ЯТ Трищенко Сергей
– Это что же: лыко, содранное рогами оленя? То есть пантами? Или сделанное из? – добавил я, вспомнив Мэри Поппинс.
– Ну, знаете!.. – у незнакомца не хватило слов. Он нагнулся, взял под мышку панталыко и удалился – в гордом молчании, разумеется. Молчание окружало его, словно ореолом. Или ареалом. Ареал ореола… А реален ли орёл? Несомненно: где-то же он обитает, в каком-то ареале, то есть, по-нашему, районе.
А панталыко… и ничего особенного. Круглое, вроде коврика, и имеет чётко очерченные или же вывязанные места для ног – чтобы знать, куда становиться.
– Иначе оно называется «точка зрения», – пояснил неизвестно откуда подошедший Гид. – У каждого сугубо своя… хотя многие пользуются и чужими, а некоторые не имеют вообще. Но, согласитесь, труднее всего сбить с того, чего не имеешь.
– А ещё есть «сбить с толку»?
– Есть. Но сбить с панталыка – более древняя игра.
– А мне всегда казалось, – вмешался в наш разговор Том, – что точка зрения – именно точка, откуда можно смотреть.
– Правильно, – удивился Гид, – вот он с неё и смотрит. Становится и смотрит.
– А если когда меняют точку зрения?
– Берут другой коврик. А можно этот переставить на другое место. Очень удобно.
Мило беседуя, мы пересекли тенистовую липной аллее… то есть пенистую литой алле… то есть тетлистовую липтоную анлею… в общем, сами разберётесь, и вышли на широкую утоптанную площадку, в центре которой несколько солидного вида мужчин в цилиндрах и смокингах с алчущим взором в руках бегали по кругу за привязанным к длинному шнуру чистоганом. Шнур крепился к консоли, вращающейся на центральном столбике. Увидели ли мы аттракцион, или что-то иное, мы узнать не успели. Да и не хотелось. Потому что впереди нас ожидало нечто более интересное. Здесь тлпился – очень тесно – народ, а народ толк в зрелищах знает, потому и толкается.
Чем ближе мы подходили, тем яснее видели, что перед нами раскинулся мини-зоопарк со стоящими в ряд клетками и сидящими в них… но что именно в них сидело?
Первая на входе клетка, несомненно, содержала в себе гвоздь сезона. Толпа вокруг неё стояла самая большая.
– Осада зоосада, – заметил Том, глядя на волнующуюся толпочередь.
Люди во все глаза – у кого скок было – разглядывали диковинку. «Что это? Что это?» – с разных сторон раздавались вопросы, хотя на клетке висела белая табличка с чётко чернеющей каллиграфически выведенной надписью: «Сквозьзубие. Экзотический вариант».
Я вспомнил молодого человека у кузницы. У того, по-моему, сквозьзубие выглядело намного больше и солидней.
Полюбовавшись, мы двигнулись в обход клеток, над которыми висела общая вывеска: «Хрычники» и случайно остановились у той, где содержались ругательства. Сначала мы наткнулись на обрывок разговора, который помешал нам пройти, а затем и на сам разговор. Сначала мы стали свидетелями, потом – участниками:
– Мы ходим в каменные джунгли. Там в тёмных знакоулках иногда встречаются дикие ругательства. Мы их ловим, приручаем…
– Чтобы стали домашними? – догадался Том.
– Да, и одомашненными – когда поют оду машинам.
Некоторые из ругательств смотрелись настолько грязными, что погонщик тщетно пытался отмыть их шампунем и мыльной пеной.
– Отмывка – первая стадия перед превращением в домашние, – пояснил служитель, – перед дрессировкой.
– Мы не просто показываем зверей, – пояснил второй, – а занимаемся научной работой. Например, одомашниваем их, вводим в быт, обихлод… обихлад… обихлуб… – его заклинило.
Ругательства выли и кусали друг друга.
– Собствекнно говоря, сколько веков ни спорят о них, а особого различия между ними нет, – пояснил Гид, – просто люди привыкают к диким и воспринимают их потом как домашние. А на самом деле они все привносят дикость в нашу жизнь.
В следующих клетках сидели последовательно: дикий крик, дикая радость, дикий восторг – очень-очень дикие.
– Но такие имеются и домашние, – предупредил служитель, – желающие могут приобрести в личное пользование.
Умысел сидел злой, оскаленный и весь встрёпанный, в отдельных местах слегка шероховатый. Противный и неповоротливый.
– Умыться бы ему – вишь, он сел в лужу, – проговорил Том.
– Лез в душу, а сел в лужу, – подтвердил укротитель, – там-то мы его и поймали.
– Это не зоопарк, это словопарк, – заметил Том.
– Совершенно верно, – поклонился служитель.
– А можно посмотреть на слова-паразиты? – попросил Том, – а то мне дома родители постоянно говорят, чтобы я с ними боролся, а я их в глаза не видел.
– Есть не только слова-паразиты, – пояснил служитель, – есть ещё слова-поразиты, поражающие слух при первом звуке. Есть слова-позаразиты, которые, обладая всеми перечисленными свойствами, тем не менее позарез нужны. Есть слова-позазиты – только для позы… ну и другие. Вот они все тут представлены, – и он обвёл рукой ряды клеток, террариумов и аквариумов.
Особенно любопытно выглядело жёлто-зелёное «значит», метавшееся по клетке, да ещё, пожалуй, ни на что не похожее, ни с чем не сравнимое, какое-то непонятное «понимашь».
Остальные не особо запомнились – разве что «однако», спокойно спавшее и лишь слегка вздрагивающее ухом, да «тасазать», нервно взлаивающее на каждого посетителя. На Тома лайнуло три раза, но он не моргнул ни одного. Ни единым веком – ни золотым, ни серебряным. Том иногда бывает очень оригинальным.
– Скажите, – обратился я к служителю, – а если ругательство одновременно является и словом-паразитом, куда вы его определяете?
– Посылаем подальше, – пожал плечами служитель.
В следующих клетках размещалась экзотика.
Изящество извивалось во все стороны.
– Извиящество, – пробормотал Том.
– Оно дальше, – извинился служитель.
– А ещё что имеется из данного семейства? – спросил я.
– Извольте: измеящество, извивающество, извинящество, иззвенящество, изменящество, изтебящество… – он указывал рукой называемые варианты.
Вдруг послышался топот. Подвели итоги – на показ. Итоги били копытами и дико ржали. А потом взвились на дыбы и ускакали.
– Лучше бы ты часы подвёл, – услышал я чей-то голос, но оборачиваться не стал, потому что знал: я обернусь, а там опять никого не будет.
Чтобы удержаться от оборачивания – вдруг бы я превратился в дремучий бор? – я усилил внимание к клеткам и вольерам. И нашёл, на что посмотреть.
Дикое любопытство металлось, звеня, по клетке, вытягивая длинную морду – наподобие муравьединой, с которой капала слюна.
– Это не морда, это язык, – пояснил Гид.
– Язык?!. – я присмотрелся. Действительно, язык. Морда выглядела намного тоньше и меньше.
Мне понравилось животное, сидевшее в клетке с неброской надписью: «Нечто несусветное». Все смотрели на него, широко раскрыв глаза: иначе оно не помещалось в поле зрения. И в то же время оно светилось – приятным светом, который, однако, мешал рассмотреть детали его анатомии.
Образинец сидел смурно, не то нахохлившись, не то набычившись, не то основательно вызверившись.
– А вот тот самый хвост, который вертит собакой, – пояснил экскурсовод, указывая на клетку.
Хвост стоял на месте мощно и незыблемо. А собака вертелась вокруг него так, что блестели три круга: глаз, зубов и мокрого кончика носа. Остальное смазывалось вихрем движения.
В особом стеклянном боксе сидела Смазливая муха, постоянно прихорашиваясь.
Далее по ходу мы осмотрели сидящих в одной клетке Коня с Копытом и Рака с Клешнёй.
В разделе «Человекообразы» сидели пяти-, шести– и семикантропы. Поговаривали, что скоро подвезут восьми и девяти, но, по-моему, слухи шли на уровне обычного преувеличения.
Дальше ничего интересного не наблюдалось: звериная злоба, звериная ненависть рычали из-зи тонких прутьев. Волчий голод глядел на всех всепожирающими глазами – те, к кому он присматривался особенно пристально, худели на глазах и торопились поскорее уйти; собачья жизнь разве что не выла, но плакала крупными слезами. Ослиное упрямство незыблемо стояло на месте, покрываясь мохом; орлиный взгляд презрительно смотрел на всех свысока; лисью хитрость мы рассмотрели со стороны кончика хвоста, торчащего из-под кустов; заячий характер дрожал и трясся под елью, роняя на себя иголки; волчьи повадки выписывали вензеля по траве-мураве… Они нас нимало не тронули, поскольку лично не касались.
Все они были посажены в вольер за барьер, на что я и не преминул указать Тому.
– Ер да еры – скатились с горы, ер да ять – не могут догнать, – процитировал Том, обнаружив недюжинное знание классического народного фольклора.
Обезьянничество сидело само по себе, индифферентно глядя на проходящих. Странно, почему всегда жизнерадостное, оно сейчас никак не регаировало на происходящее. Может, его ГАИ оштрафовало?
Зато свинство хрюкало вовсю и весело рылось в грязи рылом.
Толстокожесть когда-то явно принадлежала носорогу или же слону – во всяком случае, оно сохранило все их признаки.
Жирахвость выглядело куском сала с длинным хвостом, побывавшим под микроавтобусом; слоновость смотрелось достаточно свеже; петушесть выпячивала грудь, украшенную шестью полосками туши; черепашество привычно прятало череп в пашню, по бороздам которой вытянулось шествие: дедка за репкой, бабка за дедкой, внучка за бабкой, Жучка за внучкой… ну и так далее…
Имелось и зверство в чистом виде. Оно соседствовало со свирепостью. Решётки на этих двух клетках были особенно толстыми.
Страусизм увидеть не удалось – он полностью зарылся в песок, а не только по шею. Зато, как ни странно, мы увидели солипсизм. Других идеализмов не заметили.
Абстрактинка летала по затянутой сеткой клетке, иногда присаживаясь на жёрдочку и слабо попискивая.
Вообще с птицами дела обстояли туговато: мы увидели одного исхудавшего соловья, которого кормили исключительно баснями. Прыгали и вездесущие воробьи, однако такие жирные, как поросята, что даже хрюкали.
Жрители – намного толще увиденных воробьёв – весело жуя, разглядывали экзотических зверей, выглядя не менее экзотично. Среди них я увидел несколько старых знакомых, но сделал вид, что никого не узнал.
Гадство, кошкохвостие, ехидство, дикость и хвостизм – у их клеток мы задержались немного дольше: никогда не видели столь невероятных зверей и долго удивлялись, что никто из местных жителей не почтили сии диковинки вниманием. Даже Гид куда-то исчез и появился чуть позже.
В открытом вольере мирно паслись конеобразные: дра-конь, фла-конь, бал-конь и за-конь. А поодаль от них – и такие ныне редкие животные, как терри-конь и масс-конь. Гуляли, выгибая длинные шеи, кони-кулы.
Хотелось взглянуть на кассилевских конь-яков, но оказалось, что они в неволе плохо размножаются, а имевшиеся давно вымерли.
В предпоследней клетке находилось нечто, похожее на пучок крапивы или острых стрекательных игл – не то дикобраза, не то медузы. Не Горгоны, разумеется, а так – аурелии, физалиса или корнерота.
– Что это? – спросили мы служителя.
– Жалость, – жалостыдливо ответил он.
– Жалость жалит, – покачав головой, заметил Том.
Чуть поожаль находилось и сожаление. И тут я понял, какая между ними разница: если у жалости одно жало, то у сожаления – два.
Посетили мы и местный аквариум.
В нём – непосредственно у входа – выставлялась зернистость и паюсность, как будто в объяснение тому, с чего всё начиналось, и откуда произошло.
В большом аквариуме плавали миноги, мируки, миуши, миброви и что-то ещё пряталось под водорослями.
– Миноги – это рыбы-паразиты… – начал пояснение служитель аквариума.
– Многие – миноги, – задумчиво заметил Том.
Ракообразные расплылились и расползлились друг на друга наиболее широко, особенно креветки.
В аквариуме они плавали обычные и необычные: криветки и клевретки, клеветки и клюветки, кряветки и кляветки. В верхнем слое воды аквариума толкллись плевретки, плеветки, чистоплюветки, приветки, прянетки.
– Почему они содержатся в одном аквариуме? – спросил Том.
Он озвучил мою мысль, но я позже понял сам: плавающие то и дело превращались друг в друга. То креветки, изогнувшись, становились криветками; криветки, стукунувшись о стекло – приветками или прыветками. Последние, в свою очередь, отплывая от стекла – плыветками. Далее шло почти как по маслу: плыветки становились плюветками, плюветки – клюветками…
«Это не игра слов, это не игра словами: это игра букв, игра закорючечек букв – тех палочек и крючочков, которые мы писали в детстве», – подумал я, продолжая наблюдать за интересными превращениями в воде плавающих.
Роядом происходили роем другие превращения: креветки становились краветками, краветки – кваветками, кваветки – дваветками, потом триветками, четыреветками – разрасталось целое дерево, наподобие кораллового. Больше я за ними не следил: не хватило терпения. Все превращения выглядели бы довольно нудно, если бы не сопровождались разноцветными вспышками света и лёгкой приятной музыкой при каждой трансформации. Звучали сами превращения…
По дну, совершенно незаметно, переползали крапы, крапки, крапики и крапинки. Пояснений относительно того, кто из них чем является, рядом с аквариумом не вывесили, да мы его и не искали.
Служитель, наклонясь над следующим аквариумом, сыпал сухой корм из большого мешка.
– Кормлю кальмаров, – сообщил он, едва мы подошли.
Но в воде сногвали, перебирая ногами по дну, не одни кальмары – здесь наблюдалось такое же разнообразие, как и среди среды креветок. Рядком сидели: кальмар, ракмаль, маркаль, крамаль, кармаль, мальрак, макраль, калмарь и мракля – последняя особенно тёмная и незаметная, словно чернильная клякса на чёрной бумаге. Но самой незаметной оказалась маленькая маралька, испуганно забившаяся в светлый уголок.
– А дно одно, – философски заметил Том, глядя на сосуществующих друг друга в одном аквариуме кальмариумов.
В соседнем бассейне молчаливыми кругами плавала косатка.
– Тихая китиха, – произнёс Том, помолчав.
– Вы видите не обычную косатку, – почтительно промолвил служитель, отходя от парапета и приближаясь к нам. Глаза его заметно косили. Скошенная с краёв зелёной зоны трава падала в бассейн с ракообразными, и те с удовольствием её пожирали.
– Учёная, что ли?
– Она – окосение в чистом виде, – пояснил служитель, отводя нас подальше, – можете заразиться, осторожно.
– Чего же вы-то очки не оденете? – спросил Том.
– Тут нужны косочки, а их пока нет, – грустно сказал служитель. – Профессиональное заболевание… Млако дают – и всё…
– А окосовение у вас есть? – спросил Том, вспомнив что-то.
– Имеется, – степенно ответил служитель, – но сейчас оно спит. Гибрид косатки и совы. Смотрит всё время не туда, видит не то, и просыпается исключительно по ночам, когда и ухает. Само не местное, привезли из-за океана.
– Потому днём и спит, не адаптировалось?
– Да ему уже двести лет, если б могло – адаптировалось бы.
– Адаптеры не те?
Служитель косо пожал плечами.
Выйдя из аквариума, мы вдохнули полной грудью – после помещения всегда приятно выйти на свежий воздух.
Гид ожидал нас у выхода, и это было очень кстати, поскольку мы с Томом немного окосели, и идти самостоятельно пока не могли. А парк не кончался!
Глава 25. Аттраукционы
На нашем пути оказался тщательно огороженный высокой стеной участок дремучего леса. Вывеска над витой чугунной калиткой сообщала: «Аттракцион «Аукцион»«.
– Лес продают? – спросил Том. – Или дары природы? А может, волков пошлотучно? То есть пошло, как сама идея аукциона, по лотам и тучно, то бишь много. Ну и поштучно заодно, чего уж…
– Опять не так, – поморщился Гид. – Это самый древний дремучий лес…
– Дремучий или гремучий? – не понял Том.
– А вы прислушайтесь к нему. Именно к нему.
Мы прислушались к лесу.
– Гремит?
– Не гремит… – пробормотал Том.
– Значит, дремучий, дремит, – пояснил Гид. – То есть дремлет. Много лет. Целый дрем лет.
– А дрем – это сколько? – уточнил я.
Гид пожал плечами.
– В чём же смысл аттраукциона? – спросил я.
– А теперь прислушайтесь к находящемуся в лесу.
Мы прислучшались и различили, как в тёмном-претёмном лесу раздаётся ауканье с разных сторон – словно лучи света.
– Ну? – не понял Том. – Аукают.
– Вот именно! В ауканье и заключается соль аттракциона. Лес дремлет, а люди в нём аукают и совершают моцион. Отсюда и «аукцион».
– А-а-а! – понял Том.
– Тогда уж «а-а-ау», – паоддержал и я, зевая. И спросил:
– А нет ли у вас тихих игр, чтобы поспать, и не разбудили?
– Есть. Любые игры – на любой вкус.
– А лес не разбудят ауканьем? – забеспокоился Том. – А то тогда он станет гремучим, если его рассердить.
– Нет, он дремлет уже не одну тысячу лет.
И Гид повёл нас мимо стены, ограждающей дремучий-предремучий лес, к видневшимся вдали столикам под разноцветными навесами, где сидели совсем маленькие – из-за расстояния – во что-то играющие.
Я беспрерывно зевал – так на меня подействовала дремота дремучего леса – и чуть не прозевал предупреждение Гида, когда мы проходили мимо черневших в стене узких неглубоких ниш, расположенных приблизительно через полметра одна от другой.
– Не вдавайтесь в подробности! – предупредил Гид, обратив на них внимание.
– Не будем, – ответил Том, помотав головой за нас обоих. Мы не стали выяснять, почему нельзя вдаваться, и в какую как нельзя. Не успели, обратив внимание на одну-единственную глубокую нишу в стене, в которой массивно высилась тавтология – большой геральдический щит, разделённый в верху верхней части вдоль на две части, на червлёном кармином левом алом поле которого, слева, золотым шитьём золотились вышитые три золотых льва, а по соседству справа, на голубом соседнем правом – серебрились серебром три льва серебряных. В нижней части, внизу, жёлтым распльвывалась пустыня, где чернели белозубо оскалившие белоснежные зубы три чёрных льва.
– А я думал, что тавтология – это наука о тавоте, смазочном масле, – протянул Том.
– Смотря какая тавтология… – протянул Гид, – бывает и тавотологическая.
– По-твоему, изучающие пульманологию изучают науку о пульмановских вагонах? – протянул и я. Видно, у тавтологии имелся настолько большой энергетический заряд, что возле него совершенно искажалось пространство смысла, и мы скользили по его силовым линиям, описывая невидимые нам самим спирали.
– Почему бы и нет? – снова протянул Том, а я потянул его мимо тавтологии, пока мы совершенно не заплипли в липком тавоте тавтологии, пробормотав, пытаясь сопротивляться тавтологии и смыслу слов:
– По-твоему, стоматология изучает сто русских ругательств?
– Столько, пожалуй, и не наберёшь… – согласился Том.
На первом столике, к которому мы подошли, усиленно играли в ярмарочные шашки: неожиданно то один, то другой играющий громко гаркали друга на друга: «Ша!», на несколько секунд замирали, после чего игра продолжалась. Мои зевота и дремота исчезли, потому что появились под влиянием дремучего леса, а на большом расстоянии его воздействие перестало чувствоваться. А может, их спугнули шашки.
Рядом играли в шахматы, но мы туда не пошли – инверсия известных игр нас не привлекла. Точно также пропустили мы и нарды, и кости, и карты, не говоря о домино.
А вот у столика, за которым шла неизвестная игра, мы задержались, хотя и не поняли, какая идёт игра: стандартная азартная, или же состяжание за первое место? Суть её заключалась в том, что двое по очереди ставили выбранный судьями вопрос ребром, а тот не удерживался на ребре и падал плашмя; а потом взял и покатился по столу, игнорируя попытки играющих перехватить его.
– Сколько бывает рёбер у вопроса? – поинтересовался Том, разглядывая катящийся вопрос. Количество рёбер в движении определялось очень сложно. Не в подсчёте ли их и заключалась суть игры? – И для чего рёбра: для охлаждения, как у радиатора автомобиля?
– Скорее, для нагрева. Он нагревает окружающее до такой температуры, что вокруг все начинают двигаться, чтобы решить этот вопрос, убрать его, – пояснил Гид.
– То есть вопрос сам заставляет себя решать?
– Разумеется, как любая проблема. Именно он и требует решения.
Нашу дискуссию прервал раздражённый выкрик дамы по соседству. Начала истории её истерии мы не видели и не слышали, поэтому и выводов сделать не смогли. А услышали вот что:
– Мне своих забот хватает! – сварливо произнесла она, спихивая чужие на пол. Они раскатились стальными шариками. Их раскат немного напоминал раскаты отдальённого грома – в началье дождя.
Принёсший принялся молча собирать заботы. Том попробовал кинуться на помощь, но Гид мягко удержал его:
– Зачем вам чужие заботы?
– Чужую беду руками разведу! – отмахнулся Том, но Гида послушал и заботы собирать не стал, а, для разрядки, спросил стоящего рядом:
– Как вы думаете, следует принимать на себя чужие заботы?
– Это вне моей компетенции, – гордо заявил тот, потряхивая из стороны в сторону большой решётчатой корзиной, висящей у него за спиной – совсем как у уэллсовских марсианских треножников. В корзине лежали две узкие белые тряпки, два куска белой ленты – и больше ничего.
– А внутри что?
– Мои обязанности.
– Обязанности или обвязанности? – учтонил Том. Очень учтиво утончил, то есть уточнил.
– Это одно и то же. Для меня, во всяком случае.
– А вы их продаёте или собираете?
– Я их ношу!
– И всё? – удивился Том.
– А что ещё с ними делать? – в свою очередь удивился человек с корзиной.
– Но их же надо выполнять!
– Это устаревшее мнение.
– Сколько можно дискутировать, Том? – я решил прервать ход беседы, тем более что понял, что она может завести если не в никуда, то уж в куда-нибудь похуже. Но Тома заел зуд спора:
– Что такое дискуссия вообще?
– Слово дискуссия означает двойной искус, – с достониством ответил я, перебирая слово словно чётки или монисто, – от слов: «ди» – два и «искус».
– А, по-моему, оно обозначает всего-навсего диск с усом, – возразил Том.
Из его ответа я понял, что он потихоньку остываает и приходит в себя, и поэтому особенно беспокоиться не стоит. Но на всякий случай я решил немного продолжить:
– Тогда уж диск с уксусом. Или с укусом. Кстати, есть такая рыба, дискус. Окунь. Говорят, вкусная.
– С усом?
– Окунь-то? Окунь без уса. Если с усом, то, скорее, сом.
Холоднокровные рыбы ещё более охладили Тома, и он совершенно успокоился. Да и человек с корзиной-компетенцией удалился.
Мы с Томом посмотрели друг на друга, улыбнулись и двинулись к следующей глазеющей толпе, чтобы увеличить её ещё на три человека – Гид, естественно, двигался за нами, иногда помалкивая. А иногда мы его не слушали. Я не привожу здесь его речи, чтобы он прослыл немногословным человеком. Но если бы я помещал все его слова полностью…
В предстоящей перед нами толпе пробовали восстановить справедливость – длинный тонкий столб, словно из словноновой слоновой кости, сверху донизу покрытый тонкой инкрустацией. Для восстановления применяли самые различные приспособления: разбирательства (судебные – они явственно отдавали синевой) – нечто вроде разводных гаечных и винтиковых ключей, которые, взяв в руки, разводили в стороны; допросы, послепросы и опоросы, указы-приказы, наказы-заказы, законы-передконы …
С разных сторон подтаскивали опоры – законы; среди них попалось несколько неустойчивых указов и трактовок, падающих поминутно и тут же затаптываемых.
Восемь женщин разного возраста, но с замашками Бабы-Яги толкли в ступах хлюпающую жидкость. Им подмогадливали мужчины-лешие на подхвате.
– А эти что делают? – спросил Том. – Толкут воду в ступе?
– Толкуют статьи законов, – ответил Гид.
– В них так много воды? – изумился Том.
Гид молча пожал плечами.
– А трактовка и мутовка – родственницы? – задал Том новый вопрос.
– Двоюродные сёстры, – пояснил Гид.
– А закон и дракон?
– Родные братья.
Потом началась суматоха: снимали свидетельские показания – словно старые тряпки с телеграфных проводов, возводили напраслины, разгребали лжесвидетельства – точь-в-точь на авгиевых свинарниках! Одни разгребали, а другие подгребали.
Справедливость совершенно потерялась в поднявшихся пылью суматохе, суете, сутолоке и сумятице, будто поплыла в дымке, а потом и вовсе упала и разбилась. Мы постояли-постояли, посетовали-посетовали, но помочь этим – да и тем – никак не смогли. А тех, кому смогли бы помочь, не встретилось.
Зато неподалёку мы наткнулись на небольшую афишу-рекламу со стрелкой-указателем: «Выставка раритетов». Белки-указателя не обнаружилось, хотя обыкновенных белок шнуряло по шнурам и шестало по шестам великое множество. Даже два множества: одно серых белок – серок, а другое рыжих – рыжек. Но, может, так оформили рекламный щит?
Мы поспешили в направлении указателя. Там цветастилась толпа. Увидеть мы почти ничего не увидели из-за черепашистого щита спин, но услышали многое. Том полез вперёд, не доверяя слуху – не верь ушам своим! – периодически выныривая из толпы и вновь ныряя туда, а я остался слушать восторженные возгласы:
– Какой идиотизм!
– Какая глупость!
– Какая нелепость!
– Какая чушь!
– Какофония! – я не понял.
– Какая кака! – это что, детское отделение? Рисунки на асфальте?
– Какой ужас! – и далее совсем нелепое:
– Какой вы…
– Какая красота! – Том устремился туда. Но, как оказалось, напрасно.
– На вкус и цвет товарища нет, – разочарованно пробормотал он, выбираясь из толпы.