Твердь небесная Рябинин Юрий
– Да нет же, мама! – Таня просто-таки взмолилась от отчаяния, что ее не хотят внимательно выслушать, не желают вникнуть в смысл сказанного. – Ты не поняла: это совсем другой какой-то человек! Однофамилец! Не папа!
– Прошу тебя, не надо об этом думать, Таня! – тоже с мольбой в голосе проговорила Екатерина Францевна. – Ступай к мужу. Тебе нужно быть при муже. Не думай о пустом.
Визит к маме нисколько не успокоил Таню. Напротив, еще более усилил ее сомнения. Она теперь была совсем сбита с толку: что же имела в виду сказать мама? – она своим обычным бескомпромиссным мужепочитанием опровергла дочкину скрытую тревогу или подтвердила ее? Понимать можно было и так и так. Или вообще никак.
Таня с большою неохотой, с досадой поймала себя на мысли, что, пересказывая маме услышанную утром от раненого офицера историю, она не только откровенно лукаво преподнесла ее как забавное недоразумение, но еще и не упомянула о Красном Кресте, сотрудником которого был тот Казаринов – герой ее повествования. А ведь это обстоятельство, по правде сказать, почти исключало какие бы то ни было щадящие толкования, – сколько всех Казариновых может служить в Маньчжурии в Красном Кресте? Расскажи она все как есть, не опуская неудобных подробностей, вряд ли мама стала бы обманываться на счет этого человека, как пытается обманываться сейчас сама Таня. Впрочем, мама в любом случае ответит: что бы папа ни делал, он все делает правильно.
Не добившись от визита к маме желаемого утешения, Тане ничего не оставалось, как действительно идти к мужу и все ему рассказать, спросить его мнения.
Поехать теперь домой и дожидаться возвращения Антона Николаевича из службы у Тани не было терпения. Поэтому сразу с Арбата она отправилась на соседнюю с Таганкой Николоямскую – в Рогожский полицейский дом, где служил муж. Она была там прежде только однажды: вскоре после их женитьбы Антон Николаевич сам привел ее к себе в должность, чтобы показать, где именно он проводит свое урочное время, но, прежде всего, как догадалась Таня, имея в виду предъявить молодую супругу сотрудникам – тем, кто не присутствовал у них на свадьбе. Тогда же Антон Николаевич деликатно заметил, что вообще-то полицейский дом не место для праздных визитов посторонних лиц, в том числе и родственников сотрудников. Таня правильно поняла его слова, как предостережение о нежелательности возможных ее визитов на службу к мужу. Но сегодняшний случай был особенный.
Когда Антону Николаевичу доложили, что явилась его супруга, он немедленно сообразил, что причина, побудившая Таню к такому сюрпризу, чрезвычайная. А опыт в построении логических умозаключений мгновенно подсказал бывалому сыщику, какова же именно может быть эта причина. Значит, то, во что он в свое время не посвятил Таню, заботясь, как бы не нанести ей душевного потрясения, каким-то образом все-таки до нее дошло. И теперь ему придется объясняться.
Антон Николаевич распознал Танины намерения исключительно верно. И врасплох застигнут не был.
В этот раз Таня не стала мудрить, обманывать самое себя, и изложила услышанное случайно в госпитале слово в слово, акцентируя внимание именно на том, что упомянутый офицером преступник – сотрудник Красного Креста Казаринов, – очевидно, ее отец Александр Иосифович.
Антон Николаевич не столько слушал взволнованную речь растерянной и потому еще более очаровательной жены, сколько обдумывал свой ответ ей. Он ничуть не собирался оправдывать Казаринова или хотя бы как-то смягчить известные ему злодеяния своего бывшего друга. Но и огорошить жену – ровесницу его дочки – убийственным приговором ее отцу, а значит, и ей самой он тоже не собирался.
– Таня, прошу, выслушай меня, – уверенно, веско начал Антон Николаевич. – Ты не маленькая. И должна понимать, что жизнь – это отнюдь не сплошное благоденствие. То тут, то там нас подстерегают всякие превратности, всякие удары судьбы. Это неизбежно. Я, когда еще был младше тебя, потерял отца. Потом похоронил жену. За годы службы в полиции я не однажды мог погибнуть. В меня стреляли. Как-то раз здорово ранили. Но такова жизнь. У каждого свой путь. Свои беды и удачи, трагедии и радости. Пока ты была ребенком, родители тебя, естественно, оберегали от всяких роковых случайностей. Если таковые и происходили, то о них, скорее всего, даже не доводилось до твоего сведения. Это были беды твоих родителей, но никак не твои. Теперь же ты сама взрослый, самостоятельный человек. И теперь тебе пришла пора принимать на себя неприятности, противостоять им и преодолевать их. Выходить победительницей из этой вечной схватки человека с обстоятельствами. Умение не покоряться напастям, а достойно преодолевать их как раз и характеризует солидного, сильного душой человека.
Это Антон Николаевич умышленно добавил, чтобы понудить Таню не показаться малодушной, несолидной отроковицей, когда она услышит последующее известие.
Подготовив ее таким образом, Антон Николаевич перешел непосредственно к делу:
– С твоим отцом в Маньчжурии действительно произошла большая неприятность. Это факт. Возможно, он сам стал жертвой каких-то роковых случайностей, о которых я только что тебе говорил. Но доподлинно известно, что он пособствовал неприятелю. Причем даже не ввиду угрозы для жизни, а вполне добровольно, безо всякого принуждения. Об этом свидетельствуют сразу многие.
Антон Николаевич замолчал, чтобы дать Тане осмыслить услышанное. Он прекрасно знал, что его юная жена не неврастеничка и не плакса. И был очень горд тем, какая она выдержанная, волевая, крепкая духом натура. Но сейчас он предпочел бы, чтобы Таня изменила обыкновению. Если бы она теперь не сдержала чувств и со слезами выплеснула всю свою горесть, все свалившееся на нее потрясение, самому Антону Николаевичу было бы много легче. Он бы сейчас принялся ее утешать: подал бы ей воды, обнял, приголубил. И можно было бы считать кризис преодоленным. Но Таня оставалась монументально-спокойною. Она только плотно сжала губы и отвернула лицо в сторону. Это ее спокойствие, а вернее, возможные его непредсказуемые последствия очень беспокоили Антона Николаевича. Он хотел еще ей что-то сказать:
– Таня…
Но она перебила мужа:
– Где он теперь? – Голос у нее был на удивление покорным, без намека злобы или отчаяния.
Антон Николаевич отметил про себя, что Таня впервые, кажется, говоря об отце, не называет его папой.
– Я этого не знаю. После того происшествия в деревне, о котором тебе известно, его никто нигде больше не видел.
– Что это может значить? Он жив?
– Ты прости меня, Таня… но лучше было бы… если бы он… не был жив… – с трудом проговорил Антон Николаевич.
Таня с минуту испытующе смотрела в самые глаза мужу. Казалось, с ней происходит жестокая борьба чувств: неистовое противление услышанному и покорность судьбе. Наконец она определилась.
– Я поеду домой, – устало произнесла Таня.
Антон Николаевич подошел к ней и, обняв за плечи, поцеловал в лоб.
– Прошу тебя!.. – зашептал он ей в самое лицо. – Будь умницей, Таня! Это наше общее с тобой несчастье. Но не оно нас одолеет, а мы его. Нас двое. Мы сильнее. Я тебя очень люблю!
Он позвонил дежурному в приемную и велел отвезти Таню домой.
Оставшись один в кабинете, Антон Николаевич долго не мог успокоиться: ходил вдоль своего гигантского стола, садился то в одно кресло, то в другое, снова вскакивал и снова звенел шпорами по кабинету. Насколько было бы легче, думал он, если бы пусть вдвое большая беда свалилась на него одного – не юношу, но многоопытного мужа! Но каково это юной особе, вчера еще беззаботно скакавшей через веревочку позади гимназии, пережить личную катастрофу, способную привести в помешательство иных людей, вполне умудренных и закаленных жизненным опытом?!
Антон Николаевич не посмел рассказать Тане еще и о кунцевской проделке ее родителя. Он рассудил, что довольно с нее будет и маньчжурских его подвигов. А если действительно Казаринова нет в живых, то Тане вообще никогда не надо знать о нем ничего сверх того, что ей случайно стало известно.
Вечером Антон Николаевич попросил Капитолину Антоновну и Наташу не беспокоить какое-то время Таню, объяснив это именно тем, что, скорее всего, у нее при странных, загадочных обстоятельствах погиб отец. Об известных ему подробностях он, разумеется, ни матери, ни дочке, ни кому другому рассказывать не стал.
Полагая, что Тане теперь хорошо будет побыть одной, где-нибудь вне их многолюдного дома, а еще лучше, и в стороне от московской суеты, вдали от шума, как говорится, городского, Антон Николаевич предложил ей пожить недельку-другую на даче: или с единственною прислужницей, или, если угодно, с ее старою компаньонкой m-lle Rochelle. Но Таня отказалась где бы то ни было прятаться от своего горя. На следующий же день она, как обычно, вместе со всеми отправилась в госпиталь. Но, конечно, пережитое потрясение не могло не оставить раны в ее душе: Наташе сразу же бросилось в глаза, насколько сдержаннее, серьезнее стала Таня, насколько, казалось, она повзрослела за какие-то часы.
А спустя несколько дней Екатерина Францевна получила по почте некий сверток из Китая. В нем оказались некоторые личные вещи ее дражайшего супруга и его предсмертное письмо к ней. Письмо было написано не самим Александров Иосифовичем – смертельное ранение не позволяло ему этого сделать, – а каким-то случайным человеком под его диктовку. Александр Иосифович извещал жену и дочь, что он погибает незаслуженно опороченный врагами, но всем прощает и просит его самого всем простить. Гордая за своего героического, благороднейшего супруга, Екатерина Францевна немедленно надела на себя траур с решительным намерением отныне его не снимать – ни через два года, ни когда-либо вообще.
Перед Рождеством, в самый сочельник, Тане позвонила Наталья Кирилловна Епанечникова. Она сообщила сразу две новости, из которых от одной, по крайней мере, Таня в другое время, наверное, возликовала бы. Но теперь известие о возвращении любимой подруги Лены в Москву никаких восторженных эмоций у нее не вызвало, – Таня сдержанно поздравила Наталью Кирилловну с радостным событием и пообещала, может быть, даже завтра навестить их. Кроме того, Леночкина мама сообщила и то, о чем Таня ее просила прежде: вернулся из Китая и Дрягалов. Наталья Кирилловна, не в силах, верно, утерпеть до Таниного визита, принялась торопливо сыпать подробностями к сказанному. Таня узнала, что Лена и Дрягалов как-то встретились в Маньчжурии и в Москву вернулись вместе. К тому же Лена скоро выходит замуж за сына Дрягалова.
Действительно, новости оказались более чем интересными. Особенно последняя. И как ни была Таня удручена свалившимися на нее тяготами, на следующий день, прямо из церкви, она поехала к Епанечниковым.
Уж на что в новом ее доме, благодаря неуемной престарелой свекрови, жизнь бурлила, но в знакомой Тане с детства квартире в Мерзляковском переулке стоял уже совершенный переполох. Звонкий голос Натальи Кирилловны, делающей распоряжения прислуге, был слышен даже за дверью. Таня усмехнулась, подумав, что если Леночкина энергичная мама перед свадьбой дочкиной подруги развила изумительно бурную деятельность, то уж, выдавая замуж саму дочь, она, наверное, вообще перевернула дом вверх дном.
Дверь гостье отворил Леночкин младший брат Кирилл. Он был в белой рубашке с бабочкой и в бархатной черной жилетке. Мальчик, казалось, хотел броситься с криком к старой знакомой, которую они с братом любили все свои сознательные годы самозабвенно, до беспамятства, прижаться к ней, как они обычно поступали еще менее года назад, но вдруг, будто что-то вспомнив, он посерьезнел, отступил, как полагается, шаг налево, по-детски неловко шаркнул ножкой и приветствовал гостью кивком головы. Таня догадалась, что ей сейчас был продемонстрирован результат экзерциций Натальи Кирилловны.
– Позвольте поздравить вас с праздником, мадам, и засвидетельствовать вам мое совершенное почтение, – отчеканил Кирилл.
На что у нее было тяжело на душе, но Таня все-таки не выдержала и рассмеялась. Она нежно обняла мальчика.
– Я польщена вашей учтивостью, Кирилл Сергеевич, – старательно риторствуя, произнесла мадам Потиевская. – И в свою очередь прошу вас принять мои сердечные поздравления по случаю сегодняшнего знаменательного события.
Кирилл захлопал глазами, опешив от Таниного торжественного стиля, – он не знал, как ему следует вести себя дальше. Таня опять рассмеялась и дотронулась ему пальчиком до кончика носа.
В это время в передней появилась Лена. Девушки с минуту смотрели друг на друга. Потом порывисто сошлись и обнялись. Так они стояли, не отпуская одна другую и не в силах вымолвить ни слова, пока навстречу гостье не вышел Сергей Константинович. Вежливый Леночкин папа еще сколько-то повременил беспокоить подруг, но, исполнив приличие, прервал наконец их немую сцену.
– Ну, девушки, полно нежничать! – притворно строго сказал он. – Прошу в столовую.
Он поцеловал Тане руку и сам помог ей раздеться.
Лене не терпелось увести подругу к себе и поговорить с ней наедине прежде обеда. Но Сергей Константинович решительно этому воспротивился: узнав, что Таня пришла к ним тоже после литургии, он безоговорочно настоял всем им отобедать раньше всего прочего.
Распоряжалась за столом сама Наталья Кирилловна. Таня про себя усмехнулась, отметив, насколько ее действия соответствовали написанному в книгах хорошего тона. Рассадив всех по своему разумению, хозяйка сама взялась разливать суп по тарелкам, причем объявляла, кому именно прислужница должна эту тарелку поднести: прежде всего, Татьяне Александровне, потом Сергею Константиновичу, после него Елене Сергеевне и, наконец, Сергею с Кириллом. Последней она наливала себе. То же самое было затем проделано с рыбой, гусем, филеем. Хозяин же прилежно надзирал за тем, чтобы у участников трапезы не пустовали бокалы.
Таня очень опасалась, как бы за этим церемониальным обедом не зашел разговор об ее отце. Впрочем, она сразу решила, что не станет ничего скрывать, изворачиваться, запираться, – если спросят, так и ответит, как есть. И тогда уже пусть собеседники решают – продолжать им очевидно болезненный для гостьи разговор или прекратить его? Но она напрасно беспокоилась. У Натальи Кирилловны не было теперь иных забот, кроме предстоящего замужества дочки. Она, казалось, даже не помнила, что сегодня Рождество. И все без умолку рассказывала, сколько добра они уже припасли для Лены и что намерены еще приобрести сверх того, кого пригласят на свадьбу, у какой портнихи будут шить наряды, у какого кондитера закажут десерты. Она хотела, чтобы венчание проходило в каком-нибудь кремлевском соборе или хотя бы в храме Христа. Лена, переводя в смех обычные мамины амбиции, которых она, кстати, уже и не стеснялась, заметила, что ни там, ни там венчаний не бывает, но если мама непременно желает показной пышности, то тогда уж лучше всего им устроить брачение в соборе Парижской Богоматери. «Или в Вестминстерском аббатстве!» – поддержал, как обычно, дочку Сергей Константинович. Так они вдвоем противостояли буйным фантазиям Натальи Кирилловны.
Одним словом, обед проходил в спасительном для Тани многословии и веселье. Наталья Кирилловна – та даже и не догадывалась о чем-то ее расспрашивать. А когда Сергей Константинович однажды задал Тане какой-то неудобный вопрос, Лена тотчас перебила отца и перевела разговор на другое. Этого мудрому доктору достало, чтобы больше гостью не беспокоить.
Часа через полтора, убедившись, что ни одно из ее блюд не осталось не отведанным, Наталья Кирилловна позволила собравшимся сделать в трапезе прогул, как в старину говорили, то есть перерыв. Но затем непременно собраться за десертом.
Наконец Лена могла увести Таню к себе. Уединившись, подруги опять бросились обниматься. Уж так они соскучились, так истосковались! Они, казалось, все еще не могли поверить, что видят друг друга воочию. И поэтому каждой хотелось дотронуться до другой, словно удостовериться, что зрение ее не обманывает. Так и держась за руки, они опустились на козетку.
– Таня…
– Лена…
Сколько вопросов было у каждой к подруге! Но от волнения все, как на грех, вылетело из головы.
– Наталья Кирилловна рассказала по телефону, что твой жених – сын Дрягалова, – вспомнила Таня о еще не выясненном чрезвычайно интересном обстоятельстве. – Это младший?..
– Ну не старший же! – улыбнулась Леночка. – Дмитрий Васильевич.
– Но когда?.. Каким образом он стал твоим женихом?.. – изумленно спрашивала Таня.
– Ты разве не помнишь? Познакомились мы с ним летом на даче. Он мне тогда уже показался симпатичным, остроумным юношей. А окончательно, надеюсь, нас свела судьба в Маньчжурии. Там мне случилось убедиться, что он еще и надежный, ответственный, не по годам взрослый человек. Хотя и младше нас с тобой на целый год.
– Но расскажи, как вы там с ним повстречались? Это же немыслимо! Он-то как туда попал? – Таня забросала вопросами подругу. – Что было дальше?
Лена помрачнела, подумав, что ей теперь придется рассказывать не только о своем Дмитрии Васильевиче и о невероятных приключениях в Китае, но и о прочих соотечественниках, с которыми их пути на дальней чужбине пересекались, в том числе и об Александре Иосифовиче и о его проделках.
Заметив, как подруга переменилась в лице, Таня легко поняла, что Лене, верно, сейчас пришел на память тот эпизод в китайской деревне, о котором давеча упоминал раненый офицер. А вспомнив его и другое, она, естественно, смешалась: как об этом теперь сказать Тане?
– Можешь рассказывать, не таясь, – вздохнула Таня. – Я знаю уже обо всем, что имеет отношение ко мне.
– Хорошо, – решительно произнесла Лена. Она догадалась, что о самом трудном в ее рассказе – об Александре Иосифовиче – Тане откуда-то известно. – В таком случае я начну вот с чего: Лиза ни в чем не виновата! Это Александр Иосифович придумал, будто она рассказала полиции о кружке. – И, хотя Таня не спрашивала у нее никаких подтверждений сказанному Леночка добавила: – Мне об этом сказал сам Александр Иосифович.
Таня покорно опустила голову показывая, что услышанное она переживает смиренно.
– Я ничего не выдумываю, – с такого предуведомления Лена начала свой рассказ. – Мы с тобой виделись последний раз в начале сентября: помнишь? – я тогда прошла сестринские курсы и поехала с госпиталем на войну. Таня, какой же там кошмар! К нам в госпиталь, в Мукдене, привозили просто настоящие человеческие обрубки! Живые обрубки! Представь! – у него нет рук или ног, а то и того и другого, и вот это оставшееся на тебя смотрит! Живыми глазами! Я первое время не могла спать. Усну на час-полтора, потом просыпаюсь: ноги холодные как лед, сама вся в каком-то противном ознобе – не от холода, а от страха. А снилось только все что-то красное на белом, – так уже примелькались кровавые пятна на бинтах и простынях. Аппетит пропал полностью: как вспомню все эти клочья человеческого мяса, ни на что съестное смотреть не могу! Но, представь, потом привыкла.
Таня не стала перебивать подругу и рассказывать, что все это ей хорошо знакомо, что подобных же кошмаров она вволю насмотрелась в Москве, и тоже плохо спала первое время после дежурств в госпитале, и тоже вначале ничего не могла есть.
– И вот так прошло где-то месяца два, – продолжала Лена. – Однажды, когда я дежурила в палате, мне сказали, что кто-то спрашивает меня на входе. Представь же мое изумление, когда я увидела московских знакомых: Василия Никифоровича, его сына Диму, Паскаля Годара, – ты помнишь француза, что гостил летом, вместе с Володей и Алешей, у Василия Никифоровича на даче? – и еще одного пожилого военного, подполковника, оказавшегося дедушкой Паскаля. И вот, Таня, послушай, что я узнала, – ты этого не можешь знать! – оказывается, Александр Иосифович приехал в Китай, чтобы искать сокровища китайских императоров!
Таня не удержалась усмехнуться. Сколько уже всякого она узнала об отце, но, оказывается, он был еще и искателем каких-то таинственных сокровищ.
– Зря смеешься, – заметила Лена. – Это давняя история. Когда-то Александр Иосифович служил в Польше – ты же знаешь, – и одна старая полька рассказала ему о кладе своего отца, спрятанном в двухстах верстах к северу от Пекина. Этот поляк, вместе с подполковником Годаром, принимал участие в войне в Китае. Очень давно – лет пятьдесят тому назад. И там они вдвоем как-то завладели несметными сокровищами. Но пока подполковник Годар ездил по делам во Францию, поляк обманул его – он перепрятал драгоценности, а сам уехал домой. Конечно, он рассчитывал когда-нибудь вернуться и забрать свой клад. Но не сумел. Единственное, он успел рассказать обо всем дочери. А уже та, много лет спустя, передала эту тайну Ал ександру Иосифовичу.
Таня хотела возразить, что это все слишком уж неправдоподобно, надуманно звучит, будто позаимствовано из приключенческой повести. Но, вспомнив о прочих, вменяемых геройски погибшему папе провинностях, промолчала. Однако тень сомнения, промелькнувшая у нее на лице, не ускользнула от внимания подруги.
– Ты, наверное, думаешь, что такого не может быть? Так вот, Таня, хочешь – верь, хочешь – нет, – Лена даже понизила голос, показывая всю торжественность наступившего момента, – но я сама видела часть этих сокровищ. Своими глазами. Гору золота пудов в двенадцать! – И полюбовавшись минуту изумлением подруги, продолжила: – Этот француз – подполковник Годар – ни в коем случае не мог найти клад самостоятельно: он же не знал, куда его поляк спрятал! И что тогда ему оставалось? – следить за единственным человеком, который знает, где клад. То есть за твоим отцом. Рано ли поздно он приведет к нему. И вот оба Годара – Паскаль с дедом – еще где-то летом приехали в Москву и тайно следили за Александром Иосифовичем – когда тот поедет в Китай?
– Но подожди, – Таня все-таки нашлась, что возразить, – а откуда же этим французам стало известно, что папа знает, где спрятан клад?
Лена вначале, как ни в чем не бывало, хотела изложить все ей об этом известное – историю дрягаловского сторожа Егорыча, статью Паскаля во «France-matin», догадку подполковника Годара, – но в последний миг одумалась: значит, придется рассказывать и об убийстве сторожа, и о роли в этом злодеянии Александра Иосифовича?
– Не знаю, Таня, они мне об этом не сказали, – так ответила Лена. – Но их замысел вполне удался: вместе с Василием Никифоровичем они долго не выпускали твоего отца из виду – вначале здесь, в Москве, а после того как он уехал в Мукден, отправились следом и продолжили за ним наблюдать уже в Мукдене, – и дождались, когда он выступил в экспедицию вглубь Китая, якобы для устройства солдатских лазаретов, а на самом деле на поиск клада. Вместе с ним пошли – кто бы ты думала? – наши друзья: Володя Мещерин и Алеша Самородов. Он как-то их там нашел и добился у начальства, чтобы им позволили сопровождать его в походе. А следом за ними вышли и мы. И я тоже – Василий Никифорович раньше попросил в госпитале, чтобы меня отпустили. Но вообще, конечно, это Дима придумал взять меня с собой, – улыбнулась Леночка. – Нас всех было пять человек: подполковник Годар, Паскаль, Василий Никифорович, Дима и я. Возглавлял нашу команду этот удивительный подполковник. Ты не представляешь, как он знает Китай! – будто всю жизнь там прожил. Сколько всего интересного он рассказывал в дороге: о китайцах, об их обычаях, об их вере, о природе, о всяких достодивностях. В пути мы встретили китайских разбойников – хунхузов. Обычно они нападают и грабят странников. Но подполковнику как-то удалось убедить их – он блестяще знает по-китайски! – не только не грабить нас, но наоборот – помогать! Так мы шли за Александром Иосифовичем несколько дней. Наконец он привел свою экспедицию в какой-то отдаленный монастырь, на территории которого и был закопан клад. А мы расположились на уступе ближайшей горы, откуда монастырь был виден как на ладони. И нам оставалось теперь только караулить, когда Александр Иосифович найдет клад и куда-то повезет его.
Тут Лена прервала свой рассказ. Дальше в повествовании следовали события, связанные с преступною деятельностью Александра Иосифовича. И она не знала, как бы это преподнести Тане, по возможности, щадя ее чувства.
– Таня, теперь тебе придется услышать нечто очень неприятное о твоем отце… – предупредила подругу Леночка.
– Все неприятное о нем мне уже рассказал муж, – исключительно спокойно, без малейшего раздражения в голосе, ответила Таня. – Поэтому, наверное, довольно.
Но Лене-то хорошо было известно, что за этим спокойствием скрывается буря, гроза, готовая в любой момент прорваться, разразиться! И, чтобы не рассориться на этот раз с дорогою подругой окончательно, Тане про отца – покойного к тому же! – говорить больше ничего не следует.
– Не стало ли известно чего-нибудь про Лизу? – переменила Лена тему.
Таня рассказала, что опять же, по сведениям от ее мужа Антона Николаевича, Лиза стала участницей революционного кружка – того самого, в который они как-то случайно попали за компанию с Володей и Алешей. Рассказала также и о своей попытке найти ее: не придумав для этого лучшего средства, она пришла к Дрягалову, но не застала его – он как раз был в Китае.
– Вряд ли он смог бы чем-то помочь, – отвечала Лена. – Он мне рассказывал, что не хочет больше иметь дел с этими социалистами и уже порвал с ними. Вышел интерес – это его слова. Но он, безусловно, может посодействовать найти кого-то из главных в этом кружке, а то и самого руководителя. Только, Таня, – улыбнулась Леночка, – компанию я тебе теперь составить не смогу. Теперь до свадьбы мне там появляться никак некстати. Но я позвоню Василию Никифоровичу, попрошу тебя встретить по-родственному и сделать все возможное.
Глава 2
Год 1905-й начался в России с событий, предвещавших стране беды еще большие, нежели принес год прошлый.
Начались предзнаменования с самого Крещения. В столице в этот день, как обычно, проходило торжественное водосвятие на Неве. В присутствии самого императора, его семьи, других знатных особ и тысяч простого люда обряд совершал петербургский митрополит. Когда высокопреосвященный погрузил в иордань крест, батареи, расположенные на той стороне Невы, у биржи, салютовали дружным могучим залпом. Понятное дело, пушки заряжались всегда холостыми снарядами. Но в этот раз одно из орудий самым непостижимым образом оказалось заряженным картечью. По деревянному помосту у иордани, где стояли самые почетные лица, застучал смертоносный град. Полицейский, находившийся там, упал замертво – одна из пуль угодила ему прямо в лицо. Раздался звон разбитого стекла – часть заряда хлестанула по фасаду Зимнего дворца. Послышались крики. Толпа смешалась. Многие не стали и воды святой дожидаться – поспешили уйти подобру-поздорову, пока чего хуже не вышло: времена-то наступили беспокойные, лихие!
Известие о случившемся мигом разнеслось по Петербургу, а затем и по всей России. В народе пошли толки, что, знать, чего-то нехорошо будет, коли вот так из пушки угадали по самому царю да по его палатам: может, как в восемьдесят первом выйдет, а может, чего и похлеще, – вон и так вся страна уже смутилась.
В России действительно поднималась смута невиданная. По городам нарастало стачечное движение. В деревне было неспокойно – того гляди за топор мужик примется. Почти поголовно безграмотная деревня вдруг наполнилась социалистическими прокламациями и разными вредными брошюрками. Как они туда попадали, неизвестно, но злое дело свое выполняли верно – смуту множили. В Тверской губернии вышел случай, можно было бы сказать, забавный, когда бы не несчастный результат: у какого-то крестьянина пропал пес – бегал кобель где-то несколько дней, а возвратился с прибытком: на шее у него был привязан сверток прокламаций; крестьянин сам грамоте не умел, а когда сынок прочитал ему по написанному, что, оказывается, нет ни Бога, ни царя, очумевший от изумления мужик раздал прочие прокламации по всей волости – подивитесь, землячки, этакой невидали! – в результате через несколько дней вся округа бунтовала.
Пользуясь волнениями в собственно русских землях, забеспокоились окраины. Поляки, даже не скрывая своих намерений, готовились повторить 1863 год. Прежде невозмутимые финны, и те начали, по их собственному определению, «пассивное сопротивление», выражающееся, однако, в шумных уличных манифестациях с призывами: «Долой Россию!» Евреи организовались в революционное сообщество «Бунд», стали формировать боевые отряды и угрожать соседнему христианскому населению. В Минской губернии одна такая еврейская шайка напала на православного священника: местечковые якобинцы срезали батюшке бороду, остригли волосы и, избив его, бросили возле церкви. Русские, оскорбленные такой бесстыдной дерзостью инородцев, не замедлили ответить им: по черте оседлости пошли погромы. Но самую экстравагантную форму бунт на окраинах принял в Закавказье: местные народности стали по очереди вырезывать друг друга – то татары армян, то армяне татар.
Через три дня после крещенского происшествия в охваченном стачками Петербурге состоялась многотысячная демонстрация. Некий самодеятельный защитник рабочих – священник одной петербургской тюрьмы – придумал отправиться всем миром, с иконами и хоругвями, к царскому дворцу и передать батюшке государю прошение заступиться за православный народ, доведенный мироедами фабрикантами и чиновниками до полного изнеможения.
Вся столица с утра 9 января была запружена войсками, казаками, полицией. Куда ни глянь, всюду штыки, сабли, нагайки. Иные осмотрительные участники шествия засомневались: а не опасное ли предприятие они затеяли? – а ну как все это оружие против них обращено будет! А они с детьми идут! Старики немощные опять здесь же! На что другие, тоже очень неглупые, люди им резонно возражали: у нас же не бунт, не восстание, а, по сути, крестный ход; а что касается солдат, то они стоят для порядка, и у них, во-первых, ружья без патронов, а, главное, в том-то и фокус, что идут между прочими немощные старики и дети: увидят их служивые и усовестятся хотя бы нагайку поднять, не то что выстрелить.
Перед дворцом этот крестный ход с детьми встречала цепь солдат в две шеренги с ружьями наизготовку. Собственно, некому даже было передать прошения – к непрошеным визитерам из дворца никто и не думал выходить. Люди в растерянности остановились: что же дальше? ну вот пришли… Целый час недоумевающие питерские пролетарии топтались на снегу на площади, детей переморозили. Кто-то стал выкрикивать что-то солдатам, может, для согреву, к нему присоединились другие голоса. И вдруг офицер взмахнул саблей, и раздался залп, отдавший оглушительным эхом в колодце Дворцовой площади. Хотя многие впереди стоящие попадали, большинство в толпе не сразу сообразили: что же произошло? – ведь у солдат же нет патронов! И лишь второй залп все всем объяснил – люди поняли, что их расстреливают! Раздался разом тысячный вопль. Народ бросился врассыпную. Портреты царя и иконы за ненадобностью полетели на снег: не до них – детей бы спасти да самим ноги унести. Только беда, бежать-то некуда – стены со всех сторон! Всех укрытий на площади – один столп посередине. Но за ним спасаться от пуль – все равно как под бороной от дождя прятаться. А тут еще залп вдогонку! – гвардейцы быстро перезаряжают ружья, – еще один!.. Пехоту поддержала кавалерия. Нагайки довершили дело, начатое трехлинейками, – над толпой петербургской черни была одержана полная победа!
Это побоище в Петербурге, прозванное в народе Кровавым воскресеньем, просто-таки вздыбило Россию. Стачки хотя и умножились, но не они уже были главным ответом рабочих на жестокость власти. Призыв – «К оружию!» – сделался теперь основным лозунгом. Не ограничиваясь одним только призывом, народ действительно стал вооружаться: группы революционеров захватывали оружейные магазины, где-то на заводах умельцы тайком мастерили разной степени совершенства огнестрельные средства – от довольно приличных револьверов до примитивных пищалей; на квартирах устраивались лаборатории, где террористы изготавливали главное оружие революционной борьбы – бомбы.
И ответ режиму не заставил себя долго ждать. Газеты зачастили выходить с сообщениями в траурных рамочках об убийстве то полицейского, то градоначальника, а то и губернатора. И так по всей России. Но самое значительное убийство случилось в феврале в Москве. Четверть века страна не знала покушения более громкого во всяком смысле.
Все эти события, и прежде всего московская драма, трагическое значение которых умножалось неуспехами в Маньчжурии, понудили верховную власть обратиться к подданным с увещевательным и одновременно угрожающим манифестом:
Божию милостью МЫ, НИКОЛАЙ ВТОРОЙ,
Император и Самодержец Всероссийский,
Царь Польский, Великий Князь Финляндский и проч., и проч., и проч.
Объявляем всем нашим подданным.
Неисповедимому Промыслу Божию благоугодно было посетить Отечество Наше тяжкими испытаниями.
Кровопролитная война на Дальнем Востоке за честь и достоинство России и за господство на водах Тихого океана, столь существенно необходимое для упрочения в долготу веков мирного преуспеяния не только Нашего, но и иных христианских народов, потребовала от народа русского значительного напряжения его сил и поглотила многие дорогие, родные сердцу Нашему жертвы.
В то время, когда доблестнейшие сыны России с беззаветною храбростью, сражаясь самоотверженно, полагают жизнь свою за Веру, Царя и Отечество, в самом Отечестве Нашем поднялась смута, на радость врагам Нашим и к великой сердечной Нашей скорби. Ослепленные гордынею, злоумышленные вожди мятежного движения дерзновенно посягают на освященные Православной Церковью и утвержденные законами основные устои Государства Российского, полагая, разорвав естественную связь с прошлым, разрушить существующий Государственный строй и, вместо оного, учредить новое управление страной, на началах, Отечеству Нашему не свойственных.
Злодейское покушение на жизнь Великого Князя, горячо любившего Первопрестольную Столицу и безвременно погибшего лютою смертью среди священных памятников Московского Кремля, глубоко оскорбляет народные чувства каждого, кому дороги честь русского имени и добрая слава Нашей родины.
Со смирением принимая все сии ниспосланные Правосудием Божиим испытания, Мы почерпаем силы и утешение в твердом уповании на милосердие Господа, от века державе Российской являемое и в известной Нам исконной преданности Престолу верного народа Нашего. Молитвами святой православной Церкви, под стягом Самодержавной Царской власти и в неразрывном единении с нею земля Русская не раз переживала великие войны и смуты, всегда выходя из бед и затруднений с новой силой несокрушимой; но внутренние настроения последнего времени и шатания мысли, способствовавшие распространению крамолы и беспорядков, обязывают Нас напомнить правительственным учреждениям и властям всех ведомств и степеней долг службы и веления присяги и призвать к усугублению бдительности по охране закона, порядка и безопасности в строгом сознании нравственной и служебной ответственности перед Престолом и Отечеством.
Непрестанно помышляя о благе народном и твердо веруя, что Господь Бог, испытав Наше терпение, благословит оружие Наше успехом, мы призываем благомыслящих людей всех сословий и состояний каждого в своем звании и на своем месте соединиться в дружном содействии Нам словом и делом в святом и великом подвиге одоления упорного врага внешнего, в искоренении в земле Нашей крамолы и в разумном противодействии смуте внутренней, памятуя, что лишь при спокойном и бодром состоянии духа всего населения страны возможно достигнуть успешного осуществления предначертаний Наших, направленных к обновлению духовной жизни народа, упрочению его благосостояния и усовершенствованию государственного порядка. Да станут же крепко вокруг Престола Нашего все русские люди верные заветам родной старины, радея честно и совестливо о всяком Государевом деле в единомыслии с Нами.
И да подаст Господь в державе Российском Пастырям – святыню, Правителям – суд и правду, народу – мир и тишину, законам – силу и вере – преуспеяние к вящему укреплению истинного Самодержавия на благо всем Нашим верным подданным.
Дан в Царском Селе, в 18 день февраля, лето от Рождества Христова 1905, царствования же Нашего в одиннадцатое.
На подлинном Собственною Его Императорского Величества рукою начертано:
НИКОЛАЙ.
Высочайший манифест вышел в самый разгар сражения под Мукденом. Через несколько дней вся Россия узнала, что Господь Бог и на этот раз не благословил русское оружие успехом. Битва под Мукденом была самым бесславным делом всей кампании. Если из-под Ляояна русские спокойно отошли непобежденные, не оставив неприятелю ни хотя бы фуража, если Порт-Артур был сдан после многомесячной героической обороны, причем доставив японцам урон, в два с лишним раза превосходящий русские потери, включая потери пленными, то из-под Мукдена разбитая армия отступила, побросав не только обозы, не только значительную часть оружия, но даже раненые не все были вовремя эвакуированы, чего не случалось за всю войну!
Теперь, за исключением отдельных одержимых безумным патриотическим угаром личностей, вроде редактора «Московских Ведомостей», всякий сколько-нибудь здравомыслящий человек понимал, что война проиграна. А такие настроения при сложившихся условиях лишь умножали смуту. Революция набирала силу.
Что же наконец так встревожило верховную власть? Что побудило ее в пространном манифесте призвать «верных заветам родной старины» подпереть зашатавшийся престол? Нет, не Кровавое воскресенье, и не стачки, и уж тем более не взаимная резня кавказских народов. Хотя отчасти, конечно, и все это. Но прежде всего – потрясение от покушения на собственную августейшую фамилию в лице упомянутого великого князя.
Дядя императора – Сергей Александрович – был московским генерал-губернатором с 1891 года. Справедливости ради нужно заметить, что сделал он для Первопрестольной немало доброго. Но слава великого князя среди москвичей, как главного виновника Ходынки, затмевала все прочие его деяния. Власть вообще никогда не бывает любима. Но Сергей Александрович был особенно нелюбим. Причем не только среди простого народа и интеллигенции, но и в своем высоком кругу. По мнению многих, он был человеком черствым, заносчивым и холодным, к тому же неумным и чрезвычайно высокомерным. Замечательно, как о великом князе отозвался производивший расследование Ходынской катастрофы статс-секретарь граф Панин: не следует назначать на ответственные должности безответственных лиц!
Тринадцать лет великий князь управлял древнею столицей. И, наверное, так и остался бы в памяти москвичей единственно как виновник Ходынки, если бы не его мученический венец. Исключительно трагическая кончина Сергея Александровича искупала все прочие, заслуженные или незаслуженные, обвинения в его адрес.
В тот роковой день великий князь в третьем часу пополудни выехал из кремлевского Николаевского дворца. Он направлялся к себе в генерал-губернаторский дом на Тверскую. Обогнув Чудов монастырь, великокняжеская карета помчалась по просторной Сенатской площади к Никольским воротам. Но, не доезжая чуть до узких ворот, кучер, естественно, попридержал лошадей. В этот момент к карете метнулся один из прохожих – по виду рабочий, лет тридцати, – и швырнул под нее некий сверток. Раздался страшный взрыв. Сила его была такова, что эхо, будто от грома небесного, донеслось до самых дальних московских окраин. Карета разлетелась на мелкие щепки. Взбесившиеся кони помчались с передним ходом колес и с запутавшимся в упряжи бесчувственным кучером в ворота и были там остановлены какими-то смельчаками. Террорист попытался бежать, но его схватил дежуривший у здания судебных установлений городовой.
После минутной растерянности находящиеся на Сенатской площади очевидцы подошли поближе к месту взрыва, с многолюдной Красной площади в Кремль тоже потянулись испуганные любопытные, из казарм выбежали солдаты. И скоро у Никольских ворот собралась изрядная толпа. Взору людей зрелище предстало потрясающее: тело великого князя было растерзано – голова совершенно разбита, внутренности вырваны силой взрыва и отброшены в сторону. Вокруг валялись куски мяса. Офицер велел кому-то из нижних чинов снять шинель и накрыть изуродованные останки великого князя. Получилась картина, наглядно иллюстрирующая бренность бытия: еще несколько минут назад этот всесильный великий князь, импозантный красавец, блестящий военный, не признающий иных туалетов, кроме шитых золотом парадных генеральских мундиров, теперь, разорванный на куски, лежал на снегу под солдатскою шинелью.
Так на Россию посыпались удары – и снаружи, и изнутри: и военные поражения, и внутренние потрясения. Причем последние безусловно являлись эхом первых: когда из Маньчжурии доходили известия об очередной катастрофе, в России смута поднималась с новою силой.
Чтобы удержать страну в повиновении, чтобы восстановить пошатнувшуюся репутацию, государственной власти немедленно, как воздух, нужен был какой-нибудь военный успех, хотя бы частный. Надежду на такой успех власть связывала с отправленным на Дальний Восток в октябре 1904-го Балтийским флотом. Двумя эскадрами – под командованием адмиралов Рожественского и Небогатова – флот отправился, по сути, в кругосветное плавание: Рожественский вокруг Африки, а Небогатов – через Суэц. В России этот поход вызывал новый прилив оптимизма. «Московские Ведомости» и подобные верноподданнические издания писали, что Японии теперь не позавидуешь, – участь ее, очевидно, предрешена. Когда же пришло известие о соединении эскадр Рожественского и Небогатова в Аннаме, восторг сервильной патриотической печати превзошел ликование по случаю взятия Плевны: такая сила сметет и сильнейшего неприятеля! теперь роли меняются, и инициатива полностью переходит в наши руки! Японию можно уже считать поверженною!
Догадайся Рожественский затем занять Формозу и отсюда угрожать японскому флоту, даже вовсе не выходя в море, Россия действительно имела бы шанс переломить кампанию, – одно только известие о захвате немалой части неприятельской территории значительно подняло бы боевой дух русской армии в Маньчжурии и равным образом угнетающе сказалось бы на настроении и без того вконец изнемогших от войны японцев. Но адмирал провел свою армаду мимо этой легкой, прямо-таки просящейся в руки добычи – Формозы. И самым коротким путем – через Корейский пролив – направился во Владивосток.
Итог был невиданно несчастным, сокрушительным: в Корейском проливе, у острова Цусима, русский флот, атакованный японцами, почти целиком погиб; а несколько оставшихся непотонувших кораблей сдались неприятелю, подняв при этом… японские флаги. Такого еще не знала история морских войн.
После Цусимы говорить о непременном продолжении войны до победы могли позволить себе либо только безответственные газетчики, либо какие-нибудь допотопные ветераны-отставники, давно составившие карьеру и больше не заботящиеся, как бы им не прослыть безумцами. Основная же часть русского общества, научившаяся здравомыслию на прежних ошибках, теперь, безусловно, понимала, что война проиграна и надо искать мира, пока страна не оказалась в еще худшем положении, пока не наступила окончательная погибель всей империи.
Вскоре после Цусимской катастрофы в Царском Селе состоялось совещание первых лиц государства во главе с самим императором, на котором практически без возражений было решено искать с Японией мира. Узнав о таковом намерении России, президент САСШ Рузвельт решился выступить посредником между воюющими сторонами, – нет, президент отнюдь не был блаженным миротворцем, но он опасался, что японцы, если они в войне с русскими добьются еще больших успехов, станут владельцами всего Дальнего Востока и Тихого океана, и таким образом будет нанесен существенный ущерб американским интересам.
По предложению Рузвельта в американском Портсмуте состоялась встреча русского председателя комитета министров Витте с японским министром иностранных дел. И несчастной войне был положен конец. Витте на этих переговорах показал такие чудеса дипломатического искусства, что в результате могло показаться, будто Россия войну, по крайней мере, не проиграла. Категорически отказавшись даже обсуждать вопрос о контрибуции, русская делегация согласилась уступить Японии… свое право аренды Квантуна. То есть побежденная сторона – если только Россию можно таковой считать! – отделывалась тем, что передавала победителю клочок чужой земли. Более того, по условиям мира, японцы, захватившие целиком Сахалин, еще и возвращали России половину острова.
Не случайно, после подписания мира, японская делегация довольно долго не смела показаться на родине: когда известия об условиях мира достигли Японии, там начались беспорядки, превосходящие даже беспощадный русский бунт, и делегация, рискуя быть разорванною толпой за свое небрежение национальными интересами, повременила возвращаться домой.
Итак, война окончилась, и русская власть могла наконец целиком сосредоточить свое внимание на набиравшей силу смуте. А беспорядки действительно уже приняли размах и формы, угрожающие самому существованию самодержавия. Такими умеренными средствами борьбы за свои интересы, вроде шествий с иконами, как 9 января, народ больше власть не баловал. В ход пошли аргументы более убедительные. По всей России стали раздаваться уже не только одиночные выстрелы революционеров-террористов, а канонады перестрелок рабочих боевых дружин с полицией или войсками. На юге же – в портовых черноморских городах – власти пришлось испытать на себе мощь снарядов, выпущенных из орудий поднявшего красный флаг броненосца «Князь Потемкин Таврический». Городские баталии поддержало своими средствами – топором да вилами – и село: крестьяне начали громить дворянские усадьбы и захватывать помещичьи земли. А в октябре по всей России разразилась невиданная стачка, в результате которой жизнь в стране натурально остановилась: замерли железные дороги, встали заводы, прекратили выходить газеты, закрылись магазины и пекарни.
Все эти невиданные, опасные для самого существования государства события вынудили верховную власть искать выхода из положения. Таким выходом, по мнению либеральной части окружения государя, могло бы стать известное ограничение самодержавия. Самые смелые из этих либералов прямо говорили: пришло время дать стране конституцию.
В самый разгар октябрьской всеобщей стачки вышел царский манифест «Об усовершенствовании государственного порядка», допускающий отныне такие отношения между государством, властью и народом, которые еще вчера почитались преступным вольнодумством. Между прочим, власть обязывалась теперь «даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов», а также учредить Государственную думу – первый в истории России парламент. Эти обещания, особенно последнее, имели весьма положительное значение, – многие вчерашние забастовщики и бунтари теперь призывали кончать мутить и приниматься за работу: государь дал нам все, что мы просили! долой забастовку! – слышалось то тут, то там. Правда, не меньше говорили, что это все обман, подвох: от них доброго не жди! это они что-то придумали, как объегорить, по обыкновению, народ! Но все-таки этим своим ходом власть добилась немалого. В целом настроение людей противостоять, идти стенкой на стенку, уступило место любопытству: а что же это за штука такая, как ее некоторые называют… конституция? Вот, к примеру, написано – свобода слова и собраний. Так пойдем завтра на улицу и будем горланить, не таясь, все, что в голову взбредет, так, что ли?!
И, возможно, смута пошла бы на убыль и вообще закончилась вскоре, но ровно в тот же день, когда был обнародован царский манифест, в Москве среди бела дня, при всем народе, черносотенец убил одного из революционных вожаков – ветеринарного врача Баумана. Это убийство стало искрой в пороховом погребе. Оно вызвало в народе такую же бурю негодования, как петербургское Кровавое воскресенье: похороны Баумана вылились в многотысячную манифестацию – на улицу вышла вся Москва. И снова, как после 9 января, уже никто не вел речи о какой-либо покорности властям, о соглашениях, о компромиссах. О манифесте и о том улица больше не говорила – его разом забыли, как пустую бумажку. Снова главным лозунгом толпы стал клич – «К оружию!». В Москве собиралась большая гроза.
Глава 3
Невиданные, уму непостижимые события, вздыбившие, перевернувшие вверх дном страну и приведшие многих неслабой натуры людей в полную растерянность, в совершенное недоумение, Василия Никифоровича Дрягалова не смутили и уж тем более не стали причиной, чтобы ему оставить свои предприятия или хотя бы умерить усердствовать в них.
Когда в разгар забастовок стачечники под угрозой насильственного принуждения требовали от всех торговцев закрывать свои заведения, и многие из них в результате несли значительные убытки, Дрягалов тоже подчинился и магазины закрыл, но не встал за конторку подсчитывать недостачу, а начал рассылать товары по губернии: нагрузит чем свет подводы, назначит старших из самых знающих дело приказчиков и разошлет их во все концы – по селам, по уездам. Так его доходы в это разорительное для многих время почти не сократились. Конечно, это был не тот оборот, что давали магазины на московских фешенебельных улицах. Но потери Дрягалова были очень незначительными, – в глубинке товары, что привозили его люди, раскупались подчистую! Назад он тоже не велел работникам возвращаться порожними: они брали по дешевке у мужиков какой-нибудь продукции впрок, – окончится буза, рассуждал Василий Никифорович, народ хлынет в магазины, и тогда уж только косточками щелкай успевай!
Но все эти обстоятельства были теперь мелкими для него, малозначительными, по сравнению с тою заботой, которую Дрягалов исполнял, – он женил сына.
Возвратившись из заграницы к Рождеству, Дрягалов рассчитал было, что со свадьбой спешить не следует. Он хотел повременить до Пасхи, – пусть их, поживут врозь до весны, а там на Фоминой аккурат можно и повенчаться, коли у малого охота не пройдет. Но Дима настоял поторопиться: а ну что с невестой случилось после их китайских баталий?! так как ее гостям тогда показывать, с ношею? Не согласиться с таким доводом было невозможно, и пришлось отцу делать перерасчет: теперь выходило свадьбе быть не позже недели о Блудном сыне. Дрягалов только усмехнулся тогда такой символической случайности. Бог шельмеца метит! – подумал он.
Выходило, что времени оставалось в обрез. Поэтому Дрягалов поторопился исполнить все приличествующие правила: перед Крещением заслал сватов к Епанечниковым, а погодя и сам отправился на рукобитье.
На Епанечниковых Дрягалов произвел неотразимое впечатление. С Натальей Кирилловной Василий Никифорович как-то мельком прежде уже встречался – летом на даче в Кунцеве, – но с доктором они виделись впервые. Сергей Константинович – солидный, уважаемый, состоятельный человек, известный и популярный в Москве врач – в присутствии гостя на первых порах испытал то же чувство, которое он переживал в студенческие годы, бывая в обществе каких-нибудь светил профессоров. Но скоро он понял, что Дрягалов – почетный гражданин, владелец крупного состояния, вершитель многих судеб – вовсе не заносчивый тип, вышедший из грязи в князи сноб, а вполне доступный, лишенный высокомерия, какой-либо напыщенности человек, к тому же с чувством юмора, что Сергей Константинович особенно ценил.
А Наталья Кирилловна, уже подзабыв Дрягалова после их прошлого мимолетного знакомства, теперь просто оробела, увидев едва тронутую серебром черную бороду и горящие базальтовым блеском глаза будущего свата. Но, преодолев эту минутную растерянность, затем уже не могла нарадоваться на него, – она, как потом рассказывала мужу, «узнала в Дрягалове копию своего отца: такой же Садко – варяжский гость». Вначале же, когда Дрягалов вошел и, перекрестившись двумя перстами на нового письма Николу в восточном углу прихожей, произнес: «Пришли мы, гости, хоша и виданные, да незваные, а обычные дела совершати, просим вас принимати – не брезговати», Наталья Кирилловна от изумления в ответ перекрестилась на него, как на икону, и неловко поклонилась. Провожая же Василия Никифоровича в комнаты, она повторяла единственное: «Милости просим, бонжур, милости просим…»
Сговориться сватьям было несложно: коли у молодых уже все решено, остальное своим чередом пойдет – свадьба, гости, приданое – все честь по чести, как полагается. Довольно непросто для Дрягалова было определиться с венчанием. У него в роду все до единого неизменно держались старой веры. Но он вполне понимал, что, если теперь венчать детей на Рогожке, такой брак государством не будет почитаться действительным и доставит потом его никонианке-невестке, а следовательно, и сыну уйму неприятностей. Но Дрягалов сам же и придумал, как разрешить незадачу: он предложил венчаться молодым у единоверцев, – они, конечно, те же никониане, но хоть не против солнца ходят! – к примеру, в Троицкой церкви за Яузой.
Вслед за этим начались предсвадебные хлопоты. Тут уж Наталья Кирилловна принялась за дело истинно отлично-усердно, так что ей спать некогда стало. Прежде всего, она сочинила объявление и сама отвезла его в контору «Московского листка». Назавтра газета сообщила всей Москве с первой страницы: «Сергей Константинович и Наталья Кирилловна Епанечниковы извещают о вступлении их дочери Елены Сергеевны в брак с потомственным почетным гражданином Дмитрием Васильевичем Дрягаловым. Венчание состоится 13 февраля, в воскресенье, в церкви Св. Живоначальной Троицы, что у Салтыкова моста».Потом она составила целый список статей, назначенных ею к немедленному исполнению. Помимо пунктов о посещениях магазинов, литографической мастерской, визите к модистке, о подарке жениху, в списке Наталии Кирилловны значились еще и такие важные мероприятия, как «приглашение оркестра гармонистов и балалаечников маэстро Кошкодавленко» и «заказ поздравительного стихотворения у мадам Каталонской». И уже с этим списком Наталья Кириллова бросилась в бой. Она утром пораньше, как в должность, отправлялась по делам, к обеду возвращалась с горой покупок, потом снова уезжала и вечером привозила новый ворох всяких ценных приобретений. По телефону она радостно кричала знакомым, что «вся с ног сбилась!», но советы Сергея Константиновича пожалеть себя и отдохнуть от тяжких забот, в крайнем случае, поручив их исполнение хотя бы вон прислуге, Наталья Кирилловна решительно отвергала – «кому можно поручить что-нибудь ответственное?! что они умеют?! нет, это мой крест!» – и с еще большим усердием принималась за предсвадебные приготовления.
Накануне венчания Дима Дрягалов прислал Леночке огромную корзину цветов и вместо обычной «свадебной корзинки» сундучок дорогого дерева, весь в замысловатом арабском орнаменте. В сундучке Наталья Кирилловна с дочкой нашли увесистый кисет, набитый империалами. В свою очередь невеста послала жениху золотые запонки, а ее родители присовокупили от себя будущему зятю еще полуфунтовый брегет, исполняющий «Боже, храни королеву».
Итак, приличествующий этикет сторонами был вполне соблюден, все необходимые приготовления сделаны. Настал срок венчания.
В предпоследнее воскресенье перед Великим постом многие спешили повенчаться – не соберешься теперь, ждать придется два с лишним месяца. Вот и 13 февраля 1905 года редко у какой московской церкви не стоял свадебный поезд. Но, наверное, самое пышное, самое многолюдное браковенчание в этот воскресный день в первопрестольной было в новоблагословенной лефортовской Троицкой церкви. Здесь, казалось, съехалась половина всех московских экипажей. А в самом храме – просторном, с двумя приделами – набилось столько публики, что уж – верно! – никакому городничему было не взойти. И что за публика собралась! – сплошь бороды, бороды: всякого фасона, цвета и длины. На многих бородачах сюртуки. А у иных старцев так даже кафтаны виднелись под соболями. И то тут, то там тускло отсвечивают медали на шеях – «За полезное», «За усердие», «За усердную службу». Это были приглашенные со стороны жениха – цвет московского капитала. В таком многолюдном собрании старообрядцев группка никониан – гостей со стороны невесты: выбритых досиня мужчин в заграничном платье и их жен в шляпках – выделялась так же, как бывают заметны европейцы среди аборигенов какой-нибудь экзотической страны. Между этими европеизированными гостями стояла и Таня со своими близкими – Капитолиной Антоновной, Наташей и m-lle Рашель. А вот глава их семьи Антон Николаевич на свадьбе лучшей подруги жены присутствовать не смог: в связи с последними событиями он теперь был занят по службе даже по воскресеньям. Также по известным причинам отсутствовала и Танина мама Екатерина Францевна. Незадолго перед этим Екатерина Францевна поведала дочке, что она недавно разговаривала с духом Александра Иосифовича и тот объявил о своем намерении в будущем явиться им.
Взоры всех присутствующих были устремлены в центр храма, где у аналоя стояли сами врачующиеся. Не бывает, наверное, таких жениха с невестой, которые под венцами не казались бы прекрасными. Но восхищенные взгляды гостей красноречиво говорили, что более очаровательной пары еще никому видеть не приходилось, – Леночка с Димой превосходили всякий возможный восторг! От них невозможно было отвести глаз. Обряд показался всем необыкновенно короток, так людям хотелось еще смотреть на безупречного жениха и на несравненную невесту в венке из померанцевых цветов.
Выход новобрачных был царски торжественен: толпа как-то сумела расступиться, и в узкий проход полетели цветы. Дима помог Леночке взобраться в белую кибитку, запряженную тройкой орловских, и изумительный экипаж во главе бесконечного поезда помчался на другой конец Москвы – на Малую Никитскую.
Дома молодых и их званых гостей ждал грандиозный обед. Самая большая зала жарко протопленного дрягаловского особняка была до тесноты заставлена столами. До мясопуста оставались считаные дни, и, верно, чтобы гости насытились впрок тем, чего за долгий пост им отведать уже не придется, столы прямо-таки ломились от скоромного: поросята лежали ненамного реже того, когда они в лучшие свои дни сосут матку, филеи и копченые окорока занимали целиком аршинные тарелки, сортов колбасы нельзя было и перечислить. Гораздо реже, чем поросята, стояли бутылки. И в основном, по обычаю старообрядцев, это были домашние настойки. В соседнем помещении поменьше разместились певчие и приглашенный Натальей Кирилловной оркестр гармонистов – эта зала была отведена для танцев.
Когда головной экипаж поезда остановился у дома Дрягалова, из дверей вышел сам почетный гражданин. Василий Никифорович, несмотря на мороз, был в одном костюме, в руках он держал образ. Трижды перекрестив сына с невесткой Спасом и дав им поочередно приложиться к нему, Дрягалов пригласил всех откушать хлеба-соли и не заходил сам в дом до тех пор, пока не прошли все до единого гости.
Когда все приглашенные расселись, причем молодых посадили по-старинному – напротив друг друга: Диму вместе с тещей Натальей Кирилловной с одной стороны стола, а Леночку, с отцом и свекром, – с другой; итак, когда все заняли отведенные им места, шафер объявил торжество начавшимся и предложил слово старейшему из гостей – известному фабриканту мануфактурных изделий.
Старик долго поднимался, позвякивая медалями, – его поддерживали под локти соседи, – кряхтел, кахикал. И, наконец, высоким дребезжащим голосом произнес:
– Господа! Позвольте мне предложить тост за новобрачных… – Он запнулся, очевидно, забыв, как зовут виновников торжества.
Ему кто-то из соседей зашептал: «Дмитрия», «Елену». Но престарелый мануфактур-советник, так и не вспомнив, закончил:
– …за новобрачных… князя и княгиню!
– Ура! Ура! Ура!!! – грянули молодые раскатистые голоса со всех сторон.
Старичок, услыхав крики, очень довольный произведенным впечатлением, обвел всех высоко поверх голов улыбающимися мутными глазами и опять с помощью соседей опустился на место.
После первого тоста несколько минут в зале не раздавалось других звуков, кроме позвякивания приборов о тарелки. Потом гости, то со стороны жениха, то со стороны невесты, стали поочередно подниматься и говорить речи и тосты. Коротко и красиво высказался по случаю Сергей Константинович. Он назвал замужество дочери перевернувшейся страницей его собственной жизни. «И, увы, – философски грустно добавил он, – конец этой интереснейшей книги теперь еще на одну страницу стал ближе».
Взяла в свое время слово и Капитолина Антоновна. Старая барыня вполне понимала, что, в сущности, находится в обществе своих бывших крепостных. Но такое общество ей было, пожалуй, самым знакомым, близким, может быть, и самым дорогим. Поднявшись с места, она оглядела всех так по-матерински снисходительно и одновременно так торжественно, что умолкли даже те неугомонные старички-говоруны, которые вечно на застольях, чуть пригубив вина, начинают без умолку что-то рассказывать соседям, не заботясь нисколько о том, слушает ли их вообще кто-нибудь и не мешают ли они прочим.
– Я на своем веку повидала свадеб, может быть, немногим меньше, чем здесь нынче всех людей собралось, – вздохнула Капитолина Антоновна. – Но, право, не припомню другого такого добра молодца жениха и лучшую красну девицу невесту. Разве только моя любезная невестка не уступит. – Она оглянулась на сидевшую от нее слева Таню. – Вот я вошла впервые в этот дом. Увидела хозяина – кормильца-батюшку. – Капитолина Антоновна слегка поклонилась Дрягалову. – Его людей. Устройство. И что же мне, многоопытной престарелой, сразу ясно стало? А стало ясно, что этот дом не будет для молодой той чужою стороной, на которую девица отправляется, будто в каторгу, со слезами горючими и причитаниями. Я увидела здесь людей правильных и основательных, роду честного, богатого. И родители невесты, то есть теперь уж мужниной жены, могут быть покойны – в новой семье дочка ваша не будет падчерицей. Истинно говорю. Но и тебе, лебедь, – сказала Капитолина Антоновна Леночке, – нужно теперь прилежать вдвое против прежнего. Не забывай: добрая жена дом сбережет, плохая рукавом растрясет! А ты, князь, – обернулась она к Диме, – помни наверно: не заботиться о жене – все равно как глаза своего не беречь. Хочется кривым ходить? Или вовсе слепым? Никогда! Вот так и жену береги, как глаз.
Гости натурально заслушались мудрую старицу. Дрягалов, лукаво прищурившись, что обычно у него являлось выражением восторга, смотрел на Капитолину Антоновну, но не забывал поглядывать и на сидевшую с ней рядом Таню, которую он и так уже сегодня иссверлил всю глазами, хоть и старался делать это незаметно. Слова барыни были для Василия Никифоровича в высшей степени лестными. А поучений, высказанных ею молодым, он сам испокон держался.
Когда все неплохо закусили и тосты стали менее связными, шафер объявил первую кадриль, которую молодые танцуют по отдельности, vis-a-vis друг с другом, как это называется по-заграничному: невеста с самым почетным гостем, а жених – с первою дамой на торжестве. С дамой все обстояло просто: таковою, безусловно, являлась Капитолина Антоновна. Старая барыня великодушно приняла ангажемент жениха и показала такое умение, что гости устроили ей потом овацию. А вот самый почетный гость, – а это был, по мнению преобладающей купеческой половины собрания, все тот же мануфактур-советник с медалями, – уже не то что танцевать, с места подняться не мог, а на все реплики в свой адрес отвечал единственно улыбкой и согласным покачиванием головой. Тогда менее многочисленная интеллигентская часть торжества в лице Сергея Константиновича выдвинула своего самого почетного гостя – старинного друга доктора Епанечникова, профессора медицинского факультета. С этим-то профессором Леночка и встала в пару.
После первой кадрили, дождавшись, когда утихнет восторг публики от мастерства Капитолины Антоновны, шафер объявил вторую кадриль, в которой теперь уже жених и невеста участвуют в паре. Тут уж все с удвоенным интересом вытянули шеи, – как же! молодые танцуют вместе! Грянула музыка. И пары закружились.
Тане очень важно было поговорить с Дрягаловым. После его возвращения она так и не выбралась повидаться с ним. А когда Леночка ей сказала, что скоро у них с Димой будет свадьба, Таня решила до этой поры и не торопиться встречаться с Василием Никифоровичем – на свадьбе заодно она все и выяснит, что необходимо.
Взяв под руку царицу бала Капитолину Антоновну, Таня подошла к Дрягалову.
– Василий Никифорович, – на правах старой знакомой, без вступлений и околичностей, сказала она, – позвольте вам представить мою свекровь Капитолину Антоновну.
Дрягалов задержал дольше необходимого свой лукавый взгляд на Тане и затем старательно, но отнюдь не совершенно копируя светские манеры, поцеловал старой барыне руку.
– Безмерно счастлив, сударыня, видеть вас в своем доме, – подавляя чрезмерное веселье в голосе, вежливо произнес он. – Рад также нашему знакомству.
– Ты, батюшка, не чинись со мною, – запросто ответила ему Капитолина Антоновна. – Я всю жизнь в деревне прожила. С мужиками. И салонных разговоров говорить не умею. Давай по-простому.
– Ну, значит, мы совсем свои люди! – обрадовался Дрягалов. – Уговоримся.
– Поздравляю с чудесною невесткой. Право, повезло. Уж я-то кое-что понимаю в этом.
– Так и я, Капитолина Антоновна, маленько разумею. Пожил, небось. Не была бы чудесной, вышел бы моему жениху не венец, а кнутец, – ответил Василий Никифорович вроде бы со смехом, но так убедительно, что обеим его собеседницам стало ясно – они разговаривают с гением места, власть которого в этом доме еще долго не будет никем оспариваться.
Но Таня тут же про себя отметила, что для Леночки с ее покладистою, жертвенною натурой это идеальный свекор. Он, скорее всего, будет за ней ходить, как за дитем.
– Василий Никифорович, – прервала, наконец, Таня собеседников, – мне с вами нужно поговорить.
Дрягалов опять сколько-то смотрел ей пристально в самые глаза и, только выждав немалую паузу, ответил:
– Ну что ж, пойдемте в буфетную. – И он указал рукой на неприметную дверь, ведущую из столовой.
– Слушаю вас, Татьяна… Александровна, кажется, – сказал Дрягалов, когда они уединились.
Таня без лишних слов перешла к делу. Она напомнила Василию Никифоровичу об их первой встрече у него дома почти год назад.
– Вы помните, может быть, мы пришли тогда втроем: я, Лена и еще одна наша подруга – Лиза?
Дрягалов молча кивнул головой.
И тогда Таня изложила ему всю эту эпопею с Лизой, не посчитав, впрочем, необходимым распространяться о своей роли в ее исчезновении – этакое бесконечное самобичевание было бы уже родом гордыни.
– Не так давно мне стало известно, – продолжала она, – что Лиза вошла в тот самый кружок, что собирался здесь у вас. Не могли бы вы помочь: выяснить – где именно она? что с ней? можем ли мы ее, наконец, увидеть?
– Узнаю, – коротко ответил Дрягалов.
– Только у меня к вам просьба, Василий Никифорович, напрямую со мной не связываться. Вы же знаете, мой муж полицейский. Ну и… вы должны понимать… – Таня замялась, – он, прежде всего, человек чести и долга, а потом уже близкий кому бы то ни было. Поэтому, разыскивая подругу, я бы не хотела доставить ей еще какую-то неприятность.
За все время разговора Дрягалов ни на миг не отвел от Тани взгляда, улыбаясь при этом одними только глазами. Теперь же он вполне откровенно усмехнулся.
– Какие могут быть теперь трудности, Татьяна Александровна! У нас же с вами имеется самая надежная посредница – моя невестка. Как что узнаю, расскажу ей. А она уже вас навестит по-дружески. Все выйдет, как у социалистов говорится, конспиративно. Согласны?
Наконец, и Таня от души улыбнулась ему.
– С вами невозможно не согласиться, – ответила она.
– Мы давайте вот что сделаем, – теперь уже Дрягалов не мог остановиться балагурить, – давайте организуем свое тайное общество – заговор троих! – вы, Лена и я. Как смотрите?
Таня не удержалась рассмеяться:
– Почему бы нет! Не вижу никаких препятствий для этого.
Она поднялась, показывая, что больше ей сказать нечего и просит аудиенцию считать оконченной.
Встал со стула и Дрягалов. Но так скоро прекращать приватное свидание с красавицей в уютной буфетной Василий Никифорович, очевидно, не спешил. Старательно напуская на себя серьезный вид, он произнес:
– Нам надо вот что с вами сделать: чтобы заговор не раскрылся, не дай бог, его полагается скрепить общею чаркою вина. Законно! Мы – купечество – люди простые. У нас порядки такие. – Он умолк, испытующе глядя на девушку.
Таня с каким-то новым любопытством смотрела минуту на Дрягалова, потом вдруг в сердцах махнула рукой и сказала:
– А давайте! И мы не гордецы!
Дрягалов достал из буфета бутылку и широкий фунтовый фужер. Он налил в него доверху вина и протянул Тане:
– Из одной чаши…
– За наш заговор! – с иронией произнесла Таня и отпила несколько глотков.
– И за самую прекрасную в свете заговорщицу, – ответил Дрягалов и допил остальное.
Гулянье тем временем продолжалось. Дом ходил ходуном. В танцевальной зале благочестивые и великовозрастные старообрядцы, обычно относящиеся к шумным забавам молодежи предосудительно – «бесовство!», – теперь, раздобрев от обильного дрягаловского угощения, особенно от наливок, с удовлетворением любовались на то, как кружатся с пропащими никонианами их не крепко держащиеся веры внуки, а иные из дедов и сами выходили тряхнуть стариной – пристукнуть каблуками по полу. Оркестр маэстро Кошкодавленко было слышно, наверное, у самых Никитских ворот, – Дрягалов потихоньку наказал музыкантам врезать им так, чтобы четыре части кругом знали – он сына женит!
Между тем, пока малые и старые, объединенные общими интересами, проводили время весело и шумно, Дрягалов собрал в буфетной часть гостей среднего поколения – всех с полторы дюжины. Это были известнейшие московские капиталисты – промышленники и торговцы, – которые, пользуясь случаем, решили обсудить некоторые свои заботы.
В центре внимания этого собрания был, как ни странно, самый молодой из присутствующих – лет тридцати пяти, худощавый, элегантный господин, единственный среди всех чисто выбритый. Несмотря на невеликий возраст, держался он и говорил уверенно, веско, показывая не только значительное образование, но и недюжинные задатки вожака. Не случайно многие, и даже бывшие старше, величали его почтительно по имени-отчеству – Павлом Павловичем.
– Господа! – сказал он. – Я, прежде всего, хотел бы поблагодарить уважаемого Василия Никифоровича за его радушие и гостеприимство и еще раз поздравить с женитьбой сына.
Дрягалов молча кивнул ему в ответ.
– Но настало время, господа, – продолжал Павел Павлович, – когда за нашими вселенскими разудалыми празднествами, за показным увлечением искусствами, всякими модными веяньями, – он скользнул взглядом по плотному, коротко стриженному, круглоголовому господину, сидевшему в кресле в углу буфетной справа от него, – одним словом, за всем этим вычурным сибаритством, какого не позволяли себе наши отцы и о каком даже не догадывались деды, мы рискуем проглядеть катастрофу, грозящую не только нам лично, – что, в конце концов, такое мы?! – но, главное, гибельную для России! для самого нашего тысячелетнего государственного строя!
– Ты, Павел, это о чем? – строго спросил его Дрягалов. – О какой погибели толкуешь?
– Это, Василий, нас тобой на чистую воду выводят, – отозвался круглоголовый господин. – Так ведь, Пал Палыч?
– Ты сказал, Савва Тимофеевич! – ответил Павел Павлович. – Всем известно, что вы с Василием Никифоровичем водитесь с социалистами. Водитесь! – это ваше дело. Хоть детей их крестите! Но не помогайте им устраивать партии, уже открыто сражающиеся с существующим строем правления! Вы своими капиталами взращиваете силу, которая вас же потом и пустит по миру, когда окрепнет.