Твердь небесная Рябинин Юрий
Понятное дело, с родственником Василий Никифорович мог быть менее церемонным, нежели с его товарищем.
Алексей, стараясь показаться независимым, подчеркивая, что с него взыскивать, будто с малолетнего, не годится, этак снисходительно ответил:
– Видишь ли, Василий Никифорович, у любого могут быть свои убеждения. И изменять убеждениям, согласись, неблагородно, подло… Вчера мы одних взглядов придерживались, сегодня других, завтра будем третьих. Каково это, по-твоему?..
– А я, выходит, подлый, неблагородный лавочник, – усмехнулся Дрягалов. – Я же изменил этим вашим… убеждениям.
– При чем здесь ты?! – Самородов хватился, что слишком увлекся. – Ведь, говоря по совести, ты и не был никогда нашим идейным сторонником… – Он хотел что-то добавить об уважительных, чисто познавательных, мотивах участия Дрягалова в кружке, но, вспомнив о кузине Машеньке и ее роли в увлечении Василием Никифоровичем социализмом, неловко оборвался.
Но Дрягалов, судя по его лукаво блеснувшим глазам, понял ход мыслей молодого человека.
– Одним словом, порешим так давайте: я вам в вашем бунтарстве больше не пособник, – произнес он. – Верно говорю.
– Мы все понимаем, Василий Никифорович, – вмешался наконец Мещерин. – Но Алексей прав: мы себе не принадлежим. У нас есть цель, и мы остаемся ей верны.
– Себе не принадлежите – верно, – вздохнул Дрягалов. – Вы Сереже принадлежите. Что он теперь-то придумал с вами? Небось самый бунт поднимать нарядил?
– От вас ничего не утаишь. – Мещерин не мог не оценить дрягаловской прозорливости. – Вы все насквозь видите.
– Дело не в том, – отмахнулся Дрягалов. – Ты, Володя, вот так сердечно сказал о наших солдатиках, что по полям по маньчжурским полегли, – меня аж до нутренностей пробрало. А они не бунтовали. Не бузили. Они пошли, куда царь повелел, и сложили там головушки. За здорово живешь. Во славу Божию, как говорится. Но их пример вам не наука. Конечно. Коли вы против них теперь идете. Так я вас опять не осуждаю. Ваша воля.
– Василий Никифорович! – в сердцах воскликнул Мещерин. – Ну не также всё! Вы всё неправильно понимаете!
– Где уж нам! Мы неученые. Наше дело купецкое. Барышное. Но верно говорю вам: я в чужом глазу сучка не ищу. Мое дело маленькое. Только вот что, хотел предупредить вас: мои собратья-мироеды – торговцы да фабриканты – наряжают на свой счет против вас, социалистов, ополчение – черную сотню. Может, слышали?
Мещерин пожал плечами, показывая, что это ему известно и что такие пустяки его не особенно заботят.
– Так вот, – продолжал Дрягалов, – эти молодцы не чета полиции: они с вами не будут чикаться, у них разговор один – пуля, финка или кистень. К тому же полиция им еще и пособствует: доставляет ваши портреты и приметы. И вот так попадетесь им под руку где-нибудь – враз отправят ко святым угодникам. И охнуть не успеете.
– Довольно об этом, Василий Никифорович, – поморщившись, прервал его Мещерин. – Мы не гимназисты, чтобы пугаться воровских финок…
Глава 6
С утра 20 октября со всех концов Москвы к Техническому училищу в Лефортове потянулся народ – рабочие, студенты, интеллигентного вида господа, женщины с детьми. Некоторые шли с венками, в которые были вплетены алые ленты. Многие, не таясь, несли красные флаги. Все были хмуры, сосредоточенны, говорили между собой мало, приглушенно, отрывисто.
У подъезда Технического училища толпа стала собираться еще задолго до рассвета. Люди стояли молча и, почти не отрывая взгляда, смотрели на могучие дубовые двери училища.
Наконец часов в девять двери отворились, и на крыльцо во главе с коренастым смуглым бородачом вышли несколько человек, среди которых был и Сергей Саломеев, – все с непокрытыми головами. Собравшиеся у подъезда, как по команде, также поспешно сняли шапки. Бородач поднял руку, как это обычно делается, когда оратору необходимо призвать публику к вниманию, хотя на площади и так никто не дышал, и произнес:
– Товарищи! – В мертвенной тишине его голос казался пронзительно звонким. – Только что российская верховная власть осчастливила подданных манифестом, в котором нам милостиво даруется свобода! Мы свободны! Свободны вкалывать от зари до зари и получать за это лишь взыскания и штрафы. Свободны жить впроголодь в грязных казармах! Свободны бессильно наблюдать, как умирают от истощения и болезней наши дети! Свободны бездарно погибать в чужой земле за чуждые нам интересы! Но если только мы заикнемся о своем недовольстве такою свободой, по нам можно совершенно свободно стрелять, свободно рубить нас шашками, стегать нагайками, бросать в застенки. Такова она царская свобода! Мы сегодня хороним нашего товарища, предательски убитого третьего дня здесь, рядом, на соседней улице. Всего лишь за день до того он вышел из тюрьмы… на эту их… свободу. Он был полон самых восторженных замыслов. Он был смел, умен, талантлив, благороден. Он любил жизнь и хотел всего себя отдать своему народу, хотел принести свой ум и талант служению добру, справедливости, счастью людей. Но царская свобода не позволила ему этого сделать. Царской свободе не нужны благородные, совестливые и честные граждане. Ей нужны только безропотные рабы, бездумные опричники и угодливые, трусливые холуи. Но им не заставить нас быть таковыми! Мы будем достойными нашего благородного покойного товарища! Мы продолжим его борьбу! И добьемся, чтобы его дело, его правда восторжествовали! – Он опять поднял руку, верно, предупреждая возможные, но отнюдь не уместные в эту минуту аплодисменты, и продолжил: – Товарищи! Сейчас мы на своих руках понесем нашего друга и соратника к месту его упокоения. Мы поднимем его гроб как знамя! как ковчег завета! И горе тем, кто встанет на нашем пути! Мы решительно заявляем: сегодня у нас не смиренные похороны с плачем и стенаниями! Сегодня мы выходим на бой! Мы идем в наступление на преступное самодержавие! на варварскую черносотенную Русь! Пусть же последний путь нашего товарища станет началом неудержимого и победоносного народного шествия к настоящей свободе! – Закончив речь, бородач в третий раз поднял руку, призывая собравшихся не давать и теперь волю чувствам.
Затем он сделал кому-то знак, двери раскрылись, и несколько человек вынесли на плечах покрытый красным полотном гроб. На полотне черными буквами была вышита надпись – «Слава борцу за свободу».
Сразу дюжины две крепких молодых людей – рабочих, судя по их скромнейшим поношенным пиджакам и косовороткам, – взявшись за руки, образовали вокруг гроба цепь, и это траурное шествие двинулось к Немецкой улице.
По мере продвижения число участников процессии нарастало, – тысячи людей, вышедших встречать гроб на тротуары, затем присоединялись к шествию. Так что, когда голова колонны показалась на Земляном валу, вся процессия представляла собой весьма внушительную силу – невиданное никогда прежде на Москве массовое собрание.
Впереди этой колонны шел отряд дружинников, меяеду прочим, и Мещерин с Самородовым. Они следили, чтобы на пути шествия полицейские, агенты охранки или черносотенцы не устроили бы какой-нибудь провокации.
Этот кордон был выставлен очень не напрасно. Потому что действительно среди толп москвичей, ожидающих процессию на тротуарах, а то даже и в самой процессии шастали какие-то подозрительные типы – или с очевидными повадками медниковских шпионов, или с типичными охотнорядскими мордами. Поэтому дружинникам, охранявшим шествие, нужно было быть начеку.
По договоренности с организаторами манифестации московская власть распорядилась убрать с улиц полицию и войска. И правда, ни полицейских, ни военных по пути следования колоны как будто не было видно. Но когда показались Красные Ворота, дружинники заметили, что там, среди зевак, похаживает невысокого росточка городовой.
Увидев авангард процессии, городовой быстро подошел к неторопливо бредущему извозчику, залез в пролетку и вдруг достал револьвер и несколько раз выстрелил в сторону дружинников. Те также выхватили пистолеты и открыли ответный огонь. Впрочем, ни полицейский, ни дружинники в цель не попали – слишком далеко они были друг от друга. И, кроме секундного переполоха, этот инцидент никаких последствий не имел.
Рядом с Мещериным шла Хая Гиндина. За те полтора года, что Мещерин ее не видел, Хая сильно переменилась: вместо прежней картинной декадентки, надменной и дерзкой, бравирующей радикальными взглядами, она теперь своею сдержанностью и немногословностью производила впечатление многоопытной мудрой дамы. Взгляд ее, прежде неизменно презрительный, стал скорее снисходительным и немного уставшим, впрочем, не изменившим своего обычного несколько высокомерного выражения.
Еще в давешнее их свидание у Саломеева в комитете Мещерин отметил, что Хая сделалась несравненно более привлекательною. А прямо сказать, похорошела. И собою слегка округлилась, и губки у нее очаровательно припухли, а брови, напротив, сделались изящнее, круче, а руки благороднее, а смоляные волосы, прежде обычно неубранные, теперь уложены со вкусом. Мещерин вдруг с удивлением на самого себя увидел в ней женщину, чего раньше странным образом не замечал. И ему было лестно, что Хая здесь, в группе дружинников, не сама по себе, как все прочие, и уж тем более не с кем-то, а именно с ним. А он с ней. От внимания молодого человека не ускользнуло, как многие дружинники, показывая вид, будто они озираются кругом в поисках провокаторов, поглядывали на его спутницу: так всё и бегали глазами то по груди, то по бедрам девушки. Да и сам Мещерин то и дело удостаивался завистливых взглядов товарищей, отчего он розовел и, чтобы не выдать своего удовольствия, пониже опускал голову.
Разговор у них как-то не выходил. Они если и обменивались репликами, то лишь такими, которые не могли касаться лично их, а только служили средством избежать неловкого молчания. И дело было даже не в посторонних, что шли от них в двух шагах и слышали каждое их слово. Если бы они на улице были и совсем одни, вряд ли бы у них теперь получилась более живая беседа.
Мещерин определенно знал, что Хая была к нему неравнодушна, и, судя по всему, чувствам за это время не только не изменила, а даже, похоже, умножила их. Да и сам он с удивлением обнаружил, что теперь как будто чего-то в ней находит. Она же, оказывается, недурна собой. К тому же очень неглупа. А уж об ее отваге, самоотверженности, верности избранным принципам и других замечательных свойствах натуры вообще говорить не приходится. Все эти неожиданные наблюдения и раздумья странным образом волновали бывалого служивого, вызывали у него смущение, какового он не испытывал очень давно, – пожалуй, с тех пор, когда, еще гимназистом, впервые оказался наедине с дамой в укромной комнатке.
Стесняясь выдать свои чувства, Мещерин старался казаться сосредоточенным, озабоченным единственно безопасностью их шествия. Но при этом он не мог удержаться, чтобы тоже не скользнуть глазами по груди своей спутницы, по ее бедрам, не задержать взгляда на ее маленьких остроносых, звонко отстукивающих по мостовой, башмачках.
Шедший поодаль Самородов лишь улыбался незаметно, наблюдая, как смущается его друг. Он, как и все в саломеевском кружке, знал о потаенных и, очевидно, не утраченных чувствах Хаи к Мещерину. Но, оказывается, теперь и сам Мещерин, судя по его поведению, неравнодушен к девушке. Арес поражен Купидоном, подумал Самородов и в очередной раз пригнул голову, пряча улыбку. Однако же, как посчитал Алексей, оставаться безучастным наблюдателем в этаком недоумении, случившемся с другом, с его стороны было бы не по-товарищески. Почему решил помочь Владимиру. Он начал издалека.
– Хая, – заговорщицки произнес Алексей. – Многолюднее похороны мы не встречали даже в Китае. Но попробуй отгадай, где мы видели самое великое столпотворение? Что это было за событие?
– Бой под Мукденом, видимо… – Хая посмотрела на Самородова с благодарностью за то, что тот нарушил затянувшееся неловкое молчание.
Воодушевленный этим ее одобрительным взглядом, Алексей продолжил:
– Представь себе, что почти столько же народу, сколько участвовало под Мукденом, праздновало день рождения в Японии, на который мы с Володей как-то летом попали. Нас не строго содержали в плену, – пояснил он. – У японцев принято справлять дни рождения. Но только не по отдельности, а всей страной заодно: вначале празднуется день рождения всех японских мальчиков, а через два месяца – всех девочек. И вот на таком празднике девочек мы случайно и оказались. За городом, на берегу моря. Народу, как я уже говорил, не счесть. Тьма. Все девочки и их мамаши закутаны в шелковые полотна самых разных цветов. Мужчин же почти не было. Разве старики. Понятное дело – война. Поэтому мы с Володей, да еще несколько таких праздношатающихся русских пленных привлекали к себе всеобщее внимание. На удивление, японцы относились к нам вполне дружелюбно: улыбались, даже угощали чем-то, чего есть не будешь, по правде сказать. И вот, внимание, Хая, – Самородов с улыбкой поглядел на друга, как бы давая тому понять, что сейчас он расскажет о нем нечто сокровенное. – Какая-то девочка лет двенадцати, шалунья, верно, записная, забралась на большой камень, выступающий в море вроде полуострова, да запуталась там наверху в своих шелках, оступилась и полетела в воду. Все это женское многоцветье разом заголосило, заметалось. А как помочь несчастной, никто не знает. И тогда Владимир бегом взлетел на этот самый камень и прыгнул в воду. Да вовремя успел: девчонка как раз уже перестала барахтаться и пошла на дно. Когда он вынес ее на руках из воды и она отдышалась, японцы, кажется, готовы были провозгласить его своим вторым микадо. Их восторгу не было предела.
– Ну довольно. Предисловие затянулось, – перебил его Мещерин. – Ты уж давай приступай к тому, ради чего завел эпопею. А то до самого кладбища не уложишься. – Он понял замысел друга.
– Так вот, – продолжил ободренный Самородов, – матушка этой девочки – изумительной красоты японка: этакая фарфоровая ваза, спелый ананас, стройный бамбук…
– Ветка сакуры в пору цветенья, – подсказал Мещерин.
– Да, ветка сакуры! – подхватил Самородов. – Как я забыл?! Одним словом, Хая, мало чем тебе уступает. Превосходит разве только летами. Впрочем, самую малость.
Хая, не в силах сдержать улыбки, энергично покачала головой, показывая, что у нее нет слов на эти юношеские необузданные фантазии.
– Эта японка овдовела еще в начале войны, – рассказывал Самородов, – муж ее взорвался на броненосце возле Порт-Артура. И вот, представь, она влюбилась в нашего Владимира до беспамятства. Ну, конечно, она была потрясена его героизмом, доблестью, к тому же безмерно благодарна за спасение утопающей дочери. Сама понимаешь. Так принялась нам чуть ли не каждый день носить передачи. В гости приглашает на чайные журфиксы. И вот однажды за чаем она прямо спросила Владимира, не желает ли он насовсем переселиться в их с дочкой бумажный павильончик и, крестившись в синтоизм, стать японцем и ее главою?
– И что же? – заинтересованно спросила Хая. – Неужели он отказался от такого лестного предложения?
– Представь себе – да. Он, как настоящий джентльмен, поблагодарил даму за оказанную ему честь и сказал, что он не свободен, что у него на родине, именно – в Москве, есть возлюбленная.
Хая наконец догадалась, к чему подводит Самородов.
– Так прямо и сказал? – спросила она, оглянувшись не на рассказчика, а на его повесившего голову друга.
Самородов деликатно промолчал, предоставив теперь разоблаченному влюбленному отдуваться самому.
– Так прямо… – глухо отозвался Мещерин.
– В таком случае этому джентльмену следовало бы не оставлять нас в неведении, а открыть предмет своей пламенной страсти, – продолжила пытать его Хая. – Кто же эта избранная счастливица?
Мещерин отвернулся.
– Ну, Володя, – призвал его к ответу Самородов. – Сказав «а», надо говорить и «бэ». Давай уж, сознавайся во всем. Просим, просим… Здесь все свои…
Мещерин, стараясь делать это незаметно, покосился глазами направо и налево: не услышит ли его кто посторонний?
– Хая… – выдавил он наконец. – Я говорил о тебе… Это ты… Я прошу твоей руки, – произнес он совсем уже тихо.
Девушка ничего не ответила. Она сосредоточенно смотрела под ноги.
Тогда Самородов, который шел все это время между ними, отстал на полшага, взял Хаю за левую руку, Мещерина – за правую и соединил их руки.
– Объявляю вас женихом и невестой, – прошептал он. – И будета два в плоть едину.
До Ваганьковского кладбища процессия добралась спокойно, без происшествий. Так же спокойно колонны от Ваганькова разошлись по районам. Однако уже этим вечером стало известно, что одна колонна, человек около ста, состоящая преимущественно из студентов университета, попала в полицейско-черносотенную засаду на самой Моховой. Когда манифестанты, воодушевленные успехом дня, осознанием своей силы, перед которой власть вместе со своими опричниками-казаками и охотнорядскими прихвостнями натурально спасовала, и строившие уже самые смелые планы дальнейшего наступления, когда они подошли к родным университетским стенам, которые по поговорке помогают, с противоположной стороны Моховой, из слуховых окон в крыше Манежа, из других зданий, по ним был открыта ружейная стрельба. Несколько человек свалилось замертво. Десятки получили ранения. Это была коварная, предательская месть власти за испытанное ею в этот день унижение, – хоть так возместить! хоть так отыграться!
Глава 7
Ровно в полдень 7 декабря над притихшей Москвой раздался протяжный и тревожный, будто предвещавший неладное, гудок. Это был призыв к всеобщей политической стачке. Тотчас тысячи мастеровых, рабочих, служащих, студентов, бывших наготове, напряженно ожидавших зова этого сигнала, побросали свои мастерские, цеха, конторы, аудитории и, подняв красные флаги, вышли на улицу. На иных флагах аршинными буквами прямо указывалась цель стачки: «Да здравствует вооруженное восстание!»
В Леонтьевском переулке собралась толпа не менее чем в тысячу человек – в основном рабочие типографии Мамонтова. Настроены все были решительно: сейчас в бой! на штурм! В двух шагах от Леонтьевского находились важнейшие московские властные резиденции: пойдешь налево, как говорится, – дом обер-полицмейстера, направо, за углом Тверской, – генерал-губернаторовы апартаменты. Типографские решили не мелочиться – что там какой-то полицмейстер? – а сразу идти на Тверскую и занимать главноначальствующую московскую квартиру. В успехе никто не сомневался: свергнем могучей рукою! час искупления пробил! Знамя только повыше да шаг потверже! Но едва колонна подошла к Тверской, ее атаковали драгуны. Побоище у Манежа 20 октября ничему повстанцев не научило – они точно так же снова угодили в засаду. С этой крови в Леонтьевском началась московская декабрьская драма.
Тем же вечером Мещерин с Самородовым и еще с несколькими своими дружинниками завладели целым арсеналом. Двумя группами, насколько возможно незаметно, они пробрались на Большую Лубянку, и, разоружив прежде городового, выломали дверь в расположенном там оружейном магазине. Выбрали именно этот магазин они не случайно – им указал на него Саломеев: по его сведениям, там их должна была ожидать богатая добыча. И правда, от обилия оружия у дружинников глаза разбежались: десятки пистолетов и винтовок, будто специально для них кем-то приготовленных, были развешаны по стенам, разложены по прилавку, на полу возле двери стояло несколько ящиков с патронами. Всего захваченного дружинниками хватило бы, чтобы вооружить по меньшей мере полуроту. Правда, пользы повстанцам это оружие так и не принесло.
Опять же по указанию Саломеева захваченный арсенал Мещерин доставил на Чистые пруды, в реальное училище, где находился штаб боевых дружин. В этом училище Мещерин, Самородов и еще несколько служивых начальников дружин обучали не нюхавших пороха новичков основам военного искусства.
Через два дня после взятия налетом оружейного магазина Мещерин с Самородовым опять показывали дружинникам приемы обращения с оружием, учили стрелять по мишеням. В этот раз в училище собралось, как никогда, много народу. Распоряжался над всеми Саломеев – после недавнего ареста почти всего Федеративного совета, которого он счастливо избежал, товарищ Дантон теперь являлся одним из руководителей восстания.
Вечером в полуподвал, где Мещерин и другие начальники дружин занимались с новобранцами, вбежал, громко стуча сапогами, расхристанный рабочий и закричал:
– Полиция! Полиция! Нас окружили!
От этого истерического крика чуть было не вышла паника. Все, как по команде, куда-то рванулись бежать, сталкиваясь и мешая друг другу, кто-то упал, кое-то даже бросил на пол оружие.
– К оружию! – прокричал Мещерин на все училище. – У кого винтовки – занять оборону на лестнице! С пистолетами – марш по этажам, встать на позицию к окнам! Македонцы, ко мне!
Македонцами именовались дружинники, обученные управляться с самодельными бомбами-македонками.
Все снова рванулись бежать, но на этот раз уже каждый боец знал свой маневр.
Когда Мещерин с Самородовым выбрались из подвала, входную дверь снаружи крушили солдаты, видимо, прикладами.
– Готовьсь! – приказал Мещерин своим дружинникам, расположившимся на лестнице, и поднял уже руку, чтобы, едва неприятель ворвется внутрь, скомандовать дать по нему залп.
Но в это время с верхнего этажа сбежал полотняно-белый Саломеев.
– Товарищи! Товарищи! – выкрикнул он высоким дрожащим голосом. – Не стрелять!
Мещерин от такого явления замешался и опустил руку. Дружинники в недоумении смотрели то на того, то на другого.
Тут двери с треском распахнулись, и в вестибюль, предводительствуемые офицером в чине ротмистра, с винтовками наперевес, осторожно, будто не желая спровоцировать дружинников сгоряча спустить курок, вошли солдаты, с дюжину всех, и выстроились в шеренгу.
Саломеев, наконец взяв себя в руки, уверенно подошел к офицеру, предводительствующему этою командой.
– Мы складываем оружие! – отчеканил он.
Никто из повстанцев ему не возразил, однако и винтовок никто не побросал. Больше того, некоторые дружинники стали медленно пятиться вверх по лестнице, предполагая, видимо, затем обороняться на верхних этажах.
– Выходите на улицу по одному без оружия! – громко произнес офицер, так, чтобы это было слышно всем в вестибюле и на лестнице.
– Нам требуется обсудить наше положение! – ответил Саломеев.
Офицер только молча кивнул, показывая, что он не возражает.
– Товарищи! – Саломеев снова почувствовал себя хозяином положения. – Призываю всех сохранять спокойствие! Начальников дружин прошу сейчас подняться в канцелярию!
Менее чем через минуту в канцелярии во втором этаже собрались все бывшие в доме ответственные лица.
– Штаб дружин пал! – Саломеев сразу же поставил точку в возможной дискуссии по поводу случившегося. – И теперь самое полезное, что мы можем сделать для восстания, вообще для революции, – патетически уточнил он, – это сохранить жизни всех, кто сейчас здесь находится. Оружием придется пожертвовать. Но это пустяки. Все эти железки не стоят жизни и одного дружинника. Уверяю вас, тот, кто выйдет на улицу без оружия, отделается в худшем случае несколькими месяцами тюрьмы.
– Это позор! – воскликнул молодой человек в студенческой шинели нараспашку. – Лучше сложить голову, чем так бесславно сдаться!
– Прекрасно! – вскипел Саломеев. – Я принимаю весь позор, все бесчестие на себя! Вы никто не опозорены! Вы – истинные храбрецы, готовые костьми лечь, но не выкинуть белого флага! Вам рукоплещет весь прогрессивный мир! А меня, разумеется, ждет всеобщее презрение за трусость! Замечательно! Но я спасу сотню людей. И они – эти люди – рано или поздно станут могильщиками самодержавия! Может быть, они тогда вспомнят с благодарностью того труса, что в декабре пятого года спас их от бездарной погибели!
Молодой человек что-то хотел возразить, но в это время в комнату вбежал тот самый расхристанный рабочий и взахлеб принялся докладывать Саломееву, что подошел местный пристав, который просит допустить его поговорить с руководством штаба. Саломеев, не раздумывая, велел проводить пристава в канцелярию.
– Ну вот, – удовлетворенно произнес он, – у нас еще есть сколько-то времени, чтобы сделать наше поражение как можно менее вредным для восстания. Мещерин, под черной лестницей отодвигаются половицы, и под ними находится железный люк. Спрячь туда хотя бы пистолеты, которые вы давеча захватили. И непременно патроны. В патронах у нас крайняя нужда. Идем, я дам тебе ключ от этого люка, – он в сейфе в соседней комнате.
Когда они зашли в соседнюю комнату, Саломеев вынул ключ из кармана и протянул его удивленному Мещерину.
– Мы пришли сюда не за ключом, – почти шепотом произнес он. – Я вот что тебе должен сообщить: после ареста Федеративного совета, чтобы нам вообще не остаться обезглавленными, исполнительною комиссией разработан план по спасению руководства восстания. В каком-то непредвиденном случае, вроде нынешнего, достаточно только успеть позвонить особому связному, назвать пароль и адрес, и… арестованные не доедут до тюрьмы – они будут отбиты по пути хорошо подготовленною, уверяю тебя, боевою организацией. Я уже позвонил куда следует. Так что камера сегодня нам, скорее всего, не грозит.
Мещерин совершенно спокойно, как что-то само собою разумеющееся, выслушал новость.
– Но для наивернейшего успеха необходимо, – рассказывал Саломеев, – чтобы полиция и военные больше были озабочены еще сражающимися в осаде повстанцами, нежели охраной уже безвредных сдавшихся. Понимаешь, о чем я?
– Разумеется, – немедленно ответил Мещерин. – Мы будем держаться, сколько возможно.
– Спасибо. Я знал, как ты ответишь. Но не подумай, что я оставляю вас на погибель. У тебя в кармане ключ, который откроет вам путь к спасению. Вы, как только посчитаете нужным, спуститесь через люк в подземелье и выйдете на поверхность в двух кварталах отсюда. Там вас встретит свой человек. Имей в виду, Владимир, мне крайне важно, чтобы вы с Алексеем сегодня к ночи, живые и невредимые, были на свободе. Возможно, вы мне нынче же понадобитесь. На всякий случай ждите меня в Старомонетном.
– Все сделаем как необходимо, – заверил Мещерин.
Они вернулись в канцелярию. Там их уже ожидал пристав, явившийся для переговоров о сдаче. Его сопровождал тот самый ротмистр, что без единого выстрела захватил вестибюль.
Оказывается, пока отсутствовал Саломеев, начальники дружин заявили парламентерам, что они готовы оставить занимаемую позицию, но выйдут только с оружием в руках и арестовывать себя не позволят. Для осаждающих училище это было равносильно признанию своего поражения. Естественно, ни пристав, ни тем более военный начальник не могли согласиться с такими требованиями.
– Свяжитесь с вашим начальством, – заявил им Саломеев. – Передайте наши условия.
Пока пристав крутил рукоятку аппарата, Саломеев кивком головы указал Мещерину и Самородову на дверь, предлагая им приступать к оговоренным прежде действиям. И тот и другой немедленно вышли.
Пристав связался с самим генерал-губернатором. Когда он изложил адмиралу Дубасову суть требований повстанцев, из телефона раздался негодующий крик, дошедший до слуха всех находящихся в комнате: «Стрелять!» Пристав как-то испуганносочувственно оглянулся на Саломеева, на других присутствующих и беспомощно развел руками.
– Слышали? – со страхом в голосе спросил он.
Поскольку Саломеев молчал, лишь испытующе поглядывая то на одного из начальников дружин, то на другого, от имени всего штаба ответил агрессивный студент в шинели:
– Да, слышали! Но наше решение непоколебимо: мы не сдаемся! мы будем сражаться!
Ни слова больше не говоря, единственно взглядом прося ротмистра быть мягче к этим заблудшим неразумным, пристав снова развел руками. Ноу представителя военных властей было совсем другое настроение.
Офицер заявил, что, если через пятнадцать минут все находящиеся в здании лица не выйдут на улицу без оружия, он прикажет открыть по ним артиллерийский огонь.
– В таком случае, – студент в шинели решительно встал в дверях, – мы имеем полное моральное право принудить вас, господа, разделить с нами этот варварский расстрел. Вы будете командовать своими подручными, лежа с жертвами на одной плахе! – издевательски улыбаясь, добавил он.
Офицер остался совершенно невозмутимым. Пристав же заметно занервничал, – он испуганно смотрел на Саломеева, его взгляд прямо-таки кричал, вопил: как же так? такого никак не может быть!
– Товарищи! – вмешался наконец Саломеев. – Революционная честь не позволяет нам уподобиться нашим врагам! Не позволяет поступать непорядочно! Это они без зазрения совести стреляют по мирным гражданам, это они рубят шашками безоружных, это они секут нагайками женщин и стариков. Но мы им покажем пример настоящего человеческого благородства: действительно, имея возможность теперь прикрыться этими царскими сатрапами, как щитом, мы не сделаем этого, мы не опорочим революцию подлыми деяниями, которые лягут на нас и на наше великое дело несмываемым позорным пятном. Отпустить их! Путь уходят и помнят наше великодушие!
Все, натурально, заслушались Саломеева. А агрессивный студент, устыдившись своего непорядочного поступка, опустил голову и отошел подальше от двери, освободив парламентерам выход.
Пристав, из последних сил стараясь сдерживать шаг, чтобы его уход не выглядел бегством, выбрался на улицу и на всякий случай отошел подальше от злосчастного училища. Ротмистр же, напротив, пока не спешил покидать здание. Он неторопливо спустился в вестибюль к своим солдатам. Там он оставался ровно пятнадцать минут, которые сам же установил повстанцам на раздумье. Но едва условленный срок истек, офицер приказал нижним чинам покинуть помещение и сам вышел вслед за ними.
Ротмистр собрался уже дать знак трубачу сигналить к бою, но тут в дверях училища показался Саломеев, – он шел с гордо поднятою головой, показывая, что вынужден уступить силе, но, несмотря ни на что, остается верен своим идеям. За Саломеевым потянулись цепочкой сдающиеся повстанцы. Их было довольно много – человек до ста. Драгуны хватали их и запихивали в арестантские кареты, которые тотчас, под охраной эскорта, разъезжались по тюрьмам.
Саломеева посадили в отдельную карету, – так распорядился пристав, – и тоже немедленно увезли. Напоследок Саломеев еще успел крикнуть ротмистру:
– Прошу вас проявить милосердие к тем, кто был милосерден с вами! – Он рассчитывал, очевидно, быть услышанным многими.
Офицер отвернулся, ничего ему не ответив.
Сдались, однако, далеко не все из повстанцев. Самые непримиримые, в том числе и все начальники дружин, остались в училище, намереваясь стоять там насмерть.
Наконец ротмистр скомандовал трубачу подавать сигнал. И когда в третий раз протяжно и как-то не по-боевому заунывно, будто скорбя по обреченным, пропел рожок, грянул пушечный выстрел. Здание училища вздрогнуло. Послышался звон разбившегося стекла, грохот от падающих на тротуар кирпичей. За первым выстрелом последовал второй, третий…
Но и осажденные не оставались в долгу. После первого же выстрела из окон вылетело несколько македонок. Причем один бросок оказался исключительно успешным: граната долетела до стоявшей неподалеку группы солдат во главе с офицером и взорвалась у них в ногах. Несколько человек, в том числе и офицер, свалились замертво, остальные разбежались. Из окон и с крыши училища затрещали ружейные выстрелы.
Но против пушки ружья и македонки были слабым аргументом. После двенадцатого выстрела, когда уже фасад погрузившегося во мрак училища зиял страшными черными пробоями, обстрел прекратился, и осажденным вновь было предложено сдаться.
Шатающийся от легкой контузии Мещерин в одной из комнат в третьем этаже нашел Самородова, – пользуясь затишьем, Алексей перезаряжал винтовку готовясь продолжать бой.
– Уходим! – крикнул ему Мещерин. – Сейчас здесь будет груда кирпичей!
Самородов, верно, опьяненный от сражения, как это нередко бывало у бойцов на войне, особенно при артиллерийском обстреле, смотрел сквозь друга, никак не реагируя на его слова.
– Алексей! – Мещерин схватил его за плечи и энергично потряс. – Фронт прорван! Мукден сдан! Отходим! Если не хочешь снова в плен! – Он вырвал у Самородова из рук винтовку и бросил ее на пол.
Ему удалось вывести Самородова на лестницу. Только там Алексей вроде бы пришел в себя.
Навтором этаже они столкнулись с девушкой, видимо, одной из тех гимназисток, которым удалось прорваться в училище перед самой осадой, – они в наиболее безопасном крыле здания устроили перевязочный пункт и подавали там помощь раненым дружинникам.
– Кто здесь старший? – требовательно спросила незнакомка.
– А в чем, собственно, дело? – авторитетно пробасил Мещерин, показывая, таким образом, что старший в разгромленном штабе теперь, пожалуй, он самый.
– Дело в том, что раненых надо немедленно поручить милости полиции! – ничуть не стушевавшись, заявила девушка. – Иначе они погибнут! Некоторые из них при смерти.
– Считайте, уже поручены, – отрезал Мещерин. – Через минуту здесь будет милостивая полиция и сердечные солдаты. – И он поспешил дальше вниз. – Кстати, – оглянулся Мещерин, добежав до середины марша, – если хотите избежать ареста, пойдемте с нами.
– Я останусь с ранеными! – последовал решительный и довольно суровый ответ.
– Как знаете, – раздраженно произнес Мещерин. – Только помощи от вас раненым теперь ровно никакой… – Более не собираясь задерживаться, он застучал каблуками по лестнице.
Но вдруг Самородов взлетел через полдюжины ступенек на площадку, где стояла девушка, схватил ее за руку и потащил за собой вниз.
– Что вы делаете? Оставьте меня! – кричала она, пытаясь вырваться. – Это неблагородно покидать раненых!
– С вашими понятиями о благородстве надо не в революции участвовать, а в благотворительной распродаже! – внушал ей Самородов, не позволяя высвободить руку. – Революционное благородство – это вырваться во всяком случае из петли, чтобы затем яростно мстить за всех наших раненых, погибших и арестованных товарищей, а не делить их участь, на радость врагу! По-вашему, мадемуазель, вы где больше пользы принесете революции: на свободе или в Каменщиках?
Ответить девушке было некогда, да ее никто и не слушал, – все были поглощены своими заботами.
В вестибюле находилось несколько дружинников, державших на прицеле заваленную партами и стульями дверь.
– Товарищи! – крикнул Мещерин. – Приказываю прекратить сопротивление! Штаб сдан! Есть возможность уйти!..
В это мгновение где-то наверху раздался оглушительный взрыв, – обстрел училища возобновился, – похоже, снаряд влетел во второй этаж, посыпалась штукатурка, здание страшно затрещало… Мещерин и Самородов с девушкой, руки которой он так и не выпускал, едва успели отпрыгнуть в коридор левого крыла, и… обвалившийся потолок завалил весь вестибюль и остававшихся там людей.
По длинному коридору, задыхаясь и едва разбирая дорогу в густой пыли, они втроем добежали до черной лестницы. Там Мещерин исполнил все, как наказывал ему Саломеев: поднял половицы и отомкнул ключом железный люк в полу. Из пугающей колодезной темноты на них дохнуло сыростью и холодом.
– Давай! – коротко и ясно сказал Мещерин другу.
Самородов свесился в колодец вниз ногами, нащупал ступеньки и быстро скрылся во мраке. Колодец, впрочем, оказался не таким и глубоким – сажени в полторы.
– Держи! – также понятно произнес Мещерин, схватил девушку и бережно опустил ее на руки Самородову. После чего спустился и сам.
Вспыхнувшая спичка на мгновение освятила сводчатый, выложенный кирпичом уходящий неведомо куда туннель. Но горели спички в этом затхлом пространстве хуже некуда скверно. Поэтому беглецы двинулись вперед, больше различая путь руками, нежели глазами. Первым пробирался Самородов, за ним Мещерин, замыкала шествие их случайная попутчица.
– Зачем ты прихватил эту обузу? – бурчал Мещерин в затылок другу. – Пользы от нее… Ей всего взыскания причиталось бы – ночь в участке…
Туннель был не длинный: едва ли сорок саженей. И скоро путники уперлись в глухую стенку. Они еще не сразу заметили, что внизу стенки имеется оббитая железом дверца вышиною чуть более аршина. Мещерин подергал ее вперед-назад. Дверца со скрипом стала поддаваться. В туннель проник тусклый желтый свет.
– Товарищи, товарищи, проходите, – раздался из-за дверцы сильно окающий глухой голос. – Родимые, заждались вас.
Помещение, куда пробрались беглецы, было, очевидно, дворницкой в подвале одного из ближайших домов. Сам дворник – в фартуке и с бляхой, – бывший, по выражению Саломеева, своим человеком, щурясь и осклабившись, встречал гостей с керосиновою лампой в руках.
– Все или еще есть кто? – спросил дворник, бегая глазами с визитеров на черную дыру в стене и обратно.
– Все, – ответил Мещерин.
– Вот и ладно, – громко произнес дворник.
Тут завеса из дырявой мешковины, разделяющая комнату надвое, распахнулась, и из-за нее, направив на повстанцев длинные револьверы, вышли двое полицейских. Одновременно через дверь в дворницкую вошел третий полицейский, возможно, околоточный, бывший старшим в засаде.
– Вот они самые, ваше благородие, – угодливо сразу отнесся к нему дворник. – Попалися.
По знаку старшего двое полицейских подошли к Мещерину с Самородовым и вытащили у того и другого из карманов наганы.
Околоточный, неторопливо, как подобает истинному хозяину положения, вышел на середину дворницкой.
– Тэ-э-эк… – протянул он, брезгливо кривя рот. – Бунтуете? Против власти царской идете? Жиды небось? А вот я, прежде чем отправить в крепость, сейчас велю вам, обрезанным, спустить штаны, да и всыпать нагаек по сто. Подыхать до-о-олго будете! В му-у-уках! – с издевательскою улыбкой добавил он. – Так что пуля, от которой вы трусливо сбежали, покажется вам ровно как награда, как божья милость. А ну-ка, ребята…
Он не договорил. Один за другим в комнате грохнули три выстрела. И все трое полицейских свалились на грязный пол.
Мещерин с Самородовым не сразу поняли, что произошло. Они еще огляделись испуганно по сторонам: кто стрелял? И тут увидели в руке у своей незнакомки-спутницы наган, который она еще даже не успела опустить.
– М-молодец, – заикаясь от изумления, произнес Мещерин.
Заметив, что околоточный еще жив, хотя и явно агонизирует, Мещерин наклонился к нему.
– Мы не такие жестокие, господин верноподданный, – участливо заметил он умирающему. – Вам мучиться долго не придется. Что значит повезло с арестованными!
Тут он вспомнил о хозяине комнаты. Очумевший до столбняка дворник так и стоял возле лаза в туннель. Мещерин бережно взял у него из рук лампу и поставил ее на ящик возле стенки.
– Заждался ты нас, родимый, говоришь? – спросил он дворника. И вдруг изо всех сил, с разворота задвинул ему кулаком снизу в челюсть. Дворник кубарем полетел в дальний угол на кучу какого-то хлама и замер там, задрав вверх заплатанные сапоги.
Подобрав оружие – и свое, и трофейное, – беглецы через черный ход выбрались на улицу. Вокруг все было как будто спокойно. Обыватели давно попрятались по домам. Полиция и солдаты, конечно, не могли занять каждый проходной двор, дежурить у каждой черной двери. Бой за училище тоже, наверное, прекратился. Об этом можно было судить по наступившей тишине.
– Вас как зовут, мадемуазель? – наконец-то поинтересовался Мещерин.
– Лиза, – скромно ответила девушка, будто ничего такого героического она не совершила.
– Спасибо, Лиза. Мы вам обязаны своим спасением. Но где же вы так научились стрелять?
– Папа – офицер. Показывал когда-то.
– Ну спасибо и папе…
Тут Мещерин хватился:
– Как вы сказали вас зовут? Лиза?! Тужилкина?!
– Да… – растерянно ответила девушка.
Мещерин и Самородов изумленно переглянулись.
– А вы не узнаете нас? Года полтора назад мы с вами встречались. – Наконец-то Мещерин улыбнулся Лизе. – Да и не однажды вроде бы…
– У купца Дрягалова, помнится, сидели чай пили в замечательной компании, – подсказал Самородов.
– Ах да! – вспомнила наконец и Лиза своих спутников. – Неужели это было когда-то?..
– Самим не верится… – вздохнул Мещерин.
У Мясницких ворот они вскочили в извозчика. И вскоре были в полной безопасности – в установленном Саломеевым для их встречи месте.
Арестантская карета с единственным узником внутри, в сопровождении полудюжины драгун, плавно скользила по чистому утоптанному снегу по Лялиному переулку. Но, повернув на Воронцово поле, возничему пришлось придержать лошадей: поперек дороги стояли длинные сани, нагруженные сеном. И тут произошел совершенный переполох. Откуда-то из дверей, из подворотен выскочили вооруженные люди. Человек двадцать всех. Они подняли такую пальбу, что заглушили начавшийся бой за штаб дружинников у Чистых прудов. Впрочем, великим потрясением это ни для кого не стало: в последние дни стрельба в Москве сделалась почти обычным явлением. Стреляли в ответ и драгуны. Но – удивительно! – ни с той, ни с другой стороны не было ни убитых, ни раненых. Сделав по два-по три выстрела, драгуны ускакали. Тогда кто-то из нападавших подошел к карете, сбил прикладом замок, распахнул дверь и с пафосом прокричал:
– Именем революции вы свободны, товарищ!
Из кареты выглянул Саломеев.
– Скорее! Вас ждет экипаж! – поторопил его освободитель, показывая на стоящую шагах в тридцати от перекрестка кибитку, запряженную парою.
Саломеев не стал дожидаться повторного приглашения выходить на свободу. Прекрасно зная, кто именно его освобождает, он, тем не менее, опасливо огляделся по сторонам и только затем выбрался из кареты. В кибитку он вскочил с разбегу.
Через минуту экипаж уже несся по Садовой.
– Поздравляю вас с блестяще проделанною работой, – сказал Саломееву сидевший в кибитке чиновник охранного отделения. – Вы гений провокации.
Саломееву, очевидно, не понравилась такая характеристика. По искреннему же убеждению чиновника, любому его сотруднику это должно было бы казаться в высшей степени лестным определением.
– Я уже доложил кому следует, – рассказал Викентий Викентиевич, – что украденное бунтовщиками позавчера на Лубянке оружие возвращено и завтра будет предъявлено для описи. Думаю, ваш штаб не долго продержится. Начальство в восторге. Вот ваше вознаграждение. – Он сунул Саломееву в руку продолговатый сверток. – Но беспорядки, или революция, кому как больше нравится, – поправился он, – продолжаются. И было бы несправедливо, чтобы терпела только одна сторона. Так не бывает. Должны же и ваши инсургенты знать успех. Не правда ли? Я не случайно просил вас иметь сегодня наготове двух надежных людей. У вас есть таковые?
– Имеются, – самодовольно ответил Саломеев. Он отлично понимал свою уникальность, свою незаменимость в их совместном с охранкой деле. А полученный гонорар вообще привел его в превосходное настроение.
– Прекрасно. Обратите внимание: у нас в ногах, под сиденьем, стоит ящик. Это динамит. Сегодня же ночью ваши надежные люди должны будут этим динамитом взорвать охранное отделение.
Саломеев порывисто оглянулся на собеседника.
– Что-что взорвать? – изумился он.
– Охранное отделение в Гнездниковском переулке, – как ни в чем не бывало, пояснил Викентий Викентиевич. – Сейчас вас отвезут, куда скажете. Там вы передадите своим людям взрывчатку, – надеюсь, они умеют ею пользоваться, – и пускай немедленно едут в Гнездниковский. Вам что-нибудь не ясно?
– Нет, все ясно, – заверил Саломеев. – Считайте, охранного отделения в Москве уже нет. Но простите, могу поинтересоваться, почему вы избрали для теракта собственное место службы?
– Ну, видите, для меня это в некотором смысле отличие, выслуга. Как рана для военного. За чужие раны военный не получает же награды. Правильно? Вот так и здесь. Мы можем, конечно, избрать в качестве вашего ответного удара, скажем, дом обер-полицмейстера. Но значит, это обер-полицмейстеру и зачтется в заслугу, как пострадавшему. Правда, если жив останется. Вы согласны?
– С вами невозможно не согласиться, ваше высокоблагородие, – льстиво ответил Саломеев.
– Ну что ж, господин Саломеев… Дантон! – улыбаясь, отчеканил Викентий Викентиевич. – Вам идет эта кличка. Все, кажется, складно выходит. Не так ли? Кстати, пора бы вам подумать о вашем изменнике – Дрягалове. Вы помните, надеюсь, наш уговор?
На Таганке чиновник пересел в извозчика, а своему возничему велел отвезти Саломеева, куда тот укажет.
Саломеев приехал в Старомонетный переулок, где он нанимал квартиру во втором этаже углового дома. Впрочем, он здесь почти не появлялся. Эта квартира ему нужна была для редких встреч с кем-нибудь из товарищей. Мещерин же с Самородовым, как ближайшие его сподвижники, вообще имели от нее свои ключи.
Квартира была необыкновенно удобная. Кроме того, что из нее открывался вид на две стороны, и в случае появления какой-либо опасности в переулке, скажем, полицейской облавы, этого невозможно было бы вовремя не заметить. Но главное, из нее имелся выход на чердак и на крышу. А так как к дому примыкали другие дома, а к ним, в свою очередь, третьи и так далее, то по их крышам, в случае чего, можно было уйти довольно далеко. Да на самый худой конец со второго этажа можно было просто спрыгнуть на тротуар или во двор и сбежать.
Едва Саломеев въехал в переулок, он и в темноте разглядел возле дома санки верного Тихона Клецкина, а в них и самого извозчика – тот истово исполнил повеление своего старшого дожидаться его сегодня в Старомонетном. Узнав от Клецкина, что пока еще никого – ни своих, ни чужих – здесь не было, Саломеев поднялся в квартиру. Он понимал, что Мещерин с Самородовым вряд ли скоро выпутаются и уж во всяком случае не опередят его.