Неадекват (сборник) Варго Александр
А еще за несколько суток «реабилитации» встречаю Себастиана.
Тело отказывается подчиняться, и я чуть не обгаживаю штаны. Гитлер, взглянув на меня, как на пустое место, спокойно проходит мимо, скрывшись в коридорах усадьбы. Мигом теряю интерес к изучению репродукций, спешно возвращаюсь в подвал и еще пару часов не могу прийти в себя. Блохи под кожей, успокоившиеся было в последнее время, снова начинают бешеный танец. Урок усвоен, и одна мысль о побеге вызывает у меня зубовную дробь…
От того, что я много сплю днем, ночи проходят тяжело и потно.
Подолгу ворочаюсь в кровати под храп соседей. До рассвета читаю с фонариком. Осторожно, куда дотягивается рука, ощупываю рану на спине. Шрамы от укуса в шею почти зажили, оставив после себя тонкий желтоватый пунктир.
Почти каждую ночь, едва начиная соскальзывать в тревожную дрему, я вздрагиваю и открываю глаза. Боюсь увидеть в изножье молчаливого Константина, спустившегося в подвал за очередным слугой. Вспоминаю день, проведенный всей бригадой натощак. Вспоминаю Эдика, брезгливо сложившего жареное мясо в целлофановый мешок и ушедшего к печи для мусора.
Константин не появляется.
Однако бессонница позволяет мне узнать, куда время от времени наведывается домоуправляющий…
Жернова
Вероятно, он просто привык, что желание проследить за ним в принципе неспособно родиться в бетонных застенках подвала. Особенно в голове того, кто перенес бесчеловечное и весьма болезненное наказание. А потому по коридорам нулевого этажа старший лакей идет без оглядки, даже не пытаясь скрываться или высматривать хвост.
Крадусь за ним. Бесшумно, осторожно.
Кроме любопытства, в голове бьется мысль, пока не способная окончательно сформироваться. Я точно знаю, что слуга-надзиратель причастен к тайнам дома. И вдруг ловлю себя на том, что до предательской дрожи в руках хочу выяснить, каким образом…
Сначала мне кажется, что содомит направляется в пыточную. Кажется настолько ярко, что чуть не разворачивает на месте, заставив с воем бежать. Но затем иллюзия проходит – ведь я совершенно не помню дорогу до комнаты с дыбой…
Дороги Особняка странны и неподвластны пониманию. Словно тот постоянно перетекает из формы в форму, меняя местами дверные проемы и площади комнат. Например, зал, в котором я веду уроки, на первом занятии был вдвое больше последующих. На паркет балетного, куда я дважды втирал целую банку мастики, в третий раз ушла лишь половина заготовленной мази.
Одно время я даже пытаюсь набросать на салфетке некий план. Но вскоре оставляю это бесплодное занятие. Неоднократно выяснив, что в корне неверно помечаю расположение комнат и лестниц второго и третьего этажей…
Узким душным коридором Эдик огибает просторный гараж на семь машин.
Лазейка напоминает проходы в дворцовых стенах, в которых классики литературы обыкновенно прячут шпионов и соглядатаев. Каждые пять-шесть шагов над головой загораются маленькие энергосберегающие лампы, реагирующие на движение.
По винтовой лестнице объект моего внимания спускается на еще один уровень. Двойное дно подвала, о существовании которого я даже не подозревал. Минует еще один короткий отрезок бетонного лабиринта, идущий слегка под уклон, достигает тупика с дверью. Сует руку за отворот рубахи, вынимая увесистый серебристый ключ на цепочке. Мы примерно под южной частью гаражного зала. А может, под казармой, где сейчас спят и ничего не подозревают остальные крепостные…
В полумраке щелкает замок, скрипят петли. Прикрыв за собой дверь, мажордом исчезает в комнате. Сквозь щель у порога бьет яркий луч света.
Подхожу, прислушиваюсь.
Шуршание одежды и шаги кажутся вероломно-оглушительными. Встревоженно озираюсь, в красках представляя Себастиана, притаившегося за углом. Но коридор пуст, как и моя душа. Ворот майки становится нестерпимо узок и натирает кожу. Слипшиеся от пота волосы лезут в глаза. Здесь прохладно, и пробивающий взмокшую спину сквозняк намекает на застуженные мышцы.
Что я вообще делаю здесь, глубоко под тем местом, где мы спим, гадим и едим? Еще глубже того места, где едят, гадят и спят наши хозяева?
Много читал о неких силах, заставляющих людей совершать поступки, за которые они не готовы нести ответственность. Но все еще не могу поверить, что эта же сила взялась за меня…
Осознаю неразумность слежки. Риски и последствия. Но продолжаю таиться в тени. Стараюсь не попадать в зону действия световых датчиков. В конце концов, старший слуга – не Гитлер. Что он сможет сделать? Наорать? Нажаловаться Константину? Последнее пугает чуть больше, но я не двигаюсь с места. Более того – даже подаюсь вперед, заглядываю в комнату через приоткрытую дверь.
Помещение – точная копия пыточной. Эта ассоциация сразу лишает меня половины уверенности, с которой я отправился за Эдиком. Уже через мгновение понимаю – оно лишь похоже на палаческие застенки: здесь нет ни дыбы, ни хирургического столика.
Также понимаю: самый нижний уровень под усадьбой и полым бетонным фундаментом очень стар. Понимаю: беда, в которую мы все угодили, куда страшнее, чем могло показаться сначала. Понимаю: мне сюда нельзя. Понимаю: сюда нельзя никому, кроме хозяйского прихвостня-педераста, невесть чем заслужившего доверие семьи…
Несмотря на примитивизм каменной кладки и плесневелую пещерную сырость, вдоль стен проложены кабель-каналы современных электрических проводов. В углу подвешена лампа дневного света. Она превращает предметы в двухмерные отпечатки самих себя – набросок объемного стола, схемы офисной техники на нем, эскиз клавиатуры и джойстика. Три широкоформатных монитора накрыты тонкими полиэтиленовыми кожухами. В такую же шуршащую паутину укутан системный блок.
Два монитора темны, но один работает. На его экране – комната Особняка, в которой я никогда не был. Картинка темная и зеленоватая, будто снятая через прибор ночного видения. Мебели нет, в центре неподвижно стоит человек. С легким запозданием узнаю в нем Себастиана, повернувшегося к камере наблюдения спиной.
Если бы тот стоял к объективу лицом… если бы его бездонные холодные глаза показались хоть мельком… пусть даже почти неразличимые сквозь тонкую пленку чехла… я бы развернулся и убежал.
Происходящее перестает нравиться мне настолько, что я с трудом удерживаю всхлип…
Эдик, внимательно изучив работающий экран, мягкой походкой минует стол с электроникой. Отодвигает продавленное офисное кресло на колесиках. Внезапно опускается на колени. Только теперь я замечаю на полу необычную конструкцию, занимающую большую часть помещения.
В центре комнаты покоится полутораметровый каменный круг.
Точнее – несколько каменных шайб разного диаметра, без зазоров вставленных одна в другую и составляющих серый шероховатый диск. Диск утоплен в гладкой поверхности пола, выступая из него на несколько сантиметров. Его кольца – их, кажется, шесть – темны и щедро блестят вкраплениями серебристых украшений.
По периметру каждого из кругов успеваю заметить рисунки и узор – волнистые линии, травяной орнамент, примитивные фигурки животных. Там, где на часовом циферблате располагаются 12, 9, 3 и 6, одно из колец носит условные изображения лунных фаз. На сердцевинной части – монолитной, даже с виду нереально тяжелой – крупная объемная лепнина, украшенная витым проволочным кантом.
Смотрю на нее, невольно чувствуя шевеление волосков на шее.
Существо, высеченное из камня, имеет две ноги и четыре руки. А еще три крыла за спиной и три рога, растущие из лица. Барельеф прост и схематичен, но от одного взгляда на него мне становится не по себе. Пульс учащается, в легких резь, ладони потеют, а дыхание перехватывает невидимым резиновым жгутом.
Я уже видел похожие узоры…
Так гордый родитель узнает рисунок дочурки среди десятка других каракуль, развешанных по стенам детсадовской группы… Это происходит в Ханхаринских пещерах Алтая, куда мы отправляемся дикарями по следам Кастанеды. Почти неделю компания сковородками ест жареху и ведрами пьет манагу, молоко на которую добывает в соседней деревне. А еще мы, удолбившись в котлету и невменоз, ходим по местным таинственным пещерам…
Там я и встречаю рисунки, о которых мне сейчас напоминает серый каменный диск. Изображения людей и животных, оленей, лошадей, медведей и орлов, шаманов и уровней загробного мира. Пугающие в своей простоте наскальные росписи, оставленные сибиряками, жившими задолго до появления лазерной хирургии и беспроводного Интернета. Тогда мне, угашенному и условно прозревшему, становится интересно и чудно. Сейчас мне – сухому уже не первый месяц, втоптанному в грязь и порвавшему спину – становится страшно.
Загораживая узоры, Эдик склоняется. Упирается руками в пол и начинает вращать каменные диски. Цепляется пальцами, насколько заметно, за серебристые выступы орнамента; вертит неторопливо и вдумчиво, будто настраивает сложный астрономический прибор. Совмещает символы. Выставляет, придирчиво осматривает и крутит снова.
От звуков трущегося камня у меня трещат зубы.
Спина холодеет, и на этот раз отнюдь не от сквозняка.
Себастиан на экране монитора приходит в движение. Поднимает руку, поднося к лицу. Вертит головой. Поднимает вторую руку. Делает шаг, неловкий и пьяный настолько, словно Гитлер никогда и не умел ходить. А затем поворачивается к камере и застывает, глядя с экрана в сторону приоткрытой двери.
Я не успеваю отшатнуться в тень…
Эдик замечает движение цербера и направление его взгляда. Поднимается на ноги плавно и быстро. Разворачивается. Не успеваю хоть что-то сказать или сделать, он приближается к двери и толкает створку.
В его правой руке пистолет. Компактный, черный, такой непросто заметить даже под обтягивающим брючным костюмом. Не спец в оружии, но понимаю – это не обычный ствол, каким вооружают ментов или чоповцев.
Глаза мажордома распахнуты, он определенно не может поверить в мое присутствие.
За его спиной Себастиан покачивается на пятках. Будто раздумывает – уйти из кадра или еще какое-то время понаблюдать за камерой…
Считается, что человеческий мозг развивается лишь до 27 лет. Затем он становится все менее чувствителен к впитыванию нового; связи рушатся, ум теряет гибкость и начинает костенеть. Доказано, что в наших головах хранятся и функционируют миллиарды нейронов. От обозначенного умниками «предела 27 лет» они принимаются отмирать. Незаметно, как пересыпаются песчинки в песочных часах. Монотонно, тихо – ведь что такое песчинка на огромном пляже? А потом вдруг «бац!», и критическая масса достигнута, добро пожаловать в гроб. Считается, что 27 лет можно маркировать началом конца – нарушить порядок деструкции, заданный самой природой, способны лишь уникумы. Я – не уникум. Уже несколько лет мой мозг тихо и незаметно умирает. Причем сам по себе, не принимая в расчет наркотики, употребленные задолго до наступления переломного момента. Так чего ж тянуть?..
Говорю:
– Стреляй или убери.
Добавляю:
– Мне в ствол заглядывать не впервой…
Он какое-то время молчит. По негромкому скрежетанию из-за спины Эдика я понимаю, что каменные шайбы, составляющие диск, медленно проворачиваются внутри друг друга. С едва различимым, но характерным звуком трущихся жерновов.
– Зря ты сюда зашел, Диська, – говорит дворецкий, и я вижу в его глазах почти искреннее разочарование. – Зря.
– Что это за место? – спрашиваю с демонстративным спокойствием, которого не испытываю. Все еще пялюсь в бездонное жерло пистолетного ствола.
– Ты неплохой человек, Диська. И мне симпатичен. – Эдик смотрит на меня, как на умственно отсталого ребенка. – Поэтому я сохраню эту ошибку в тайне.
Качает пистолетом, наконец, пряча его в потайную кобуру под мышкой.
– Никогда сюда не ходи. Забудь о существовании этой комнаты… и всего этажа. – Старший слуга говорит негромко. Его едва слышно сквозь мерное каменное поскребывание. – Иначе твое прежнее наказание покажется сущим пустяком. Занозой. Царапиной. Выдавленным прыщом. Веришь?
Я киваю, как будто понял.
Но говорю другое. Снова задаю вопрос, на который никто из населяющих Особняк существ так и не смог дать ответа. Спрашиваю:
– Почему они позволяют себе такое? Все это… Ты тут давно, тебе доверяют. Ты должен знать – почему?
Несколько мгновений он неподвижен. В какой-то момент мне кажется, что сейчас его рука метнется обратно к кобуре. Полагаю, Эдик действительно имеет право убить любого, чье поведение посчитает недопустимым или нарушающим запреты дома.
Но мужчина лишь сухо улыбается и поправляет элегантные очки.
Из-за его плеча я вижу неподвижного Себастиана. Тот по-прежнему смотрит в объектив камеры ночного видения посреди пустой незнакомой комнаты.
– Потому что могут, – наконец отвечает Эдик.
Сразу становится заметно, что он чертовски устал. А еще он старый. Из тех, кто еще отчаянно молодится, но в один прекрасный день сообщает: «Я познакомился с девушкой, а потом узнал, что ее мама моложе меня». Правда, в случае с мажордомом знакомство происходит с молодыми мальчиками…
Он замер в шаге от меня, и прямо в эту секунду в его мозгу тоже умирают сотни нейронов. Два умирающих человека стоят напротив друг друга, переплетая слова в необычном диалоге.
– Иногда мне кажется, – вдруг добавляет Эдик, невесело вздыхая, – что плохие люди, портящие жизнь другим, вовсе не разрозненные осколки дурного. Знаешь, так иногда может почудиться – мол, высшие силы намеренно разбросали их по миру, чтобы уравновесить поток буддистского добра и тошнотной мимимишной патоки.
– Иногда мне кажется, – повторяет он, – что все плохие люди на планете, это члены тайного ордена. Паладины энтропии, если угодно. Слуги хаоса, в котором видят суть мироздания. Любой поступок такого существа всегда строится только на одном утверждении – потому что я могу. Потому что такова их натура. И не пытайся искать в этом скрытый смысл…
Мне не по себе. И от полной неподвижности Гитлера на зеленоватом экране монитора, и от усталой исповеди обмякшего в своем костюме Эдика, застигнутого врасплох. Отмонотонного скрежета, наполняющего кости едва ощутимой вибрацией.
– А какой грех твой? – спрашиваю, стараясь не дрожать. Откровений не жду, но сам разговор заставляет ожидать подвоха. Как в кино, когда злодей выкладывает герою коварный план, а потом стреляет в голову. – За какие заслуги дом сожрал заживо тебя, Эдуард?
Тот отшатывается, словно разоблаченный шпион, чье настоящее имя внезапно произнес шеф вражеской контрразведки. Сухие тонкие губы снова расходятся в неприязненной улыбке. На лицо возвращается маска отстраненности и невозмутимости.
– Грех? – переспрашивает он. – Ты, Диська, всерьез считаешь, что все это… – Он обводит рукой комнату с каменными кольцами и современными системами наблюдения. Но я понимаю, что в виду имеется весь Особняк. – Все это дано нам как наказание?
Теперь его улыбка почти настоящая. Да что там – Эдик едва удерживается, чтобы не рассмеяться. От этого мне становится еще гаже. Кружится голова. Я чувствую запах его пота – чужой, едкий, словно инородный, пробивающийся через заслоны туалетной воды, нанесенной на домоправителя так, словно он принимал из нее душ.
Мы глубоко под землей.
Глубоко настолько, что городским властям не стоит даже помышлять о строительстве метро в этом районе.
Похоронены заживо.
Эдик переспрашивает:
– Грех? – И не дает отреагировать, возвращая мне собственные сомнения, так и не воплощенные в ответ Чумакову. – Ты на самом деле считаешь, что наше пребывание здесь обусловлено наличием грехов или испорченной кармой? – Качает головой, в которой каждый миг отмирают новые сотни нейронных сцепок. – Судьба слепа, Диська, – говорит он. – Искать взаимосвязи между событиями своей жизни и неким влиянием свыше – до ужаса неразумно. Не существует причин. Не существует следствий.
Он недоговаривает. Или выдает желаемое за действительное. Но я молчу, сотрясаясь от мелкой морозной дрожи и скрежета жерновов, проникшего в кровь.
Монолитные стены вокруг нас похожи на утробу гигантского чудовища, болезненно-серые и равномерно-шершавые. Серые, словно хрустящая кожа дорогих перчаток аристократа. Будто блеклая шкура оголодавшего волка, подкрадывающегося к детскому лесному лагерю. Как тлен, опутывающий наши жизни…
– Отправляйся в кровать, – с сочувствием говорит Эдик. – И забудь о том, что видел.
Спорить я не намерен. Оставляю комнату с диском. Не разбираю дороги, иду наугад. Но Особняк услужливо подсказывает повороты коридоров, не позволяя заблудиться.
Забираюсь под одеяло, даже не раздевшись. Кутаюсь, безуспешно пытаясь согреться. Кажется, что холод подземелья впитался в тело, словно крем в тортовый корж; пронзил, стал неотъемлемой частью. Ворочаюсь и скриплю зубами, сражаясь с нестерпимым зудом под кожей спины. Слуги рыцарей энтропии вокруг меня покорно спят, наполняя общую комнату стонами и неразборчивым бормотанием.
Эдик возвращается в подвал через несколько минут.
Усталой походкой, похожий на древнего старика, бредущего к собственной могиле. Скрывается за занавеской, шуршит плотной черной шторой, включает ночник. Раздевается неспешно и с привычной аккуратностью, стараясь не шуметь. Слышу скрип матраца, слышу кряхтение, с которым старший прислужник забирается в постель…
Пытаюсь заснуть. Изгоняю из сознания образы комнаты с каменными дисками на полу.
Вспоминаю монолог Эдика. Неужели он прав, и мир никогда не имел причинно-следственных связей? Зло хаотично и бессистемно? Не подчиняется логике и не имеет причин? Что, если природу его происхождения на Земле систематизируют лишь в книгах, и то лишь для того, чтобы не свести читателя с ума?..
Переворачиваюсь с боку на бок, в полумраке разглядев остроносый профиль Чумакова. Своего старого знакомца. Ублюдка, не имеющего права дышать моим воздухом. Неожиданно вспоминаю историю, рассказанную малознакомыми автостопщиками по дороге из Новокузнецка в Томск. Когда-то она казалась мне байкой, колоритным фольклором трассы. Сейчас я уже не уверен в ее неправдоподобности…
Речь шла о смертях на федеральной магистрали. Конкретнее: на куске трассы Кемерово – Новосибирск, официально признанном крайне аварийным. Где из года в год великое количество перевертышей, гармошек и лобовых, в том числе и со смертельным исходом. Чаще всего происходивших после плановых ремонтов полотна. С учетом обстоятельства, что дороги в стране ремонтируются с завидной регулярностью…
Парень хипповатого вида и его прыщавая подруга-швабра рассказывают то, что считают истинной правдой. Передавая по кругу папиросу с анашой, они доверительно говорят мне, что хозяин местной шиномонтажки приплачивает ДРСП. Платит, чтобы работники при ремонте вмуровывали в обочину железные штыри, изготовленные из старых автомобильных рессор. Почти незаметные, любовно подточенные и замаскированные в асфальте.
Именно на них, особенно по ночам или в ненастную погоду, люди прокалывают себе шины. Выжившие не понимают причин, недоумевают, проклинают несуществующую судьбу и вполне объективное невезение. А затем возвращаются в придорожную монтажку, чтобы заплатить за ремонт…
Подлечивая косяк слюной, парнишка с длинными немытыми волосами шепчет, что за период с 2007 по 2012 год на этом участке погибло 18 человек…
Эдик выключает ночник.
Ничего такого, после чего я не смог бы жить дальше…
Я засыпаю, уже не уверенный, что проснусь поутру.
Дверь туалета
Все устаканивается.
Все всегда приходит в норму, каким бы растяжимым ни было это понятие. Для кого-то нормой считаются семейные поездки в Болгарию или Крым; для кого-то новая доза на продавленном матрасе притона. Для кого-то – заточение в платиновой клетке, где можно все и нельзя ничего…
Я возвращаюсь к работе.
Меня снова принимают в коллектив, если такое циничное определение дозволено к применению. Спина почти не зудит, и только иногда почесывается, стоит воспоминаниям свернуть на тропу, где я так и не смог перебраться через красный забор. Лето жарит город совсем не по-сибирски, и нам иногда дают понежиться под горячими солнечными лучами. Разумеется, в перерывах между хлопотами по дому.
Мы таскаем мебель, когда Жанна или Алиса затевают очередную перестановку. Драим фарфор, фаянс, чугун, стекло, медь и хром, плинтуса из бука и дубовый паркет. Удобряем деревья и кусты, хотя этот фронт работ почти полностью лежит на Виталине Вороновне. Убираем мусор, сжигаем мусор, чистим камины и колем дрова. Подметаем крыльцо и подкрашиваем водосточные трубы.
Еще мы обязательно ловили бы подвальных крыс и мышей, вечного врага продуктовых кладовых. Но дело в том, что в доме не водится ни одной мыши. Хотя никто из нас не видел ни рассыпанной по углам отравы, ни механических ловушек.
Прочищаем канализацию. Устраняем утечки в трубах, подкачиваем колеса дорогих машин в гараже и следим за исправностью генераторов. Сортируем покупки, раскладывая все по кладовкам, где Эдик подписал каждую полку стеллажей своим витиеватым аристократическим почерком. Смазываем и настраиваем коляску Петра, стараясь не задыхаться от удушливой вони, исторгаемой пористым сиденьем.
Делаем то, что делают сотни, тысячи и миллионы людей каждый день по всему земному шару. Мы дружны и исполнительны. Хозяева добры и не требуют больше, чем мы способны дать. Во всяком случае, пока…
Народ слушает музыку. Бабка Виталина чаще всего включает себе записи Кобзона или Магомаева; с радиоприемником ей помогает совладать Пашок. Сам он, насколько позволяют различить бьющие из-под наушников звуки, балдеет по Кендре, АК-47 и подобному русскому рэпу. Валентин Дмитриевич, что удивительно, совсем не слушает шансона, предпочитая Высоцкого, Окуджаву или вообще классические концерты. Марина, что как раз не удивительно, сидит на Стасе Михайлове, Пугачевой и Ваенге. Санжар… что когда-то слушал Тюрякулов, сейчас не помнит никто.
Я музыки не включаю, потому что больно. И о плеере больше не мечтаю.
Зацикливаюсь на том, что все песни на свете что-то означают. Так же, как и фильмы, просмотренные в определенный момент жизни. Сейчас в моей голове все чаще играет песня «Синий бархат» из одноименного американского фильма. Милая, ласковая, даже излишне слащавая, романтичная композиция. Но у меня она ассоциируется с определенным фрагментом существования. С моментом, когда все катилось вниз, а чашка кофе прикасалась к губам куда реже, чем игла к вене.
Пытаюсь вспомнить, чем был так страшен для меня тот фильм Линча. И не могу. Помню лишь атмосферу неотвратимости и вовлеченности в процесс. Процесс, остановить который был не в силах ни я, ни герой картины. С тех пор, едва слышу ее первые аккорды в рекламе, кино или по радио, меня охватывает настоящий ужас. Сегодня он – мой постоянный спутник, и я ничего не могу поделать, чтобы изгнать «Бархат» из головы…
Вот она, сила современного массмедиа. Очередное подтверждение, что музыка может быть опасна…
Жизнь идет своим чередом. Мы едим, курим, мастурбируем, спим, испражняемся, смотрим кино. Занимаемся спортом в специальном закутке, если кто желает. Гуляем по двору, обмениваясь пустыми, ничего не значащими репликами. Мы напоминаем попутчиков, до сих пор не осознавших, что с этого поезда не сойти ни одному из нас…
Однако умиротворяющая, болотная, гудронная рутина делает свое дело. В какой-то момент может даже показаться, что Особняк – вовсе не тюрьма, а его обитатели живут одной дружной трудолюбивой коммуной. Подвальные даже шутят, хотя бы на время забывая, что почва под ногами может разверзнуться в любой момент.
– Как вы назовете пятьдесят дагестанцев на дне океана? – спрашивает Пашок, перетягивая обивку тяжелого трехногого табурета из музыкальной комнаты. – Правильно, хорошее начало!
– В чем разница между евреями и пионерами? – с ехидной ухмылкой интересуется он. Щелкает промышленным степлером, посматривая на меня и Марину, протирающих пыль с рояля и подоконников. – Да просто пионеры возвращаются из своих лагерей.
– В машине едут узбек, казах и таджик. Кто за рулем? Верный ответ – участковый, – не унимается торчок, и мы невольно смеемся расистскому юмору, на несколько минут позабыв, где находимся и как сюда попали…
Раз в три недели хозяева добры к нам настолько, что позволяют провести вечер у камина. В одной из так называемых гостевых комнат, где никогда не бывает гостей. В такие дни ужин мы получаем не на подъемнике; его на многоэтажном столике вкатывает из кухни Марина. Едим. Пьем чай, слабое подогретое вино или морс. Пытаемся насладиться неестественной естественностью момента и любуемся на живой огонь.
Где-то в анфиладах скрывается Себастиан. Приглядывает, словно взрослый за детьми, чтобы не натворили глупостей или случайно не залезли в родительский шкаф с порнографией.
Никому не нравятся эти посиделки. Но Эдик раз за разом настаивает на их проведении, полагая это незаменимым инструментом выстраивания корпоративного духа. В такие моменты мы почти не разговариваем. Тянем лямку, пусть и более приятную, чем прополка сорняков. Но скопившееся все же рвется наружу, и тогда…
– У меня была внучка, – говорит Виталина Степановна.
Старуха сидит ближе всех к огню, несмотря на теплый июльский вечер закутав ноги в шерстяной плед. В ее руках спицы, но они давно не стучат, вязание отложено. Взгляд женщины утонул в языках пламени, прогрызающих ходы в плотных березовых полешках. Чума, уткнувшийся в газету, приподнимает брови, посматривает поверх очков.
– Она была неспокойной девочкой, – продолжает старуха, даже не поинтересовавшись, слушают ли ее.
Марина, с ногами забравшаяся в кресло, отставляет в сторону бокал с глинтвейном. Пашок, развалившийся на медвежьей шкуре в паре шагов от камина, выныривает из полудремы. Эдик, стоящий у окна, поправляет штору, но оборачиваться не спешит.
– Все время кричала, болела много, – говорит Виталина Степановна, и мне заранее становится не по себе. – Дочка моя, Любаша, никак на нее управы найти не могла. И коньяком теплым поила, и таблетки давала, и не спала ночами, баюкая. Но та не успокаивалась никак…
Портреты на стенах хитро щурятся, наблюдая за нашей реакцией. Теперь я точно знаю, что часть их написана Жанной – однажды прибирался в ее мастерской, невольно отметив, каким потрясающим талантом копировальщика она обладает.
Себастиан рядом, совсем рядом, присматривает из тени. А может, это сама усадьба следит за нами, плотоядно облизываясь и наслаждаясь бездной пропащих душ. Виталина Степановна ерзает в кресле, словно очнувшись, но бормотать не перестает.
– Однажды мы остались с Анечкой вдвоем, – говорит она, шевеля сухими морщинистыми губами. – Родные надолго уехали, отдохнуть хотели. Да и дочке выспаться нужно было. А Аня все кричала. Кричала и кричала, спасу от нее никакого не было…
Чумаков откладывает газету, подаваясь вперед так, словно хочет остановить старуху. Эдик поворачивается к окну спиной, и Валентин Дмитриевич замирает. Пашок морщится, зная окончание истории. Но монолог, больше похожий на ритуальную исповедь, не прерывает даже жестом.
– Очнулась я над кроваткой, – говорит Виталина Степановна, чье умение выращивать уникальные розы в прихотливой сибирской земле высоко ценится нашими хозяевами, – от тишины очнулась.
Мне тоскливо и тошно, и я уже жалею, что так плотно поужинал. Хочу уйти. Но точно знаю, что в дверях встречу Гитлера, одним взглядом способного вернуть меня на место. Сажусь на диван так, будто проглотил палку, и стараюсь удержать рвотные позывы.
– Думала, молочком сцеженным пою, – совсем тихо добавляет бабка, глядя на вязальные спицы, словно видит их впервые. – А оказалось, «Кротом» для прочистки труб. Почти чашку влила в нее, нос пальцами зажимала. Но замолчать заставила. Потом как в тумане все… бутылку под раковину на кухне убрала и спать пошла. Долго проспала, часов двенадцать. Проснулась от крика дочкиного. И чтобы встать да проверить, лишь одеяло повыше натянула и глаза не открыла. Тесть меня тогда чуть не задушил. А может, лучше бы и задушил…
Смотрю на Эдика. Этот взгляд с интересом перехватывает Пашок, но мне наплевать, что там малолетний говнюк может себе придумать. Мажордом со мной глазами не встречается, но вся его поза говорит: «Это ничего не значит. Причин и следствий по-прежнему не существует».
Молчу. Мне очень хочется высказаться. Исповедаться вслед за старухой, ведь именно этого дом требует от каждой из своих жертв. Но я молчу. Вместо этого приходят воспоминания. Яркие, как летний день. И столь же размытые, погруженные в знойное марево, не позволяющее разглядеть деталей.
Эдик что-то говорит, предлагает потихоньку собираться и тушить камин. Виталина Степановна сгребает вязание и уходит вниз, даже не подумав помочь Марине с уборкой грязной посуды. Чумаков медленно и важно, будто от этого зависит его жизнь или репутация, сворачивает газету…
Помню страх. Ни одно иное возвращение с уроков не было наполнено таким ужасом, даже когда в семье происходили действительно неприятные вещи. Помню запах чужого человека в квартире. Шаги, дыхание запыхавшегося взрослого мужчины. Помню его пульсирующее, волнами расходящееся желание сделать мне больно. Заставить меня страдать. Просто так, без особенных причин. Помню, как открывается дверь туалета…
И вместо того, чтобы обрушить волну злости на Валентина Дмитриевича, бросаю ее на окружающий Особняк. Потому что если бы не он, я бы продолжал плыть по ручью своей жизни, даже не пытаясь оглянуться на скалы, когда-то оцарапавшие дно моей лодки…
Смотрю на силуэт Себастиана в дверях. Смотрю на Эдика. Смотрю на стены и потолок, из которых торчат белые, чуть изогнутые зубы, словно вся комната внезапно провалилась в пасть взрослого Шаи-Хулуда…
У меня никогда не было твиттера, но это не означает, что я не в курсе принципов его работы. И сейчас мой взбудораженный мозг начинает сыпать хэштегами, один за другим бросая их на багровое покрывало сознания.
#Ненависть. А еще #ЖизньИдетВпередИЯВместеСНей. Или #Месть. Особенно яркими выглядят #Свобода и #ПроклятыеДуши.
– Ты сиди, братюня, не помогай, – насмешливо говорит мне Пашок. Он составляет заляпанные стаканы на нижний ярус столика. – Мы и сами управимся.
Замечаю, что пальцы сцеплены так, будто я хочу их себе переломать, до белизны и ломоты. Встаю, пропуская колкость мимо ушей, шагаю к камину. Пламя, как живое существо, узревшее своего палача, выбрасывает в мою сторону длинный хищный язык.
Открываю нагретую решетку, сотканную из гибких чешуйчатых тел. Я до сих пор не научился видеть красоту в простых вещах, иначе оковка камина показалась бы мне очень изящной. Даже несмотря на мерзость химер, покрывающих ее.
Беру увесистую кочергу и начинаю растаскивать в стороны почти прогоревшие дрова.
Марина, Эдик и Чумаков, загрузив стол грудой грязной посуды, направляются к дверям.
– Помоги мне с этим, – говорю Пашку, якобы не заметив искреннего удивления на лице бывшего наркота. – Как тут заслонка закрывается, напомни?
Эдик награждает нас подозрительным взглядом, но покидает гостиную. Пашок же, недоверчиво щурясь, замирает рядом. Понижаю голос так, что он почти не слышен сквозь потрескивание углей.
– Их можно убить? – спрашиваю без надежды на ответ, каждый миг ожидая появления Себастиана. Но его нет.
Пашок бледнеет, отшатывается, затравленно озирается.
– Даже не думай, нах, – шепчет одними губами, разом потеряв самоуверенность человека, не раз смотревшего смерти в глаза. – Молчи…
В комнате слабо пахнет едой и паленым деревом. Еще витают ароматы сигарет Эдика, едкой папиросы Чумакова, едва различимый след от духов Марины. Несмотря на то что ни одна комната Особняка не оборудована кондиционерами, запахи испаряются очень быстро, будто по углам установлены современные вытяжки. Они впитываются стенами.
– Убить можно любого, – говорю я.
Нет, не говорю – выдыхаю. Но точно знаю, что парнишка меня слышит.
– Как?
– Ты себе, братюня, могилу роешь, нах…
Пашок обреченно качает головой и приседает на «пацанские» корточки. Зачерпывает воды из кованого ведерка, стоящего рядом с камином. Осторожно, тонкой струйкой, чтобы не поднимать облака пепла, заливает огонь из ковшика с медным змеиным узором.
Пламя недовольно, яростно шипит и плюется искрами. Торчок, заманивший меня в этот дом, косится по сторонам и снова мотает стриженой башкой, будто прогоняя наваждение. На его левом виске яркая и блестящая капля пота.
– Даже если тебе удастся навредить одному из них, – едва шевелясь, артикулируют его губы, и я жадно всматриваюсь в них, боясь что-то упустить. – Себастиан не позволит довести дело до конца…
Себастиан. Наш незримый страж и судья для провинившихся. Голубоглазое порождение преисподней, оказавшееся в нашем мире вопреки законам сохранения границ. Человек, каким-то образом связанный с каменными кольцами в подвале. Он не позволит довести дело до конца…
Окончательно взбешенный… взведенный, как пружина… раздосадованный и потерянный, спрашиваю Пашка:
– Почему вы не бунтуете? Почему не пробуете наброситься все разом – сначала на Гитлера, потом на Константина? Ведь тогда у нас могут появиться ша…
– Шутишь, нах? – совершенно спокойно и серьезно перебивает меня парнишка, вешая ковшик на край ведра. Поднимается на ноги. Аккуратно, словно могу неосознанно причинить ему вред, забирает у меня еще теплую кочергу. Ставит на положенное место в стойке, закрывает решетку камина. – Ты действительно считаешь, что наших хозяев можно поднять на топоры и вилы?
– Да, – хочу ответить я.
– Отчего ты так веришь в их всесилие, если ни разу не пытался? – хочу возразить я.
– Они обманом убедили тебя в своей мощи, заставив опустить руки! – хочу упрекнуть я.
Но вместо этого молчу и вспоминаю нож для стейков, вонзенный в грудь Себастиана.
За нашими спинами, настороженный и бесшумный, появляется Эдик.
– Хватит болтать. Спускайтесь в подвал, – твердо приказывает он. – Время, отведенное нам на пребывание в доме, истекает через семь минут. А затем семейство покинет свои комнаты…
Мы спешим вниз, делая вид, что никакого разговора не было в помине.
#ВажныеМыслиНаБудущее.
Я на самом деле помню, как открылась дверь туалета?
Ведь именно это определило мою дальнейшую жизнь и угол падения?
Ведь правда?
Осталось слишком мало
Я выжат, словно лимон, каким бы банальным ни казалось сравнение.
Баки пусты. Сеть обесточена. Топка прогорела дотла.
Я полностью обессилен. Несмотря на то что сух с момента заточения, почти не курю, правильно питаюсь и при первой же возможности делаю зарядку и занимаюсь на примитивных подвальных тренажерах…
За окнами – влажный июльский вечер, почти ночь. Лежу в полудреме, пытаясь прийти в себя, и перевожу дух перед новым раундом. А уж он-то наверняка будет: за минувшие недели я достаточно хорошо узнал Жанну, свернувшуюся калачиком на расстоянии вытянутой руки.
Простыни прохладны и гладки, но меня жжет изнутри.
В комнате душно и стоит запах разгоряченных плотскими утехами тел.
Мне мерещатся муравьи, вылезающие из-под ногтей. Рыжие, почти красные, они совсем маленькие, но кусают больно. Я пытаюсь закричать, но вместо этого у меня во рту раскрывается пышный цветок – фиолетовая бархатная роза.
Судорожно вздрагиваю. Открываю глаза, уставившись на собственное отражение…
Над огромной, излишне вычурной кроватью Жанны зеркальный потолок. Не одно большое отражающее полотно, а целый десяток разновеликих зеркал, установленных каждое под небольшим углом. Словно приклеенных небрежно и второпях. Но я знаю, что это сделано намеренно и с четким расчетом. От того, что потолок неоднороден и ступенчат, создается иллюзия искривленного, нещадно изломанного пространства. Если долго смотреть в него, кружится голова…
Жанна совсем рядом, но ее отражения почти не видно. Сколько бы ни пытался – даже распластанный под наездницей, я ни разу не замечал ее отраженной полностью. Лишь мелькнет в куске зеркала обнаженное бедро. Или плечо. Или светлая прядь. Смотрю на себя – мокрого от пота, прикрытого лишь краем перламутрово-серой простыни; смотрю на себя, падающего вверх, навстречу самому себе. И снова закрываю глаза, чтобы не застонать.
Секс с Жанной мог бы показаться сказочным и желанным для любого мужчины. Жарким, чуть более жестким, чем хотелось бы большинству. Мог бы. Где-то в другой Вселенной. Где для того, чтобы стать любовником, не нужно становиться рабом…
Приподнимаюсь на локте, поворачиваюсь и смотрю на нее.
Такому профану в этом вопросе, как я, сложно сказать, красива ли она. Скорее симметрична и проста. Причем искусственно симметрична, ведь природа не любит этого понятия. Лет сорок на вид, но вид этот еще стопроцентно товарный. Пытаюсь углядеть в ней что-то привычное, бренное, деструктивное – некрасивую родинку, волоски над верхней губой, морщины на шее. И не нахожу.
В отличие от Алисы, похожей на прямоходящую голодную пантеру, красота Жанны легка и утонченна. Чем-то она напоминает Марлен Дитрих: тот же высокий лоб, тонкие черты лица, острые скулы, вьющиеся волосы. И ледяной взгляд, передать который не способна ни одна фотография.
В условиях выбора я бы остановился на Алисе – ее тип классической роковой женщины с роскошной темно-каштановой гривой мне более по вкусу. Но выбирать не дают, и вот я здесь, в одной из спален четвертого этажа…
Честно стараюсь получать удовольствие. Но если первый час у меня выходит более-менее сносно, затем начинается форменное насилие. Не знаю, какой именно силой обладает Жанна, заставляя подниматься даже самого измученного меня… но на четвертый или шестой раз я ощущаю себя не мужчиной, а ожившим фаллоимитатором…
Она потягивается и стонет, настраиваясь на продолжение. И тогда я спрашиваю, пытаясь выиграть еще хоть пару минут покоя:
– Алиса действительно твоя дочь?
Вопрос, похоже, попадает в цель. Жанна сонно садится рядом со мной. Скрещивает ноги и откидывает со лба прядь, даже не пытается прикрыть холодную бесстыжую наготу. Вдыхаю ее запах и ощущаю шевеление между ног, там, где прикорнул смятый угол простыни.
Говорит:
– С чего ты взял, Дисечка? – Ласково, негромко, но я научился распознавать подкрадывающееся недовольство.
– Наши говорят…
– Они говорят разное, – Жанна улыбается тонкими губами.
Если бы улыбки могли замораживать, вода в стакане на тумбе уже превратилась бы в лед.
– Значит, это правда, – констатирую, не испытывая ни намека на удивление.
– Тебя это заводит? – все же интересуется она, пальцами левой руки накручивая свой острый сосок. Несмотря на холод дыхания, я снова начинаю пылать.
– Вы ведь очень старые, да? Наверное, даже древние?
Смеется, обнажая мелкие белоснежные зубки.
