Врачеватель. Олигархическая сказка Войновский Андрей
– Так, собственно, об этом и вся наша история, – снова громко и, что называется, от души расхохоталась старушка, слегка потрепав меня по плечу.
Будто проживший сотню лет и вот теперь как всеми вдруг забытый старец, лежал Пал Палыч в своей спальне на кровати до неприличия безмерной ширины и дьявольской дороговизны, глядя застывшими глазами в потолок, как первобытный человек тысячелетия назад смотрел на звезды. Едва пошевелив губами, он тихо безразлично произнес:
– Ты все-таки пришла. Пришла… Я знал, что ты не можешь не прийти. И Комиссаров оказался прав: с тобой случиться ничего не может. Ты – юный, но лукавый маленький бесенок, как на живца, поймавший на любовь большую жадную акулу, не знавшую и не умевшую доселе ничего другого, как, издали почуяв запах крови, стремглав лететь с открытой пастью к своей жертве.
– Твой Комиссаров, милый мой папулик, уж слишком много на себя берет. Нет, я не говорю: такие люди не опасны, но доставляют множество хлопот. От этой никому не нужной правды страдают все вокруг, – услышал он ласкавший слух, ажурный детский голосок, чуть слышно доносившийся из двери спальни, шагах в пятнадцати от буковой кровати, ужасно – повторимся – непомерной ширины и неоправданной дороговизны. – Зачем рубить, как топором, с волосик тоненькую ниточку надежды? Его ли это дело, наконец? И уж, конечно, вовсе не ему судить о сходстве нашей крови: моей и этого прекрасного ребенка. Да, пусть увядшей, канувшей в ничто, великой грешницы… забытой Богом баронессы. Но и чья миссия сводилась, в общем, лишь к том у, чтоб в надлежащий срок произвести на свет мессию. Не человека-бога. Истинного бога! Того, кто принесет нам свет и вечное от жизни наслаждение. И, наконец, чье имя лжетрудами теософов праздных, погрязших в смрадности слепого бытия, веками пребывало в извращении, не смея донести величие своей отверженной идеи. Достаточно лишь вспомнить имя и правильно его произнести: он Люцифер – «несущий свет» дословно.
– Приду опять, – не шелохнувшись, глядя в потолок, сказал Остроголов.
– Папулик, ты, родной, куда собрался или цитируешь из Библии слова Господни? – послышалось в ответ из мрака темной спальни, не освещенной электрическим прибором.
– Да если б знал, цитировал поболе, а так лишь то, что скудно сохранилось в голове. Как дилетант. Воистину, верхушек нахватавшись. Невежеству не будет оправданья никогда. Как и душе в зияющих пустотах. – Остроголов смотрел на потолок, и только его губы, едва заметно шевелясь, лишившись цвета, побелев, как известь, несмело говорили нам о том, что он еще пока на «этом» жизненном пространстве.
Подобно кошке, грациозно и легко, запрыгнув на кровать, Лариса Павловна, как прежде, изящно уложила белокурую головку на твердокаменную грудь Остроголова. При этом олигарх, не вздрогнув, лишь вздохнул всем существом своим, как будто воздухом в мгновенье наполнили все тело. И этот вздох подобен был стенаниям раба, давно воспринимающего боль как нечто равное еде или простому омовению.
– Папулик, помнишь, как встречали мы рассвет? Как были счастливы, когда всходило солнце? – подняв кудрявый золотистый сгусток локонов с его груди, она смотрела на лежавшего в ночи глазами, в которых детства не осталось и в помине, – одна не знавшая преграды, неодолимая осознанная страсть и жажда обладать сиюминутно. – Папулик, вспомни, как тогда я обещала подарить тебе частицу сокровения, что несоизмеримо выше, чем любовь, – ее язык блуждал по телу олигарха и губы, жаркие как зной, впивались, будто пьявки, с желанием вобрать в себя все целиком и без остатка. – Я с этим и пришла к тебе. Папулик – я твоя! Ты клялся мне в любви: пришла пора исполнить свою клятву.
Пал Палыч, крепко взяв Ларису Павловну за плечи, на локоть приподняв перед собой и, намертво сковав ее движения, смотрел застывшим воспаленным взглядом на это юное творение порока, как некогда креститель Иоанн смотрел в глаза властительнице перед смертью.
– Что так, папулик? Думаешь, мне рано? – откинув белокурую головку, она лукаво улыбнулась, а ее губы, влажные, набухшие, как почки вербы по весне, изяществом греха, избавленного от оков морали, неспешной чередой своих фигур выписывали шепотом слова и фразы. – Так возраст вовсе не помеха. Я повзрослею очень быстро… А хочешь, прям сейчас вся моя плоть нальется молоком?
– Взрослее не бывает, – заметил с грустью ей Остроголов.
– Ах, мой кумир, не нравлюсь! Что ж, тогда смотри, – она, подобно метеору, вскочила на кровать. Но вот затем, совсем без суеты, смакуя каждую деталь, сняла с себя одежду, при этом повзрослев примерно лет на десять… А ведь верно, как и обещала, манящей свежестью изящных и упругих форм она была похожа на Венеру, а грудь ее, наполненная естеством, на зависть силиконовым мадоннам, могла свести с ума любого. От ее жадного дыхания, казалось, шевелилась штора на окне, и удивительно красивые глаза, объятые пожаром страсти, готовы были разом поглотить предмет своих вселенских вожделений.
– Ты все равно не сможешь устоять. Теперь ты мой! Я это знаю, – она упрямо, властно, с одержимостью царицы, ласкала его тело. – Теперь ты мой! Ты – мой! И ты не сможешь устоять, папулик!
– Я не хочу тебя, дочурка. Ни с молоком, ни с водкой… Никакую, – чуть слышно произнес Остроголов, но ощущенье было таково, что в спальню олигарха откуда ни возьмись, вдруг сверху прилетела бомба, пробив при этом недешевый потолок с лепниной. – Ты бы не тратила напрасно время на убогих. Мотай-ка ты к своей сестренке, да лучше проследи, чтоб злые волки ненароком твою мессию не сожрали с потрохами, а то тогда ведь будет некому нести идею света и добра в умы людские. Чеши, Венера! Я лучше здесь один перекантуюсь. Но только не с тобой.
Словно зачумленную кошку, стряхнув с себя так скоро повзрослевшую красотку, он повернулся на бок и неторопливо натянув пуховое большое одеяло, укрылся с головой.
– Что ж, очень-очень жаль, папулик, но твой Бог свидетель: я пришла тебя спасти от одиночества и смерти. Теперь тебе осталось лишь одно – неслышно умереть, и о тебе забудут. Забудут очень быстро, – она лежала на постели и извивалась как змея от нарастающего чувства наслаждения, откинув голову и закатив глаза.
– Я к этому давно готов, – глухо ответил самому себе Пал Палыч. – Тем более, что там по мне скучают. А одиночество, наверное, и есть моя заслуга перед Богом. Другого, видно, я не заслужил… Послушай, доченька, прошу: уйди! Найди для сокровения другое место.
– Ах, милый мой папулик, ну какой же ты дурак! – пронзительный, извергнутый из плоти стон, прошил насквозь все стены этой спальни. Как видно, чтоб достичь высот блаженства, совсем не обязательны ни чувства, ни любовь, ни даже соприкосновение. У многих в жизни все и так – «путем».
Она перевернулась на живот и, подперев ладонью подбородок, с улыбкой Клеопатры смотрела на Остроголова. Точней сказать, на тот могильный снежный холм, что представлял собой лежавший олигарх под белым и большим пуховым одеялом.
– И все же ты у нас, папулик, достойный уваженья человек. И не имею силы не признаться в этом.
– Я это уже слышал. От Херувимова Ч.П.
– Кто? Это жалкое ничтожество? Папулик, не смеши. Мыльный пузырь не так тщеславен, как этот круглый дурачок. Ты вспомни, мой хороший, уже буквально через час ты знал об этом идиоте все. Его предел – крутить мозги таким же бестолковым, как и сам, с ума сошедшим от любви к себе, отпетым дурам-феминисткам.
– Я признаю, что ты талантливей во всем. И про баланс давно мне все известно… Одно лишь не пойму: зачем так быстро ты раскрыла карты? Тебе ж не стоило труда всецело завладеть огромным состоянием. И к этому я был готов, ты это знаешь.
– Ну, видно, есть на то причины, и не тебе судить об этом.
– Что ж, хорошо. Не буду. Хотя вот именно сейчас я это вдруг и понял… Все, теперь прошу, уйди. Дай мне спокойно умереть. Судьба сведет – значит, продолжим наш диалог в иных пространствах. Прощай. Я больше не скажу ни слова.
– Прощай, папулик мой. И все же очень жаль.
Она исчезла, даже не одевшись. Еще одна морозостойкая особа.
– Ну, наконец-то! Женька, мать твою налево! Ну скажи, зараза, с кем ты там треплешься по три часа? Я никак не могу тебе дозвониться, – Нина Сергеевна действительно негодовала. – В общем так: через пять минут выходи, в чем есть. Мы с Гришей подъедем прямо к твоему подъезду. Поняла?
– Да, Нинулечка, поняла, – Евгения Андреевна с трудом сдерживала слезы. – Ты не поверишь, но у меня было занято, потому что все время набирала тебе. Я идиотка, но только у меня плохое предчувствие, Нина!
– О! – услышала она в трубке. – Никак и тебе приснился? Да? Вот всем говорю: мою бабью интуицию не обманешь. Вот чует мое сердце, что эта, прости Господи, мудила, решил расстаться с белым светом. Ну прикинь, а! Чудовище поганое! Нет, я всегда всем говорю – вот чует мое сердце… Так, Женька, мы уже практически у тебя. Давай, подруга, шевелись.
– Да-да, я… Я вот уже все… Готова давно… Нинка! Нинка, но он же умер уже! Он же умер, Нинка! – вырвавшиеся из Жениной груди рыдания, казалось, имели полное право в клочья разорвать мембраны на обоих концах провода.
– Дура, мать твою! Не истери! Спускайся, – послышался грозный командный голос в чудом уцелевшем телефоне.
Конечно, надо признать, что Женя обманывала Нину Сергеевну и была, естественно, не одета, но, не задумываясь, пулей выскочила из своей квартиры, забыв, как водится, закрыть дверь и даже надеть хотя бы что-нибудь из верхней одежды. А чему удивляться? У женщин всегда все на эмоциях: будь они порядочные или совсем наоборот.
– Боже! Как же я их люблю! Как же я их люблю!!! Знаешь, вот этот ни с чем не сравнимый, истинный, великий, благородный порыв. Нет, бабуля, на поступок способна только женщина. Мужик – дерьмо! Но женщина!.. – подобно Скрипченко с Марсельезой на устах, я так же выписывал круги вокруг этого еще более прогнившего за время старушкиного рассказа бревна, и усердно, не жалея рук, бил себя в грудь… Да чего скромничать, грудь тоже не жалея. – Вот честное слово – брошу пить! И курить тоже брошу! Ведь куда ни глянь – кругом одна глупость да невежество. А все почему, бабуля? Да потому, что где едим, там обязательно и гадим. Ну так ведь? Все же под себя! Ну почему бы не начать с того, чтобы хотя бы не выбрасывать ошметки от бананов из окна своего персонального автомобиля? Вот в этом-то он и весь, наш уже слишком долго зарождающийся средний класс! Я хоть ошметки и не выбрасываю – я бананы не ем, – но вот окурки от сигарет – за милую душу!
Ну, в общем, что там говорить, забыл я про грибы. Не думал я о них. Такое в мыслях завертелось, что языком те мысли мне не передать.
– Про ошметки это ты все верно, грибничок, – она по-прежнему была невозмутима. – Вот хорошо б к тому среднему классу еще и законы человеческие. Нефть-то она нефтью, а вот чтоб начать производить… Вот тогда, глядишь, может быть, и законы сами бы по себе другие образовались. Ну это я так, ворчу по-стариковски. Хотя, конечно, пенсии бы побольше, а то, действительно, нередко уж очень тяжело бывает.
По аркообразному с небольшим уклоном коридору какого-то немыслимого сияния и режущей глаза невероятной белизны, смешно перебирая босыми ногами, бежали два очень пожилых человека: мужчина и женщина. Было видно, что он устал и то и дело останавливался, чтобы перевести дыхание. Она же, напротив, казалась очень энергичной и волевой. Женщина возвращалась к своему спутнику, каждый раз помогая ему подняться, когда он, обессиленный, опускался на пол этого нескончаемого коридора немыслимого сияния и режущей глаза невероятной белизны.
– Пашенька, ну что же ты у меня такой тюфяк-то, ей-Богу? Всю жизнь я только и делала, что подгоняла тебя. Давай, родной, вставай.
– Анюточка, прости, но что же мне делать, любовь моя, если силенок-то уже и не осталось, – он тяжело дышал, но все-таки вставал и продолжал движение. – Ты беги, родная моя, не жди меня. Я сам. Как смогу.
– Да ты что, Пашенька, не понимаешь, что ли?! Там же твой сын! Ему же плохо! Мы же ему сейчас нужны как никогда! Оба!
– Да-да, все… Вот видишь, я и встал уже. Бегу, радость моя, бегу.
И снова этот длинный без конца и края коридор, по которому два существа, одетые словно ангелы, бежали куда-то по едва уловимому глазом уклону, то и дело останавливались и, что-то эмоционально обсудив, снова спешно отправлялись в путь.
– Да будь она проклята! Эта чертова Рублево-Успенка, – Григорий с силой дубасил кулаками по крепкому рулю «Геленгвагена». – Ну сколько же вас, нуворишей, наплодилось-то?! И все сюда лезут. Уже ведь и плюнуть-то негде! Пусть под одной единственной гнилой сосной, но чтоб обязательно с престижем! Нет и не будет предела человеческому тщеславию!
В надежде проскочить по прямой, чтобы не делать крюк по «Новой Риге» через Ильинское, в результате, как и следовало ожидать, намертво увязли в пробке. Аккурат между Раздорами и Барвихой.
– Я же знаю, – не меньше Григория нервничала Нина Сергеевна, – даже уже когда вконец свихнулся, не было такого ни разу, чтобы он не ответил на мои звонки. Ну не было! А тут всю вторую половину дня звоню ему, звоню… И одно гробовое молчание. Ну что ты будешь делать? А под утро, сволочь, является мне во сне и говорит: «Нинка, прости меня за все».
– И мне он тоже самое сказал! Во сне! – послышались громкие рыдания Евгении Андреевны, в домашнем халате клубком свернувшейся на заднем сидении автомобиля.
– Не реви, сказала! Мало ли что там тебе могло присниться?.. Гриша, ити иху мать! Ну ты можешь что-нибудь сделать?
– Могу, Нина! Могу! – в той же тональности ответил ей Григорий. – Взлететь? Могу! У меня же вертолет, не машина, правда? Я все могу! – при этом он зачем-то сильно надавил на клаксон. – Да пропади оно все пропадом!
– Гришенька, не произносите таких слов никогда. В них губительная для вашей души энергетика, – облаченные в свои белые балахоны эти дивные существа, вероятно, наконец-то преодолев сверкающий белизной коридор, вырвались в заснеженную и холодную плоскость иного измерения и сейчас, стоя возле машины, пытались достучаться до сидящих внутри нее, но их почему-то никто не слышал и не замечал.
– Ниночка, Женечка, дорогие вы наши, ну что же вы сидите? Выходите из этой машины и бегите к нему! Н у, бегите же! Бегите же скорее к нему, умоляем вас! – семеня босыми ногами вокруг этой прочной железяки, они стучали в каждое стекло автомобиля в надежде, что вот-вот кто-то, наконец, их услышит и внемлет горячим мольбам…
– Господи! – словно ошпаренная кипятком, Женя вскочила со своего сидения, больно ударившись о крышу салона, но, кажется, совсем этого не заметив. – Да что же я тут сижу, идиотка! Нинка! Нинка! Надо же бежать! Пешком, понимаешь? Давно бы уже с тобой были там! – она стремглав выскочила из машины и быстро побежала по обочине дороги, потеряв на пятом или седьмом шаге свой левый тапок.
– Женька, да стой же ты! Куртку мою надень, – вслед за ней бежал Григорий, пытаясь на ходу надеть на Женю снятую с себя куртку.
Не забыв вытащить ключи из замка зажигания и поставить автомобиль на сигнализацию, Нина Сергеевна – и надо отдать должное этой потрясающей женщине – ни на шаг не отставала от вырвавшихся поначалу вперед Женечки и Григория, успев на бегу подхватить утерянный домашний тапок, ну и, естественно, умудрившись при этом сделать пару затяжек от наполовину недокуренной сигареты.
Слава Богу, холода земного не ощущая, как два маленьких фонарика среди кромешной темноты, из последних сил, пытаясь не отстать, по той же обочине, спотыкаясь, падая и поднимаясь, бежали две души, вернувшиеся в этот мир, чтобы спасти своего сына, которого когда-то зачали здесь же, на Земле, в любви и с великой, неувядаемой верой, что он вырастет и станет самым счастливым человеком на свете.
А меж тем, если бы взглянуть нечаянно с высоты птичьего полета, то даже самому что ни на есть неразумному из смертных немедленно бы стало очевидно, что этот нескончаемо длинный, извивающийся автомобильный червь за это время не сдвинулся вперед ни на один метр, мегатоннами извергая в атмосферу дикую, неразумную, негативную энергию. Любой из нас уж точно не один раз задумывался над тем, что мы подобны скорпионам, пожирающим самих себя. Да, видно, все не впрок. Ужели мы действительно так созданы?
Когда тебе – как сказала одна девочка – нечем жить, ты падаешь на колени, вымаливая прощение и кров у последней инстанции. Босая, в постригальной рубашке и с распущенными волосами простираешься крестообразно ниц в замкнутом кругу мантийных сестер под пение хора «Объятия Отче». И сейчас, подтягивая свое тело на локтях и испытывая сильную физическую боль, стеная поползешь к амвону, где архиерей, трижды проверив тебя на истинность веры твоей, наречет тебя именем новым. И с именем этим начнется твоя новая жизнь…
Но когда кончается радость, наступает пустота, и тогда к тебе неминуемо приходит красивая смерть с лицом любимой женщины. И ты вместо того чтобы бороться с ней, готов ее воспринимать как избавление. Все потому, что к этому пришел ты сам, и сам так захотел. У отшельника радость в душе от веры. Да-да, от той самой его несгибаемой веры. А ты у нас, увы, ни то, ни се. Ведь радости без общения и любви к себе подобным не бы-ва-ет. Все остальное не она. То – суррогат.
– Господи, забери меня. Молю тебя. Мне, правда, больше нечем жить, – чуть ли не цитируя свою приемную дочурку, с которой встретился когда-то на мосту, Остроголов лежал в своей постели и, глядя в потолок с лепниной, едва мог шевелить бескровными потрескавшимися, будто в засуху земля, как известь белыми губами.
Вероятно, Бог его услышал и сжалился над ним. И случилось это, как нам кажется, именно в тот момент, когда он ясно ощутил, как его давно умершая мать нежно коснулась холодной руки сына.
– Мама! Мама! Я не хочу! Спаси меня, мама! – плача как ребенок, будто недорезанный орал респектабельный господин, когда открыл свои переполненные ужасом глаза, бессознательно вращая головой во все стороны.
Немного отдышавшись, понял, что сидит в своем любимом, огромных размеров кресле в гостиной напротив камина, в котором мелодично потрескивали сухие березовые поленья.
– Мишенька, Боже мой, что случилось? – на крик в гостиную вбежала высокая красивая ухоженная блондинка, держа в руке дорогое бриллиантовое колье. – Ты сейчас так кричал, не представляешь. Что, тебе опять плохо?
Медленно поднявшись с кресла, респектабельный господин – назовем его Михал Михалычем – вплотную подошел к жене и, как-то неестественно тараща в сторону глаза, тихим и спокойным бархатным голосом сказал:
– Скажи, Людмила, такие вот камни на себя напяливать… Не жирно ли будет? Для Жорика-то? И потом, ну что за пошлый ресторан ты выбрала для кормления своего любовника? Что нам с тобой, своих рогов что ли не хватает? Или это намек? Если намек, то вдвойне пошло. Иногда отказываюсь тебя понимать. Ты же у нас эстетка.
Часто задышав и не сказав ни слова в ответ, Людмила Георгиевна опустилась на широкий кожаный диван, так удачно в тот момент оказавшийся как раз под ней. И слава Богу. Иначе бы гарантированно прямо на пол.
– Да и вообще, Людка, – невозмутимо продолжил респектабельный господин, – я тут подумал на досуге: неплохо бы было нам с тобой развестись. А что? Ты станешь одинокой богатой женщиной. Но главное-то – при этом абсолютно свободной. Представь, какой сразу приобретешь невероятный статус. Роями мух кружить будут. Совсем другой интерес. Не то что жена. Жена – она везде жена. А Димка?… Ну что Димка? Он уже взрослый, и ему, родная ты моя, боюсь, не до нас.
– А как же наш юбилей, Миша? Этой, как ее?.. Совместной жизни, – едва смогла выдавить из себя вконец обескураженная супруга. – Я же уже, вроде, и пригласительные всем разослала…
– Да какой, к черту, юбилей? Не пойму, на хрена тебе со мной еще целый год мучиться? И потом, какие могут быть пригласительные? – искренне удивился Михал Михалыч.
– Миша, ты, наверное, забыл, – не без легкой грусти в голосе заметила она, – мы с тобой поженились в восемьдесят пятом.
– Да ничего я не забыл. Вот и посчитай. Сейчас-то только две тысячи четвертый, – убежденно ответил олигарх.
– Миша, я понимаю, тебя эта проклятая болезнь совсем измотала, но сейчас две тысячи пятый.
Доведенным до автоматизма движением Михал Михалыч посмотрел на умопомрачительный циферблат своих возлюбленных часов фирмы «Rolex», с которыми расставался только в том случае, когда ложился в постель. И то, следует признать, не всегда.
Трудно себе даже представить, что изготовленные по специальному заказу часы, стоимостью уж не менее пятидесяти тысяч долларов, могли так грубо ошибаться. Однако они упрямо показывали олигарху, что за окном февраль две тысячи пятого.
Он подбежал к любимому кожаному креслу возле камина, где рядом на журнальном столике наряду с бутылкой коньяка лежал его мобильный телефон. Но и сей аппарат ничтоже сумняшеся выказал свою полную солидарность с Людмилой Георгиевной и часами «Rolex».
Подобно своей жене, он опустился в полной растерянности, но только не на диван, а в кресло.
Неожиданно появившаяся в гостиной внушительной комплекции женщина заставила обоих вздрогнуть, выведя семейную пару из глубокой задумчивости:
– Людмила Георгиевна… Здравствуйте, Михал Михалыч! Там к вам эта… О, Господи, забыла… В общем, телезвезда.
– Мама моя родная, только не это, – устало всплеснула руками Людмила Георгиевна. – Скажи, что мы уехали. А лучше – померли.
– Ну здравствуй, Серафима, – Михал Михалыч бросил тяжелый недобрый взгляд в сторону женщины, отчего тучная прислуга не почувствовала себя более комфортно. – Так какой, говоришь, у нас нынче год-то?
– Что?.. Год?.. – вытаращила глаза Серафима Яковлевна. – Две тысячи пятый, Михал Михалыч. А что?
– Да нет, все нормально. Я просто хотел сказать, что давай-ка ты ее сюда, телезвезду эту.
Могло показаться, что Серафима Яковлевна еще не успела окончательно покинуть гостиную, как в ней уже появилась Эльвира Тарасовна Касперчак, в девичестве Зусман. Убежденная феминистка, с пеной у рта отстаивающая свои прогрессивные идеи на всех существующих каналах российского телевидения, не брезгуя даже теми, что работают исключительно в дециметровом диапазоне.
Мимоходом, дежурно облобызав подругу, она подлетела к креслу, в котором сидел Михал Михалыч, и, уставившись на него горящим, подчеркнуто-преданным феминистическим взором, села на пол прямо перед ним, схватив обеими руками его колени:
– Мишенька, выход есть!
– Да? А что, Зузу опять поет? – не поведя бровью, спросил Михал Михалыч. – Она снова радует своим мяуканьем миллионы почитателей ее огромного таланта? При этом не имея представления об элементарной музыкальной грамоте, не обладая слухом и редко попадая в фонограмму?
– Миша, но откуда ты это… – широко открыв рот, Эльвира Тарасовна застыла в оцепенении. Она так и не смогла закончить фразу: уж столь была поражена осведомленностью человека, далекого от серьезных проблем российского шоу-бизнеса.
Встав с кресла и беспардонно перемахнув ногой поверх Эльвириной головы, он подошел к камину и протянул обе руки к горящему очагу:
– Я так понимаю, на двадцать четыре ноль ноль?
– Да…
– Адрес не надо. Сдается мне, что я его знаю. Поздновато, конечно, ну да ладно… Что ж, так и быть, прокатимся.
Неторопливо проходя мимо госпожи Касперчак, по-прежнему сидевшей перед креслом, как русалка из города Копенгагена, олигарх, неожиданно резко повернувшись, оказался прямо перед ней, крепко схватил ее за плечи:
– А ну, говори быстро! Только не думай: какой сейчас год? Н у, говори, четвертый?
– Ты о чем, Мишенька, – феминистка была близка к обмороку.
– Год какой? Сейчас, по календарю? От Рождества Христова, понимаешь? – он тряс ее за плечи, отчего голова Эльвиры Тарасовны болталась в разные стороны, будто на шарнирах, вопреки правильности физических законов. – Какой сегодня год? – чеканил он каждую букву.
– Пятый, Господи, пятый! – визжала феминистка. – Пусти меня, псих! Да что же это такое? Ты же мне голову оторвешь!..
Моментально успокоившись, он оставил несчастную дамочку, словно к ней и не подходил, решительно направившись вон из гостиной. Остановившись возле одной из дверей, не оборачиваясь, он сказал жене:
– Люда, сообщи охране, чтобы собирались. За рулем поеду сам. Пожалуй, на кабриолете… Да, ты все-таки подумай о своих перспективах после нашего развода. А юбилей, так и быть, отгуляем.
Сказав это, Михал Михалыч окончательно покинул гостиную, оставив обеих женщин пребывать в состоянии полной растерянности. Впрочем, у каждой из них были на то свои веские основания.
Уже находясь в салоне роскошного, стилизованного под ретро кабриолета «BMW» серии Z-8, он набрал из записной книжки нужный номер и стал терпеливо ждать, когда абонент ему ответит. Правда, долго ждать не пришлось.
– Димка, здорово, сын. Это я, твой отец. Удивлен? Ты там как, над книжками корпишь или в пабе с девочками? Ну молчу-молчу, сынок… Да вот прямо сейчас, хочешь дам тебе клятвенное обещание, что никогда не стану вторгаться в твою личную жизнь… Я тебе, собственно, зачем позвонил-то: ты, я слышал, на каникулы домой собрался? Так вот очень прошу тебя – пока не приезжай. Если не возражаешь, я бы сам к тебе приехал. Тем более, что есть важные дела в Лондоне. Я тебе еще перезвоню… Да, еще один момент… Я тут спросил и у ясеня, и у тополя… Одним словом, если ты мне, сынок, сию же секунду сообщишь, какой нынче год, то, что бы ты ни ответил, я поверю в это безоговорочно… Что? Все-таки пятый? Ладно, понятно. Ну все, сынок, тогда обнимаю.
Притормозив у ворот, Михал Михалыч заметил внушительную фигуру охранника.
– Коля, – опустив стекло кабриолета, громко крикнул ему олигарх.
– Вы мне? – удивленно спросил здоровяк. – Здравия желаю, Михал Михалыч. Извините, а откуда вы знаете, как меня зовут?
– Да я теперь, брат, много чего знаю. Что ж, поздравляю тебя с наступившим две тысячи пятым годом.
– Спасибо, Михал Михалыч. И я вас тоже, – смущенно улыбался великан. – Только ведь уж как два месяца прошло.
– Понимаю, не дурак. Так лучше поздно, чем никогда. Правда?
– Так точно.
Михал Михалыч вышел из машины, и они обменялись крепким мужским рукопожатием.
– Ладно, Коля-Николай, еще увидимся. И обязательно поговорим.
В считанные минуты в сопровождении двух джипов охраны сверкающим болидом машина Михал Михалыча пронеслась по Рублево-Успенке, пролетела Рублевское шоссе, хищной акулой вынырнула на Кутузовский проспект и, проехав квартал, неожиданно остановилась. Джипы, соответственно, тоже. Правда, один проехал вперед и прижался к обочине впереди кабриолета.
– Ну, где этот «Москвич»? – опустив стекло и глядя на дорогу, спросил себя Михал Михалыч. – Где этот флагман отечественного автомобилестроения?
И действительно, вскоре на пустынной заснеженной дороге появился сильно пострадавший от солнца, дождя, воздуха и реагентов обшарпанный хэтчбек «Алеко». Существенно снизив скорость аккурат напротив кабриолета, не останавливаясь, поехал дальше.
– Ирка, здорово, мать! Ну как ты там, радость моя! Надеюсь, не разбудил? Ну и отлично. Поди, сидишь на кухне дымишь? Понятно… Скажи, мать, денька через два ты мне сможешь собрать этих бездельников на совет директоров? А через три? Хорошо, давай попробуем… Что? Какая будет повестка? Экспроприация экспроприаторов. Причем можно вместе со мной. Что? Да нет, как раз наоборот: собираюсь предпринять усиленные шаги к выздоровлению. Видишь ли, я, кажется, определился с диагнозом. В общем, задача тебе ясна? Тогда действуй, и я тебя целую. Все, отбой, – он надавил на газ и помчался в сторону центра.
Для такого автомобиля скорость практически не ощущается. Все равно, что стоишь на месте. Михал Михалыч черепашил не больше ста—ста десяти километров в час, но как он смог затормозить – известно лишь Богу или дьяволу. Как смог он заметить на этом, почему-то не освещенном в ту ночь, участке Кутузовского проспекта одиноко стоявшую на проезжей части человеческую фигуру, пожалуй, загадка из разряда неразрешимых. Однако, он затормозил, не в пример джипам сопровождения, которых разнесло в разные стороны. Благо, что обошлось без жертв и столкновений.
Михал Михалыч вышел из машины и застыл на месте: в двух метрах от капота его автомобиля стояла девочка лет двенадцати, в цветастой болониевой курточке, подобно распятию, раскинув в стороны ладонями вверх свои детские ручонки и запрокинув к небу непокрытую голову. А сильный пронизывающий февральский ветер теребил ее белокурые локоны, и могло показаться, что ему, ветру, холодному и злому, ничего не стоит сбить с ног это хрупкое существо или просто взять да и унести с собой в заоблачные дали, где границ не существует.
Девочка опустила свою белокурую головку и, внимательно посмотрев на Михал Михалыча, тихо и безмятежно прощебетала:
– Зачем вы это сделали? Зачем затормозили? Я больше не хочу здесь оставаться. Мне нету места на Земле. Я больше не могу.
Олигарх долго и неотрывно смотрел ей в глаза. Затем, наверное, уж как-то слишком жестко для подобной ситуации сказал:
– Ты еще слишком молода, чтобы такое говорить. Немедленно садись в машину. Со мной поедешь. Только молчи, не говори пока ни слова, – он подошел и взял ее за руку. – Н у, а зовут тебя, конечно же, Лариса.
– Нет, меня зовут Евгения.
Я долго потом бродил по едва заметным тропинкам непроходимых лесов… Хорошо еще, что каким-то чудом не заблудился в этих бесконечных лесных лабиринтах, возникающих из ниоткуда и выводящих в никуда, как, в общем-то, и вся моя бескрайняя страна с названием Россия.
Эмоционально, сердцем перемалывая и перекручивая в себе услышанное, я на непонятном мне подсознательном уровне все время задавал себе вопрос, один и тот же, навязчивый как муха: «Ну почему?» Даже если начать с этой зыбкой поверхности, под которой скрыта океанская глубина, недоступная ни моему артериальному давлению, ни довольно бедному неталантливому воображению, то почему, прожив с этим человеком огромный кусок его жизни, поверив ему окончательно и, что греха таить, полюбив этого, не похожего на других, олигарха, я теперь должен признать, что все-таки не зря самое большое количество сказок сочинили не в Дании, а именно на этой территории. И если когда-нибудь мне снова встретится старушка в непроходимых девственных лесах и захочет рассказать о том, какие интересные события случились в жизни и в судьбе неординарного богатого индивидума, клянусь, я слушать не стану. Не за-хо-чу. На сей раз продолжения не будет.
– Не зарекайся, грибничок. Еще не вечер, – отчетливо услышал я откуда-то с верхушки ели. Но вот что интересно: кроме дятла, там больше никого не обнаружил.
