверить Вас в ее признательности и в том, что она молится о Вашем здравии, а относительно Ваших побед она уверена: Вам они и без того обеспечены.
У нас здесь все еще находится этот посол-цареубийца Гар, самое наглое и бесстыдное дипломатическое животное, какое только можно вообразить. Теперь мне ясно, что Неаполю придется объявить войну, ибо нет иного способа спасти королевство, поскольку замечания и намеки французского посла, что ни день, звучат все более угрожающе.
Ее Величество подтверждает справедливость всех суждений, высказанных Вами в Вашем письме сэру Уильяму, которое помечено Мессинским маяком. Вы видите события в самом верном свете. Генерал Актон того же мнения.