Нефритовые четки Акунин Борис
– Беду чую, – вполголоса сказал ему Одинцов почти в самое ухо. – Я по деревням, по заимкам по всё время ездею. Шуршит народишко. При мне, конечно, ни-ни, но я их, пней лесных, наскрозь прозираю. Ходит кругами какой-то бес, ловит души. Будут и ещё мёртвые, если вовремя черта этого не выловить. Затем и поехал с вами. Только боязно мне, Ераст Петрович. Не сатаны этого, а что смекалки у меня не хватит. Вы, я вижу, человек ушлый, бывалый. Помогли бы, а? Обождёт ваш Северный полюс, никуды не денется. В четыре глаза ловчей выйдет. Что заметите – мне шепнёте. А я вам.
– Д-договорились, – кивнул Фандорин, решив, что такой помощник будет ему не лишним.
Сняв рукавицы, союзники скрепили уговор железным рукопожатием.
Было известно, что до следующей деревни по реке сорок пять вёрст. Крыжов обещал, что к рассвету должны доехать. Метель несколько замедлила скорость движения, на льду кое-где намело заносы, но привычные к зимнему непогодью лошади без труда преодолевали препятствия. Только с капризной губернской тройкой пришлось повозиться – коренник обрезал ногу об наст и захромал. Тем не менее поутру, когда морозное небо посветлело от лучей восходящего солнца, лес на правом берегу расступился, и на небольшой пустоши, окутанная розовой рассветной дымкой, показалась деревня.
– Вот он, Рай, – удовлетворённо констатировал Лев Сократович, в чьих санях досыта набегавшийся Фандорин провёл вторую половину ночи (психиатр ушёл спать в тёплый возок Евпатьева).
Поэтическая метафора в устах циника Крыжова прозвучала несколько неожиданно, но место, действительно, было райское: уютная, круглая поляна, с трёх сторон окружённая сосновым бором; широко разлившаяся река – даже зимой этот пейзаж смотрелся идиллически, а уж летом здесь, наверное, был настоящий парадиз.
Когда подъехали поближе, оказалось, что дома в деревне ещё нарядней, чем в Денисьеве – с резными ставнями, жестяными флюгерами, разноцветными крышами, что для российской избы уж вовсе невиданно.
Но Крыжов об этой красоте почему-то отозвался неодобрительно:
– Ишь, Рай себе построили. Паразиты!
И объяснил, что Рай – это название селения, а живут здесь люди пришлые, гусляки.
– На гуслях, что ли, играют? – не понял Эраст Петрович.
– Могут и на гуслях, но прозвание не от этого. Здесь живут выходцы с Гуслицы, лет сто уже. Ремесло у них особенное – нищенствуют.
– Как это «нищенствуют»?
– Профессионально. Ходят по всему староверческому миру, а он, как известно, простирается до Австрии и Турции, собирают подаяние. Стерженецких гусляков всюду знают, подают хорошо – они мастера сказки сказывать, песни петь. Большие деньги домой приносят. Это целая философия. Задумывалось когда-то как наука смирения и нестяжательства, но мужик наш – куркуль. Как червонцы зазвенели, про спасение души позабыл. Сидят тут, барыши копят. Вон каких хором понастроили. Но богомольны, этого не отнимешь. Мир для них – ад, свой дом – рай, потому так и деревню назвали. Тут ещё вот что любопытно. Побираться ходят только старики и старухи, они и есть главные добытчики. Молодые отсюда ни ногой – запрещено. Должны дома сидеть, хозяйство вести. Пока душой не дозреют, от мирских соблазнов не укрепятся.
– Своеобразный modus vivendi, – пробормотал Эраст Петрович, приподнимаясь в санях и глядя на деревню с все возрастающей тревогой. – Послушайте, а что это на улице пусто? Не нравится мне это. И собак не слышно.
– Собак гусляки не держат – грех. А почему народу нет, сейчас выясним.
Лев Сократович хлестнул конька, и минуту спустя сани уже катились меж высоких изб в два этажа: на первом – отапливаемая часть дома, так называемый «зимник», наверху – летние комнаты.
– Эй, баба! – окликнул Крыжов женщину, семенившую куда-то с пыхтящим самоваром в руках. – Что у вас, все ли ладно?
– Слава Богу, – певуче ответила та, останавливаясь и с любопытством глядя на приезжих – даже рот разинула.
– А что не видно никого?
– Так воскресение, – удивилась обитательница Рая. – В соборной все, где ж ишшо?
– Ах да. В самом деле, нынче воскресенье. Тогда понятно.
Лев Сократович обогнал женщину, тащившую самовар, и направил сани к длинной бревенчатой постройке, стоявшей в самом центре деревни.
– Что такое «соборная»? Это м-молельня? – спросил успокоившийся Фандорин.
– Нет, общинный дом. В каждой мало-мальски приличной деревне такой имеется. Зимой, когда дела мало, собираются по вечерам. Чай пьют, байки травят, книги читают. Бабы рукодельничают. Эдакая мечта народника. Книги, правда, не Маркс с Бакуниным, а жития да стихиры. Ну а гусляки по воскресеньям, когда работать грех, прямо с утра собираются – баклуши бить. Это очень кстати, что все в одном месте. Потолкуем с народишком.
«Соборная» изнутри напоминала большой, вытянутый сарай, только очень чистый и богато изукрашенный. Посередине сияла бело-синим кафелем огромная голландская печь, по стенам стояли лавки, на которых были разбросаны вышитые подушки. Эраст Петрович заметил, что пространство поделено на три зоны: в красном углу (он же вышняя горница) стоял настоящий городской диван, там в торжественном одиночестве сидел главный из гусляков – длиннобородый старшина. Рядом, за крашеным столом, на венских стульях, пили чай другие старики; мужики помоложе держались средней горницы – разговаривали, играли в шашки, иные что-то мастерили; бабы и девки сидели внизу за прялками и швейками, грызли орехи; дети обоего пола шастали и ползали повсюду, не разбирая, где чья территория. Всего тут было, наверное, человек шестьдесят-семьдесят, то есть вся деревня.
На вошедших гурьбой чужаков сначала уставились насторожённо, но Евпатьева здесь явно знали и уважали. Старшина кинулся встречать промышленника, даже облобызался с ним, Подошли и остальные старики. Мужики же, как отметил Фандорин, не преминули поручкаться с Крыжовым.
– Что, спасённые души, все за Богом проживаете? – весело обратился к старикам Евпатьев.
– Твоим радением, Никифор Андроныч. Веялка, что ты прислал, хороша. Как бы ишшо одну такую? – искательно заулыбался старшина.
– Счётчиков для переписи дашь – будет тебе ишшо. Что у вас слыхать, старинушки? Чем вы тут занимаетесь?
– Странников перехожих привечаем. – Староста показал в самый дальний угол избы, где за дощатым столом сидели какие-то люди. – Сейчас покушают, песни запоют. И вы послушайте.
Эраст Петрович поглядел в ту сторону и не поверил своим глазам. С торца, положив на столешницу драные локти, восседал денисьевский юродивый и быстро-быстро метал в рот кашу из миски.
– Лаврушка! – ахнул урядник. – Как это он поспел? Неужто один, лесом? И волки ему нипочём!
– Не «Лаврушка», а Лаврентий, Божий человек, – строго поправил полицейского один из стариков. – Блаженного Господь бережёт. А ещё с восхода мать Кирилла пожаловала.
– Чья мать? – не понял Фандорин. – Какого К-Кирилла?
Старик ему не ответил, отвернулся. Спасибо, Евпатьев объяснил.
– Да нет, это её так зовут – Кирилла. Старое русское имя. Слыхал я про неё. Мастерица сказки говорить и песни петь. Пойдёмте, посмотрим.
На противоположном конце стола сидела прямая, как хворостина, женщина в чёрном платке и чёрной же хламиде с широкими рукавами. Её бледное лицо рассекала пополам чёрная повязка, закрывавшая глаза. Лицо у Кириллы было не молодое и не старое – то ли сорок лет, то ли шестьдесят, не поймёшь. Она тоже ела кашу, но не так, как юродивый, а очень медленно, будто нехотя. Больше за столом никого не было, лишь вокруг стояли несколько женщин, подкладывая странникам то хлеба, то пирожок.
– Как же она одна ходит? – тихо спросил Эраст Петрович. – Слепая-то.
– Во-первых, не слепая. – Никифор Андронович с интересом разглядывал бродячую сказительницу. – Это она зарок дала – греховным миром зрение не поганить. Есть в старообрядстве такой обет, пожизненный. Самый тяжкий из всех возможных, мало кто решается. Поглядите, какие черты! Боярыня Морозова да и только!
– А что во-вторых? – спросил поражённый Фандорин.
– А во-вторых, при ней поводырка есть, вон под столом.
На полу, в самом деле, сидела чумазая девчонка лет тринадцати, пялилась на Эраста Петровича бойкими карими глазами. Её ноги в лаптях были широко раскинуты, голова обмотана грязным холщевым платком. Рядом лежала большая сума и длинный посох, очевидно, принадлежавший Кирилле.
– Полкашка, не елозь! – прикрикнула на девочку странница. – На-ко вот!
И бросила на пол надкушенный пирог. Поводырка подхватила, сунула в рот и, почти не жуя, проглотила. Что за чудное имя, подумал Фандорин. От Поликсены, что ли?
– Почему ребёнка кормят объедками? – раздался возмущённый голос доктора Шешулина. – Что за дикость!
– Это так положено, – вполголоса пояснил Евпатьев. – Девочка не просто сказительницу водит, она ещё испытание проходит. Называется «искус поношением». Наставница должна с ней грубо обращаться, бить, унижать, держать впроголодь. Кирилла ещё поблажку даёт. Видели – пирог только для виду надкусила. Смотрите, ещё один кинула, и тоже едва тронутый.
– Интересный обычай! – восхитился психиатр и записал что-то в книжечку.
Блаженный вылизал языком пустую миску, сыто рыгнул. Перестала есть и Кирилла, но сделала это прилично, даже изысканно: вытерла ложку мякишем, кинула его под стол девчонке, сама сдержанно поклонилась:
– Благодарение Господу и вам, добрые люди.
– Спасибо, что откушали, – откликнулась одна из женщин, старше остальных, – Батюшка Лаврентий Иваныч, что на свете-то деется? Поведай.
Со всей избы потянулись люди – кажется, начиналось представление (этим не вполне уместным словом назвал про себя Фандорин начинающееся действо).
Эраст Петрович отошёл от стола и обвёл взглядом все три горницы. Фольклор и этнография – это, конечно, очень интересно, но не мешало проверить, чем занимаются остальные участники экспедиции.
Крыжова и урядника нигде не было видно. Ну, Одинцов, понятно – несёт службу, рыскает по деревне, вынюхивает. А Сократович-то куда подевался?
Алоизий Степанович, размахивая руками, доказывал что-то старшине. Тот морщился и переступал ногами, потихоньку перемещаясь поближе к юродивому – видно, тоже хотел послушать. Но Кохановский не отставал, всё хватал длиннобородого за рукав.
Отец Викентий шептался о чём-то в углу с двумя стариками. О чём бы это?
Дьякон Варнава прикорнул возле печки.
Неладно было с японцем.
Вокруг него сбились кучкой бабы и девки – никогда такого чуда не видали. Маса невозмутимо и важно смотрел поверх цветастых платков. Это выражение его лица Эраст Петрович знал очень хорошо. В данной ситуации, да при раскольничьих строгостях, осложнения из-за женского пола были бы совершенно ни к чему. На время забыв об этнографии, Фандорин двинулся к своему слуге, чтобы сделать, ему внушение, но вмешательство не понадобилось.
Одна из девок, самая смелая, отважилась спросить:
– А вы откудова такой будете?
Только Маса к ней повернулся, только прищурил глаза, взгляд которых почитал неотразимым, как на баб налетел один из стариков – нахохленный, сердитый:
– Пссть, дуры! Кыш! Азият это. Оне в Туркестане проживают. В Господа-Бога не веруют, и зато архангел Гавриил их косорылием покарал. Станете перед им хвостом вертеть – сами такие жа будете!
Женский пол враз словно метлой смело. Раздосадованный Маса прошипел деду:
– Сам ты косорырый!
А тот лишь плюнул, да перекрестился, не стал связываться.
Опасность миновала, можно было возвращаться в «соборную».
Кирилла сидела в той же позе, всеобщим вниманием завладел Лавруша. Очевидно, по местной иерархии блаженный считался фигурой более почтённой, чем сказительница, потому и вещал первым.
Смотреть на него было жутко. Юродивый ни секунды не стоял на месте: то завертится вокруг собственной оси, то начнёт к чему-то принюхиваться, то вдруг кинется к какой-нибудь из баб – та с визгом отскочит. И всё бормочет что-то, бормочет, с каждым мгновением всё громче, всё быстрей.
Поначалу Эраст Петрович в этом речитативе почти ничего не понимал, потом понемногу начал разбирать слова.
Лавруша выкрикивал:
- Хожу-хожу, ворожу-ворожу!
- Туды пойду, сюды пойду,
- Ищу беса, ищу беса, ищу беса!
Тут он упал на четвереньки, стал нюхать юбку у одной из баб – бедняжка так шарахнулась, что задним пришлось подхватить её на руки.
- Чую Лукавого, чую вертлявого!
- Нюхом чую, брюхом чую!
- Идёт Сатана, глубока мошна,
- Души забрать, в суму запихать!
- Бойтеся, бойтеся, бойтеся!
Публику можно было не уговаривать – она и так боялась. Даже мужики стояли нахмуренные и бледные, бабы ойкали, дети и вовсе ревели навзрыд.
Камлание юрода делалось все менее членораздельным, по его лбу ручьями стекал пот. Наконец он остановился, воздел кверху свой железный крест и крикнул:
– Берегися, Сатана! Сыщу – Божьим огнём пожгу! Не пужай, не пужай! Света конец – Христу венец, а тебе, рогатому, в глотку свинец!
Умолк. Ему поднесли квасу – он, часто дыша, стал жадно пить.
Было слышно, как доктор загудел, обращаясь к Евпатьеву:
– Эффектно. Человек он, безусловно, психически нездоровый. Полагаю, истероидная паранойя – возможно, эпилептоидного происхождения. Но какая интенсивность, какое воздействие на толпу! Я и то ощутил исходящие от него нервические волны. Охотно поработал бы с этим экземпляром. Контрастный душ. Возможно, небольшой сеанс гипноза…
Никифор Андронович отодвинулся, бубнеж психиатра был ему явно неприятен. Лицо раскольничьего витязя было взволнованным.
А деревенские уже повернулись к Кирилле.
– Спой, матушка, утешь. Напужал Лавруша!
– Что спеть? – спокойно молвила странница, задирая безглазое лицо к потолку. – Про Иоасафа-царевича? Об Алексее божьем человеке?
Раздались голоса:
– «Похвала пустыне»!
– Нет, «Древян гроб сосновый»!
– Годите! Пускай старшина скажет!
Старшина сказал:
– Спой новое, чего раньше не певала. Глядишь, переймём, на пользу пойдёт.
Она поклонилась и сразу, безо всякого вступления, завела песню сильным и чистым голосом, который то разворачивался в полную мощь, то стихал почти до шёпота. Тонкая сухая рука Кириллы была прижата к чёрной рясе с вышитым восьмиконечным крестом, пальцы чуть подрагивали.
- У окошка ткёт красна девица.
- Красну пряжу ткёт, думу думает.
- Рано поутру, как по воду шла,
- Солетели к ней птицы-голуби.
- Голубь сизая на лево плечо,
- Голубь чёрная села сысправа.
- И сказала ей голубь сизая:
- «Ввечеру, как звезды высыпят,
- Выходи гулять за околицу.
- Парни с девками там играются,
- Будто селезни со утицами.
- Ты в сторонке встань, под рябиною,
- Подойдёт к тебе друг твой суженый,
- У него ль глаза будто льдиночки,
- Будто льдиночки да в весенний день.
- Так и тают от ясна солнышка,
- От тебя, мой свет, красна девица…
Дальше следовал длинный перечень наслаждений, которые сулила влюблённым сизая голубица – вполне целомудренный, удивительно поэтичный. Аудитория, особенно женская её половина, слушала с затуманенными глазами. Лишь юродивый, отставив ковш, весь подёргивался и хищно раздувал ноздри. В выпученных глазах посверкивали безумные искры. Эраст Петрович усмехнулся: Божьему человеку, оказывается, тоже не чужда актёрская ревность.
Песня неторопливо текла дальше.
- Сиза голубь речи окончила,
- Завела свои голубь чёрная,
- Голубь чёрная да печальная,
- Голос жалостный, будто плачется:
- «Не ходи к парням за околицу,
- Повяжи ты плат, плат монашеской,
- И ступай за мной во дремучий лес.
- То горой пойдёшь, то пустынею,
- Станешь есть полынь, траву горькую,
- Запивать слезою солёною,
- Укрываться вьюгой студёною,
- Хоровод водить с ветром во поле…
Теперь пошло описание невзгод, которые ожидают девушку, выбравшую путь монашеского служения. Слушатели внимали напряжённо, ловя каждое слово. Но бедному старшине покою всё не было – едва от него отстал статистик, как привязался отец Викентий, и ну давай нашёптывать что-то.
– Это уж как водится, – нетерпеливо и довольно громко сказал длиннобородый.
На него недовольно заоборачивались.
Героиня песни тем временем отложила пряжу и пошла за советом к отцу-матери. Поклонилась в пояс, заплакала, просит научить, кого ей слушать и за кем идти – за сизой голубкой или за чёрной. Отец отвечает:
- Мы родили тя, мы растили тя,
- Но душе твоей не родители,
- А Родитель ей – Саваоф Господь,
- Что велит тебе, то и выполни.
- Ради тела жить – доля вольная,
- Доля сладкая да короткая.
- Отцветёшь цветком и осыпешься,
- От красы один прах останется.
- А души краса, она вечная,
- Ни во что ей годы и горести.
- Кто отринул плоть, не раскается,
- Суждено ему царство вечное.
У матери, разумеется, иная аргументация – ей жалко дочку, да и внуков хочется. Песня была нескончаемая, но, поразительное дело, публике нисколько не надоедала.
Евпатьев наклонился к Эрасту Петровичу, прошептал:
– Это ведь притча про свободу выбора, не более и не менее. Что там ваши Кант с Шеллингом. Наша религия – самая свободная из всех, на такой рабами не вырастают.
Фандорину самому стало интересно, за какой из голубиц отправится героиня, но это так и осталось тайной. На строфе: «И сказала им красна девица свою волюшку, слово твёрдое» песня внезапно оборвалась.
Раздался истошный вопль. Он был так душераздирающ, так страшен, что, ещё даже не поняв, в чём дело, завизжали женщины, испуганно закричали дети. И лишь в следующий миг все увидели – у блаженного Лаврентия начался приступ.
– Про-па-даю! Оссссподи, пропадаю!!! – выл юродивый. – А-а-а-а!!! Мочи нет!
Оттолкнув кинувшихся к нему мужиков, да с такой силой, что двое или трое повалились на пол, припадочный разбежался и ударился головой об угол печи.
Упал, по разбитому лбу потекла кровь, но чувств не лишился.
– Слаб! Грешен! – уже не яростно, а жалобно заныл блаженный. – Не могу спасти люди Твоя! Научи, Господи! Помогайте, архангелы Гавриил и Михаил! Увы мне, беспользному!
К нему не решались подойти.
Несчастный сидел на полу, размеренно колотился и без того окровавленной головой о печку, в стороны летели красные брызги.
Растерялись все кроме Шешулина. Честно говоря, послушав бредовые рассуждения ученейшего Анатолия Ивановича о «биологической машине», Эраст Петрович решил, что психиатр серьёзного к себе отношения не заслуживает, но теперь был вынужден переменить мнение.
Шешулин действовал быстро и уверенно.
Вышел вперёд, прикрикнул на баб:
– Уймитесь, кликуши! Он для вас старается.
Мужикам велел:
– Воды! Холодной!
Крепко взял Лаврентия за плечо, развернул и – шлёп! шлёп! – влепил две увесистые пощёчины. По избе прокатился вздох, и стало тихо.
Умолк и блаженный, вытаращился на решительного барина в очках.
Анатолию Ивановичу подали чугунок с водой, и доктор вылил её святому человеку на голову. Быстро обвязал промытую рану на лбу носовым платком. Потом крепко взял юродивого ладонями за виски, наклонился.
– В глаза смотреть!
Блаженный послушно задрал подбородок.
– Споко-ойно, споко-ойно … Вот та-ак, у-умничка… – Голос у доктора сделался вкрадчивым, гласные тянулись, как мёд с ложки. – И Гавриил тебе поможет, и Михаил… Архангел Анатолий уже здесь… Всех выручишь, всех спасёшь… Кричать не надо, головой биться не надо… Надо ду-умать… Сначала подумал, потом сделал. И всё будет хорошо…
Таким манером он уговаривал больного довольно долго – наверное, минут десять.
Внушение действовало. У Лаврентия стихла дрожь в членах, руки безвольно обвисли, муть из глаз исчезла.
– Пусти, барин. Будет, – сказал он наконец тихо, осмысленно. – Поднимите меня.
Его с двух сторон, бережно, поставили на ноги.
– Спасибо тебе, – низко поклонился блаженный Шешулину и очень серьёзно сказал. – Помог ты мне. И сам не знаешь, как помог. Теперь – знаю.
– Что именно? – удивился психиатр.
Но юродивый больше не сказал ни слова. Встряхнувшись по-собачьи, он скинул с плеч руки поддерживавших его мужиков и, ни на кого не глядя, вышел вон, только дверь хлопнула.
Из-за охромевшего коренника пришлось задневать и заночевать в Раю. Здесь жил известный на всю округу коновал, который обещал завтра к утру поставить коня на ноги, ну а пока всяк занялся своим делом.
Поп с дьяконом затеяли в деревенской молельне воскресную обедню. Им никто не препятствовал, но из паствы явился один урядник. Отстоял всю службу по стойке «смирно», сделал налево-кругом и отправился по домам – выспрашивать, не было ль в деревне какого-нибудь самозваного пророка с душесмутительными речами.
Председатель статистической комиссии инструктировал двух счётчиков, которым вручил переписные листы и портфели, причём первые были взяты с опаской, а последние с удовольствием.
Эраст Петрович слонялся без какого-либо особого дела, просто наблюдал и слушал. Слугу от греха держал при себе. Знал, что местные жительницы – все, как на подбор, рослые, дородные – в точности соответствуют Масиному идеалу женской красоты, а чёртов японец умел подбирать ключик почти ко всякому бабьему сердцу.
Ничего примечательного обход деревни Фандорину не дал.
Евпатьев и Шешулин сидели у старшины, пили чай.
Лев Сократович беседовал с мужиками. О чём, послушать не удалось – стоило приблизиться, как все разом замолчали. Всё-таки удивительно, что недоверчивые ко всему аборигены разговаривали с безбожником Крыжовым так уважительно – ведь сама его фамилия должна была казаться им зазорной: «крыжом» раскольники обзывали православный крест.
Женщины по большей части остались в соборной, возле Кириллы. Туда Эраст Петрович не сунулся из деликатности – у дам всегда есть темы, не предназначенные для мужских ушей.
Девчонке-поводырке со взрослыми, похоже, было скучно. Во всяком случае, около своей патронессы Полкашка не сидела.
Один раз Фандорин наткнулся на неё в пустых сенях общинной избы. Там возле вешалок висело зеркало в расписной деревянной раме. Бедная замарашка, думая, что её никто не видит, разглядывала своё отражение: то боком повернётся, то глаза скосит. Стало Эрасту Петровичу её жалко, да и Маса вздохнул. Японец вынул из кармана конфету (запасся ещё в Вологде), хотел дать, но девчонка, будто дикий зверёк, кинулась наутёк.
Потом видели её ещё раз – у околицы, со стайкой деревенских детей. Поводырка им что-то рассказывала, а они очень внимательно слушали, разинув рты. Одна девочка протянула рассказчице пряник, и тут Полкаша не отказалась – сунула подношение в рот. Подрабатывает, берет пример с Кириллы, улыбнулся Фандорин.
А блаженный ему нигде не встретился.
Ночевали там же, в соборной, которая при необходимости использовалась и как гостиница.
Все пёстрое общество не уговариваясь рассредоточилось по трём смежным горницам следующим образом: в нижней, ближе всего расположенной к сеням, – евпатьевский кучер, Маса и Одинцов; в средней, где печь, «чистая публика»; вышнюю горницу рыцарственно уступили слабому полу – сказительнице и Полкаше. Те подвинули к дивану длинный стол, накрытый скатертью, и оказались вроде как за ширмой. Там их было не видно и не слышно.
Надо сказать, что после ночи, проведённой в дороге, и морозного дня все угомонились довольно быстро. Эраст Петрович, сон которого с годами сделался излишне чуток и капризен, уснул последним – мешало доносящееся со всех сторон похрапывание.
Зато проснулся первым.
В избе было темно. Совсем темно, до черноты.
Фандорин открыл глаза и, ещё не сообразив, что именно его разбудило, спустил ноги с лавки.
Гарь! В воздухе пахло гарью!
Он наощупь, по памяти, добрался до печи, отодвинул заслонку. Нет, пламени не было – внутри дотлевали вчерашние угли.
– Где-то дымит, – раздался из угла голос Крыжова. – В чём дело?
Вдруг за узким окошком вскинулся багровый язык. Потом за вторым, за третьим. И с противоположной стороны!
– Горим! Господа, пожар! – закричал Лев Сократович.
Это поджог, понял Фандорин, уловив едва ощутимый запах керосина. Иначе не занялось бы так сразу, да ещё с двух концов. Он кинулся в тёмные сени, пытаясь определить, где дверь. Так и есть – подпёрта снаружи!
– Маса, сюда! – крикнул Эраст Петрович.
Сзади началась паника. Все метались, орали, Кохановский истерично призывал к спокойствию. Зазвенело разбитое стекло – это кто-то пробовал вылезти в окошко, да где уж: окна были по-северному узки, чтоб попусту не уходило тепло.
– Господа, вы мешаете! Маса, котира ни хаиранай ёни![26] – приказал Фандорин. – Одинцов, никого сюда не пускать!
Нужно было место для разбега – иначе дверь не высадить.
Японец, не церемонясь, вышвырнул из сеней назад в горницу жаждущих спасения. Урядник, пользуясь тем, что в темноте все равны, раздавал тычки направо и налево. Пространство освободилось.
Сконцентрировав внутреннюю энергию ки, от которой теперь единственно зависело, удастся ли вышибить крепкую дубовую дверь, Фандорин скакнул вперёд, подпрыгнул и ударил ногой в створку.
То ли запас ки был слишком велик, то ли подпорка слабовата, но преграда рухнула с первой же попытки.
– Господа, теперь наружу! – крикнул Эраст Петрович.
Второй раз повторять не пришлось. В минуту все вывалились из дверного проёма на снег – одни раздетые, другие разутые, но, слава Богу, все были живы и целы.
И вовремя!
По бревенчатым стенам избы проворно поднималось пламя, раздуваемое вьюгой. Вот уж и крыша занялась, вниз полетела горящая щепа.
– Подожгли, – жарко зашептал в ухо Эрасту Петровичу урядник. – Ишь, полыхает! Ну, раскольнички! Всех надумали порешить, разом!
Отодвинув полицейского, чтоб не мешал, Фандорин присел на корточки и поднял палку, которой злоумышленник или злоумышленники подпёрли дверь. Палка была хлипковата, такую можно выбить и не концентрируя энергию ки. Странно.
– Держите её, держите! – закричали вдруг все разом. Девчонка-поводырка, голоногая и простоволосая, в одной холщовой рубашонке с плачем попыталась кинуться обратно в дом.
– Матушка! Матушка тама! – отчаянно голосила она, извиваясь в руках мужчин. – Подлая я! Кинула её, напужалась!
И действительно, Кириллы среди спасшихся не было. В панике и суматохе про сказительницу забыли.
– Куды ты полезешь? Вишь, занялось! – урезонивал Полкашу урядник.
В самом деле, крыльцо уже пылало, в избу было не проникнуть.
Быстро двигаясь вдоль стены, Фандорин заглядывал в окна.
В нижней горнице Кириллы не было. В средней тоже.
Вон она!
В красном углу, меж столом и стенным иконостасом металась странница. Теперь, когда горели разом все стены, внутренность дома была ярко освещена.
Кирилла, беспомощно взмахивавшая широкими рукавами рясы, была похожа на подраненную чёрную лебедь. Её задранное кверху лицо будто застыло, только губы беспрерывно что-то шептали – должно быть, молитву.
– Повязку, повязку сними! – заорал Крыжов. – И беги в сени! Может, поспеешь!
Но она словно не слышала.
– Матушка, прости-и-и-и! – захлёбываясь рыданиями, верещала Полкаша.
С противоположной стороны от жара лопнуло стекло, на пол посыпались искры, и сразу задымил тканый половик.
– Забудь про зарок! Сгоришь! – крикнул Евпатьев и простонал. – Нет, не снимет. Воды сюда! Топор! Раму рубите!
Какая вода, какой топор – огонь уже полз по внутренней стене, подбирался к иконам. Треснула лампада, полыхнуло разлившееся масло.
К дому со всех сторон бежали крестьяне, кто с ведром, кто с багром. В тулупе поверх исподнего ковылял старшина.
– П-позвольте-ка.
Эраст Петрович сдёрнул со старика тулуп, накрылся им с головой.
Главное – задержать дыхание, не вдыхать дым, приказал он себе и бросился назад, к крыльцу.
– Маса, мидзу-о![27]
Японец понял. Вырвал у одного из мужиков ведро, плеснул на овчину ледяной водой.
Проскочить по огненным ступенькам, через пылающий дверной косяк, было ещё полбеды.
Куда труднее пришлось внутри, где из-за дыма нельзя было что-либо разглядеть.
Десять шагов налево, потом порожек, сказал себе Эраст Петрович и всё-таки обсчитался – приступка, отделявшая среднюю горницу от нижней, пришлась на девятый шаг. Споткнулся, полетел на пол.
Это его и спасло. Впереди с ужасающим грохотом рухнула потолочная балка. Если б Фандорин не упал, ему размозжило бы голову.
Перескочил через дымящееся бревно, в несколько прыжков оказался в вышней горнице. Здесь было жарче, но зато не так задымлено.
Не теряя времени на пустые разговоры, Эраст Петрович обхватил Кириллу поперёк талии, закинул на плечо. Она была странно лёгкая, будто соломенная.
Сверху накрыл тулупом и бросился назад.
Лёгкие жаждали вдоха, но это было бы равносильно гибели.
Ничего не видя, двигаясь исключительно по памяти, он кое-как добежал до сеней. Ушибся плечом и головой о притолоку, рывком преодолел огненную арку выхода и повалился со ступенек в снег. Кириллу вместе с тулупом отшвырнуло ещё дальше, в сугроб.
Вот теперь можно было и подышать.
Над чёрным от сажи Эрастом Петровичем, с наслаждением вдыхавшим холодный воздух, хлопотал Маса.
– Господин, у вас на щеке ожог. И борода обгорела. Вы стали совсем некрасивый.
Встревожившись, Фандорин осторожно потрогал пальцами лицо. Пустяки. Будет волдырь, но шрама не останется.
– Вы настоящий герой! – кудахтал Алоизий Степанович. – Я был уверен, что вы не выберетесь живым из этого ада!
Взволнованный Евпатьев без слов крепко сжал Эрасту Петровичу руку.
– Что она? Ц-цела? – спросил тот, поднимаясь.