Автопортрет художника (сборник) Лорченков Владимир
– Второем мы настоящая Команда, – сказала она.
– Ну, скорей же, – призвала она.
Я подумал, отложил альпеншток, и разделся. Инга, улыбнувшись, раскрыла мне объятия. В коленях у нас путался енот. Я мягко отодвинул его в сторону и сказал.
– Подвинься… Бембик.
CПАСИТЕЛЬ, КОТОРЫЙ ТРАХАЛСЯ
Он лежал на прилавке. И был почти не виден из-за креста. Масса, в этом все дело. Когда я был худым заморышем, меня тоже мало кто видел. Можно сказать, моя тень меня заслоняла. И только когда я потолстел, меня стали замечать, уважать и бояться. Этому заморышу, на кресте, ничего подобного не светило. Маленький, худенький, ребристый. Одним словом, Спаситель.
Я задумался об этом и едва не пропустил тот момент, когда он мне начал подмигивать. И если бы я не опустился лбом на прекрасно-ледяное стекло этой витрины, момент бы я пропустил. А если бы я вчера не напился так, что сегодня мне хотелось прижаться лбом к чему угодно, лишь бы холодному, я бы пропустил все на свете. Так что и этим чудесным приключением в своей жизни я обязан алкоголю.
Он мне подмигнул. И что-то сказал.
– Эй, ты что, разговариваешь? – удивился я.
Голова все равно болела. Так что ни хрена это было не чудо. Но маленький серебряный Христос на массивном крестике действительно хотел мне что-то сказать. Это было видно.
– Что?! Говори погромче, черт бы тебя побрал! Здесь же стекло! – шепнул я.
Он, видимо, понял и поднатужился.
– Мужик! Мужик, вытащи меня отсюда, черт бы тебя побрал! – различил я хриплый голос.
Было похоже, будто жужжала хриплая муха.
– Ты разговариваешь, – удивился я.
– Какого хрена ты этому удивляешься, если просил меня говорить погромче, – зашипел он.
На нас начали коситься продавщицы.
– Какого хрена я должен тебя вытаскивать?
– У тебя горе, мужик, большое горе. Как ты думаешь, мать твою, отчего у тебя большое горе?
– Какое горе?!
– Прекрати придуриваться, – заорал он так, что стекло тихонько задребезжало.
Я понял, что придуриваться бессмысленно: у меня действительно было горе, такое горе, что я никому о нем не рассказывал. Моя жизнь потеряла всякий смысл, вот в чем оно состояло, но как бы оно не было, это было мое персональное горе, и я не понимал, почему я должен вытаскивать из этого ювелирного магазина этого маленького говорящего Христа.
– Вытаскивай меня, давай! На то меня и носят, чтобы горя не было. Давай! – умолял он.
– Эй, послушайте, – в наш разговор вмешалась продавщица, – вы что, разговариваете?!
– Да, мать вашу, – у меня кружилась голова, – и это ли неудивительно?!
– Да плевать мне на все удивительное, – завизжала сучка, – разговаривай с чем и с кем хочешь, только убери свой жирный лоб от чистой витрины!
Я так и сделал.
ххх
– Мужик, а, мужик, – канючил Спаситель, висевший на моей шее на цепочке, – встань к солнышку, а?
Я заплатил за него и за цепочку двести леев, и до сих пор не понимал, зачем я это сделал. Мой Христос оказался нудной гадиной, и за час достал меня до самых печенок. Я купил мороженное и дал ему немного полежать в нем, выходил то на солнце (мужик, меня сбацали на этой сраной фабрике семь лет назад, ты что, не понимаешь, что я хочу солнца?!) , то в тень, подходил к киоскам, чтобы он мог полюбоваться обложками с голыми жопами, подходил к музыкальным магазинам, чтобы он мог насладиться последним альбомом «Роллингов»…
– Ты глянь, какая клевая жопа, а, мужик! – радостно заорал он и показал мне на нее пальчиком.
Жопа и в самом деле была клевая.
– Послушай, – спросил я, – как это у тебя получилось?
– Что? – враждебно глянул он на меня.
– Ну, этот фокус. С пальцем. Ты же распят. Или я пропустил что-то интересное?
– Мужик, – скривил он губы, – меня сделали семь лет назад. Отлили меня на этой сраной ювелирной фабрике. Семь лет назад. Не считая того, что распяли меня две тысячи два года семьдесят три дня назад. Интересно, ты бы не задолбался все это время ощущать по гвоздю в ладонях?
Я подумал, и решил, что он прав.
– Так ты можешь слезать оттуда?
– Как бы не так, – погрустнел он. – Как бы не так. Этот гребаный памперс, ну, который выдают за набедренную повязку, он держит меня намертво. Нет, кое-что я оттуда могу вытащить, ха-ха, но за талию я прикреплен намертво.
Наступил вечер. Я пошел к дому.
– Эй, – обеспокоено завертелся он на моей груди, – эй, ты куда?
– Домой. Спать.
– Ты что, не хряпнешь пива?
– Это меня губит, мужик.
– Да какой, на хрен, губит?! Хряпни пива, мужик. Две бутылочки. Тебе не повредит. Обещаю!
– Одну бутылку.
– Ну и ладненько.
Налив пива в бокал, я заметил, что он вылез из под майки и начал дышать испарением. Ну, и хрен с ним. У меня оказался беспокойный Христос.
Ложась спать, я подумал, что прикуплю себе другую цепочку. Эта была слишком коротка. Ночью она закрутилась вокруг шеи и давила. Мне трудно было дышать.
ххх
Утром я понял, что задыхаюсь. Тут до меня дошло. Блядь, я не верил себе, но, стараясь не шевелиться, приоткрыл глаз и глянул вниз. Так и есть! Этот пидар сидел перевернул крест, сел на него, и, упираясь своими микроскопическими ножками, перекручивал на моей шее цепочку.
– Ах ты сука!!! Сука ты этакая!!!! Да ты меня душишь, – заорал я.
Он моментально прикинулся обычным серебряным Христом на крестике. Серебряным, неодушевленным и неподвижным.
– Ах ты сука! Сука!!!
Я побежал в ванную и стал торопливо расстегивать цепочку. Как бы не так…. Я опустился на пол. Сердце колотилось. Только что я понял, как я попал. Меня трясло.
– Ладно, – сказал я, – успокаивая прежде всего себя, – ладно. Сейчас. Сейчас…..
Я заметался по квартире.
– А! Вот оно что!
Тут я поднял крестик к глазам и плюнул в его бесстыжую рожу.
– Глянь, глянь, сука! Видишь этот колпачок от градусника?! От детского градусника! Сидеть тебе там! И не делай вид, мразь, что ты не живой. Ты – живой, и душил меня утром. Меня! Который тебя вытащил из этого гребаного магазина!
Он все еще притворялся. Только когда я сунул его в колпачок, закрыл, и обмотал для верности бинтом, он заскулил и заскребся изнутри.
ххх
– Что это у тебя на груди? – спросила меня подружка, – ты же не носил крестиков.
– А это не крестик, – засмущался я. – Это гильза. Гильза от патрона, который вырезали из моего тела хирурги. Это меня четыре года назад ранило. В командировке.
– Ой, – прижалась она плотнее, – расскажи, а?!
– В следующий раз. Я не люблю вспоминать об этом. Я и на гильзу-то смотреть не люблю. Поэтому обмотал ее тряпкой.
– У тебя такая профессия…
– Да, – гордо сказал я, – да. Что надо. Кровь. Кровь и насилие. Игра со смертью. Я тореадор. Рано или поздно смерть, подкинет меня, как бык тореадора на полотнах Гойи, и подкинет на рога. Я знаю об этом. Но я все равно на арене…
– Милый…
Я уже расстегнул ей шорты, и теребил между ног. Мне было хорошо. Очень.
– Блядь!!!
– Что случилось?!
Маленький паршивец сумел раздвинуть половинки колпачка, чуть-чуть размотал тряпку, и выдернул из моей груди волос.
– Я сейчас.
– Все в порядке?
– Да. Просто рана вдруг разболелась.
– А где она у тебя?
Я продемонстрировал ей шрам на боку. Этот след от гвоздя, на который я напоролся в детстве, упав с велосипеда, неизменно меня выручал. Если бы я придумал единственную версию его появления, и не звиздел об этом каждый раз по-новому, я бы и сам поверил, что шрам – благородного происхождения.
– Ты чего, козел? – зашипел я на Христа в ванной.
Он выглядел вполне мирно.
– Мужик, я чего хочу сказать… Ты извини, я погорячился с утра. У меня характер скверный. Но ты сам пойми – отлили на этом ебаном ювелирном заводе, бросили в коробки с товаром, и пять лет я пылился там, понимаешь, пылился… Как тут не озлобиться, а, мужик?
Он начинал канючить.
– Ну и что?
– Мужик, я же понимаю, что ты сейчас делать будешь. Мужик, нет проблем!
– Ах, спасибо!
– Нет, нет, мужик, ты не нервничай, чего ты такой нервный. Делай что хочешь, только сними с меня этот колпачок херов.
– Да?!! И чтобы ты, сука, меня придушил?
– Мужик, ну я ж извинился. Ну, чего ты, мужик?!
Я выбросил за стиральную машинку колпачок и тряпку.
– Эге-гей, хе-хе, – закрутился мудак на своем кресте, – давай! Давай, мужик! Вдуй ей!
– Ты чего, – зашипел я, – чего орешь?! Заткнись! Не то…
– Ладно, ладно, – захныкал он, – я могила!
– Еще раз скажешь это «вдуй», замотаю в изоленту! Я люблю ее, понял?!
– Да ладно тебе, мужик! Что ты мне прогоняешь?! Ты же не меня трахать собираешься?
Он снова оказался прав. Я прекратил ему прогонять, и вышел в комнату.
ххх
– Ух, ух! Уу-у-у-у-у-у-ххххххххх!!!!
Это было ужасно. Каждый раз, когда я двигал вперед, мудилка на цепочке залетал ей между грудей. Каждый раз. Я отстранил назад корпус и попробовал еще раз. Так и есть. Крестик полетел вперед, как раз между грудей, и мудила с оглушительным для меня воплем залетел ей между грудей. Он ее туда трахал.
– В чем дело?
– Ты ничего не слышишь? – осторожно спросил я.
– Какой ты странный… Нет, ничего.
– Точно?
– Да нет же, боже мой! Давай, давай, продолжай! Давай!
Это было нечестно с его стороны. Но мы снова начали. Я, она, и Христос. Хрень!
Я изловчился и закусил цепочку зубами. Теперь он висел где-то между нами. Так было минут десять. Я вновь перестал себя контролировать, и мудак на кресте, едва не выпав из своего памперса, который набедренная повязка, сумел дотянуться до ее шеи и с наслаждением ее облизывал. Я мотнул головой, и он залетел мне на затылок. Тогда он заскулил и стал молотить меня кулачками в затылок. Но я стерпел, и двигался аккуратно и медленно. Очень медленно. На меня можно было ведро воды поставить, и я ни капли не пролил. Нельзя было, чтобы крестик упал с затылка, повис на цепочке и этот мудак снова начал мне мешать. Как он ни старался, но так и остался на затылке до самого конца.
– Все в порядке?
– Да. Ты сегодня какой-то странный.
– Понимаешь…
– Но мне понравилось. Ты двигался… так… необычно….
– Да. Понимаешь…
– Мне понравилось. Ты вообще меняешься.
– Да. Пони…
– Такой нежный…
– Пони…
– М-м-м-милый…
Я лег на нее, и крестик как раз попал между грудей. Но было все равно. Уже. Он сказал:
– Уу-у-ух!!!!
ххх
– Слушай, Иисус, – я был необыкновенно задумчив. – Мужик, ты почернел.
– Думаешь, я сам не вижу?! Ты же потеешь, мудак, потеешь, как самый распоследний негр!
– Откуда ты знаешь, как потеют негры?
– Да насрать мне, как они потеют! Хорошо, ты потеешь как вонючий козел! И от пота я почернел!
Мы разговаривали в ванной. Он действительно почернел.
– Ну, и что с тобой делать?
– Не знаю! Но что-нибудь сделай! Мне не улыбается быть черным, так, будто я черножопый какой-то! Почисть меня!
– Мужик, я не смогу тебя почистить на цепочке, ты что, не понимаешь?! Она же короткая! Надо снять!
– Ты меня наебешь, – жалобно захныкал Христос, – как пить дать, наебешь…
– Не наебу. Вот тебе крест, не наебу!
– Да пошел ты в жопу со свои крестом, понял?! – заорал обитатель креста.
– Не психуй, мужик. Не наебу. Даю слово.
– Да?
– Я же не похотливый серебряный козел, который ноет все время, постоянно. У меня есть слово, и я умею его держать. Мужик, я же католик, ты что, не знал? Мужик, я католик. Если я тебя наебу, меня всю жизнь будет мучить комплекс вины! Я католик, мужик. Доверься мне.
– Да?
Он, похоже, понял, что я действительно мягкотелый чудак, парадоксальный до того, что принципиально не бывает жестоким в жестоком мире.
– Да. Я католик. Ты мой Бог. Я не наебу тебя.
– Не наебешь?
– Не наебу.
– Точно не наебешь?
– Точно не наебу.
– Даешь слово?
– Да.
– Даешь слово, что не наебешь?
– Даю слово, что не наебу.
– Ладно, – он боялся, – последний раз и все.
– Не наебу. Я тебя не наебу. Даю слово.
Конечно, я его наебал.
ххх
В ломбарде крестик с цепочкой приняли за тридцать леев. Сказали, что это из-за воска, который капнул аккурат на голову Спасителя. Это меня не смущало. Я сам капнул воска на его башку, чтобы он не трепался. Но им об этом не сказал. Я был рад.
Я вышел на улицу и увидел бар «Зодиак». Я зашел туда и пил до вечера. Часам к одиннадцати перебрался на улицу. Там я встретил подружку. В свете фонаря на ее шее блеснула цепочка. Я подошел к ней и внимательно прощупал эту цепочку. К счастью, на ней ничего не было. С меня было достаточно одного Спасителя в жизни.
КРАСИВЫЙ КАК БАНДЕРАС
Где-то во мне всегда прятался Бандерас.
Красивый такой двухметровый чувак, который женился на Мелани Гриффит. Она еще работала – не скажешь же «играла» – в рекламе чулок. Ложилась на багажник крутого автомобиля и напяливала на свои ножки колготки цвета песка. Все это на фоне песков границы с Мексикой, где ее тормозил – за голые ноги, что ли? – американский мент. Ну, она и давала ему. В смысле, давала жару. Да так, что воздух дрожал. Немудрено, что Бандерас захотел на ней жениться. Правда, до этого он уже был женат – как это не удивительно, не на Сальме Хаек. Ну, той мексиканке с роскошным задом, которую он трахал в «Отчаянном». Смотрели? То-то и оно. Он, Бандерас, там не просто ходит, а Танцует. Как тигр. Опасный, красивый, гордый. С двумя огромными пушками сто двадцать десятого калибра.
Жгучий и красивый. Вот такой я Настоящий и есть.
Хотя снаружи – просто кусок бесцветного говна.
Та же самая проблема с голосом. То есть, он у меня есть. Голос, в смысле. В то же время, его у меня нет. Как бы объяснить. В общем, голос у меня есть в прямом смысле, а вот в переносном его у меня нет. Еще проще? Я могу крикнуть «Занято», но спеть не смогу никогда. Когда я открывал рот на уроках пения, учительница выбегала из класса. С возрастом ничего не изменилось. Это особенно унизительно с учетом того, что в душе я Каррерас. Не поверите, но в голове у меня все время играет музыка. Я то пою арии какие-нибудь – ну, не пою, потому что итальянского не знаю, а просто мычу мотивчик, – то песенки модные. Особенно мне нравится «Безответная любовь» певички Мара, знаете такую?
– Бей меня-я-я-я и кус-а-а-а-й, лезвие-е-е-е-е-м острым ре-е-е-е-жь, только-о-о не ух-а-а-ад-и, на-всегд-д-а-а-а!
Что, не понравилось? Ну, еще бы! Я в такт даже за две строки не попаду! Как говорил мой учитель рисования – да-да, с цветом и размером у меня примерно как с внешностью и слухом, – если бы в Париже хранился анти-метр, то меня бы немедленно выписали во Францию.
– А? – спрашивал его я, отрываясь от своего верблюда.
– Ты знаешь, что в Париже есть музей мер и весов? – спрашивал меня этот высокомерный ублюдок, стройный и красивый, отдаю ему должное.
– Нет, – говорил я, ну еще бы, в третьем-то классе, откуда я мог это знать, мать его.
– Надо же, он не знает, – говорил он и торжествующе улыбался, а девочки хихикали.
– Я не знаю, – говорил я, потупившись.
– Так вот, в Париже ЕСТЬ музей мер и весов, – говорила эта блядь в штанах. – И там хранится образец метра, идеальный метр, это, ребята, кусок платины величиной РОВНО в метр…
– О-о-о-о, – говорили девочки.
– Это, девочки, ОБРАЗЕЦ, – говорил он ласково, хотя в классе были и мальчики еще, кроме девочек.
– Так вот, если бы в Париже хранили анти-образец, то в качестве этого анти-образца в Париж выписали бы нашего друга, – сказал он.
– Какого? – спросил я, и все захохотали.
Учитель дал мне легкий подзатыльник, и вернулся к доске, взяв со стола мой рисунок. Ну, а чего вы хотите. Школа была еще советская, и всей этой хрени про права человека, особенно ребенка, мы еще не слышали. Случалось, учеников били. Чаще всех, конечно, били меня.
– Это что за диван? – спросил учитель меня.
– Это верблюд, – сказал я.
Вместо ответа говнюк продемонстрировал верблюда всему классу, и все снова заржали. Да. Рисую я так же отвратительно, как и пою. И выгляжу. В общем, как вы уже поняли, я не состоялся ни в чем. Впрочем, я говорил об уроке рисования. До сих пор слышу это мерзкое ржание в классе…
– Это ДИВАН, – сказал учитель.
– Это ВЕРБЛЮД, – сказал я.
– Иди сюда, – сказал он.
Он был явно сильнее. Я пошел вроде бы к нему, и он расслабился, и я сразу рванул к двери. Поймать он меня уже не смог бы. Поэтому просто проорал в дверь:
– Тебе конец, урод маленький, слышишь? Конец тебе!
Я знал, что мне здорово достанется. И от него и дома. Но мне было все равно. Я уже бежал из школы домой и, нещадно перевирая, напевал про себя какую-то красивую мелодию, под которую в Советском Союзе показывали прогноз погоды. Ради этой мелодии я специально дожидался программы «Время» и смотрел на бегущие по экрану цифры с плюсами и минусами, с облачками и солнышком, вызывая недоумение отца. Матери с нами не было, она умерла, когда мне исполнилось два года. Так что мы сидели у телевизора вдвоем, и взрослый мужчина с недоумением глядел на пацана, завороженно слушавшего какую-то, как мужчина говорил, трынькающую поебень.
Недавно я узнал, что это «Yesterday».
ххх
Нельзя сказать, что я воспринял отсутствие каких-либо талантов как данность.
Я боролся.
Два года посещал студию рисунка, и даже ходил с ними в поход. Мы разбивали палатки в садах за городом и странноватая тетка-скульпторша, заведовавшая кружком, читала нам на ночь эвенкийские народные сказки. Это в Белоруссии-то. Выебывалась, я так понимаю. Тем не менее, в походах было интересно: днем мы шли пару километров, а потом зарисовывали виды. Букашек всяких еще, плоды. У меня, конечно, получалось криво. Тогда я купил себе набор инструментов для резки по дереву. Учительница, смеясь, назвала мои скульптуры идолами. Сейчас – то я понимаю, что это можно было воспринимать, как комплимент. На экзамене, после которого из кружка переводили в художественную школу, я провалился.
Это не имело значения, потому что мы снова переезжали.
В четырнадцать я увидел кино «Отчаянный».
В нем прекрасный мужчина двух метров ростом с черными, волнистыми волосами, стрелял в белый свет, как в копеечку, и каждый раз попадал в десятку. Рядом с ним бежала, заглядывая ему в лицо, прекрасная мексиканская женщина Сальма Хаек. С жопой и сиськами. Ну, я и дрочил на нее несколько лет. Это еще что! Со мной в классе учился парень, который дрочил на фотографию девчонки с дельфинами из какой-то дурацкой книжки про ныряльщиков. Он, как и все мы, плохо кончил. Уехал в Турцию и застрелился. Но это случилось совсем недавно.
А тогда нам было лет по четырнадцать, и я понял, что На Самом Деле, я такой – как Бандерас.
А эта внешность, эта оболочка – она не моя.
Я не то, чтобы был уродом, ничего такого. Но и красавцем меня не назовешь. Ничего особенного. Ничего, чтобы бросилось в глаза. Никакой тебе тигриной грации, никаких талантов…
Вернее, их полно, понимал я, просто мир о них не знает.
К шестнадцати я забил на попытки показать миру, какой красавец находится у меня внутри, и постарался ограничить свои контакты с этим самым миром.
Поэтому после окончания школы пошел в медицинское училище, и к восемнадцати годам устроился в морг. Покойники меня не пугали, я с детства знал, что неприятностей можно ждать только от живых. Мертвецы были молчаливыми, желтоватыми, вовсе не похожими на людей куклами. Я занимался тем, что мыл их из шлангов перед вскрытием, и мыл цементные столы после вскрытия же. Нам, – мне и другим санитарам, – приплачивали родственники покойных, происходило это все в 90—хх, во время бандитских разборок, безработицы и стресса, так что отбоя от трупов не было, и жили мы припеваюче. Отец выбор мой воспринял спокойно, тем более, что ему было не до меня – врачи нашли у него какую-то ужасно неприятную болезнь сердца. И уже спустя год он лежал передо мной на цементном лежаке. Что мне оставалось делать?
Я его помыл.
xхх
Так прошло десять лет.
С Дашей я познакомился к тому времени, когда потерял всякую надежду познакомиться с девушкой.
Это было тем более удивительно, что Даша была младше меня на десять лет, была девушкой и мы познакомились.
Я в романы между людьми с разницей в возрасте не верил. Довольно самонадеянно с моей стороны, ведь романов у меня никогда и не было толком. Женщины иногда были. А романа, настоящего, нет. Поэтому я очень удивился, когда симпатичная молодая девчонка, сопровождавшая кучку рыдающих жирных старух – умер какой-то «новый молдаван», и нам предстояло его Подготовить, – подошла ко мне, чтобы познакомиться. Она так и сказала:
– А давайте познакомимся?
– Ну, давайте, – буркнул я, пряча руки в карманы халата.
– Скажите, а это правда, что вы обмывали семерых мертвых пидарасов? – спросила она, расширив глаза.