Твердь небесная Рябинин Юрий

– А я, что же, уже не хозяин своему капиталу? – усмехнулся Савва Тимофеевич.

– Разумеется, хозяин, – продолжал Павел Павлович. – Можешь им хоть печку топить. Или съесть с хлебом, как в старину куражились. Но если ваши капиталы будут служить злодеям, восстающим против государства, и, в первую очередь, против сословия капиталистов-эксплуататоров, как они нас называют, мы вынуждены будем позаботиться, как бы защититься от вскормленных вами наших могильщиков. Но прежде от вас самих с вашими капиталами!

Савва Тимофеевич потемнел.

– Ты, никак, угрожаешь мне? – проговорил он страшным голосом сквозь зубы.

– Я предупреждаю, что своими забавами вы наносите ущерб моим интересам, – тоже едва сдерживая гнев, произнес Павел Павлович. – И я намерен любыми средствами, если потребуется, отстаивать свои интересы.

– Господа! Господа! – всполошились кругом. – Пал Палыч! Савва Тимофеевич! Будет вам. Здесь собрались друзья! Разве не так?

– Василий Никифорович, – взяв себя в руки, сказал Павел Павлович, – прости, ради Христа, что приходится говорить неприятности в столь счастливый для тебя день. Но события, происходящие в стране, не позволяют больше бездействовать, не замечать, как на глазах раздувают великий пожар враги, и не обращать внимания на то, как играют с огнем друзья.

Поймите же, господа, – он обвел взглядом всех вокруг, – происходящее теперь в России, это уже не бунт, не мятеж, как пишут в газетах. Это начало революции! Так давайте же действовать согласно, чтобы избежать краха – и личного, и государственного. Для начала нам нужно четко определиться, что всякого рода бунтовщикам мы непримиримые противники. И не то что не поможем им ничем никогда, – напротив, употребим все наши силы и средства на борьбу с ними. Что скажешь, Василий Никифорович? – спросил Павел Павлович без малейшей угодливости в голосе. – Ты с обществом или против?

Дрягалова еще никто так настоятельно не ставил перед выбором и не требовал давать ответа, – посмел бы кто-нибудь у него что-то требовать! Но перед напористостью этого Павла Павловича, перед его могучею волей сроду никому не покорный Дрягалов вынужден был смириться.

– Опоздал ты меня школить, Павел, – старательно маскируя шутливым тоном свое огорчение, произнес Василий Никифорович, – я уж полгода с лишком, как выдал им полную отставку. Верно говорю.

Павел Павлович в ответ только удовлетворенно кивнул головой.

– Твое слово, Савва Тимофеевич, – по-прежнему требовательно, без какой-нибудь нотки заискиванья, сказал он.

Савва Тимофеевич все это время не отрывал от выступающего недружелюбного, уничижительного взгляда, всем своим видом показывая, что этот дерзкий Павел Павлович, осмелившийся ему что-то указывать, покорности от него никогда не дождется.

– Мое слово впереди, – вызывающе иронично ответил он. – И надзору за моим словом никогда не было и не будет.

Павел Павлович помрачнел и отвернулся.

– Ну что ж, – проговорил он, – каждый сделал свой выбор. Каждому за свое и отвечать.

– Да ты, Пал Палыч, погоди ершиться на Савву Тимофеевича, – решился примирить стороны добродушного вида господин в сюртуке английского покроя. – Я хотя сам социалистов этих в глаза не видел, но мне сын рассказывал, – он-то у меня образованный, вроде тебя, – так вот он говорит, что, подталкивая их бунтовать, капиталисты, как бы сказать, слагают с себя заботы о своих фабричных – пусть-де у власти теперь голова болит, как бы управиться с бунтовщиками. Скажем так, они забастуют, как обычно, будут просить надбавок – и ничего не поделаешь, придется мириться – накидывать им. А если при помощи этих лукавцев-социалистов направить их бунтовать, требовать не только надбавок к жалованью, а еще и призывать к свержению самодержавной власти, вот как теперь, к примеру, выходит, то им одна только прибавка будет – нагайка от царя. А наш брат хозяин в результате ничего не потеряет. Вот так.

Павел Павлович едва заметно поморщился.

– Известная теория, Афанасий Васильевич, – ответил он. – Мне она хорошо знакома. Но это не более чем иллюзия. Опасное заблуждение! – Павел Павлович, несомненно, говорил это, прежде всего, своему непримиримому оппоненту, хотя после их последнего обмена репликами он ни разу даже не посмотрел на Савву Тимофеевича. – Такой прием был бы хорош в прежнее царствование, когда государственная власть находилась действительно в надежных, могучих руках. Но нынешний, с позволения сказать, самодержец в своей собственной семье не хозяин, не то что в целом государстве. У него все валится из рук. Решительно! Войну он, вне всякого сомнения, проиграл. Потеряет и самую Россию рано или поздно. Потому что безвольный и бездарный, – вместо него державой правят всякие временщики-авантюристы, вроде Безобразовых! да немки – жена и свояченица! Настало время, господа, когда нам, представителям крупного капитала, нужно брать судьбу России в свои руки. Выродившееся дворянство, все эти опереточные князья и графы, уже не в состоянии исполнять позитивную государственную роль. Сама жизнь возлагает ответственность за судьбу отечества на нас – русских капиталистов. И мы не должны – не имеем права! – промедлить принять на себя эту ответственность! Мы к ней готовы!

Павел Павлович сделал секундную паузу и, вдохновенно оглядев присутствующих, продолжил:

– Господа! Я уполномочен своими единомышленниками, – он слегка кивнул головой кому-то из присутствующих, видимо, тем лицам, о ком шла речь, – уполномочен заявить, что в самое ближайшее время нами будет учреждена торгово-промышленная партия, представляющая интересы крупного русского капитала. То есть наши с вами интересы. Если существуют партии, имеющие цель разрушить Российское государство, то нелепо не появиться организации, добивающейся прямо обратного – укрепления державы. Нисколько не сомневаюсь, господа, что мы найдем в вашем лице полное понимание и всемерную поддержку. Сейчас, как никогда, важно нам всем выступить сообща.

Едва Павел Павлович закончил свою речь, буфетная ожила, загудела, будто растревоженный улей. Все разом заговорили, принялись высказываться и обсуждать услышанное. Со своего места поднялся, чтобы привлечь к себе внимание, самый немолодой – лет шестидесяти – из собравшихся здесь гостей. Присутствующие притихли, когда он начал громко говорить:

– Ты, Павел, скажи прямо: сколько нам платить придется?..

Его прервал раскатистый хохот Саввы Тимофеевича.

– Браво! Павел Григорьевич! – давясь от смеха и утирая слезы, с трудом выговорил он. – Ну ты, как всегда, в самый корень зришь!

– А я жизнь прожил! – продолжал греметь Павел Григорьевич. – И не знаю такого, чтобы у нашего брата не спрашивали денег хоть на какое учрежденье: собрание открывать хотят – плати! клуб новый строить – плати! биржу в тот раз расширяли – опять плати! Теперь вот партия! – неужто бесплатно нам ее дадут? – нате пользуйтесь! Я сроду еще даром ни от кого ничего не видел! Говори, Павел, как на духу!

Павла Павловича, видно было, все это очень задело – и неудобные вопросы старого мануфактурщика, и – особенно! – явно издевательский смех Саввы Тимофеевича. Звеня металлом в голосе, он отчеканил:

– Вам, Павел Григорьевич, человеку заслуженному и уважаемому, я, так и быть, скажу, как на духу: не захотите помогать партии, отстаивающей ваши интересы, сделаетесь добычей других партий, люто ненавидящих и вас, и самую Россию! Они-то церемониться не будут! – возьмут все подчистую! до самых сережек ваших внучек! Эти господа на днях в Кремле продемонстрировали, на что способны! Нравится так? Воля ваша – выбирайте!

Напоминание о недавнем страшном убийстве московского главнокомандующего – великого князя – произвело на присутствующих гнетущее впечатление. Павел Павлович угадал – его аргумент прозвучал в высшей степени убедительно. Возражать никто больше ему не спешил. И даже между собой гости теперь не переговаривались. Немую сцену прервал Дрягалов. Он по-хозяйски откашлялся и сказал:

– Ну вот что, братцы-капиталисты, послушайте тоже не юнца. Кажись, и вправду нам надо эту партию учреждать. Павел вот напомнил о моей прежней дружбе с социалистами. И, скажу вам, добра от них не будет! Пройдохи что надо! Верно знаю! – они больше инородцы всё и Россию самую ни во что не ставят! Она, матушка, для них чужая. А когда чужое кому было дорого? Так что, если мы можем как-то помочь их унять, надо помогать! Не то будет поздно. Вот вам мое слово.

Павел Павлович одобрительно кивнул Дрягалову.

– Итак, господа, – ободренный поддержкой, уверенно произнес он, – дело это исключительно добровольное. Никто никого неволить не собирается. Как порешите, так и будет.

– Что ж там решать… – за всех ответил Афанасий Васильевич. – Кто пойдет против своих интересов? Никто. Если эта партия будет нам на пользу, то, ясное дело, все за нее.

Следом оживились и прочие. Заговорили. Причем несогласных реплик слышно не было.

Прямодушный Павел Григорьевич опять по своему обыкновению спросил без околичностей:

– Ты уж говори, Павел, сразу: что от нас-то требуется, кроме согласия?

– Требуется очень многое. Но, прежде всего, нам необходимо решительно, бескомпромиссно стоять на своем! Нужно показать власти, что мы реальная могучая сила и главная для нее теперь опора. А выступить со своими идеями нам придется, видимо, в самое ближайшее время. Господа! – торжественно произнес Павел Павлович. – По вполне достоверным сведениям из Петербурга, сейчас на самом высоком правительственном уровне обсуждается вопрос об учреждении Государственной думы. Это парламент, господа! Как повсюду в Европе буржуазия при помощи парламента влияет на политику – и внутреннюю, и внешнюю, – так и мы, получив представительство, сможем в своих интересах определять русскую политику. Осенью, по всей видимости, уже состоятся выборы в Думу, и нам нужно сделать все возможное, чтобы наша партия там была самою влиятельною. А вот для этого, – Павел Григорьевич, я отвечаю на ваш вопрос, – для этого действительно нам придется понести известные расходы, которые – уверяю вас! – вернутся сторицею. Когда вы нанимаете сторожа для своего имущества и кладете ему жалованье, вы, естественно, терпите издержки. Но если вы сэкономите на стороже, потери ваши в результате будут куда как большими. Вы должны понимать, партия – это тот же сторож наших интересов, нашего благополучия.

– Да я не против, – отозвался Павел Григорьевич. – Я разве что! Разобраться хотел. Только и всего. Надо – заплатим.

Павел Павлович рассказал о предстоящем съезде их торгово-промышленной партии и пригласил всех принять в нем участие.

– Как ты, Савва Тимофеевич? – с иронией спросил он, таким образом, уже не призывая своего возражателя к согласию, а, напротив, не позволяя ему присоединиться к большинству. – Со всеми или опять сам по себе?

– Я со всеми сам по себе, – отозвался Савва Тимофеевич. – Увы, господа, не смогу принять участия в вашей партии: я скоро выезжаю на лечение за границу. Когда вернусь, не знаю…

– Что ж, пожелаем здоровья Савве Тимофеевичу, – как-то загадочно-многозначительно произнес Павел Павлович.

* * *

Таня оказалась совершенно права, подумав, как, наверное, старший Дрягалов полюбит кроткую, трудолюбивую свою невестку, как будет заботиться о ней, опекать ее. Только Таня несколько опоздала с таким выводом: позволив сыну жениться, Василий Никифорович уже вполне составил представление, кто такая Леночка, уже разглядел ее всю насквозь и полюбил всею душой. Времени, проведенного вместе с ней в путешествии, ему для этого более чем достало.

Вполне осознавая, что его образованная невестка сидеть безвыходно дома в светлице за бесконечною пряжей – этим символом женской доли в патриархальном семействе – не будет, Дрягалов вскоре после свадьбы предложил Лене достойное занятие – быть главною счетоводкой над всеми его магазинами. Он планировал к осени наконец отстроить новый, самый большой из всех, магазин на Мясницкой со счетоводческою конторой при нем и посадить туда Лену начальницей. Но Лена попросила Василия Никифоровича никакими властными полномочиями ее не наделять и начальственных должностей не предлагать. У нее были другие планы. Она еще в Китае, насмотревшись на раненых, на их муки, решила, что, возвратившись в Москву, непременно пойдет учиться на медицинские курсы и станет, как папа, докторицей. А пока, чтобы не сидеть дома, – она и дня не выдержала бы в затворе! – Лена поступила сестрой милосердия в госпиталь, где служила ее подруга Таня.

Но если Лена все-таки предпочла бы оставаться дома, неприятности от такого ее замкнутого времяпрепровождения отчасти искупались бы приличным комфортом существования. Старший Дрягалов об этом позаботился исключительно добросовестно. Прежде всего, он полностью выделил молодым их половину – весь второй этаж. Василий Никифорович сразу объявил Диме и Лене, что в этих покоях отныне они полные владельцы. Узнав, что невестка обучена музыке, он попросил Лену непременно перевезти от родителей ее «Беккер». А сам еще поставил им в гостиную музыкальную машину Патэ.

Сам Дрягалов не держал никаких иных книг, кроме религиозных. Но, зная об обычае благородных семейств иметь библиотеки, Василий Никифорович подсказал Диме завести им с Леной сочинителей: может быть, невестка почитать чего захочет на досуге. Дима не замедлил исполнить дельный родительский совет: он в ближайшее воскресенье взял батюшкины санки и поехал на Сухаревку. Возвратился Дима довольный, счастливый с целым чемоданом добротно переплетенных, с кожаными тиснеными корешками, книг. Как Лена смеялась, когда вечером разбирала покупки мужа: самыми ценными экземплярами в этой их благоприобретенной семейной библиотеке были Боборыкин, Пазухин, Потапенко и Жорж Занд, остальное – вообще что-то на уровне милорда глупого.

Зато у Леночки с тех пор появилась новая интереснейшая забота: она очень тактично, чтобы не дай бог не уязвить Диминого самолюбия, стала просвещать его во всяких эстетических отраслях, в чем бывший реалист, конечно, существенно уступал бывшей гимназистке. Едва прошел пост, она стала водить Диму по театрам. Но, прежде всего, Лена взялась за литературу. Так, вечерами она брала книгу, – не из тех, разумеется, что принес Дима, а что-то из своего собрания, – и, найдя там какой-то полезный, с ее точки зрения, фрагмент, принималась читать вслух. Дима очень уважительно относился к забавам любимой, – он слушал ее внимательно, никогда не перебивая, и лишь по окончании чтения иногда задавал какие-то вопросы. Так уже за первые недели супружества, наставляемый отменно образованною и изумительно учтивою женой, Дима познакомился с лучшими образцами творчества самых знаменитых русских авторов.

Скоро слух о литературных занятиях во втором этаже главного дома распространился по всей дрягаловской усадьбе. Сам владелец заинтересовался узнать: что за представления устраиваются у молодых? И как-то Василий Никифорович попросился у Леночки позволить ему тоже послушать их чтения. Разумеется, Лена не возражала. В тот вечер она читала последнюю пьесу ее любимого недавно умершего Антона Павловича Чехова «Вишневый сад». Дрягалов не просто заслушался, – он натурально участвовал в пьесе, так велик был его интерес. После иных монологов или реплик Василий Никифорович восклицал: «Законно!», – если был согласен с персонажем; или чаще: «Ну уж!», «Как не так!», «Вот что делают!», – если ему что-то приходилось не по нраву. Единственное, на слова Лопахина он никак не отзывался, но только хитро щурился, иногда усмехался и скептически покачивал головой.

Так у них эти семейные вечера с книгой вошли в обычай. Причем вскоре к ним присоединился и еще один участник, – Мартимьян Васильевич также пожелал быть слушателем своей новой родственницы и почти всякий раз теперь велел слугам поднимать его с коляской в апартаменты к брату.

От души приветствуя Леночкины планы учиться на курсах и прямо восторгаясь ее подвижническою службой в госпитале, Василий Никифорович, тем не менее, не оставил идею и как-то занять невестку по дому. Нет, он вовсе не заботился, как бы недюжинные способности и добродетели его невестки, находящие применение в основном где-то в общественной сфере, использовать, прежде всего, именно в их семейных интересах, – Лену никто ни в чем не неволил. Но Дрягалов пекся о том, чтобы иные, пускай и чрезвычайно важные, заботы не помешали ей стать настоящею хозяйкой в доме: а то если сразу не привыкнет, потом и подавно не захочет хозяйствовать. А тогда и самой туго придется, и сына Дмитрия ничего хорошего не ждет, – на что ж тогда было жениться?

Дрягалов, разумеется, и в мыслях не имел обязать Лену исполнять черную работу: там, скажем, надзирать за кухарками, руководить горничными, а то и самой взять часть их забот. Он придумал для нее должность достойную и почетную – быть распорядительницей на всех домашних торжествах. Тут уж без дела не останешься! – в доме постоянно какие-то званые: то на праздник, то на чьи-нибудь именины, то по поводу заключения сделки. Только успевай принимать. Причем, если прежде у Дрягалова гости бывали в валяных сапогах и поддевках на крючках, имевшие всего ученья – от отца лозою и довольствующиеся угоститься единственною чаркой водки, то теперь его навещали почти сплошь господа с университетским образованием, в накрахмаленных пластронах под фраками, тонкие ценители заграничных вин и из отечественной кухни предпочитающие только resturgeon и caviar grenu [31], как они заучили по парижским меню. Понятно, для таких визитеров и прием должен быть соответствующий. Таких встречать в сенях рюмкой на блюдце не будешь.

Убежденный, что Леночка обучена всяким культурным манерам, как первая царская фрейлина, Василий Никифорович и попросил ее завести у них в доме приличествующие особе почетного гражданина церемонии. Чтобы, говорил Дрягалов, ему не показаться в глазах разных высоких господ каким-нибудь захудалым купчишкой из безуездного городишки.

Леночка, выслушав эту просьбу, едва не рассмеялась, но, вовремя сообразив, что Василий Никифорович отнюдь не шутит, обязалась быть полезной, насколько возможно. Она было рьяно принялась за дело – составила целый список для свекра и мужа: что им требуется переменить в интерьерах, что купить, кого из слуг еще нанять и прочее. Но появление одного довольно пикантного обстоятельства заставило Дрягалова решительно переменить виды на невестку.

Дима, хотя и узнал об этом обстоятельстве почти сразу после свадьбы, но только на Светлое воскресение, очевидно, в виде дорогого пасхального подарка рассказал отцу, что те его предположения относительно Леночки совершенно подтвердились: она в интересном положении уже все пять месяцев и вот-вот ноша ее будет заметною. Услыхав новость, Дрягалов опрометью, стуча башмаками, как на пожаре, кинулся во второй этаж. Он ворвался в комнату к Лене, схватил ее, оторопевшую, и поцеловал в самые губы, да так яростно и страстно, что девушка пошла вся красными пятнами от смущения и молящими о пощаде глазами поискала кругом: где же Дима? Но Дима лишь улыбался, радуясь, верно, за отца так же, как и за них самих с Леной.

После этого Дрягалов окружил невестку заботой истинно отеческою. Он стал ходить за ней, как за малым дитем. Прежде всего, он Лене настрого наказал госпиталь теперь оставить. Затем он отменил до известного срока свое же недавнее пожелание быть ей отныне распорядительницей всех их домашних торжеств. Да и все торжества до рождения внука Дрягалов тоже отменил. А если кто и приходил к нему в эти дни по делу или праздно, то Леночка, по велению батюшки, гостям даже не показывалась, – Василий Никифорович боялся чьего-нибудь дурного глазу. Он посадил невестку в комнаты под надзор двух нянек, да велел им, чтобы отнимали от нее кота – не дай бог погладит! И сам с тех пор ежедневно наведывался справиться: каково ей чувствуется? Лишь одна Таня не знала никаких ограничений в посещениях подруги и заглядывала теперь к ней едва ли не каждый день.

Установленный в свое время с Таней договор Дрягалов исполнил добросовестно: еще задолго до заключения Лены в затвор, он, что сумел, выяснил об их подруге Лизе. Но сведения, увы, он раздобыл самые неутешительные.

Для Василия Никифоровича не составило труда связаться с Саломеевым и по старой их дружбе обо всем расспросить, что интересовало Таню с Леной. Саломеев – многоопытный подпольщик-конспиратор, – разумеется, прекрасно знал, о чем ему можно рассказывать кому бы то ни было, а что нужно даже из собственной памяти вычеркнуть, чтобы оно как-нибудь ненароком не обнаружилось. Поэтому он открыл Дрягалову лишь то, что не представляло опасности ни лично для него, ни для возглавляемой им революционной организации, ни для его начальствующего из охранки. Прежде всего, Саломеев подтвердил, что действительно девушка, которой интересуется Василий Никифорович, недолгое время состояла в организации. Но с тех пор как еще осенью она, вместе с одним их товарищем, уехала в Иркутск, ему – Саломееву – о них ничего не известно.

Все это Дрягалов пересказал Тане с Леной. После чего подруги решили больше времени впустую не тратить и вообще отказаться разыскивать Лизу. Никаких средств для этого они больше не видели.

Глава 4

Взявшись однажды служить двум господам – двум взаимопротивным силам, – Саломеев накрепко, до самой глубины души, усвоил правило дуть заранее на воду, пока еще не обжегся на молоке, и, прежде всего, быть осторожным в своих речах: говорить с кем бы то ни было по возможности или совсем о пустом, или если уж приходится обсуждать с какими-то более или менее близкими лицами нечто небезопасное для тайного его двоедушия, то, по крайней мере, поменьше открываться, недоговаривать, стараться увиливать выдавать сведения.

Так и Дрягалову он на всякий случай не стал рассказывать о своих посланцах все, что знал сам, – о случившейся не без его участия катастрофе с Гецевичем и его спутницей Саломеев, естественно, умолчал. Самому же ему было известно об этом сразу из двух источников: от иркутских товарищей, пославших в Москву по эстафете весть о происшествии, и еще раньше от шефа из охранки, скупо обмолвившегося при очередной встрече, что их комбинация с подставными террористами реализована.

Но, принеся в жертву соратников, Саломеев вдруг хватился, что возглавляемая им организация вступала в новый, сулящий большие сражения 1905 год до предела поредевшей и практически бессильной: один ренегат сбежал за границу и, как рассказывают, плохо там кончил, двое самых отчаянных и перспективных участников оказались в солдатах, и вернутся ли вообще – не известно, двое других, в том числе первый в кружке мыслитель, погибли, еще несколько незначительных случайных людей под разными предлогами устранились от дел после того, как организации отказал и покинул ее кредитор – Старик, – на котором, оказывается, в значительной степени все и держалось. Так что же у него осталось? – он сам, Хая Гиндина и еще этот гнусный подсадной Попонов. Хороша компания! – невесело усмехнулся он про себя.

Саломееву было очевидно, что охранке известны все его кружковцы наперечет, будто их назначали к нему прямо из Гнездниковского переулка. И продолжать с этим мириться для него означало решительно превратить свою организацию в филиал Московского охранного отделения или в некое странное совместное владение охранки и сыска, вроде англоегипетского Судана. Ни то ни другое в его планы отнюдь не входило. Он отчетливо представлял, что интересен полиции до тех пор, пока является в социалистическом движении фигурой, от которой что-то зависит. Поэтому с ним считаются, им дорожат, не скупятся на вознаграждение и, может быть, даже – кто знает? – уважают. Но если под его контролем не останется ничего недоступного для государственной власти, то ее интерес к нему попросту пропадет. Какую ценность он тогда будет из себя представлять? Кто и за что ему станет платить?

Придя к такому выводу, Саломеев решил предпринять меры по укреплению своей организации и по активизации ее деятельности. Но только так, чтобы результат этих усилий теперь безраздельно принадлежал ему одному. А если его партнеры из охранки и сыска захотят поучаствовать в этом предприятии, им придется, безусловно, принимать выставленный счет. И пусть не надеются на скидки! Счет будет таков, что по сравнению с ним отступные, полученные прежде Саломеевым за Мещерина с Самородовым от старых партнеров и за Гецевича с Гимназисткой от новых, будут выглядеть просто нищенским подаянием. Но это и справедливо: надвигается большая смута, следовательно, и цена его сотрудничества не может оставаться той же, что в прежние, относительно спокойные времена.

За зиму Саломееву удалось привлечь к участию в кружке троих молодых людей, причем каждый из новичков был на редкость ценным приобретением. Один из них, по фамилии Мордер – изгнанный за неблагонадежность из технического училища студент, – жил теперь в Москве нелегально и грезил, как бы только, по его словам, отворить этой стране кровь.Саломеев сразу смекнул, что этот Мордер будет очень полезен в обоих направлениях его деятельности: во-первых, он беспрекословно исполнит любое задание, и чем более дерзкое, чем более «революционное», тем охотнее; а во-вторых, если Саломееву потребуется в очередной раз доказывать полиции, что он не даром кормится от ее щедрот, то лучшего доказательства, как предъявление головой этого инородца – озлобленного ненавистника власти и самого государства, – невозможно и придумать.

Еще одним новым участником стал прапорщик расквартированного в Крутицких казармах Ростовского полка Фердоусенко. Его порекомендовали привлечь к работе товарищи из комитета. При встрече, рисуясь чуть ли не главнокомандующим, этот прапорщик заговорщицки и гневно шипел Саломееву в самое лицо: «Пора распрямлять спину! Время отсиживаться в барсучьих норах прошло! Надо действовать! Действовать! Я подниму солдатские массы! Я приведу под наши знамена тысячи штыков! Мы сметем кучку лакеев денежного мешка!» Это все были штампы из социалистических брошюрок, может быть, и из того же Гецевича, которых Фердоусенко, очевидно, вдоволь начитался. Саломеев понял, что этот офицерик, несомненно, мечтающий о бесподобной наполеоновской карьере, составленной на революционной волне, редкостный пустослов, натуральный долдон, и вряд ли от него вообще следует ожидать сколько-нибудь значительной пользы. Хорошо еще, если вреда не будет. Но наступившее безрыбье вынуждало не отказываться теперь даже от такого балласта.

Впрочем, Саломееву не нужно было мучительно выдумывать, для чего может ему пригодиться такой субъект, – уж его-то я надолго при себе не задержу, решил он.

По-настоящему ценным приобретением был для Саломеева третий новичок – Тихон Клецкин. На первый взгляд могло бы показаться, что если студент и офицер являлись сомнительно полезными участниками организации, то уж какой там пользы ждать от… малограмотного извозчика. Но Саломеев верно рассчитал, кто и каким образом ему сможет послужить. И если первых двух новых товарищей он заранее записал в кредит, приготовив их, как на убой, для расчета по обязательствам перед полицией, то Клецкина Саломеев ставил в самую высокую строку дебета, поскольку отводил ему важнейшую роль в своей антиправительственной деятельности, которую он собирался втайне от охранки и сыска развить с новою силой. Такое значение этому, казалось, незначительному простолюдину Саломеев придавал по ряду причин. Прежде всего, потому, что Клецкин, как Саломеев знал доподлинно, был абсолютно не запятнан какими-либо связями. Какие могут быть связи у двадцатипятилетнего деревенского парня из калужской глуши? Кроме того, Клецкин имел зуб на власть, обошедшуюся, по его мнению, не по-божески сего фамилией: местный земский начальник – сущий мироед!– посадил в тюрьму отца Клецкина за то, что тот всего-то посмел перечить как-то ему.

Познакомился с Клецкиным Саломеев случайно. Осенью он ездил по делам в Калугу и, прогуливаясь по городу, заглянул, между прочим, на базар, чтобы послушать, о чем народ толкует. Здесь он и встретил Клецкина, – тот продавал лошадь.

Разговорившись с ним, Саломеев узнал, что на вырученные деньги малый собирается поехать в Москву и пристроиться к какому-нибудь делу, – он умел по столярной работе и был уверен, что в огромном городе вполне прокормится своим мастерством, вот только бы инструмент хороший справить!Саломеев посоветовал ему лошади не продавать, а ехать на ней в Москву и поступить там в извозчики. Пока еще Саломеев отнюдь не думал вербовать этого парня. Но судьбе угодно было сделать их товарищами.

В последний день, когда он уже собирался распрощаться с тишайшею Калугой, Саломеев неподалеку от вокзала встретил своего знакомца. Клецкин ехал куда-то в нагруженной доверху сеном телеге. Оказалось, он внял случайному совету и теперь держал путь в самую Первопрестольную. Он даже предложил Саломееву не тратиться на билет, а ехать вместе с ним. Саломеев подумал, а почему бы ему действительно не провести несколько дней на душистом сене среди живописных пейзажей, – погода чудесная, дни стоят солнечные, да и опять же полезное общение с простым народом в лице этого калужанина… Одним словом, через минуту Саломеев, свесив ноги, покачивался в крестьянской телеге.

И вот в долгой дороге парень признался, что на самом-то деле планы у него совсем не те, что он поведал давеча на базаре. Он рассказал попутчику в сердцах, что жизни ему нету никакой, хоть в омут сигай: отца посадили, мать померла, невеста его обманула и теперь замужем за другим. Куда ни кинь, всюду клин. И инструмент он хотел заиметь вовсе не столярный. Наслушавшись всяких сплетен-толков, что нынче в России какие-то бедовые люди – революционеры – повсюду стреляют и взрывают начальство, он вздумал как-то разыскать этих удальцов, приобрести у них адскую машину, и ни много ни мало взорвать к ядреной матери земскую управу вместе с ненавистным начальником.

Саломеев просто-таки подскочил на сене, как ужаленный. Вот это случай! Вот это находка! Этот простак из захолустья может стать ему ценнейшим, незаменимым соратником!

Открытие было сделано где-то на полпути между Калугой и Малоярославцем. А в сам Малоярославец спустя несколько часов Тихон Клецкин въезжал уже довольно подкованным социалистом. Он узнал, что в его бедствиях виноват не какой-то мелкий самодур – никчемный земский начальник, а существующий государственный строй. И адские машины подкладывать нужно не под отдельных исполнителей законов, а вернее беззаконий, на которых покоится государственная система, но необходимо решительно взрывать самую эту систему, самое государство, и тогда вместе с ним провалятся в преисподнюю и все беззакония, и все – большие и малые – исполнители, и, разумеется, этот обидевший Тихона чиновник. Вот тогда и наступит настоящее царство добра и справедливости.

Просветив крестьянина таким образом, Саломеев осторожно, будто бы ничего такого конкретного не имея в виду, поинтересовался: а не согласился бы он, когда бы вышел случай, поучаствовать в благородной борьбе со злобными силами, гнетущими простой трудовой люд? На удивление, парень тут же показал недюжинный ум, спросив: неужели от него, темного крестьянина, может быть какая-то польза в этой благородной борьбе? на что еще годен их брат мужик, кроме как урядника поддеть на вилы? Но Саломеев, предусмотрительно и скромно не раскрывая своей роли в революционном движении, заметил, что значение каждого участника борьбы зависит от его руководителя: иногда самый, казалось бы, невеликий, забитый, задавленный жизнью человек может принести огромную пользу, если его действия будет направлять опытный, мудрый и образованный старший товарищ. Понятно, так щедро лестно Саломеев характеризовал самого себя. Тут уж Клецкин без колебаний попросился принять его в революционеры-.да я ж их!., мы ж их!.. – и не в силах выразить охвативших его чувств, он хлестанул кнутом лошаденку, будто вкладывая в удар всю накопившуюся ненависть к несправедливому мироустройству или демонстрируя, как он будет немилосерден ко всем народным захребетникам. Так Саломеевым был завербован новый участник.

И вот как Саломеев придумал его использовать. Посоветовав Клецкину заняться извозом, он предполагать не мог, какой находкой это окажется для него самого. Лучшего помощника он не нашел бы и среди многоопытных, прошедших тюрьму и каторгу, заговорщиков. Самым ценным было то, что Клецкин нисколько не мнил себя, как почти все революционеры, ницшеанским героем – сверхчеловеком, явившимся в мир для исполнения миссии планетарного масштаба, и никак не меньше. Будучи очень неглупым человеком, Саломеев видел, что лучшие его товарищи-кружковцы относятся к нему, может быть, как к первому среди равных, но в душе зачастую почитают за этакого старшину клуба, задача которого служить посредником, связным между ними – просвещенными высоколобыми борцами за идею, – быть неким стрелочником в их революционном движении и еще добытчиком для них средств к существованию. Другое дело этот Клецкин: никаких честолюбивых претензий он, очевидно, не имеет – он четко знает свое невеликое место, свою скромную роль в деле, и с подобострастным почтением, с патриархальною покорностью будет относиться к ученому руководителю. К тому же он убежден, что своим, на первый взгляд незаметным участием рассчитывается с обидчиком – земским начальником. Так внушил ему Саломеев.

А уж ремесло Клецкина вообще оказалось для Саломеева золотою жилой: столько сведений, сколько стал доставлять ему Извозчик, – такой клички от него удостоился Клецкин, – он не получал от всех прочих кружковцев, вместе взятых. Изумительно удобно, безопасно, а главное, практически недоступно для соглядатаев Саломееву теперь стало сообщаться со всякими товарищами – и из своей организации, и из других. К примеру, ему нужно было передать кому-то связку листовок или брошюр, отпечатанных в поднадзорной типографии. Раньше такую пустячную задачу было решительно невозможно исполнить так, чтобы об этом тотчас не стало известно охранке. И, встречаясь с кем-то в условленном месте, Саломеев знал, что сейчас за ним наблюдает кто-нибудь из медниковских филеров, почему чувствовал себя в такие минуты подопытною букашкой, которую разглядывают под микроскопом, или куклой-марионеткой, приводимой в движение невидимыми прочными нитями.

Теперь же всех возможных соглядатаев он легко оставлял с носом. Отправляясь на встречу с кем-то, Саломеев вскакивал, как могло бы показаться, на первого подвернувшегося извозчика. Но отнюдь не для того, чтобы ускользнуть от горохового пальто, – в данном случае такого приема и не требовалось. Трюк, придуманный Саломеевым, заключался в том, что он, сколько-то проехав на извозчике, расплачивался и, как ни в чем не бывало, шел дальше по своим делам. А извозчик затем, через два-три квартала, подбирал нового седока, который благополучно находил под сиденьем некий сверток или послание от руководителя.

Так Саломеев стал управлять своим кружком. Он ни с кем вроде бы не встречался – об общих собраниях вообще уже не было речи, – но со всеми умудрялся поддерживать связь, и все своевременно получали от него указания к действиям.

После введения Саломеевым такого метода работы не прошло и месяца, как в Гнездниковском переулке почувствовали, что отлаженная вроде бы система контроля над одной из социалистических организаций, а через нее и над всем социалистическим движением в Москве, дает сбой.

Чиновник московского охранного отделения разработал хитроумную схему надзора над социалистами и их ликвидации: при помощи переданной Саломееву в пользование типографии он, как бы сказать, метил либо отдельных лиц, либо даже целую цепочку, по которой распространялись запрещенные печатные произведения. Это происходило следующим образом: выследив, кому Саломеев передавал те же листовки, а бескомпромиссный гений революции прежде умышленно не таился, филер провожал затем того человека, куда бы он ни направился. И если он относил листовки домой, к нему этой же ночью приходили с обыском и брали заговорщика с поличным – с запрещенной литературой. Или устанавливали за квартирой наблюдение – кто-нибудь да придет к нему вскоре за листовками, – и тогда полиция арестовывала обоих – хозяина и гостя. Или позволяли ему отнести листовки куда-то – например, на фабрику – и там хватали и его самого, и всех, к кому эти черные метки попали в руки. Всего за относительно непродолжительное время действия бесподобной по простоте комбинации охранному отделению удалось арестовать по Москве не один десяток социалистов и множество их случайных последователей. Изумительно результативная работа московской охранки не могла остаться не замеченной в Петербурге: на Гнездниковский просто-таки посыпались разного рода начальственные благодарности – от орденов и чинов до денежного вознаграждения.

И вот Викентий Викентиевич стал замечать, что он все менее контролирует деятельность социалистов. Произведения его типографии появляются то тут, то там, а каким путем, через кого именно они доходят до адресата, охранке не известно. Одно проницательному чиновнику было безусловно ясно, что сотрудник – самый дорогой по издержанным на него средствам! – что этот сотрудник повел свою собственную игру, нисколько не считаясь с их прежним договором.

Догадавшись об этом, Викентий Викентиевич назначил немедленно свидание Саломееву. Встретились они, как обычно, в трактире на Зацепе. Держать ответ Саломеев был вполне готов, – он ожидал переполоха в охранке от своих произвольных действий. Самый взгляд Викентия Викентиевича не предвещал ничего доброго. Было видно, что он негодует на ослушника, но пока сдерживает гнев. На его процеженные сквозь зубы вопросы – в чем дело?! как это понимать?! – Саломеев резонно заметил, что, если он будет работать только на охранку, его скоро разоблачат товарищи-социалисты. Потому что все аресты и провалы последних месяцев так или иначе ведут к нему – к Саломееву. Если охранное отделение заинтересовано в дальнейшем сотрудничестве с ним, ему необходимо в равной степени показывать товарищам свою полезную, заметную антиправительственную деятельность. Если же, продолжал Саломеев, охранное отделение им не дорожит и готово принести его в жертву своим сиюминутным интересам, тогда, конечно, оно может требовать от него прежнего беспрекословного послушания и полной отчетности. Викентий Викентиевич отмяк, – он нашел рассуждения сотрудника не лишенными здравого смысла. Действительно, нельзя же все время стричь, не позволяя шерсти отрасти заново! Нельзя же только требовать от сотрудника исполнения службы, не интересуясь, как он уладит свои обязательства перед противною стороной! Коня и того на зиму расковывают – дают выгуляться! Одним словом, чиновник нашел претензии Саломеева справедливыми.

Тогда же сотрудники заключили новое соглашение. Саломеев обязался продолжать обеспечивать охранное отделение сведениями в прежнем объеме, но при условии, что охранное отделение одновременно предоставит ему волю бесконтрольно и неограниченно участвовать в революционном движении. Согласившись с претензиями Саломеева, Викентий Викентиевич признавал его отныне равным партнером, целиком полагаясь на добрую волю сотрудника в доставлении сведений. Причем обязывался по-прежнему выплачивать ему вознаграждение за сотрудничество. И даже повысить таковое.

Так прошло несколько месяцев. По тому, что за это время охранка не арестовала никого из круга общения Саломеева, кроме Фердоусенки и еще двух таких же бесполезных людей, выданных по его же наводке, он понял, что в Гнездниковском переулке договор с ним соблюдается.

Однажды, где-то уже весной, чиновник охранного отделения в очередной раз назначил Саломееву встречу.

Когда Саломеев подсел к ожидавшему его за чашечкой кофею Викентию Викентиевичу, к ним тотчас подбежал половой, – вне всякого сомнения, тоже не чужое для охранного отделения лицо. Не удостоив человека хотя бы взгляда, чиновник небрежно и слегка раздраженно махнул рукой, показывая, чтобы тот их оставил. Вообще Саломееву в последние их встречи стало казаться, что Викентий Викентиевич досадует, а может быть, и старается не показывать брезгливости, оттого что ему теперь приходится признавать ровней того, с кем он совсем недавно держался барственно-высокомерно и с кого спрашивал едва ли не как с прислуги, не церемонясь. Очевидно, Викентию Викентиевичу чувствовалось с Саломеевым теперь так же некомфортно, как Ивану Карамазову со Смердяковым, когда выяснилось, что последний доводится ему родней.

Не поинтересовавшись даже для приличия, не желает ли Саломеев чего-нибудь заказать, чиновник сразу перешел к делу:

– Нам известно, что в последнее время вы значительно укрепили и пополнили вашу организацию…

Он оборвался, потому что Саломеев в этот момент ловко щелкнул пальцами и, когда перед ним вырос половой, нарочито громко и требовательно произнес:

– Двойной мокко!

Викентий Викентиевич, слегка прищурившись, оценивающе посмотрел на собеседника и продолжил:

– Посему нам хотелось бы знать: какими возможностями вы теперь располагаете?

Саломеев, будто уязвленный вероломным покушением на самое его святое и неприкосновенное, раздраженно и от волнения нескладно проговорил:

– Но мы же договаривались передавать друг другу сведения, только которые сочтутся для нас достаточно приемлемыми!

– Сочтутся достаточно приемлемыми? – Удивленно повторил Викентий Викентиевич. – Нет, я не то имел в виду, что вы подумали. На вашу вольность никто не покушается. Наоборот, обстоятельства складываются таким образом, что мы крайне заинтересованы теперь в усилении вашей организации и в увеличении вашего личного влияния в революционной среде. Вот это я вас и пригласил обсудить.

Изумление Саломеева было столь велико, что некоторое время он ничего не мог вымолвить в ответ. Половой поставил перед ним чашечку с дымящимся кофеем, но Саломеев, казалось, даже не заметил этого.

Чиновник между тем продолжал:

– Беспорядки, или, как вы говорите, революционные выступления, нарастают. А теперь, после катастрофы у Цусимы, верно, вообще превратятся в новую пугачевщину, только еще более широкую и разудалую. Не кажется ли вам, что наше с вами участие в событиях должно быть ближайшим. Хотя бы для того, чтобы не дать этим событиям на самом деле увенчаться революцией. Согласитесь, для вас это будет не меньшей неприятностью, чем для меня. У нас же с вами единственный смысл существования – насколько возможно приближать революцию, но ни в коем случае не доводить до нее.

Саломеев ухмыльнулся. Но он еще не понимал, к чему собеседник клонит.

– Поэтому предстоящие события, – говорил дальше Викентий Викентиевич, – нам надо использовать с наилучшею для себя выгодой. А выгода наша, как вы понимаете, пропорциональна величине беспорядков. Вот я и пригласил вас с тем, чтобы обсудить, как мы можем повлиять на их величину, но при этом, естественно, не допустить безудержного революционного обвала.

Наконец Саломееву стал ясен замысел компаньона. Он сразу приосанился, приободрился от осознания свой значимости.

– И что же вы мне предлагаете? – деловито спросил он.

– Я, собственно, с того и начал: сейчас нам с вами интересно укрепить и увеличить вашу золотую роту, чтобы она не просто во всеоружии приняла участие в грядущих баталиях, но и сама, может быть, выступила застрельщиком. Кроме того, необходимо и вас лично продвинуть на более высокую ступень в революционной иерархии. Каково ваше мнение?

– Мне нужны дополнительные средства!.. – сразу же выпалил Саломеев. – Много!..

– Я так и думал, – ответил Викентий Викентиевич.

Он вынул из кармана перевязанный веревкой белый сверток и пододвинул его к Саломееву. Тот, верно, изумившись непривычной толщине свертка или словно опасаясь, что компаньон передумает, резко накрыл свой гонорар ладонью, будто прихлопнул прусака, и поспешно засунул его за пазуху.

– Продано! – вырвалось у чиновника, как после удара молотком на аукционе. – Вот что от вас требуется, – уверенно, как человек, с лихвою оплативший услугу, произнес он затем. – Первое: запускайте теперь типографию на полную мощность. Чтобы Москву и губернию наводнили листовки. Чтобы они дошли до последней кухарки. И день ото дня наращивайте радикализм требований, так чтобы вскоре начать призывать… – Викентий Викентиевич понизил голос, – к вооруженному восстанию.

Несмотря на то, что произнесено это было чуть ли не шепотом, Саломеев испуганно покосился по сторонам. У него промелькнуло: а не дурачат ли его? Такие слова он сам еще не рискует произносить вслух! Разве в уме держит. Но это же говорит даже не какой-нибудь его партийный товарищ! Мыслимо ли такое услышать от высокопоставленного государственного чиновника, который и жалованье, и награды, и самые чины получает именно за то, чтобы не то что восстания никогда не произошло, – но чтобы разговоров таких нигде не велось! мысли крамольной не допускалось!

– Да, именно так, – подтвердил Викентий Викентиевич, видя, какое потрясающее впечатление произвели его слова на собеседника. – Надеюсь, вам не надо помогать составлять тексты прокламаций? В сочинителях у вас, кажется, недостатка никогда не было.

Саломеев молча покачал головой, подтверждая, что с этим у него проблем не возникнет.

– Второе, – продолжал чиновник, – необходимо срочно наметить, кто именно из сочувствующего вам московского охлоса в роковую минуту может по первому вашему призыву ополчиться, то есть буквально взяться за оружие. Я имею в виду весь этот фабричный люд, который вы именуете главною движущею силой революции. В наших с вами интересах поторопиться заранее определить круг лиц, которые составят, по крайней мере, костяк будущих боевых дружин. Что касается командиров…

– Должен предупредить вас, – перебил его Саломеев, – я человек невоенный и вряд ли смогу возглавить эти дружины, а уж тем более непосредственно принимать участие в перестрелках… И вообще, по-моему, еще слишком рано говорить о вооруженном восстании, – добавил он шепотом. – Партия пока даже не рассматривает такого тезиса.

– Ничего… рассмотрит… ваша партия. Вот вы и будете первым провозвестником революционной инициативы. Кстати, это непременно вам послужит в восхождении по партийной лестнице. Что касается вашего непосредственного участия, у нас и мысли не было посылать вас в пекло сражений, – успокоил его Викентий Викентиевич. – Вы приносите огромную пользу в мирной жизни. Вами надо дорожить, как национальным богатством. Вы будете над схваткой. Но вот к чему вам действительно нужно быть готовым, так это к серьезной политической государственной деятельности. Третье, что я хотел вам сказать: наша верховная власть, поняв наконец всю бездарность своей политики последних лет, решилась осчастливить Россию парламентом. Вообразите! И это уже не просто разговоры – весенние мечтания. Сейчас в Петербурге разрабатывается проект будущей Государственной думы – представительства выборных от всех сословий. Надеюсь, вы не будете возражать, если мы вам поможем занять место в Думе, стать депутатом?

В который раз уже сегодня Саломеев потерялся от невообразимых слов Викентия Викентиевича. Стать депутатом парламента?! Вот так штука! Вот так фортель! Этак можно самого Каутского за пояс заткнуть! Но не на смех ли его поднимает этот жандарм?! Может, он еще предложит ему запросто место в госсовете?!

– Кто же меня допустит в представительство?! После моей-то многолетней незаконной деятельности?! – старательно придавая голосу насмешливую интонацию, спросил он, хотя в душе трепетал от услышанного и горел безудержным желанием поскорее получить в ответ опровержение своим сомнениям.

– Вы нас недооцениваете, – рисуясь обиженным за такое недоверие, отвечал чиновник. – Мы в состоянии поставить человека как угодно высоко. Если только он по-настоящему достойная личность. Вы же именно достойный. Вы человек интеллигентный. Честный. Совестливый. Пламенный трибун. К тому же состоятельный. Кому, как не вам, место в парламенте? Лучшего народного представителя трудно отыскать. А то, что вы называете незаконною деятельностью, в парламентских странах именуется политическою борьбой. То, о чем вы прежде говорили в узком кругу, тайком, где-нибудь в трущобах на задних антресолях, вы сможете вещать во всеуслышание с парламентской кафедры. И ваши речи будут цитировать ведущие газеты. И знаменитые политики Европы станут соизмерять свои мысли с вашими заявлениями.

Саломеев заслушался. В его голове как вихрь пронеслись дивные картины блестящей политической карьеры: цилиндр и трость, роскошный экипаж, кабинет с телефоном и пальмой, секретарь, говорящий на трех языках, высочайшие приемы, рауты в посольствах, интервью газетчикам.

– Так вы принимаете должность? – лукаво блестя глазами, спросил Викентий Викентиевич.

Счастливый парламентарий не сразу спустился с небес. Он еще сколько-то смотрел на собеседника, не слыша его вопроса.

Наконец Саломеев заставил себя сосредоточиться. Он пожал плечами и скромно ответил:

– Ну что ж… я право… если вы находите возможным… я взялся бы… – Но тут же хватился: – Впрочем, понимаю, от меня потребуется известная благодарность…

– Не более обременительная, чем теперь. Надеюсь, достижение вами политических высот не помешает нашему сотрудничеству быть по-прежнему добрым и взаимополезным?

– Разумеется, нет! – поспешил заверить чиновника обрадованный легкими условиями сделки Саломеев.

– Но только вот что… – посерьезнел Викентий Викентиевич. – Видите ли… У меня к вам сразу просьба.

– Да?.. – насторожился Саломеев.

– Надеюсь, не особенно трудоемкая для вас. Это как раз в счет вашей благодарности. – Викентий Викентиевич улыбнулся. – Известно, что в революционной среде существует довольно жестокий, но истинно справедливый порядок: с предателями, провокаторами, если таковые обнаруживаются, у вас не церемонятся – не делают иначе мировой, как снявши шкуру с них долой. Не так ли?

– Случается иногда, – согласился Саломеев с тревогой в голосе: ему пришло в голову, что речь идет о нем самом.

– Прекрасно, – удовлетворенно сказал чиновник, будто они говорили о полезности поощрения сладким хорошо успевающих гимназистов. – Нам известно, что у вас в организации состоял участник под кличкой Старик.

Саломеев согласно кивнул головой.

– Также нам известно, что этот Старик устранился от участия, то есть, можно сказать, предал революцию. Это правда?

– Я бы не сказал, что предал, – отвечал Саломеев, не понимая, к чему клонит Викентий Викентиевич. – Он, в сущности, ничего о нас не знал. Да мы никогда и не принимали его за надежного, равного нам… Ни в какие важные секреты не посвящали. Вот другая наша бывшая соратница, ныне покойная, та, пожалуй, да… можно сказать, предала, когда стала со Стариком сожительствовать и прекратила участвовать в кружке. Но мы не были к ней в претензиях: это же дело семейное, любовное…

– Да вы либерал! Гуманист! Я окончательно убеждаюсь, что вам самое место быть народным представителем. Считайте, вы уже в Думе. Но только вот что вам необходимо прежде сделать, – безапелляционным тоном произнес Викентий Викентиевич, – этот Старик должен понести предельно жестокую кару, какую у вас принято применять к самым злостным провокаторам и изменникам. Вы понимаете меня? Итак, условимся: Старик у праотцев, вы – в парламенте.

Саломеев опять не сразу сообразил, что ему отвечать. Он сколько-то вглядывался в собеседника: ну уж теперь, верно, потешается этот Викентий Викентиевич? Но нет, чиновник и не думал шутить. Он пристально глядел на Саломеева, ожидая от него ответа.

– Хорошо, мы подумаем, – неопределенно вымолвил Саломеев.

– Думайте, – улыбнулся Викентий Викентиевич. – Ваша судьба в ваших же руках.

Однако Саломеев не поспешил немедленно исполнять наказ. Он довольно долго и тщательно взвешивал: что за хитроумный маневр затеял его компаньон? не скажется ли это роковым образом на нем самом – на Саломееве? И решил пока не торопиться: если Викентию Викентиевичу для чего-то потребовалась жизнь Дрягалова, то он сам станет искать расположения Саломеева, сам поклонится ему. А уж тогда с ним можно будет снова поторговаться и выиграть для себя еще какие-то преимущества. Исполнить-то душегубство несложно в любой момент: указать только этому озлобленному на весь свет Мордеру, и он счастлив будет выместить свою родовую и классовую ненависть на любом указанном ему провокаторе, тем более что тот русский буржуа. Об учреждении Думы официально пока еще ничего не говорится. Так куда торопиться? Вот когда пойдет верный разговор, тогда и можно будет уважить Викентия Викентиевича, потребовав от него затем ответного исполнения обязательств. Пусть еще поживет Старик. Так рассуждал Саломеев.

Но за исполнение прочих договоренностей с охранкой Саломеев принялся бесподобно усердно. Он распорядился типографии печатать листовки теперь безостановочно. А подручные его только успевали распространять тиражи. Такого вала прокламаций Москва прежде еще не знала: кроме того, что эти запрещенные бумажки лежали теперь в кармане у каждого третьего москвича, а среди фабричных так и у двоих из трех, они появлялись в самых, казалось, недоступных для революционной агитации местах – в присутственных учреждениях, гимназиях, в церквах, в салонах, в модных домах, в театральных залах на сиденьях, будто разложенные там заботливыми капельдинерами. Извозчики скручивали из них цигарки, торговки заворачивали в них семечки, а полиция теперь даже не особенно интересовалась, откуда они у людей появляются, – что уж взыскивать, когда листовки повсюду, как тополиный пух в июне! По той же причине дворники и городовые не всегда их уже срывали, где и видели, – этак рука отнимется поднимать ее у каждого столба, у всякой афишной тумбы!

К осени в Москве, как и по всей России, установилось этакое восторженно-оживленное настроение ожидания грядущей свободы. Никто толком не понимал, что это за свобода такая будет? что вообще оно такое есть из себя? – это как вроде, когда на Пасху городовые милостивее обходятся с подвыпившими гуляками? или как студентам в Татьянин день спускается всякое их сумасбродство? Так, что ли? или еще как?.. Тем не менее говорили о свободе теперь решительно все – от профессоров до прачек. Уже и недавний мир с Японией перестал быть первой темой для обсуждений. И над графом Полу-сахалинским быстро прошел интерес потешаться. Персидский шах! сам персидский шах, проезжавший через Москву и в другое время вызвавший бы бурю пересудов, особенно в Замоскворечье да в Заяузье, теперь занимал обывателей меньше, чем прежде какой-нибудь заезжий статс-секретарь! А уж когда в начале сентября в газетах было опубликовано положение о выборах в Государственную думу, тут все просто с ума посходили. Кофейня Филиппова превратилась в натуральный якобинский клуб. Там только и говорилось теперь что о выборах, о парламенте, о конституции, о политической ориентации. Стало вдруг возможным запросто объявлять себя немонархистом. То и дело от какого-нибудь котелка теперь можно было услышать: а я не сторонник монархии! да-с! Причем говорил вольнодумец нарочито громко, с расчетом быть услышанным многими, а если случится еще и полицией, то и вовсе прекрасно: пусть знает и полиция, каковые мы есть либералы! Вчерашние обыкновенные люди – отцы семейств, должностные или работные, достаточные или не очень, – не имевшие прежде никаких политических прав и даже подчас не знавшие, что это такое, и те, и другие, и третьи одинаково сделались… избирателями! Копошащийся доселе в мелких своих делишках, маленький, самый заурядный человечек вдруг исполнился сознанием, что он призван к чему-то важному, что он гражданин,и у него есть голос,и этот его голосбудет иметь какое-то значение в государственной жизни.

Это был удивительный период междувластия, когда старая действующая власть сама толком не знала, каково будут устроены общественные порядки с появлением новой власти в лице Государственной думы, почему и находилась в растерянности: чего уже можно попускать? а чего не станет дозволенным никогда ни при каких обстоятельствах?

Саломеев верно приметил эту небывалую растерянность власти. И постарался поскорее выгадать из нее сколько возможно пользы. Одержимый мечтаниями об обещанном ему охранкой депутатстве, он бросился завоевывать массы: ему важно было широко заявить о себе как о непримиримом борце за интересы низов, как о настоящем друге народа – этаком новом Марате. Участвуя в революционном движении довольно для того, чтобы почитаться ветераном, Саломеев вместе с тем оставался фигурой совершенно безвестной, потому что всегда ревностно и мастерски соблюдал нелегальное существование, долженствующее, прежде всего, исключить какие-либо подозрения на его счет со стороны товарищей. И в этом он превосходно преуспел. Но новые заманчивые политические перспективы требовали от него теперь легализоваться и предстать перед народом, перед будущими избирателями мудрым, смелым, неподкупным, отечески заботливым радетелем с высокими идеями и добрыми чувствами.

Всякого рода публичные собрания – митинги, сходки, шествия – стали в Москве повседневным явлением. Выступали все – интеллигенция, студенты, фабричные. Каждый, находивший себя достойным быть услышанным, а таковых было, пожалуй, девять из десяти, протискивался сквозь толпу, бойко забирался на возвышенность и говорил, говорил… Причем многие ораторы тут же упражнялись в парламентских приемах: огласив что-нибудь, они призывали собравшихся за это проголосовать. И толпа немедленно – кто вперед! – тянула вверх руки. Голосовали люди за всё, что бы ни было предложено!

Влился в процесс и Саломеев. Его день был теперь расписан, как у важного должностного лица: утром речь на фабрике, потом выступление перед студентами на Моховой – в одной аудитории, в другой, в третьей! – университет был открыт для сходок самим ректором, в полдень участие в собрании в Техническом училище, затем там же опять выступление перед студентами, вечером дискуссия в каком-нибудь салоне. И так каждый день, и еще более интенсивно!

Вскоре Саломеев стал фигурой заметною, желанною персоной во всех революционных собраниях. Его узнавали на фабриках, ждали на митингах. Ему жадно внимали. Студенческие аудитории встречали его бурными рукоплесканиями, едва он показывался в дверях. Не осталось незамеченным его усердие и в самой партии: в сентябре Саломеев был введен в комитет. Там он сразу решительно заявил о себе, вызвавшись организовывать боевые дружины. Это был самый ответственный, самый сложный и опасный участок партийной работы, вести который охотников находилось немного. Саломеев же, со ссылкой на свои наработанные за годы революционной деятельности возможности, предложил комитету воспользоваться его услугами. И, получив одобрение товарищей, истово принялся за дело.

Прежде всего, он доложил о своем революционном карьерном росте и об оказанном ему комитетом доверии в Гнездниковский переулок. Там очень положительно оценили успехи сотрудника. Причем Саломееву тут же было дано указание его заботливым попечителем отправляться на Неглинную и получить в оружейном магазине Рогена пятьдесят маузеров, оплаченных уже охранным отделением. На непременно ожидающий Саломеева вопрос комитетчиков – откуда у него средства на покупку такого арсенала? – чиновник научил отвечать, что-де ему в свое время пожертвовал крупную сумму на революциюодин известный и чрезвычайно состоятельный писатель.

Когда Саломеев привез целую телегу оружия в Техническое училище, там случился настоящий переполох, как если бы в распоряжение комитета подошел пехотный полк. Кто-то из комитетчиков в восторге чувств придумал Саломееву называться отныне Дантоном. Польщенный такою высокою оценкой – хоть не Марат, но все же! – и пообещав с честью нести имя славного своего предшественника, Саломеев заверил товарищей, что это только первый его скромный шаг по организации боевых дружин. Дальше он намерен развернуть деятельность куда более впечатляющую.

И он с удвоенною энергией принялся за дело. Со своим верным Клецкиным Саломеев объезжал Москву из конца в конец. Он по-прежнему выступал перед собраниями, агитировал во всеуслышание, но помимо того вел теперь еще и приватные переговоры с отдельными надежными товарищами об организации ополчения. Так, менее чем за месяц Саломеев поставил под ружье по всей Москве до двухсот человек. Вооружил этих бойцов он опять же при щедром вспомоществовании Гнездниковского. Не было недостатка теперь и в командирах отдельных боевых групп, – их не составляло труда найти среди возвращавшихся с Дальнего Востока демобилизованных маньчжурцев, почти поголовно бывших в претензиях к власти и за бездарно проведенную кампанию, и еще более за несвоевременный малодушный мир.

А где-то в начале октября судьба, и без того к Саломееву более чем благосклонная, преподнесла ему настоящий ценный сюрприз: в Москву возвратились старые его кружковцы – Мещерин и Самородов. Едва они встретились в Техническом училище, Саломеев, даже не интересуясь их дальнейшими планами, немедленно назначил того и другого командовать отрядами дружинников.

Друзья не виделись с Саломеевым почти полтора года. И они, прошедшие огни и воды и, казалось, приобретшие невозмутимость записных бывальцев, теперь просто-таки потерялись от разительной перемены, произошедшей с их товарищем: это был уже не тот прежний малозначительный руководитель безвестного социалистического кружка, благоговеющий перед пустыми прожектерами, вроде Гецевича, а настоящий безупречный вождь революции, влиятельный, авторитетный предводитель масс.

Не успел Саломеев переступить порога училища, его тотчас окружили тужурки и, перебивая друг друга, стали что-то ему говорить, о чем-то расспрашивать… Но задерживаться с ними Саломееву было недосуг. Увидев стоящих в сторонке бывших своих кружковцев, он махнул им рукой, приглашая следовать за ним, и поспешил в верхний этаж. По дороге, наскоро справившись об их военной службе и не дослушивая ответа, он и объявил Мещерину и Самородову о своих видах на них.

Саломеев быстро и уверенно шел по коридорам училища, кивком отвечая на бесчисленные приветствия, раздававшиеся в его адрес со всех сторон, и на ходу, громко, так, чтобы это слышали все кругом, наставлял своих старых соратников: «Игра в социалистические кружки окончилась! Мы вступили в новый этап борьбы! От спячки – к стачке! От стачки – к вооруженному восстанию! Таков наш сегодняшний лозунг! Мы всерьез беремся за оружие! Мы готовы сражаться! На вызов преступного самодержавия мы отвечаем праведным пролетарским гневом! яростной борьбой не на жизнь, а на смерть! Час искупленья пробил!»

На втором этаже к Саломееву подскочил студент и выкрикнул: «Товарищ Дантон, скорее! вас ждет комитет! Без вас не начинают заседания». Обалдевшие Мещерин с Самородовым только переглянулись в который раз.

В комнате, куда Саломеев втолкнул впереди себя Мещерина с Самородовым, за длинным столом тесно сидели люди – дюжины две всех, – они все разом оглянулись на вошедших. Председательствующий – бородатый брюнет в очках – впился пронзительным взглядом в незнакомцев – кто такие? как сюда попали? Но, увидев позади них Саломеева, успокоился.

Опережая возможные вопросы к нему, Саломеев громко отчеканил:

– Товарищи! Поздравляю вас с еще одним успехом! Железнодорожники сформировали дружину в сорок с лишним человек! И обещались ее еще усилить. Сегодня я им передал двенадцать браунингов. Но они просят больше их не баловать: фабричное оружие предоставлять тем, кто по-настоящему в нем нуждается. Сами же они в состоянии изготовить для себя все, что необходимо. Чего им действительно недоставало, так это толковых командиров. Но и эта задача только что неожиданно счастливо разрешилась. Вот, позвольте вам представить, – он оглянулся на своих спутников, – Алексей Самородов и Владимир Мещерин – давнишние, еще довоенные, участники моего кружка. Исключительно надежные товарищи! Ручаюсь, как за самого себя. Они только что из Маньчжурии, из самого военного пекла. Лучших командиров невозможно и придумать!

Мещерин хотел объяснить присутствующим, и прежде всего Саломееву, что они не только что из Маньчжурии и о военном пекле, по правде сказать, уже порядком подзабыли, потому что последние полгода провели с Алексеем в плену на Ниппоне, но комитету, и без того заждавшемуся важнейшего своего члена, некогда было их выслушивать. Саломеев, похлопывая ладонями одновременно того и другого по спине, этак непринужденно направил их в дверь, шепнув единственное, чтобы они его дождались.

Глава 5

В то время, когда вся Москва ходила ходуном от невиданных событий, бурлила, вздыбленная бунтарским вихрем, и революционное лихо бесцеремонно ворвалось в жизнь тысячей обывателей, в покойном особняке на Малой Никитской тоже все перевернулось вверх дном, но только от счастливого переполоха: у коммерции советника Дрягалова родился внук!

В первые по рояедении младенца дни Дрягалов не допускал к Лене решительно никого. Хотя доктор Епанечников, лично принимавший роды у дочери, и заверил свата, что Лена вполне здорова и ей только на пользу будет как можно скорее приступить к обычным повседневным заботам, Дрягалов поначалу так бдительно оберегал родильницу, что даже самую привилегированную их гостью Татьяну Александровну попросил до крестин повременить беспокоить подругу.

Лишь выждав положенный срок, Дрягалов вывез свою фамилию в полном составе в свет. Крестить внука он пожелал там же, где венчались Дима с Леной, – у единоверцев, в Лефортове. К этому времени уже решилось, какое имя будет носить новорожденный: аккурат на восьмой день по разрешении выходил праздник Иоанна Крестителя, и Дрягалов, посоветовавшись, естественно, с сыном и невесткой, придумал называться отныне его потомку Иваном Дмитриевичем. В восприемницы, по единодушному мнению счастливого семейства, приглашена была Таня.

Счастье любимой подруги и для Тани стало личным знаменательным событием. Выдержав установленный Дрягаловым для Леночки карантин, Таня решительно поселилась в Малой Никитской. Часто даже на ночь не возвращалась домой. А уж дни так все напролет теперь проводила у подруги. Госпиталь Таня давно оставила: еще летом, до подписания мира, когда боевые действия в Маньчжурии прекратились и поток раненых почти иссяк, почему в госпиталях персоналу стало вполне по силам управляться без помощников, Капитолина Антоновна объявила всем своим домашним и домочадцам демобилизацию. Жизнь в доме полицмейстера Потиевского вернулась в привычную колею.

Но только не для Тани. Вместо прежних забот, у нее появились не менее важные новые, за которые она принялась истинно самозабвенно. Они вдвоем с Леной не могли надышаться на Ванечку, хотя этому здоровяку с отменным аппетитом не требовалось и десятой доли их хлопот. Но верно говорится: первый ребенок – последняя кукла. В каком-то смысле новорожденный и для самой юной мамы, и для ее не более искушенной подруги был забавною живою игрушкой. Таня с Леной порой часами просто так сидели возле мирно посапывающего в колыбельке Ванечки и все шептались о нем.

– Кем, интересно, он будет? – рассуждала Таня. – Тебе бы хотелось, чтобы кем он был?

– Ну не знаю… – серьезно, будто это было теперь вопросом первостепенной важности, отвечала Лена. – Может быть, как папа, врачом. Или профессором. Ученым…

– А может быть, владельцем магазинов? – улыбалась Таня. – Вроде дедушки?

– Магазины – это само собою. Они никуда не денутся. Это его наследство, – принималась объяснять рассудительная Леночка. – Но ему вовсе не обязательно самому, как дедушке, сидеть над счетными книгами. Для этого есть управляющие, – говорила она со знанием дела. – Можно и магазинами владеть, и быть при этом хоть… генерал-адъютантом. Сейчас многие крупные промышленники и торговцы, особенно младшее поколение, занимаются науками, искусством. Я с некоторыми из них знакома. Такие интересные люди!

– Лена, ты стала купчихой! – потихоньку засмеялась Таня. – Признайся, ты в купеческой среде чувствуешь себя в своей тарелке?

Леночка, показывая, насколько она безразлична к такого рода условностям, пожала плечами и покачала головой.

– По барыне говядина, – ответила она. – А то уж мы такие родовитые, что нам с купечеством водиться зазорно! Папино дворянство, ты сама знаешь, восходит к славной эпохе императора Николая Александровича, да с папой вместе и пресечется, скорее всего. Ну а мама… – Лена с улыбкой заглянула Тане в глаза, приглашая ее веселиться вместе с ней. – После маминой школы я в своей тарелке в любой смоленской лавке.

– А скажи, Лена… хотела тебя спросить… как тебе с Димой? Интересно? Он же такой молоденький.

– Боюсь, как бы ему со мной не стало неинтересно. Он по-французски не хуже нас с тобой знает. А сейчас все читает каких-то экономов, о которых я даже не слышала: английских, германских. Они собираются с отцом открывать магазин в Париже: русскими дивностями там торговать – стерлядью, икрой, сибирским маслом. Василий Никифорович хочет заткнуть, как он говорит, Европу за пояс.

– Не сомневаюсь, что заткнет, – усмехнулась Таня. – Ну а как с самим-то с ним, с главой семейства, у тебя складывается? Ладите?

– Лучше не бывает. Не представляю даже, как с ним можно не поладить. Это же такая натура… Это… стихия! страсть! порыв! Дима хотя тоже далеко не тихоня, но против отца кроткий агнец. И при всем этом Василий Никифорович изумительно добрый, великодушный человек. Сколько раз я уже была свидетельницей, как грозно он может взыскивать с кого-нибудь и как безмерно щедр бывает на милость. А помнишь, как мы его испугались, когда в первый раз увидели здесь, в этом доме, в соседней комнате? – прямо натуральный Стенька Разин сверкает глазами! Таня! – взволнованно и восторженно зашептала Леночка подруге на самое ухо, – что я тебе скажу! Василий Никифорович несколько раз на правах свекра целовал меня по разным случаям. И ты знаешь, я чувствовала, что он целует меня не как жену сына! А так, что мурашки бегут по спине и ноги холодеют. Тут ошибиться невозможно! Но – боже упаси! – ничего такого сверх этого он себе не позволяет. Только поцелует, посмотрит лукаво мне в самые глаза – и оставит в покое.

– Ой, Лена, смотри, этак он однажды не оставит тебя в покое…

– Нет, нет, Таня, что ты! Ты не представляешь, как он уважает Диму! Как дорожит его честью! То, о чем ты говоришь, категорически невозможно.

К осени Дрягалов, как и собирался, открыл большой магазин на Мясницкой. Собственно, это был новый его доходный дом, весь первый этаж которого занимало торговое заведение. Еще не завершилось строительство, а Дрягалова засыпали предложениями иностранные агенты и свои перекупщики, готовые поставлять ему самые изысканные европейские яства: от швейцарского сыра и корсиканских маслин до рейнского и бордоского. Василий Никифорович с некоторыми из них заключил сделку. Но тогда же и подумал: если он по России торгует заграничными дивностями, то почему бы ему точно так же в Европе или в самой Америке не открыть собственные магазины и не начать продавать там всякую русскую невидаль?

Начать Дрягалов решил с Парижа. Город, рассуждал он, ему не чужой, хоженый-перехоженый весь вдоль и поперек. Там первому его заграничному магазину и быть.

Дима списался с Годарами и изложил друзьям суть их с отцом намерений. Причем попросил Паскаля подыскать им где-нибудь в центре Парижа небольшой magasin de comestibles [32]. Через несколько дней в Малую Никитскую была доставлена длинная, каким не всякое письмо бывает, telegramme-express из французской столицы. Паскаль сообщал, что подходящий магазин он нашел, и не где-нибудь, а на самом boulevard de Sebastopol [33], – русское заведение на русской улице, по его мнению, обещало принести владельцу сугубую выгоду. И затем Паскаль извещал, что его дедушка – подполковник Годар – имеет намерение выкупить этот магазин на boulevard de Sebastopol на свой счет и подарить его Дрягалову, как искупление, если угодно, за участие подполковника в свое время в Восточной войне в Крыму против русских. Дрягалов немедленно велел Диме отписать в Париж, что согласится на это только в том случае, если подполковник не откажет в свою очередь принять от него в дар имение в Смоленской губернии, в котором император Наполеон, по преданию, во время своего бегства из России съел кота. Подполковник Годар вполне оценил шутку русского друга, посмеялся от души и зарекся впредь показывать Дрягалову свою щедрость.

Не отлагая дела вдаль, Дрягалов отправил Диму в Париж. Он бы с удовольствием поехал и сам туда, и вовсе не потому, что опасался за неопытность молодого своего компаньона и наследника, – их китайские баталии, и особенно молодецкое завоевание Димой сердца красавицы, исключали всякие сомнения отца насчет способностей сына, – но, когда зашла речь о поездке в Париж, Дрягалов неожиданно для самого себя обнаружил, что он тоскует по этому городу мансард, что душа его рвется к речке Сене, на берегах которой в прошлом году у них с незабвенною Марьей Лексевной вышла, как поначалу представлялось, натуральная беда, обернувшаяся в конце концов, по нынешнему его разумению, забавным, чудным приключением. Однако Дрягалов должен был умерить свои сантименты: время наступило смутное, лихое, и ему никак не годилось оставлять огромное московское хозяйство без пригляду хотя бы на несколько дней. Какие уж тут теперь Парижи!

Вскоре после отъезда Димы Василий Никифорович преподнес своим соратницам по заговору троих, позабывшим у колыбели с новорожденным о каких бы то ни было развлечениях, как ему казалось, сюрприз: однажды он возвратился домой в сопровождении давнишних их знакомцев – Владимира Мещерина и Алексея Самородова, – с которыми Таня и Лена не виделись полтора года.

На удивление, встреча старых друзей была довольно сдержанная, – слишком многое их теперь разделяло, слишком давно разошлись их пути-дороги. Если с Леночкой Мещерин с Самородовым еще могли на правах сотоварищей по маньчжурской кампании позволить себе братски расцеловаться, то приветствовать Таню таким же образом нечего было и думать: маньчжурцы осмелились разве едва-едва приложиться к царственно поданной им госпожой Потиевской руке.

Едва оказавшись в Москве, Самородов, а с ним за компанию и Мещерин, сразу же заявились на Тверскую в магазин к Дрягалову, оказавшемуся теперь для Алексея единственным близким человеком. Так вышло: у Самородова, после смерти покровительствующей ему кузины, вообще никого не осталось. Но, будучи родственником, именно дядей, дочке Мани и Дрягалова – Людочке, – Самородов теперь приходился родней и самому Василию Никифоровичу. Так распорядился сам Дрягалов. Еще позапрошлым летом, похоронив Маню, он немедленно отписал Самородову в полк, что отныне Алексей – член его семьи. А уж в Маньчжурии, где их чудесным образом свела судьба, Дрягалов объявил воочию Самородову и Мещерину о своем непременном намерении быть отныне для них отцом, старшим братом или кем угодно, по их усмотрению.

Если бы Дрягалов придумал настоять на том, чтобы друзья, которых он, по сути, принял в семью, отныне забыли свои прежние юношеские, не согласные с государственным законом, искания земного рая, несбыточные мечтания о устройстве мира по справедливости, то, скорее всего, Мещерин с Самородовым, а уж последний так непременно, покорствовали бы воле благодетельствующего им старшего товарища, с которым их теперь связывали крепчайшие из уз – братство по оружию. Но Дрягалов, верно, не посчитал для себя достойным поведением неволить близких – людей взрослых и солидных, – к тому же своих боевых товарищей, какими-либо обязательствами. Поэтому Мещерину с Самородовым ничто не помешало через несколько дней после возвращения в Москву разыскать Саломеева и приняться за исполнение его скорого и безоговорочного решения на их счет.

Мещерину с Таней решительно не о чем было поговорить. Когда-то Таня могла часами слушать своего многоумного друга, лишь изредка перемежая его монологи вопросами или репликами одобрения. Теперь у них не оставалось ни самых малых общих интересов, разве какие-то, как ей казалось, воспоминания детства, совершенно, впрочем, не подходящие для того, чтобы когда-либо служить предметом беседы.

От внимания Мещерина также не могли утаиться разительные перемены, произошедшие с Таней: два года тому назад это была восторженная отроковица, жадно внимающая его пламенным радикальным речам, а сейчас перед ним сидела светская дама, повзрослевшая не на два, а на все двенадцать лет, и, очевидно, далекая от радикальных воззрений на жизнь. Мещерин даже поймал себя на том, что ему боязно заводить с Таней беседу хотя бы об отвлеченных предметах, а тем более предаваться воспоминаниям об их прежних дружеских связях, – он верно уловил Танино настроение. Но что ж удивительного? – они и прежде, в общем-то, близкими людьми не были, но теперь жизнь их окончательно развела. Так думал Мещерин.

Видя, как, несмотря на все старания Леночки, не клеится их общий разговор, и понимая, что подруга и ее гости при ней деликатно избегают вспоминать о важнейшем, что их связывает – о маньчжурских похождениях, – потому что в этих воспоминаниях непременно будет возникать образ ее отца, Таня скоро распрощалась, сославшись на занятость. Она отказалась даже принять участие в праздничном обеде, устроенном Дрягаловым в честь Самородова и Мещерина.

За столом Дрягалов, хоть и был раздосадован Таниным, как он подумал, неглижированием их невеликого купеческого торжества, старался выглядеть жизнерадостным. А обыкновенному своему радушию Василий Никифорович не изменял ни при каких обстоятельствах. Тут уже разговор пошел совсем по-семейному, без недомолвок. Тут уже никто не мешал им припомнить и Китай, и императорские сокровища, и любые случайности, связанные с их поиском.

– А что! – со смехом говорил Дрягалов. – Давайте соберемся как-нибудь, да и вернемся за камушками. Они же так и лежат себе в той самой деревеньке, ждут своего часа. Войне конец. Доехать туда теперь – один пустяк. Шапку в охапку, и мы на месте. Как думаете?

– Василий Никифорович, – так же весело отвечал Мещерин, – не забыли ли вы, что в упомянутой вами деревеньке китайцев живет с полтыщи душ? Вы собираетесь у них под ногами перекопать полдюжины десятин? Причем так, чтобы они не заметили этого?

– Или попросить прежде их вон, как один уполномоченный Красного Креста попросил когда-то монахов из известного нам монастыря? – добавил Самородов.

– Да нет же! – продолжал веселиться Дрягалов. – Мы можем купить всю эту деревню и спокойно перерыть ее. А китайцам предложим перебраться на другое место – в лучшие избы. Они только рады будут! Верно говорю.

– Что же вы тогда под Мукденом отказались от сокровищ? – спросил Мещерин. – Вам же подполковник Годар предлагал долю?

– А это другое дело! Взять у кого-то что-то – значит быть в долгу перед ним. А теперь эти камушки ничьи. Возьмем, и никому должны не будем!

– Василий Никифорович, – вмешалась Леночка. – Мы и так владеем этими сокровищами! Они наши! О них никто больше не знает, следовательно, они принадлежат только нам! Согласитесь, намного интереснее жить с великою тайной, хранить ее, беречь, никому не открывать, нежели поехать, откопать клад и лишиться удовольствия обладать некими таинственными, сокровенными сведениями. Разве не так?!

– Молодец, Елена Сергеевна! – поддержал ее Мещерин. – Вот истинная романтическая натура! Что касается меня, – он вздохнул, опустив голову, – то я в этот край больше никогда ни ногой. Там лежат куда более дорогие сокровища – наши боевые товарищи, верные друзья. И мне кажется, я предам их, если явлюсь на еще не поросшие травой поля сражений откапывать какие-то камни, какие-то… бирюльки. Которые, хотя и стоят баснословных денег, но, по сути, копеечные. Если сравнивать их с памятью наших павших однополчан, соотечественников…

– Да я ж в шутку… – проговорил Дрягалов. – Неужель буду связываться…

– К тому же мы с Владимиром в ближайшее время будем очень заняты, – многозначительно произнес Самородов, – и неизвестно, получится ли у нас вообще когда-нибудь куда-то поехать.

Дрягалов нахмурился и пристально вгляделся в него.

А после обеда он зазвал друзей в буфетную, где обычно вел с гостями самые важные разговоры.

– Я так мыслю, вы опять хотите приняться за старое? – сразу, без предисловий, начал Дрягалов. – С Сережей-то небось уже виделись? – Он испытующе вгляделся в Самородова.

Страницы: «« ... 1617181920212223 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Это был Хуан-Мария-Хозе-Мигуэль-Диац, инсургент и флибустьер. В прошлое восстание испанцы взяли его...
«Кому не известно, что Сибирь – страна совершенно особенная. В ней зауряд, ежедневно и ежечасно сове...
«В избушке, где я ночевал, на столе горела еще простая керосиновая лампочка, примешивая к сумеркам к...
«Пятый век, несомненно, одна из важнейших эпох христианской цивилизации. Это та критическая эпоха, к...
«…Другая женщина – вдова с ребенком. Уродливая, с толстым, изрытым оспой лицом. Ее только вчера прив...