Лунная походка Нефедов Сергей

– Ну скоро ты там?

– Иду, иду.

И я скрыл листьями и удалился на цыпочках, чтоб не потревожить сон счастливого человека.

Мальчик и смерть

Жил один мальчик. Он ходил в школу. Ему было все равно, пока он не узнал, что умрет. И тогда ему стало страшно. Потерять папу и маму, бабушку и дедушку, сестру. Он пробовал об этом говорить со взрослыми и понял, что про это неудобно говорить, все равно что спрашивать, откуда берутся дети. Он никогда не спрашивал, потому что чувствовал, как неудобно про это. То ли дело с ребятами во дворе, и про откуда дети, и про смерть. «Когда помрешь, – говорила соседка по парте, – положат пятаки на веки, чтоб не открывались, как моей бабушке». И потом вечно столько забот и дел, отвлекающих от этого каверзного вопроса, что просто невпроворот. И взрослым некогда об этом думать, им это скучно, неинтересно. Они собираются что ли жить вечно? Почему же тогда, думал он, собаки не боятся? Говорят, они прячутся подальше и все. И кошки тоже, и голуби.

Интересная штука получается: человек – царь природы, а перед лицом смерти выглядит хуже собаки. Тут какая-то тайна.

И он носил в себе эту неразгаданную тайну, иногда забывая ее. Иногда на него находило, и он замирал посреди игры в футбол во дворе. И мяч летел мимо, а он стоял, пораженный догадкой – вот-вот что-то разрешится, откроется, прояснится, вот-вот, это так важно, должно быть, – покачиваясь, как дерево от ветра. И пробегали товарищи с открытым ртом, они что-то кричали, наверное, – гол! Эх ты, разиня! Но он не слышал, а слышал, как спускается красный вечер на крыши, на окна, на девочку-соседку, играющую в дом с подружками. А его кто-то толкал в спину, и вот он уже бежит, чтоб не упасть, пинает мяч, несется дальше. Потом, после игры, когда они сидят на лавке возле дома, запыхавшиеся, возбужденные, и обсуждают матч, ему не кажется мысль о смерти грустной, она обыкновенная.

И засыпая, он словно прятал ее под подушку, она не докучала, она изменялась вместе с ним. Он воспринимал ее, оказывается, по-разному, в зависимости от настроения и обстоятельств. «Только что мне было не по себе, страшно», – думал он, вспоминая состояние во дворе, когда вместе с его смертью представилась смерть и каждого игрока, и девочки возле дома на траве газона с куклами и подружками. «Все подряд исчезнет. Но будет что-то другое, – догадывается он, – обязательно будет. Не будет именно всего этого, неповторимого, не будет Жорки в коротких штанах, Пашки с длинным носом, Кольки, умеющего свистеть по-птичьи, толстого Славки, постоянно сочиняющего про себя истории, Валерки, самого меткого стрелка из рогатки, гундосого Шурки, плаксы и ябеды Катьки. Но будет что-то другое, как были у меня другие друзья раньше, когда мы жили в другом конце города, и мне с ними уже не о чем говорить, да я их уже и не помню, я тогда был совсем маленький. Как звали младшего брата парня, который служил в мореходке? Мне так хотелось приблизиться хоть на капельку к настоящему моряку, но ему было со мной неинтересно, как мне неинтересно было с его младшим братом, мямлей и рохлей. А моряк в белой нарядной матроске сидел на бревнах со старшими ребятами, курил и сплевывал тонкой струйкой сквозь зубы, на зависть остальным мальчишкам. Меня они, впрочем, прогнали от своей компании. „Нечего тебе со старшими водиться. Ступай играть с Костькой“. Вспомнил, его звали Костя».

И мальчик засыпал, представляя соседку по парте голой, как на картинке, где купаются без трусов деревенские девчонки под нависшими ветвями. Плеск и смех.

Ореховая сероглазка

Я приходил к ней с кульком орехов, торчал на кухне и ждал, когда она прифрантится. Мама ее получала на работе спирт. И когда мы садились за стол, мама вкрадчиво спрашивала, не желаю ли я для аппетита немножко оттянуться, всепонимающе улыбаясь при этом (добрая женщина), дочь косо и сероглазо смотрела на меня в ожидании, что я откажусь. Дулю маковую! Нет, я, конечно, не крякал при этом, но… как приятно на прогулке и как легко ступать в начищенных туфлях по хрустящей ледяной корочке. Ты шапочку-то пододень. Ну, мама.

Как-то после слайдов с голландскими художниками заскочила к нам в комнату ее старшая сестра – корова с ребенком – и заставила нас смотреть слайды с ее уродами. Она стояла рядом со мной, обжигая в темноте своим горячим животом, и говорила: вот поженитесь, и у вас будет такое же счастье.

Из всей мрачной «Оптимистической трагедии» (я имею в виду фильм) запомнилась компания анархистов, расхлестано вываливающая на берег под грозны очи дамочки в тужурке (Володина). Что все остальное по сравнению с одним небольшим, но таким живым сочным эпизодом! «Цыпленок жареный, цыпленок пареный…» Это мои ребята, с ними мелькнул эпизод свободы.

Мерзкое чувство тоски ощутил я, когда отец прочел вслух рассказ Горького «Мальчик и нищий». Я старался не смотреть даже на корешок этой страшной книги, запиханной в туго набитую этажерку.

Все эти «крохотки» пишу, надо признаться, не без кайфа, и мне стыдно, что я такой взрослый, дальше некуда… Но мне уже все равно, как я выгляжу со стороны.

Мой дядя учился в школе рабочей молодежи и как-то принес набор открыток, это были гравюры Дюрера. Почему ангел с большими крыльями такой грустный, почему он с треугольником и циркулем в руке? Никто из взрослых мне не мог объяснить. (Между нами говоря, это до сих пор остается для меня загадкой).

Дед работал на ликерке и приносил мне в игрушки пачки насаженных на проволочку винных этикеток. Яркие и запоминающиеся: рябиновка, вишневка, смородиновка. Вместе с другими символами эпохи винные этикетки создают параллельную жизнь. Мне иногда кажется возможным уйти туда, в этикетку «Южная ночь».

За стеклом витрины – Мерилин Монро, пять фотографий, пять состояний: смеющийся мальчишка-шалопай, надутый мальчик, недовольный, внимательный лукавый взгляд все понимающей дамы, удивленье (как вы смеете?!) и вновь открытость (здорово я тебя разыграла?). И все это столь гибко, естественно (ну же, будь таким же, как я). Или – видишь, мне ничего не стоит. Отходишь от витрины на цыпочках.

Как тошно делается. Для чего пишу? Нет веры в то, что это нужно. Все кажется тогда бессмысленным, пустой тратой жизни. И, подхватив тетрадки, я иду, я ухожу от вас, безжалостные люди!

В тусклый и обязательно с дождичком день мельком услышишь музыкальную фразу и весь остаток дня несешь как что-то чистое, не нуждающееся в дополнении, красивое, как большая морская раковина с картины художника Н.: до осязаемой ясности представляешь себя в кресле бордо на террасе, нога на ногу, смотри, как красиво погружаются в ночь – и вяло текущая мания и город блестящих соринок. Остановись, закрой глаза, вспомни нашу любимую… Извини, друг, мне некогда, я работаю грузчиком, как все русские за границей. Извини.

Ночь на восьмое

Ночь…

Весь день посвящен чтиву, скорей замутнен, так как ничего, окромя головной боли и досады, переходящей в раздраженье, переходящей в унынье, переходящей в отчаянье.

– А, попался, теперь уж ему не уйти…

Умно пишут, подло выходит. Подляна. Нет такого ощущения после и во время «Колымских рассказов», «Матренина двора», всех рассказов Солженицына. Почему?

* * *

Сегодня услышал, как недовольный голос сказал: – Все хотят уснуть и проснуться уже в другой России. Нет, господа, не выйдет!

А я бы взял этого белогорячечника и поставил в битком набитый автобус и чтоб он пошевелиться в нем не мог, пусть ездит с утра до ночи, часов до двенадцати, а утром в шесть опять туда же. Так и быть, разрешается поспать на вокзале, сидя на фанерной лавке, но опять же в тесноте. Из мясных блюд – бульон от пельменей с хлебом. Да болезней разных побольше, чтоб ни стоять, ни сидеть, чтоб ноги в язвах, зубы худые, кашель, грыжа, конъюнктивит, бессонница, страх смерти, страх одиночества, страх голода и работы. Чтоб, доживя до сорока, лишь в Господе Боге утешенье сыскал. Тогда б он, голубчик, другое провякал.

Лев Аннинский привержен историзму. Альбер Камю – индивидуализму. Виктор Шкловский (столетие коего празднует вся страна сегодня, на кухне под столом, занавесившись скатертью) – представитель структурализма. И так далее.

Я не читал Шопенгауэра, да и вряд ли стану читать. Я противник фундаментальных знаний. Достаточно таблицы умножения.

Мне не дает покоя мысль об украденных у меня рукописях. В глубине души я надеялся поднакопить их и издать. А теперь, выходит, нечего, и жизнь кончается, как вино в бутылке. Но зреет виноград в виноградниках. Теперь все только и делают, что воют в надежде быть услышанными. Но ты не будь таким, оставайся человеком разумным, и все свое при себе держи. Ни дом, ни баба, ни бумажки пусть не держат. Наг пришел, наг и уйдешь. И нет причин для воя. Хотя и убожество так называемых «друзей» более чем явно, когда они, невольно повторяясь, заявляют, будто делают открытие: «Нет желания заниматься творчеством, по мне – то, что есть, то и хорошо». Предчувствую речи живорадостных защитников. Эти рады втоптать в говно и намек на творчество. Творчество для них не идет дальше ручки топора. Как будто я умер, всё растащили. Где же оно – особое отношение к рукописям? Я не могу и ты не смей. И куда? В макулатуру! Люби после этого ближнего твоего.

Кажется, конец января. Может быть, уже начало февраля. Жаль, не купил календарь с картинкой наемника благородного вида сквозь грязь и пот тропиков. Купил бы и съел себя за растрату. Да и надоел бы вид этого разухабистого разбойника, занятого поисками насилия. То есть того, от чего хочется в землю зарыться и белый флаг выкинуть. А надо крест как боевое всепобедное знамя. Похоже, я убеждаю себя вступить в чьи-нибудь ряды? Но я опять же не хочу, не хочу ни жить, ни умереть, ни участвовать, ни побеждать. Как особое наслаждение оставляю за собой право на плевок в рожу всякому любопытствующему, а следовательно ищущему подтверждений.

День славный такой, ветреный и погожий, с яркими кусками неба в окна, и ты тут со своим кашлем, со своей грудянкой наподобие кого? Давеча увлекся снег разбрасывать, и вдруг стал кашлять, выпучив глаза. Болезни, слава Богу, нас ограничивают, а то бы в три бубна ударил, всех женщин отведал, всю водку выкушал. А тут сиди и на ладан дыши.

О юность моя, о бешеные темпы, безграничный простор, мечты лунной ночью о любви необычайной, о будущем сладчайшем, упоительнейшем…

Лестница

Они стояли под лестницей, и каждый про себя думал: «Что-то похожее уже было когда-то». Такие лестницы в гимнастическом зале называются шведскими. Воткнутая в землю посреди травы, солидная и крепкая, она внушала доверие, и, глядя на нее, Участник подумал, что восхождение не составит труда, правда, небо – в облаках, идущих довольно низко, так что другой конец лестницы различим лишь смутно… Мужчина с тонкими усиками и крепкой фигурой в спортивном костюме разминался, подпрыгивая и резко разводя руками, он был в черных перчатках, и поскольку производил впечатление, что лазание для него привычное дело, его назвали Пожарником.

Совершенно свободно чувствовала себя рядом с ним молодая женщина со светлыми волосами, спадавшими по плечам волнисто и весело, волосы были прибраны цветной полоской, так называемым «хайратником». Она улыбалась чему-то своему и поправляла красивые волосы рукой с «феньками» на запястье. «За нее я спокоен», – подумал Участник и ободряюще улыбнулся ей, придумывая, как бы ее назвать.

И только пожилая женщина в длинном сером плаще внушала опасения, она смотрела на троих с беспокойством, как бы извиняясь. Как получилось, что она оказалась среди них, к тому же сумку на длинном ремне отказалась оставить: «Нет, она будет со мной».

– «Что у вас там?» – «Лекарство». Участник промолчал, потому что тоже не знал, как быть с сумкой. Старая Леди (так назвали ее) вздохнула и подошла ближе к лестнице, на которую уже взобрался Пожарник и, быстро вскарабкавшись сразу на несколько ступенек, пробуя их на прочность, спрыгнул на траву. Платформа поблескивала в просвете облаков, там, куда предстояло добраться, и если помогать Старой Леди, то все окажутся там довольно быстро.

Начали подниматься. Старая Леди посредине, Блондинка с одной стороны, Участник с другой, Пожарник снизу, по возможности страхуя Старую Леди. Сначала двигались медленно из-за нерешительности и опасений за Старую Леди в ее длинном сером плаще, на края которого она иногда наступала, и тогда тотчас хватали ее за руки, а Пожарник придерживал снизу. Но вот девушка перехватила ей плащ пояском сзади, и она после нескольких ступеней почувствовала себя уверенней и прибавила скорость.

Участник и девушка то и дело бросали взгляд на облако с платформой, то скрывавшейся, то снова блестевшей: все-таки легче продвигаться, когда цель видна. Участник ловил взгляд девушки, и они молча понимали друг друга, надо карабкаться дальше, а там видно будет, и он ободряюще улыбался ей. Не забывать про Старую Леди, сумку которой взяла на себя Блондинка.

Пожарник двигался методично, не допуская посторонних мыслей, вперед и только вперед, выше и выше. Старая Леди одна знала, каких трудов ей стоит этот подъем вместе со всеми. Отдышавшись во время небольшой остановки, она с воодушевлением улыбнулась Блондинке и погладила ее по руке. «Все будет хорошо». – «Я и не сомневаюсь». – «Лишь бы не ошибиться и не упасть», – подумала Старая Леди.

В какой-то миг Участнику показалось, что вместе с набежавшим облаком скрылась платформа, удлиняя их лестницу невесть куда, но он усилием воли отбросил, преодолел чувство, начавшее было свербеть: «Посмотри, неужели Старая Леди притворяется».

Она боялась только одного, если сорвется, не зацепить, не увлечь за собой других, и когда вошла в раж, привычными стали движения, она почувствовала, что думает лишь об одном, как Пожарник: вверх, вперед, вверх, вперед – и ей стало легче, свободней: «Подумаешь, лестница, что я лестниц не видала, что ли, и конечно, надо меньше пыхтеть, это некрасиво».

Так они вошли в облако, оно оказалось редким, да это же просто белый утренний туман. И сразу увидели платформу. Здесь они остановились. Старая Леди должна была передохнуть и принять лекарство. Блондинка достала из кармана зеркальце, поправила прическу и подвела губы. Участник закурил, он курил, сидя на выступе, платформа обнесена невысокой оградой и в просветы тумана виднелась другая лестница, ведущая дальше, на том конце платформы. Они посмотрели вниз, но основания, откуда они начали восхождение, не было видно. Это была станция на пути дальше, еще можно было вернуться. Но они не для того поднимались, чтобы спускаться, вот если б можно было идти на том же самом уровне, где они сейчас, но им никто этого не предложил. А если бы и предложил, то все равно никто из них бы не согласился.

Порой доносило шум, схожий с морским прибоем, заглушаемым ветром. После короткого отдыха они подошли к другой лестнице, Пожарник вытер рот платком, только что он съел бутерброд, бумажку, в которую бутерброд был завернут, он скатал в шарик и, подбросив, ловко отпнул прочь, затем надел перчатки и полез по ступеням. Они шли в том же порядке, Старая Леди собрала подол плаща, но тут же отпустила. Участник заметил – здесь расстояние между ступенями было больше и местами краска облезла от времени и от рук, кто знает, скольких она пронесла.

Они так же поднимались, в прежнем порядке, сосредоточенные, сплоченные. Пожарник активней всех, он вырвался вперед и, дожидаясь, окрикивал с нетерпением; казалось, среди четверых он лучше всех знал, чего хочет и зачем поднимается, и, стало быть, уж он-то справится с восхождением как нечего делать. «Давайте, чего вы там!» Впрочем, опомнившись, он опять занимал свое место по шефству над Старой Леди.

Участник поделился с Блондинкой удивлением – силой духа Старой Леди, достаточно было посмотреть вниз. Блондинка дотянулась до него и сжала его руку. Что говорить, цель по-прежнему была неясна, они забрались слишком высоко, и Блондинке хотелось, чтоб Участник вспомнил про нее, ведь она… да что говорить, он бы с удовольствием шел с ней рядом, да вот Старая Леди… Участник посмотрел вниз и сильней обычного сжал перекладину.

Донесло тонким неизъяснимым ароматом из облака, в которое они постепенно погружались. Наконец они достигли платформы, осененной душистым облаком, все сгрудились, отдыхая, они здорово запыхались, сердца бились учащенно. Даже Пожарник подсел поближе, впрочем, пытаясь сохранить бодрый вид: мол, ему все нипочем, он, как всегда, начеку, он самый ценный член группы: «Видали мы, подумаешь, лестница, платформа».

Эта платформа, огороженная низким барьером, была узка и длинна, под натиском ветра она раскачивалась так, что становилось сомнительным дальнейшее продвижение. Душистое облако относило, и тогда слышался запах моря, казалось, соленые брызги вот-вот попадут в лицо, вздымается где-то рядом гребень волны, и проносится, задевая его крылом, чайка с криком. Платформа походила скорей на доску, перекинутую через пропасть, по которой можно пройти, а можно и не пройти.

Бравый Пожарник, как все они, тоже передвигался на корточках, и все-таки он отрывался и, широко раскинув руки, рывками пробегал несколько метров, чтоб снова упасть и уцепиться за бортик. Он первый и увидел впереди в обрывках тумана начало следующей лестницы. Какое-то время все смотрели на нее в растерянности, не зная, как к ней подступиться. Дело в том, что нижние ступени находились на расстоянии от платформы. Пожарник снял с себя куртку и, не вставая с корточек, изловчился и захлестнул рукавом нижнюю ступень; подтянув, он притянул лестницу, остальные осторожно подползли поближе. Помогая друг другу, они все-таки смогли оседлать лестницу, идущую под углом так, точно ее оставили прислоненной к стене.

Пожарник вырвался вперед, и, пока остальные карабкались, он хотел уже было по привычке окрикнуть, чтоб догоняли, как вдруг четыре ступени, на которые он опирался, хрустнули, он хотел ухватиться за что-нибудь, но руки хватали воздух, и ветер заглушил крик. Пожарник исчез, подхваченный глубиной.

Тогда они снова вернулись на узкую платформу и поползли дальше к невидимому краю. И вот платформа неожиданно кончилась удобной и широкой лестницей. Они переглянулись, кто-то должен идти первым. Блондинка вскочила на нее так, как если б хотела сказать: будь что будет, если б лестница оказалась гнилой, то уж пусть сразу. Но ничего не произошло, и она твердо стояла на ступенях, задорно глядя на остальных. Они потянулись за ней. Какая-то сила исходила из нее, задор и смелость. «Надо же», – подумал Участник, плетясь за Старой Леди. Они ползли, как черви.

Лестница начала заворачиваться как спираль, изменяясь, становясь все шире. Лихая (так окрестил девушку Участник) вырвалась далеко вперед, она словно бросала вызов, чувствовалось, что ею овладело нетерпение, она как будто постигла что-то, ей одной ведомое, от чего радостью осветилось ее лицо, оно светилось изнутри светом, так что нельзя было не дивиться, на нее глядя.

И вот они достигли платформы, залитой пропастью света. Бездонная пропасть света окружала их. Шум невидимых крыльев и волны ликования, совершенно непонятного, накатывали, Старая Леди и Участник отдыхали, всматриваясь в ревущую ясность, а Лихая искала выхода переполнявшему ее открытию. Она искала некий свой путь, свою дорогу наверх.

Она искала и она не нашла дорогу.

Она раскинула руки, как крылья, и полетела.

Шум множества крыльев поглотил ее.

Старая Леди встала, стряхнула усталость, и они пошли вдвоем. Дорога вела дальше, дальше шла воздушная мостовая, неверная, подвластная лишь наитию, колышащаяся, похожая на железную дорогу в луна-парке, дорога опадала и они скользили вниз с замиранием сердца, она поднималась и они карабкались вверх, то на коленях, то на животе, а то выставив ноги и держась за узкую ускользающую куда-то вправо, потом влево колею.

Участник взглянул вниз и увидел море, он не удивился, нет, просто в ушах шум моря и птиц. Это были, конечно, чайки, и хотя их пока не было видно, но он знал, он понимал, что надо дойти, доползти, добраться, как угодно, любой ценой или, вернее, без всякой цены, что одно и то же.

Лестниц прибавилось. Они обступали их со всех сторон, обрывки их висели там и сям, пустые, продуваемые, ждущие, обрывки чьих-то восхождений, чьи-то начинания, ободранные, ветер относил их в сторону, и они сталкивались, пустые, звеня повсеместно.

Он почувствовал, что падает. Всякая опора исчезла, он еще цеплялся, пытаясь что-то ухватить. Он увидел громадное ослепительное море и остров, небольшой остров посреди. На острове дымили трубы, на пастбищах паслись коровы, лошади, вдали синел лес, машина шла по дороге, за ней с гавканьем бежала собака, женщина убаюкивала ребенка в коляске. К острову шел пароход с растянувшимися на лежаках пассажирами. На острове, на холме – пара влюбленных.

Облака Тель-Авива Странствия памяти и беспамятства

Меня всегда удивляло и раздражало, когда после моего ответа на вопрос: – Ну как там? – лицо, обычно независимо от возраста и пола, через какое-то время теряло ко мне интерес, ведь он/она ждали узнать что-то, дополняющее их представление о тамошней, конечно же несравненно лучшей, сказочной жизни, которой они в силу каких-то досадливых обстоятельств пока еще не вкусили, но до которой доберутся вот-вот. А мой бред (брэнд) как-то не усваивается, то есть ломает их представление – уж там-то люди живут по-настоящему, там – лакомый кусочек, стоит только выучить (подучить) тамошний язык, как в тот же миг откроется коробка сладостей, и непременный Праздник, который всегда с ними, начнется. Рано или поздно уж я-то не дам дрозда, уж я-то не оконфузюсь! Знай наших! Эх!.. – Жаль-жаль. И они отходят, тут же забыв и меня, и все мои неправильные впечатления. Тут какая-то ошибка, – говорит про себя она (он), – все дело просто в его (т. е. моем) невезении. Другие-то вон как там свой бизнес разворачивают. А то, что дальше мойщика машин, стекол банков и учреждений ты никогда не продвинешься, что десяти-, а то и двенадцатичасовой конвейер ждет их в лучшем случае, что бобину формайки (бумаги, имитирующей дерево или мрамор) придется, высунув язык, тащить через весь грязный цех (если еще не обделаешься, если позвонок не сорвешь) – 500 кг, и вас четверых мотает, а начальник, весь такой чистенький, вечно орет – быстрей, быстрей!.. Кого же это сможет… уж лучше врать напропалую, тогда лицо слушающего расплывается в умилении и блестит как масляный блин…

Приобретено на Бен Игуде. В конце улицы склад, где беззастенчиво роется люд репатриантский, внешне мало отличный от, разве что страстью к тряпкам. При первом поверхностном знакомстве вырастают терракотовые крылья за спиной, ноздри раздуваются, минута – и вы взлетите!

Но баул уже набит, совать некуда. Все кажется, найдешь что-то необычайное, уникальное, произведение искусства!

В голове нет ни строчки, хотя что-то было, что-то вертелось, просилось наружу, хотело быть сказанным, чтобы нельзя было не сказать: это не высказано. Но так и не нашлось слов, стало быть, не считается.

… Девять часов вечера. Ветер смолк. На море освещенные прожекторами волны да работники пляжа с миноискателем. Ищут ключи от потайной двери. Прохладный ветер входит в маленькое оконце. Лучше сказать «незавидное», чтоб потом повторить как бы между прочим. Некоторые позволяют себе между прочим ронять, равно и не обращать на находки внимания. Мы будем буксовать и возвращаться, повторяться и не двигаться. Итак, вечер. Вечер жизни, прошедшей в испуге.

Снилось о первой любви. Тащился в центр города днем, и он был с зажженными фонарями, и витрины горели. Мне не было места. Это был последний день города N. Из-за крыш домов показывались гребни могучих волн, напоминая, шевелитесь, мол. И ощущая себя неловким, я нес в руках цветы (подчеркнуто болезненное состоянье), и все это как-то связано со страстью к девочке. И знал я о близкой погибели города. Но это было не страшно, страшило другое – цветы. Мне было тошно от того, что я их нес. Словно бы девочка была вовсе не материальной…

В пустой комнате, стоя в трусах, гляжу на заснеженную улицу, и катятся слезы из глаз Александра Сергеича от музыки механического оркестра.

Длинная затемненного стекла стена банка «Апоалим» дымчатого цвета. За стеной, за никелированными бортиками хохочут, развязно жестикулируют и жуют служащие, запивая бутербродики маленькими бутылочками. Я иду вдоль стеклянной стены под палящим солнцем, отражаясь в дымчатом стекле. Фуражек такого фасона здесь никто не носит. Одна из сотрудниц улыбается в мою сторону, откуда она знает меня? Ах да, я подал ей шар на пляже. Отель «Хилтон». Двадцать пять этажей со звездно-полосатым. Мы стояли с ней на балконе, она показала коктейлем на море и спросила: – У вас тоже много воды? – Да, конечно. – И рыбы? – Сколько хочешь, у нас завались рыбы. – А арабы есть? – Нет, вот с арабами туго. У нас арабов дефицит.

Она в ответ понимающе заулыбалась, обнажив свои, надо отдать должное, очень даже качественные, ну, прямо скажем, отменные зубы превосходной формы и сохранности будь здоров, так что сами понимаете и все такое.

Спрашиваю, силясь вспомнить хоть одного автора, ну какого-нибудь самого этакого, как его, ну этот, а, вспомнил и выпаливаю: – У вас Лев Шестов есть?

Аж в пот бросило, ну надо же, всё, хватит-хватит. А она, женщина-продавец, сразу видно, что понимает, есть такие, редко, но есть: – Пожалуйста, – говорит, – есть. – Сколько? И тут она называет.

– Повторите, пожалуйста, – говорю с дрожью нескрываемой в голосе. Нет, не ошибся. – Извините, – говорю, – надо подумать. И из любопытства подсовываю ей тонюсенькую, жалкую, рядом с другими, книжонку. Опять ошеломительная цифра. Куда я попал?!

… Волны высоко взметаются над волнорезом. Из-за сопляков на серфинге мужик со свистком готов обделаться. Мечущийся по мокрому песку свистун в белых шортах, белой рубахе и белой кепке. Может быть, я что-нибудь не так делаю, и когда парень в ярком резиновом костюмчике летит на меня на своем серфинге, привязанный на резинке к своему парусу с оконцем, и что-то там ошалело орет, разинув рот, – я просто ныряю поглубже, чтоб не задел килем, и он проносится надо мной как большая рыба. Может быть, из радиорубки кричат и мне тоже, но какое мне дело до всех этих свистунов, серфингистов и прочей сволочи, если честно признаться, если вот так прямо и откровенно, без обиняков и экивоков. И они, конечно, понимают, не злобствуют, не загибают, им ведь тоже, естественно, на меня глубоко наплевать.

Пишу, зачеркиваю, вымарываю, вырываю, разрываю на полоски, на клочки, комкаю, кидаю в разные стороны, или об стену, жую зубами, плюю в написанное. Как-то, стыдно признаться, господа, высморкался, ну и естественно, naturlich, завернешь иной раз селедку там или другую полезную в хозяйстве вещь, например пирожок или еще что-нибудь…

Проходит какое-то время, и вспоминаешь, и выходит – это-то одно и держало на поверхности. Во всем остальном можно согласиться и уступить, чего уж там, чтоб быть последним. А не быть ли это значит свободным, то есть стать вне критериев, уйти из всякого направления, не быть подвластным ничьему мнению, не зная, что хорошо, что плохо?

«Звуки Му». В странных своих движениях человек на сцене напоминал случайно забредшего за кулисы больного (последствия перенесенного в детстве энцефалита), которого кто-то забыл, – привел, скажем, вахтер, показать театр, а сам побежал на звонок. Но больной за каким-то хреном залез на стул, к тому же на сцене, повторюсь, и пытается петь в микрофон, который оказался ниже, чем надо, поэтому приходится нагибаться. Скажите мне, о чем он поет? О чем может петь человек с явными отклонениями, которого судороги уводят то в одну сторону, то в противоположную, и его никак невозможно увязать ни с одним из так называемых нормальных певунов нашей великой, будем так говорить, просто эстрады. И вот пока он подкрадывается, приноравливается под довольно откровенно монотонную да и не блещущую какой-то там оригинальностью музыку, тут-то тебе куплет и кончился. Стоп! Стоп! Почему, собственно, музыка на ваш взгляд не отличается вкусом? И потом происходит фокус: ты втягиваешься в это его действо и уже про себя повторяешь все, что он исполняет. Оказывается, он не вытворяет, а все ж исполняет. Да, да, именно так.

Мелькает какая-то мысль. Следом приходит сожаленье о ее неуловимости и неустойчивости. С ней одной был бы я неуязвим, как настоящий Боец. Да вся беда в обманчивости кажущейся легкости. Шагни навстречу и окажись в рассвете, какой смутно ощущал всегда.

… Острая наблюдалка включается, пленку можно прокрутить. Вмерзший в лед реки катерок с вмятиной на носу и со щепками, примороженными к борту. На берегу синий сарай покатой крышей устремлен к острову за мостом, на синей гладкой поверхности во всю стену мелом изображен символический член, одновременно похожий и на ствол, и на птицу, одной линией он похож на голубя Пикассо.

… Трудно побороть малодушие, проснувшись поутру в незнакомом городе в далекой стране. Ни бэ ни мэ ни кукареку. Да еще сны предательски хороши, хороши тем, чего не было.

… Маканина отдал за «Континент». Сперва всего добил, как ни мучительно было добираться к своим по маканинской прозе, но потом остается осадок настоянности и настоящести. Какой бы ни был Катаев «красный», но «Трава забвения» – своего рода целый Монтень. «Ни дня без строчки» Олеши написаны значительно раньше, стало быть, возможны заимствования. Но куда ж нам деться-то? «Возвращенная молодость» – состоит из многих, меж собой не связанных будто б сюжетов, историек, событьиц.

Все недоумевал, почему один номер «Октября» в 42-м году вышел с «Перед восходом солнца», а продолжения не было. Но как вообще суметь во время войны издать хотя бы один нумер книги, не относившейся ни малейшим образом к идеологической войне, переживаемой страной? Вещь, чуждая самой атмосфере тогдашнего времени. Как тут не восхититься поведением М. Зощенко на разгромившем его собрании. Сильная личность, и вместе с тем в каких своих истеричных состояниях признается! Как это все знакомо, близко, родно.

В каком таком году страну не лихорадило, не была она на грани, как и каждый живущий в ней? Чем же эти описания трогают? Да прежде всего тем, что мы, узнавая себя в них, поражаемся тому, как это все-таки глупо выглядит со стороны…

Пляж Тель-Авива. На бетонной площадке танцуют сразу пар сто пятьдесят под оглушительную музыку, напоминающую танго, и приятный женский голос поет. В окружении густой толпы смотрю, с верхних моих ступеней, на круг танцующих. Долго смотрю, поставив сумку под ноги, не в силах оторваться от воскресных (то бишь субботних, в субботу же там ни хрена не ходит, окромя, кажется, такси) танцев. Панорама моря, пляж, яркие паруса, мелькают пары, одеты так себе, но танцуют в общем-то дружно. Всматриваюсь в лица. А этот-то что тут делает? Я ж его помню, это он выкинул мою банку из страшенной очереди за пивом там, в Союзе. И он же загреб нашу персону в распахнувшуюся машину под такую гармошку, что тут и не снилась. А какая картошечка с селедкой, хлеб ржаной с кефиром: селедку на «Правде» начешешь, пиво по стаканам, а! да что говорить… А этот, подозрительная внешность, очкаст, сухощав, спрятал работник бывший ИТР свои черные нарукавники в сумочку Сони, миловидная женщина, как должно быть неловко ей с таким вые… Помню, как эта гнида мне не давала зарплату, но хоть убей не помню почему, как стоял в очереди к окошечку, как лезла блатата пьяная, как боялись – денег не хватит… Но нет, она вовсе не отворачивает своего смазливого лица от его, так сказать, выражения, напротив – поворачивает в такт ему и поворачивает… А потом у нас знамя переходящее свистнули, и собрание было, и пойманного судили, а он, этот итээровец, голосовал, чтоб отправить того, кто тапочки шил из знамени с гербом и гимном, в места не столь отдаленные… Многие явно не знают всех па, всех фуэте и танцуют по предположению. Свою версию. Но так как пар много-много, в общем всё нормалёк.

Смирение тоже работа. Усмиряя свою жажду деятельности, тем самым трудишься, преодолевая грезы времени, по тем или иным причинам не занятый производством. Кажется, у англичан появился термин – лихорадочное зарабатыванье денег. Уверен, какое-нибудь мрачное захолустье первейшей страны не отличается от нашей повсюдности. Что говорить, там и воздух не такой. И прибывающие оттуда неделями не в состоянии выйти на улицу. N. с упоением рассказывал, как в первый день, точнее утро, вышел из отеля, гостиницы-люкс и первым делом привычно решил, собрался… просто плюнуть. Но плюнуть было некуда. Чистота ошарашила. Пришлось проглотить.

… Янко Лаврин, профессор славистики из то ли Германии, то ли Голландии, очень усердно накропал про Льва Толстого аж двести восемьдесят семь, кажется, страниц, но он так и будет своим студентам нести ахинею про сапоги, которые якобы Лев Николаевич сам себе выдумал, и во всем, мол, виновата его Сонька, так и хочется добавить – Золотая ручка. Во-первых, он и родился, должно быть, в них, в сапогах, и в них же добивался чина и на Кавказе и в Севастополе… А во-вторых, конечно, трудно солдату самому сделать автомат, но если б не Софья Андреевна, то кто-то другой каждодневно вгонял бы его в гроб. И зачастую человек сам себе отравляет существованье. Князь Андрей, в жару моясь в сарае, с брезгливостью рассматривает свое тело. Зато как ему приятно пообщаться с Пьером под дубом на мосту!

Было время «коллег». Мура какая-то. Не скажешь же – было время Дорониной, Олега Даля. Даля я увидел по ТВ в фильме «Утиная охота» – в москвартире, сидя в кресле, положив ноги на стул, – через семь лет после того, как он взял билет в дальний конец. И мне не мешала смотреть кувыркающаяся девочка в стареньких трусиках на видавшем виды ковре. – Вот как я умею! Вот как я умею! – А за «Утиной охотой», действие которой происходит может быть в 70-е, вспоминался, хотя весьма смутно, персонаж в «Звездном билете» и многие его другие роли тоже.

Акутагава, рассказ о старике-литераторе, моется в общественной бане, старое, обрюзгшее тело, варикозные ноги, маслянистые редкие волосы на лысой почти голове. Ему давно не пишется, и не расписаться уже как раньше, как когда-то. Ему грустно, сосредоточенность на своих колющихся мыслях. Профнепригодность. Ненужность. Никчемность. Может быть заброшенность… И тут Акутагава рисует… это надо оценить: в старой бане с дырявой крышей, в шайке с водой (вдруг) отражается оранжево-красный плод хурмы с нависшей над дырой в крыше ветви. И всё, так сказать, преображается!

Вся в красном, маникюр – в точности красные когти, мини-юбка, сидит нога на ногу, курит, глаза сверкают, щечки с ямочкой, рассказывает и смеется, хохочет, от нее тянет свежестью Санкт-Петербурга, и сколько раз там ко мне, как к магниту, подсаживались, то с предложением распить подозрительный пузырек, то угощали пивом, то в явно нетрезвом виде вполне еще можно сказать почти хоть куда дама (вдруг) ни с того ни с сего подозревала себя моей благодетельницей, какие-то обалденные кришнаитки потчевали просадом, не исключаю – с анашой. Потом ты просыпаешься с Рубенсом на стене, по телеку транслируют японский секс, и, оказавшись даже обладателем созданья, вонзившего свои когти, выкрашенные под цвет, должно быть, сумочки, тут же стукающейся со спинки стула в унисон – зеленое, красное – стеклу в колодец двора, где чертят и по-железному орут галки, ты не слышишь ответного биения. Разве что еще немного посмеяться вместе, прежде чем волнительно положить руку на пушистый мех шубки на морозе, и отщелкать пару сигарет на остановке, прежде чем троллейбус увезет тебя с обратным адресом. Тебя, так неожиданно вставшую на руки, аж пуп видать, тебя, тихой сапой мечтающую о Франции. Как-нибудь я достану твое фото, мне его подогнала твоя подруга, вы там жестикулируете на выставке. Ах, эти «Митьки»: Пушкин, Довлатов, Флоровский и др… Жаль, Кончаловский о тебе все ж таки не слишком-то, я бы сказал, скуповато, хотя вот, пожалуйста, заболел же он как-то в Санкт-Петербурге в одну из характерных промозглых зим, и втемяшилось ему позвонить в Стокгольм, аудиенции наглым образом добиваясь у вашего брата (в данном случае неловкое выражение, не правда ли?). И тем не менее в Стокгольме-то, припав к ручке, и обрел утраченные грезы.

В середине рабочего дня хозяин окликнул, и я, приставив груз к стене, пошел в соседнюю комнату за инструментом, принес, что требовалось, но сбился с мысли, вот что самое обидное. Не помню про что, не помню как думалось, но потерял. Как говорится, холодный пот прошиб. Не важно, в конце концов, о чем было соображение, важно, как незаметно проходило время, важно забытье, свое родное.

… Совершая одинокую прогулку у моря в ненастную погоду, я на обратной дороге поднимался по ступеням… Вдруг мой слух прорезали гулкие удары, похожие на барабан. По металлической бочке, перевернутой вверх дном, пустой из-под чего-то, стучал грязными руками лохматый парень в одежде бродяги. И грязное море шипело и бухало у него за спиной. Гулкие, дикие гроханья на безлюдном совершенно побережье, холодная вода подкатывала и лизала его, по всей видимости всю зиму немытые, ступни. Затем ему, кажется, надоело отшибать ладони, и он принялся палкой наяривать и, чтоб шибче было, к ней добавил вторую. Красный от натуги, он хлестал и хлестал, как одержимый, и над ним прояснилось доселе беспросветное небо, и туда, где появились светлые, на редкость радостные облака, тысячи и тысячи чаек громадой двинулись, кружа и образуя гигантский чулок, они кричали, и их уносило-утягивало потоком откуда-то, из барабана что ли возносимого, невесть откуда идущего и куда уходящего свежего весеннего ветра. Слова из песни прорывались сквозь грохот. Может быть, это мои ночные стояния в темноте перед уносимыми тенями облаков, так похожими то ли на мечущиеся перед пробужденьем персонажи, Бог весть что тебе сулящими, то ли на некие феерические представления друзей человечества, художников… Конечно, общаться с репродукциями швейцарского, Цюрих, издания как-то намного приятней, чем обонять запах нищеты, кризиса, да и что греха таить… животные почему-то так не благоухают, от них не несет за версту полным набором. А парень пел на английском, и казалось – вот-вот разберешь. Так же неожиданно он прекратил, выдохся что ли, сбросил с себя куртку и со шнурком на шее (в мешочке должно быть были семена пшеницы из гробницы одного из фараонов) пошел в море и, зайдя по колено, раскинул руки и что-то там хайлал в круговерть, в воронку чаек многокилометровую, ухающую в аккурат над его очень давно не знающей расчески головой. Ой-ой-ой! Э-гэ-гэ!

На майском, пробитом ландскнехтами, Арбате сцапал в супере с кучей иллюстраций томик английских стихов для детей. Что за прелесть эта адмиралтейская игла! с шумом подошв отчаянно бегущих по пирожковым; с неграми из Улан-Батора, с жующими киш-миш продавщицами таблеток от всякой заразы; тут тебе, кстати, и телефон, которым можно воспользоваться девять раз в минуту. Алё, Шалтай-Болтай? Ес итиз, айм сори… Но это был уже не тот Шалтай, не тот Болтай, который сидел на стене, а потом по прошествии некоторого, по Гринвичу, времени свалился во сне. И мы рвались из кожи жить, любить и веселиться, стоя, однако, в очереди за заказанными дубленками, можно сказать в обнимку то с номером двести пятьдесят три в толстых очках и канапе, то с семьсот девяносто четвертым с огурцами, торчащими из карманов, которые поминутно падали в лужи, фиолетовые от тополиных серег… Вот подъезд, где Федор Михайлович сочинял про «идиота», то бишь князя Мышкина, коего хотел завалить Рогожин, но так как с товарищем князем случился неприятный рефлекс и он сгрохотал вверх по лестнице ведущей вниз, пришлось Настасью Филипповну ошалтаить и стало быть оболтаить. Причем, нашлось несчетное количество атласных с попугаями подушек, на которых они, обменявшись крестами, долго рассказывали наперебой про то, как бывает, когда прешь пехом двадцарик, а мимо – гнусные мерсы. И все это, грустный вышел казус, рядом с опочившей; вся в красном, на шее черные бусы, ногти длинные, лицо весьма милое, обидно конечно, что с юных лет по рукам пошла, да кто ж такую вытерпит. Это уж потом, сидя в купе по направлению на отвратительные минеральные воды, князь Мышкин, зябко кутаясь в дерматиновый плащ и зевая на альпийские ели, документально представил, как она засовывала, отворив горячую дверцу с дырочками, эти самые толстые пачки ассигнаций и хохотала, обнажив стройную ногу, поставленную на стул…

Ах, как жаль, Пассаж уже не тот, Охотный ряд, ну что можно сказать о мире сказок, в котором кончились сказки? А метро на перекрестках все так же захлебывается башмаками, и медленно трогается вагон, и медленно отбывает задумчивый Федор Михайлович, все никак не могущий расстаться с привычной арестантской шапочкой.

И понесут ноги, выкаблучивая, пиная пустые банки из-под частика в потемках. Есть еще, как говорится, знакомая тропа, лишь бы не облапошиться…

Тут еще один забор, там хату обойти с подветренной стороны, чтоб овчарка на костюм не покусилась. Так, значит, тут Федоровы жили, хозяйственные такие, чтоб дрова у них не лямзили, они их на зиму обшивали. Добрые. Придешь, бывало, таблетку от хвори попросить, они тебе пельменей отсыпят, яйца, опять же, куриные в карманы по одному засунешь, чтоб не разбились. Жаль в Германию, немцы оказались, уехали. Бывало… Да что говорить. И какой-то нерукотворной небрежностью ото всего так и веет, так и веет, воздух что ли распряжен, огоньки мелькают весело и потешно. Что со мной? Так бы взял и полетел над равниной!

Быкова, привет тебе от старых штиблет! А она хохочет и пальцем по животу своему водит, во как. Что там дальше, города, веси, электростанции с подстанциями. Марина, а я тебя ищу, прямо с ног сбился. Ничего не отвечает, сидит под черемухой в цвету на скамейке, алая лента в косе, глаза опустила, птиц вокруг ни одной, а где же Иван-то твой? – В Америку уехал, – говорит, а сама плечиком поводит. Тут и гармошка заиграла. Сплясали мы с ней раз, другой, сели, она холодцу с хреном на тарелку с драконами – на тебе. За окном луна выщербленная выкатилась над яблоней. Все смолкло. Одни старушки вдалеке песню из «Аббы» тянут. Гости ушатались, кто к Федоровым, ну к остаточным, как раз из Германии-то они шнапс и привезли, кто-то еще шабаркается в сенках, да Петька Митохин под телеком спит. И дед ее спит, только мне не спится, ворочаюсь с боку на бок, старые раны, луна, какая-то лошадиная морда в окне занавеску отфыркивает, кивер из гусарской баллады покажется, Голубкина! А то Натали Ростова с шалью, да так ловко, да так споро, даром что из хореографического, и на тебе Смоктуновский в роли Гамлета: – Не пей вина, Гертруда!.. И тут вспомнилась мне первая его роль – нужно было выйти на середину сцены и сказать:

– Кушать подано! Вышел он, встал в уголок и тихо промямлил. Ему режиссер громко шепчет: – На середину! На середину! И погромче! – Смоктуновский, передвигая тяжелые ноги, дошел и говорит:

– Биточки будете?

В этой чудной стране по приходу с работы не ваяется, да и раздеться не раздевается, разве что туфли скинуть. Туфли «Спектр» из натуральной английской кожи, с натуральными дырочками мне подарила выпускница московской консерватории восемьдесят какого-то года. На обложке пластинки она красиво открыла рот и правильно, надо полагать, сложила пальцы рук…

Так, в общем-то, из, возможно, симпатии, приношу флакон шампуня, чтоб только им мыть голову, сосед хвать и кричит: – Да ты чё! Да ты брось свои совковые замашки! Это ж технический! – Ну, думаю, что ж с тобой делать-то?

И на работе: – Да ты чё! Это же «Спектр»! Им цена пятьсот баксов минимум!

Ну, думаю, все вы тут заодно. А в чем мне по цеху бегать прикажете? Набрался сил, вышел, на улице светло от иллюминации, ну нет охоты сдавать права на огнестрельное оружие. А там толпятся прямо как у нас, и сразу: Одесса, премьера «Амаркорда», зал укомплектован, вспышка, Нино Рота. А надо сказать, я до просмотра еще в «Иностранной литературе» надыбал кой чего. Тонино Гуэрра, хоть и приписывают ему часть авторских прав, мне кажется… Проще говоря, его проза просто рассмешила своей, да чего уж тут, беспомощностью. По-видимому, дело в том, что роль, как бы сказать, растекается и на супругу Феллини, и на Тонино как профессионала по части провинции, и на время потрясений.

И вспоминаешь, в свою очередь, не экранизованные случаи из своей школьной бытности. Как мы катались по коридору на счетах, которые одному из однокашников достались, видать, от деда, из сельпо, и они развалились, и множество кругляшек величиной с кулак разбежались – как и мы со зверским хохотом. Один из нас метко бил из рогатки, и когда вечером мы, семь пацанов, повышибали у стоящих за забором трамваев тогда еще бьющиеся стекла и вслед нам кинулся здоровенный мужик с ружьем и свистком, то наш стрелок, припав на колено, засандалил ему свинцовой пломбой по мужскому достоинству, так что бедняга, выплюнув свисток и бросив ружье, схватившись за одно место, запрыгал как нашкодивший школьник начальных классов. Конечно, это вспоминать смешно, а тогда мы драпали как очумелые. Провожанья девочек до дому. «Кто нынче удостоится нести мою сумку?»

Глядя с небоскреба на море, переливающееся, как откровенная имитация Феллини с крохотными корабликами сям и там, и глядя в иллюминатор «Боинга» на ровные квадраты полей, на плавные линии дорог, красные черепичные крыши… – вижу, что всё совершенно не такое, каким представлялось раньше.

А в городе том сад, всё травы да цветы, гуляют там животные невиданной красы. Один как огнегривый лев… с ними золотой орел небесный, чей так светел взор незабываемый, – пел, сидя у супермаркета, музыкант с японским синтезатором на коленях. Была осень, облетали, прозрачная синева, вдали…

– Что тебе спеть? – спросил Миша, мы с ним познакомились у певицы, которую заинтересовали мои холсты. Я ему кинул пять шекелей в фуражку. – Да ты чё? Забери, я тебе так, бесплатно сыграю. – Не надо. Бесплатно как-нибудь потом.

И я пошел по бульвару Рехов Гордон, под каштанами которого в голубых ярких комбинезонах несколько девушек в золотых перстнях, браслетах, цепочках, серьгах и пышных прическах мели в ряд, как образцово-показательные дворники на сцене оперы и балета, нимало не заботясь о том, что о них подумают соседи по коммуналке.

– Тут, понимаете, несколько иная специфика, – говорил седой сухощавый старик, затягиваясь сигаретой «Кент», молодой женщине очень приподнятого настроения, которая ему в лицо открыто улыбалась, не скрывая своей радости, что наконец-то выбралась на свою родную ниву, наконец-то можно перед почти, ну чего там, отбросим годков ему этак двадцать, мужчиной пожеманничать своими серебряными бирюльками, которых на ней было, впрочем, как на ватичках (тут родившихся или проживших не менее пяти лет).

– О, я все прекрасно понимаю, – она снова улыбнулась, сощурив понятливые глаза и поправив свободно разложенные по плечам волосы.

– Ну вот и отлично, я и не сомневался, что в вас найду обаятельную, привлекательную и все с полуслова понимающую собеседницу, – старик, работающий, как все на бирже труда, бесплатно, разве что кофе, который он не замедлил отпить, и пенсия, до которой он дотянул-таки, и вот теперь может себе позволить помогать в трудоустройстве репатриантам, удобно расположившись перед туда-сюда двигающимся вентилятором. Следующая очередь была автора этих строк, сидящего тут, ну, в общем-то, не так уж и много часов, ну, дней.

– Так что, дорогая моя, – он похлопал ее ласково рукой по голой руке, – мы с тобой найдем, как говорится, общий язык. Вот телефон, – он написал на бланке, – если там что-то не заладится, позвони, но я думаю, ты им подойдешь. Это же гостиница мирового уровня! А ты знаешь и иврит и инглиш.

– Кен, ес.

– Ну вот и отлично, леитраот.

– Леитраот.

На стройке, где я дежурил ночью, при свете фонарика, когда обходил дом, на меня уставила два свои светящихся глаза здоровенная гиена. Не слишком приятная встреча. Мы постояли, посмотрели друг на друга и разошлись, каждый по своим делам. – Привет!

Она в ответ оскалила грандиозные клыки. – Какие у нас шикарные игрушки!

Ночь воцаряется над континентом. Величие мирозданья. Они смотрят на меня со своей высоты и, не выдерживая, смеясь ссыпаются в спичечный коробок. Я иду с попискивающими звездами с небосклона, им небось в кармане моих брюк удобняк. Владелец антикварной лавки смотрит в открытый на прилавке коробок подозрительно.

– Сколько вы хотите?

– Не меньше двух.

– Тысяч?

– Шутите, миллионов, и в баксах.

Он еще раз взвешивает, кидая на чашечки весов, прикидывает на калькуляторе, при этом одна закатывается под потраченный молью диван, обтянутый ягуаром.

– У меня таких денег нет в наличии, – говорит он, кряхтя и шаря по китайским коврам с обезьянами. Достает, обдувает и, освещенный светом, идущим снизу, от звезды, расплывается в несвойственной ему улыбенции.

– Вот что, вот что, есть у меня, вы ведь писака, верно я говорю?

– А почем вы знаете?

– А вот ведь у вас характерная привычка складывать пальцы, ямочка от усердия.

– Мозоли, что ли?

– Ха-ха-ха, перестаньте! Я хочу предложить вам вот это.

– Ты рехнулся, старик! – так сказал я, уже забирая и захлопывая коробку с величием мирозданья.

– Постойте, постойте, молодой человек, – и он расставил свои ручонки в дверях, на нем, обвисая, пузырилась рубаха в полоску, рукава на старомодных пружинках, штаны на широких подтяжках, редкие волосенки. Я просто взял его под мышки и переставил как лишний предмет, и уже за спиной слышу:

– Вы еще так юны, вам кажется, деньги, женщины, власть вас усладят навеки, но это не так, друг мой, поверьте мне, поглядите на эти стены, ведь тут среди антикварного хлама есть диковинки, которыми не всякий и миллиардер… – тут он сбился. – Я предлагаю вам не простую паркеровскую ручку, с ней можно делать все что угодно, высасывать из нее такие штукенции, ей Богу, закружится голова!

– Послушайте, милейший, а на кой вам вся эта звездная феерия, почему бы вам самим не погреться у камелька воображения, судя по вашим словам, в этой штуке такие шахерезады, аж пальчики оближешь! Не так ли?

– Я уж стар, мне все это не впрок, и подумал я про это, поверьте, еще не вчера. Вам же они ни к чему, вас погубят они, что вам толку от их холодного блеска, вы никогда не пожалеете о том, что приобрели у старого старьевщика с Кинг Хам Елех…

Озверев от дребезжанья со всех сторон: начальства; коллег по работе; филологов, случайно оформленных в подсобный рабочий состав и теперь, чтобы не забыть свои гуманитарные познания, сыпящих эпосом средней части России; тещи, не состоявшейся манекенщицы и артистки кино по причине (количество опустим) беременностей; тестя, бывшего чуть ли не главным бухгалтером, а ныне припахивающего его, зятя, отца двоих дошколят и мужа дочери, чей голос дивен был когда-то, и вот теперь он сливается в унисон с восторженными криками, переходящими в панический вопль, – так вот, повторяем: озверев от этих, можно сказать поверхностно перечисленных выше, и от многих других, сюда не втиснувшихся, причин, наш герой, водрузив на плечи сына, мальчика в панамке, вцепившегося в шевелюру папы, бежит по пологому спуску песчаного, утыканного диким кизилом берега, в сопровождении цепляющихся тож и вопящих как иерихонская труба жены, тещи и дочери (тесть поотстал из-за одышки). Опасенья их мотивированы тем, что нашего героя заносит в разные стороны от принятых на грудь по полкило с тестем, с курицей, разными там синенькими; и – раскинулось море широко, и, гляди, он плюхнется в него, протаранив разный сброд в темных очках, лишь бы нечаянно… Тут-то как назло это и случилось, вкопанная в песок решетчатая кабинка падает вместе с разнагишавшейся данаей, к хору незамедлительно приплюсовавшейся. И там, из бетона, с табельным оружием у стены, что-то такое уже в цейсовский с фильтром бинокль наблюдает в белоглаженной форме сержант, а за его спиной корчатся в судорогах невольного смеха товарищи Брежнев, Черненко, Андропов, конечно, не причастные к цене и качеству тех самых полкило, про которые тесть всегда говорит по принятии: – Не, не та, не та пошла, вот после войны… На что наш герой, таки достигший широкой мечтабельной лазури, куда так хотелось уж несколько лет: – Так ведь, батя, заводы-то товарищ Иосиф Виссарионович откудова? Спец. груз, составили и по двум кольцам Москвы… На что тесть, распрямив травмированную грудь, под нависшими яблоками, прям как персонаж… вот запамятовал, советского фильма: – Много ты знаешь, Андрюша, да мелко плаваешь…

Тем временем (покинем сушу, с ее дырявыми носками, зубами…) они: отец и сын, примостившийся на спине, оставляя за спиной гомон и визг забежавших аж по самые интимные места женщин и, наконец, путающегося в своих сандалиях тестя, плывут по направлению к стоящему на якоре, ослепительному, как выход из больницы, пароходу.

– Сколько тебе лет? – спросил он жену, идя по мокрой, с отражениями фонарей, мощенке, забыв, как бывает, увлекшись тонкостенными…

– Только сухое, – сказала жена, зная его склонности, недостатки и, тут уж ничего не попишешь, достоинства: например, он мог на спор, под восторженные хоралы, отжаться на одной руке двадцать девять раз, – двадцать два, – поправила жена, немало удивив идущего по ночной моросящей Одессе Андрея.

– Послушайте, любезная, – обратился он в синей кабине с двухметровым овальным зеркалом, таким же, как и напротив, где примостилась одетая тоже не в джинсы – рейд, ничего не поделать – пара. Жена тут же насторожилась, хотя деньги были у нее, «любезная» замерла с подносом, на котором бутылка, кофе, цукаты, пиво и вобла с шоколадом.

– Я вас смущаю? – кораблик на цепочке заманчиво блеснул с ее униформы, унося ее мелкие грешки и предлагая взамен…

– Какой же это размер? – прикинула Настя. – Бюст – гордость нации!

– Вы не скажете название вина, коим тут… – Андрей поморщился, притворно играя недовольного всем туриста или даже так – туриста подозрительного, но принципиального. Официантка, скрипнув каблучками достаточно крепких туфель на опять же, нет претензий, крепких ногах, танцы с седьмого класса, та-а-нго, в Париже та-а-а-нго:

– Прочитайте сами, – она слегка отчего-то покраснела, как будто Мишка из 9-б прижал ее к яблоне, а тут проходит тетя Вера из 19-й.

– Гевеши езерё, – кое-как Андрей осилил русскую транскрипцию понизу венгерской латиницы. – Клево! Будьте так добры, повторите. – И он, к великому изумлению Насти, отстегнул крупную купюру, откуда-то у него взявшуюся. – Ничего себе! – только и подумала, также впав в румянец, Настя, ее подмывало устроить истерику, не отходя, как говорится, от кассы. – И шоколадку, – добавил Андрей официантке с корабликом на гордости нации, с достоинством уходящей, пропустившей мимо ушей «остальное на чай».

– Пожалуйста.

– Спасибо, вы так любезны, и (так как Настя вышла после «у нас вообще-то не курят») бутылку, пожалуйста, тоже, и еще… У вас здесь очень, очень! Ну просто! Остальное на чай…

– Бог ее знает, как ее звать, неплохой городишко, жаль, конечно, что Настя, фу ты, это же Настя, заартачилась в «Гамбринус», буду, мол, я там среди мужиков краснорожих, а сама в театре, стоило за шампанским отлучиться, склеила югослава, надо было уложить его; дети спят, спит тесть, спит теща, мы идем по перекресткам, и нас обгоняет трамвай с кондуктором-с-сумкой, по пути в гастрономе берем, долго выбирая, раздражая продавщицу, карпа…

Звучит вальс Свиридова из фильма «Метель», пахнет капустой, и… Вальс все быстрей, пары в белом и черном по зеркальному паркету укруживаются элегантно, в белых перчатках, с отходящими почти параллельно паркету фалдами, туда, ближе и ближе к заведующей реквизитом, там они быстро скидывают бальные платья и в плавках со слабой резинкой, с оторванными бретельками, запыхавшиеся, шлепают в душевой по лужам и стоят под струей, подставляя подмышки. Пахнет мылом, весной, прогулками по набережной, где томный Флигелев мнется в предчувствии «Ессентуковой». Ему крайне неловко и за припудренный синяк от Бежалова, которого, собственно, Соня и предполагала третьим, и за финт с билетами. А теперь уже поздно, – думает он, и ветер отгоняет кусок набережной все дальше и дальше. Ну, теперь мне хана! И он ей быстро-быстро говорит под рваными облаками.

– Может быть, я не так…

– Конечно, – говорит прохожий в клетчатой кепке, – надо цветы.

– И торт, и шампанское брют, – вмешивается полнокровная женщина с шалью по плечам.

– А лучше всего самому для храбрости этак… – рыбачок с телескопической удочкой поплевывает на червяка на крючке. Старик в заношенной шляпе с медалью за взятие Праги прокашливается:

– Меня моя Маша нашла в дзоте, я случайно зацепился ногой и повис, истекая и теряя сознанье.

– Не знаю, наш шеф, прежде чем принять на работу, всех проверяет на фригидность.

– А я своего застукала с другой и… – тут женщина почесала седой затылок, – и… – она закурила, сплюнула и ушла.

– У тебя «Форд» есть? – спросил Флигелева из открытого окна машины стриженый наголо увесистый парень с перстнем, в рябом пиджаке, повернув к нему габаритное лицо.

– Нет.

– Ну так о чем порожняк гонять? – и, просигналив девочке с мячом, уехал.

– Ты пойми меня правильно.

– Да-да, я понимаю.

– А ребеночка кто будет нянчить?

– Мне как ни с кем с тобой!

– А какая я? Объясни мне, ведь ты ничего обо мне не знаешь.

– И на что они собираются жить?

– И где они будут смотреть телевизор?

– Они долго-долго жили вместе и умерли в один день.

– Ха-ха-ха!

– А я ничего-ничего ровным счетом не нахожу тут смешного, да, мы с моим мужем и ребенком мыкались по общагам.

– Я свидетель, я ее муж.

– Романтики, целинники!..

– А вы вечное убожество, мечтавшее о пенсии, а теперь что?!

– Да сам ты предатель Родины, демократы х…вы!

– А при Хрущеве хлеб в столовой бесплатно был…

Пары всё кружатся, метель, Пушкин, скоро весна, и чего-то жаль, жаль, не так ли?

Десятикомнатная квартира с пятью ваннами, балконами, туалетами и, на наш непривычный к такому размаху взгляд, кухней с пятью умывальниками, электроплитами. Нас трое, мы разъезжали по Эрец Исраэль в целях монтировки и сбора стенных шкафов, стенок, соединяли все мойки и оформляли ДСП с формайкой, т. е. покрытием, которое выбирает заказчик. На одном из поворотов стоял памятник лошади, поначалу можно подумать – живая, щиплет травку на холме, увидела нас, замерла. На другом повороте стояла бутылка метров пяти с гаком.

– Прости, а сколько человек тут собирается жить? – спросил я у хозяина, привезшего нам пакет с несколькими сосками «коки» и свежие булочки, обсыпанные тмином.

– Пять, – он показал, улыбаясь металлокерамикой, на пальцах, мол, пять человек.

– Нормально, – говорю я, жуя его булки и запивая «кокой», – каждому по ванной, чтоб очереди не было. – Кен, Кен, – балабайт заулыбался еще шире.

Как-то мне довелось попасть в квартиру полковника тамошней полиции. Тоси-боси. Тыр-пыр. На холодильнике пятилитровая бутыль с баллоном, сифон, стало быть, на наклейке лошадь. Кое-как, т. е. с горем пополам, я прочел – виски. Прибил сорвавшуюся полку, починил сломанные шарниры в стенном шкафу, брызнул из сифона в чистый стакан, вроде ничего, пить можно, съел ломтик сыра, какой-то фрукт, типа нарезанного апельсина, но без кожуры, врубил с метровым экраном телек, взял телефон позвонить знакомой. Погода нормальная, на горизонте – Алло, Мириам? – кучевые облака, – привет. И тут кто-то мимо меня опускается на канате. – Мириам, извини. – А как там Мишель? Что-то плохо слышно. – Извините, у вас сигареты нет? – Мириам, извини. Что?! – Я говорю… да ты что, не узнаешь что ли?! – Мишель?! А что ты тут делаешь? – Да вот, фасады починяю. – Он нажал на какую-то кнопку и оказался совершенно напротив меня. Ничего не оставалось, как помочь ему выбраться из сиденья, отстегнув ремень, там же он оставил и каску. Я его угостил полковничьим виски. – Мириам. Он тут, у меня. Тебе привет от него.

– Нет. Заметь, здесь весна совершенно не та. Помнишь запах клейких почек, сирени, яблони? – мы сидим у Яши на балконе по случаю выходного, приуроченного к некоему празднику, хозяин выдал ему ящик с ручками, где было несколько… в общем все, чтоб с компанией, как полагается, отметить…

– Где запахи?! – говорит он после второй, уминая первое, второе, наливая, провозглашая тост: – За Родину!

Мы встаем, прохожие внизу оглядываются, не прилетит ли от нас привет.

– Яша, успокойся, – говорит его супруга, только что подстригшая меня за пять шекелей.

– Нет, тут все не то! В Киеве я был директором гастронома, привез с собой топор для разделки туш, а тут… Галя!

– А?

– В пельменях чего-то не хватает!

– Свинины.

– Ну вот, приехали. Так что я говорил?

– Про топор.

– А тут он, оказывается, как козе барабан. Ну, давай, за Родину!

– Да куда ты гонишь?

– Как говорил Пушкин, я хочу потерять разум.

– Яша, это дело не хитрое.

– Пятнадцать минут на обед! И присесть негде! Я прихожу и падаю!

– Предлагаю тост за черемуху!

– В цвету!

– В цвету!

Потом мы ходим по набережной, то и дело встречая знакомых по ульпану, заходим в гости, где стоит такой же картонный чемодан. Это было у Бори, шофера, развозившего трисы, т. е. окна с жалюзи.

– Конечно, трудно без знания языка, но кое-что удается понимать. Вот приобрели с женой новую мебель, машину, холодильник, плиту и прочий шурум-бурум.

– Это у тебя, – тут, может быть к месту, говорит Галя, – внешность располагающая, я бы сказала, к доверию.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Система навыков ДЭИР (Дальнейшего ЭнергоИнформационного Развития) – это целостная практическая систе...
Работа с древесиной требует теоретических знаний и определенных практических умений, а также адекват...
Вода – самая мощная и в то же время простая и доступная всем ведовская сущность, с помощью которой м...
Мужские игры – это не только карате, бокс и футбол. Это еще и сфера бизнеса. Здесь идут жестокие бат...
«…Многие годы фраза «меньше – значит больше» () была девизом минимализма. Ассоциируясь со сдержанным...
Ее имя стало легендой. Ее почитают и уважают во всем мире почти как святую. Анна Ярославна – дочь ве...