Дознаватель Хемлин Маргарита
— Стахановцы, кончай работу! Норма выполнена и перевыполнена! Пошли домой, я сейчас уезжаю. Будем обедать и прощаться.
Я посадил Ёську на плечи, Ганнусю взял за руку. Пошли в хату. Через васильки, через траву. Я посмотрел на нас со стороны. И волна счастья пробежала по моей спине.
Люба смотрела на нас из-за тына. С-под руки. Как принято в хороших, душевных кинофильмах.
За обедом Люба рассказала, что дети собирают васильки, чтоб насушить их и делать отвар. Для Петра. Микола Иванович посоветовал.
Ганнуся подтвердила:
— Ага. Якщо волошками очі мити, вони краще бачать. А якщо очей зовсім немає, як у дядька Петра, то треба мити те місце, де вони були, і вони знов виростуть.
Ганнуся хорошо говорила по-украински, не то что в Чернигове. Но я ответил ей по-русски, чтоб не забывала язык, на котором ей предстояло идти в большую жизнь:
— Слушайтесь маму и Миколу Ивановича. Они вам хотят самого хорошего. Слушайтесь и помогайте. И им, и всем слабым и немощным. Вы поможете — и вам помогут. И между собой не ругайтесь. Вы родные братик и сестричка. Именно родные. А родная семья — превыше всего.
Дети кивали и ели.
Вот чему надо учить детей. А не про волошки. Не вырастут глаза, раз их выбили. А дети надеются. И как им Диденко в их глаза посмотрит потом?
Хорошо ему. Он, может, скоро умрет. И не посмотрит. И на никакие их вопросы отвечать не придется.
Собрался быстро. Подарил Диденко плащ-палатку. Отчитаюсь как-нибудь на работе за утерю казенного имущества. Выпрошу б/у взамен.
Диденко тут же примерил на рост обновку. Оказалось, длина подкачала. Большая. Идти не дает.
Люба вызвалась отрезать и подрубить.
И добавила радостно:
— Вот кому-кому, а Петру одежа как раз. Он ночами вештается по селу, а в такой халабуде ему и дождь, и снег только на здоровье.
Я высказался, что не против.
— Пускай Петру.
Диденко поддержал начинание Любочки.
Мне стало неприятно. Я мысленно упрекнул себя за минутный порыв, в результате которого плащ-палатка отошла слепому и чуждому человеку.
Оставалось три отпускных дня. Включая воскресенье — четыре.
Дальнейший план у меня выработался следующий.
В Остер — тряхнуть Довида в виду показаний Зуселя.
Потом вплотную заняться Лаевской.
В поезд сел еле-еле. Впихнулся без билета в общий вагон. Залез на третью полку и без мыслей слушал разговоры ни про что.
И вдруг вспомнил, что не оставил Любочке денег на жизнь. Замотался. Самое важное всегда надо делать с самого начала. А моя голова с первой секунды пошла кругом от вида жены. А она мне, будем откровенны, дулю вместо внимания. Но это ни при чем. Гроши отправлю, как смогу. И даже хорошо. Почтарка разбалабонит, кому и сколько прислано. Пускай в селе знают, что приезжая у Диденко с деньгами. Не на иждивении живет.
По ниточке от почтарки размышление пошло дальше.
Потянулся за конвертом с письмом Зуселя. Посмотреть на обратный адрес. А то впопыхах и не глянул. Адрес стоял Лилии Воробейчик. Улица Клары Цеткин, дом 23. Отправитель указан неразборчиво. Тем более в тряске. А штемпель четкий. Как нарисованный. Отправлено 28 июня 1952 года.
Через месяц после смерти Лилии Воробейчик. Верней, через полтора.
Спокойно спрятал конверт отдельно, а письмо в другое место. Для надежности. И опять пожалел плащ-палатку. Шел неудержимый ливень, сверху затекало на голову. Закутался б теперь как следует, и спи спокойно, дорогой товарищ.
Бывшую хату Евки Воробейчкик, а ныне место проживания Басина указали парубки. Они и проводили.
Один рыжеватый, по виду еврейчик, закинул намек:
— Надолго к нам?
Я ответил:
— У вас, что ли, командировку отмечать? Вы тут, что ли, хозяин?
Он замолчал и приотстал. Жалко хлопца, но пускай знает свое место. И другим обскажет, что приехал милиционер со всей строгостью.
Мимолетно про себя отметил: что хлопец похож на кого-то, мне знакомого. Списал это ощущение на общую еврейскую внешность.
В хате меня встретила Малка.
Сделала вид, что не узнала.
Пробурчала:
— Никого нема.
Я и сам видел. Не только никого, но и ничего. Жили бедно. От Евкиного женского хозяйства остались только вышитые занавески на окнах. В остальном — голые стены и голый пол. Теснота, как у Диденко. Причем печка небеленая.
Малка крутилась кругом меня и махала руками на мою форму:
— Все до речки пойшли. Туды идить. Все до речки. Мине обед треба варить. Все до речки, туды идить.
У хлопчиков на улице спросил, где обычно купаются. Они поинтересовались: старые или молодые, бабы или кто. Я объяснил, что дед и двое малых. Они показали направление.
Двинулся к Десне за парком.
Десна блестела, аж слепила взгляд. Навстречу мне шла потрясающая картина.
Впереди Довид с тряпкой на голове, в кальсонах, в нательной рубахе без пуговиц до пупа. Шибал палкой на все стороны, сбивал бурьян для дальнейшего шага. За ним телепались в черных сатиновых трусах Гришка и Вовка. Старший — Гриша — обеими руками тащил полотняную торбу, с которой капала вода. Он торбу старался выше поднять, чтоб не цеплялась за колючки, а она цеплялась — высоты у хлопца не хватало. Вовка трохи поддерживал торбу, когда вспоминал, что надо оказать помощь брату. А так крутил головой. Оглядывался на кого-то назад и задерживал ход, чтоб отставший подтянулся к строю.
Из-за верб показался еще человек. Он двигался путано, вроде заведенный. Махал руками без порядка.
Когда блеск от воды меня оставил, я четко понял: человек — Зусель Табачник. Картуза на нем не было. И ничего на нем не было. Шел он голый.
Я для устойчивости широко расставил ноги. Сапоги палили мне подошвы — даже через траву пробивался жар.
Снял милицейскую фуражку, помахал в воздухе.
— «Чьи вы, хлопцы, будете, кто вас в бой ведет, кто под красным знаменем раненый идет?» Гришка, Вовка, ко мне! Подпевайте строевую!
Хлопчики узнали мой голос и кинулись вперед. Гришка от восторга попытался размахнуться торбой, но выпустил ее из рук.
Я не двигался с места. Ноги приросли. Свело судорогой.
Гришка подобрал торбу к животу и закричал:
— Дядя Миша! Дядя Миша! Ура! Дед, дядя Миша приехал! Дядя Миша, а пистолет у тебя с собой? Дашь прицелиться?
С торбой он ко мне и подбежал и грязную эту и мокрую эту торбу свалил мне на сапоги. Ноги трохи отпустило. Жечь перестало. Но судорога не ушла.
Хлопцы карабкались на меня по старой привычке. Цеплялись за ремень, за портупею. Упирались босыми ступнями в край сапогов.
Напора я не выдержал. Осел в траву.
Гришка и Вовка горланили песню про Щорса.
Я сказал, как когда-то мой лучший товарищ Евсей Гутин:
— Ша.
Они замолчали.
Я осторожно скинул детей с себя и выпрямился на весь свой рост.
Довид стоял передо мной и поддерживал под локоть, как барышню, Зуселя.
Зусель был как с креста снятый.
Я спросил без строгости:
— Почему гражданин голый?
Вовка с готовностью дал объяснение:
— Мы одежу стирали. Нас Малка послала. — Хлопчик разворошил торбу и стал предъявлять по очереди скомканное тряпье: — От деда рубаха, от штаны, от Зуселя штаны, от кальсоны, от рубаха, от картуз, от отой… Дед, оце…
Довид наконец вставил слово:
— Талес, ингеле.[2]
Я с интересом посмотрел на мокрую кучу:
— Называется, постирали. Чем стирали?
— Мылом, — Довид ответил и тут же закричал: — Где мыло, дети? Я вас спрашиваю, где мыло? У кого мыло? Забыли? Смылили? Гришка, Вовка!
Мыло оставили на берегу. Хлопцы побежали обратно.
Довид как ни в чем не бывало спросил:
— Сам приехал или с Любой и Ёськой?
Я помотал головой:
— Сам. Мимо проезжал. Дай, думаю, заскочу, проведаю. Что ты Зуселя держишь, не упадет. Шел сам. И постоит сам.
Довид отпустил локоть Табачника.
Я персонально поздоровался:
— Здравствуйте, гражданин Табачник. Давно не виделись.
Он не ответил. Смотрел мне в глаза и не отвечал.
Довид заступился:
— Он не в себе. Не узнает никого. Тут такая история. Дома расскажу. Пошли. Дети сами прибегут. Мы огородами, от глаз подальше.
Довид собрал вещи в торбу, абы как запихал, закинул за спину. Я намекнул, что Зуселю, как человеку, неудобно идти голому, хоть и огородами. Несмотря на ответ Довида, что у него сил нету уговаривать Зуселя прикрыться, я лично снял тряпку с головы Довида, обвязал ее вокруг зада и переда Табачника.
Запах от Зуселя шел чистый, водяной.
Он огладил на себе тряпку и спокойно пошел вперед. Но я приказал Довиду идти во главе, чтоб прийти верной дорогой.
Дети явились в дом раньше нас. Малка их срочно кормила.
Когда мы зашли, она крикнула пацанам:
— Кыш!
Тех прямо ветром сдуло. Рассовали по карманам свои обкуски и побежали на двор.
Малка кинулась к Зуселю, загиркотала с ним, что-то выспрашивала. Он не отвечал, улыбался и держался рукой за тряпку, вроде угрожал, что сейчас скинет.
Малка увела его за занавеску и там продолжила воспитание уже на повышенном тоне.
Довид сел на табуретку за стол. Пригласил меня.
Я не торопился с едой. Хоть и был голодный. Если человек сидит, а над ним другой человек стоит и возвышается, тем более в форме, пользы больше.
Говорю:
— Рассказывай, на чем Зусель окончательно с глузду съехал. Без лишнего. Ну.
Довид вроде хотел встать, чтоб стоя докладывать, но я его легонько припечатал к табуретке. Он смотрел на меня снизу вверх и говорил.
А рассказ такой.
Несколько дней назад приехала Евка в обнимку с Зуселем. Приволокла его фактически без сознания. Под руки — под ноги. Он бродил по Лисковице в неописуемом состоянии. Весь в земле, грязный, лицо черное от грязи, ногти на руках обломанные до основания. Кто-то из знакомых лисковицких евреев взял его к себе в хату и обмыл.
Сообщили Евке по еврейской связи. Евка Зуселя за шиворот — и в Остер. При этом сказала, чтоб Довид за Табачником смотрел, как за дитем, и никому его не отдавал, ни в больницу, никуда.
— Тяжело с таким. Надо его в больницу. Могу устроить. Где Бэлка. Туда и Зуселя пристроим. И кормежка, и уход. А у тебя ж, Довид, дети. Они на больного насмотрятся и сами могут того. Тем более что мать уже. И так далее.
Довид затопал ногами. Сидел и топал. Видно, встать сил не осталось.
— Нет! Евка сказала, чтоб никому не отдавать. А про Бэлку ты вспомнил, так я тебе тогда скажу, что я про мою дочку все знаю. И про врача твоего тоже знаю, как он ее держит. Я его уже на чистую воду вывел. Сам вывел.
Тут Довид заткнулся. Понял, что началось лишнее. Но именно на лишнее всегда и рассчитывает следователь. И я за это лишнее ухватился.
— Ну-ну. А ты знаешь, что Зусель ко мне в Чернигов прямо на дом свалился и на тебя сделал донос? И свидетель при нем был. Некий Штадлер. Рассказал мне про твои намерения относительно меня. Ты и меня хочешь на чистую воду. И письмо вроде послал куда надо. Что я всех тут направо и налево поубивал своими руками, пользуясь служебным положением. Что я враг народа. Зусель тебя защищать передо мной пришел. На себя хотел вину за твою клевету взять. Я его послушал и прогнал. Мне бояться нечего. А ты с Зуселем вот как. Может, на цепку его посадишь по приказанию Евки, чтоб со двора не отпускать? Его лечить надо. На ноги ставить. Ты в своем мракобесии на Бога валишь. Ты и пацанов испортишь, и судьбу им вместе с жизнью перевернешь во вражескую сторону. Тьфу на тебя! Дурак ты, Довид. Евсей тебе б врезал как родственнику. А я не могу. Не имею права. По закону не имею. По нашему советскому закону. Понимаешь ты это?
Довид молчал.
На мой крик из-за занавески высунулась Малка.
Широким жестом отодвинула тряпку в цветочек, аж шнурок мелко задрожал, и прокаркала:
— У тебя Зусель был, он все наши гроши взял. Где гроши? Отдай!
Никаких грошей у Зуселя при себе не было. Я его карманы лично выворачивал.
Малка поставила руки в боки и заголосила:
— Отдай гроши! Мне детей кормить!
Такого подлого подхода я стерпеть не мог.
Подошел к ней и сказал тихо и уверенно:
— Что, по-русски заговорила, как до грошей дошло? Все вы такие. За копейку удавитесь. Не знаю я ничего про гроши. Мне ваши поганые деньги не нужны. У меня свои, честно заработанные. Ноги моей в этом смитнике не будет больше. Я с вами как с людьми, а вы каркаете мне прямо в сердце.
Зусель при этом лежал на топчане возле окошка. Откинутая занавеска закрыла ему половину лица. И он смотрел на меня одним глазом.
Я махнул рукой и выскочил на двор.
Хлопчики там стояли и жевали скибки черного хлеба. Я успел подумать, что долго они жуют, мы с Довидом минут двадцать беседовали. Значит, слушали пацаны наш разговор. Отвлекались от жевания. Вникали. И теперь могут разнести по Остру в перевернутом виде.
Я им ничего не сказал на прощанье.
Но все-таки вернулся уже из-за забора. Вернулся и поочередно каждого погладил по голове. Они ни в чем не виноватые.
Я думал о многом в тот момент.
Во-первых, переночевать. А завтра с утра снова пойти к Довиду и спокойно с ним поговорить. Про Ёську, про Бэлку, про Евсея с его никому не нужной смертью. Про намерения самого Довида относительно его сплетен. И на Зуселя глянуть в нормальной обстановке. А также выяснить про деньги, которые у него якобы были на момент поездки в Чернигов. Отсюда тоже возможна ниточка. Не знаю какая. Но ниточка ж. Зацепка в нашем деле — главное.
Оживление Зуселя из верной могилы быстро улеглось в моем сознании и заняло правильное место. Живой — значит, живой. Моя вина. Мое упущение. Не проверил достаточно его состояние. Не смог отличить труп не только от живого, но и от симулянта. Не утрамбовал землю как следует, когда второй раз хоронил, когда плащ-палатку с-под Зуселя вытаскивал.
За такой прокол и перед товарищами стыдно. Я на этом людей ловлю, а сам оказался далеко не лучше.
Достоверно одно, и я этого не скрыл перед Довидом: Зусель у меня был, про замыслы Довида рассказал, чему есть свидетель Штадлер; от меня Зусель ушел невредимый своими ногами, о чем я заявил непринужденно и к месту Довиду и Малке за занавеской.
Я двигался в высокой траве, так как сразу свернул за огороды.
Вдруг захотелось прилечь от усталости.
Стащил сапоги, размотал портянки. Раскидал в стороны. Не скажу, что со злостью, но с силой. И повалился лицом вниз, в землю. Хотел ремень расстегнуть для отдыха. Внутри что-то сжималось и плохо разжималось. Но провалился в сон. В затянутом ремне. Всегда сильно затягивал. На последнюю пробоину. Чтоб знать, как дышу. Сейчас дышалось неважнецки. Что-то сбивалось.
Проснулся с тяжелой головой.
Земля набилась в рот.
Встал вопрос: где заночевать? Подумал попроситься к кому-то как проезжий. Но отмел такое решение. По Остру уже разнесли, что милиционер приехал к Довиду. Если пойду проситься по людям, будут спрашивать, придется говорить. Может выйти лишнее. Тем более что свой сидор я бросил у Довида. И бог бы с ним. Но там и саперная лопатка, и фонарь, и финка. Нехорошо.
Пошел обратно. Вроде остыл и теперь хочу по-людски поговорить. Что соответствовало правде.
Довид сидел возле хаты на колодке. Спиной к дороге. К нему лицом стоял мужчина.
Довид водил руками в разные стороны, голосом направлял движения:
— А я знаю, куда он делся? Там? Там? А может, там? Я за него не ответственный. Он при исполнении, он сам за себя ответственный.
Мужик успокоительно трогал Довида за плечо. Говорил тихо.
Я по-доброму поздоровался на подходе.
Мужик обернулся. Я узнал Файду.
Он крепко пожал мне руку, как хороший знакомый.
Запросто поинтересовался:
— Где устроились на жизнь? У Довида тесно. Хочу к себе пригласить. Мне сын доложил, что в Остер милиционер прибыл. Направился к Довиду Басину. Я сюда. Файда. Мирон Шаевич.
Я его, конечно, помнил. Приставучий. Сейчас скажет Довиду, где и когда мы встречались, при каких обстоятельствах. Но нет.
Файда отвел меня немного вбок и шепотом зачастил:
— Неудержимый человек. Мне за две минуты рассказал ваше имя, отчество, фамилию. Про внука своего, который у вас, тоже. Ездит и ездит по одной пластинке. А мы с вами знакомые. Свадьбу помните?
— Помню. Вы по культурной части.
— Да, вроде. Хоть бдительности не теряю. Ну, ко мне? Жена ужин накроет. По чарке выпьем. Кое-что обсудим.
Файда смотрел на меня с просьбой.
Довид чертил на песке палкой. Проявлял незаинтересованность.
— Довид Срулевич, я сейчас у вас свои вещи заберу. Переночую у товарища Файды. Чтоб вас не стеснять. Утречком поговорим.
Довид не ответил ни звука, поднялся и гаркнул в раскрытое окно:
— Малка, отдай ему!
Малка высунулась через подоконник с моим вещмешком. Держала на весу из всех сил.
Я так и принял от нее свое имущество: не по-человечески. Как воры друг другу передают.
Файда наблюдал с кривой усмешкой.
В спину нам Малка грюкнула окном. Показалось, аж стекла летят. Оглянулся. Из-за занавески грозил кулаком Зусель.
Я зыркнул на узел, которым стянул лямки вещмешка. Узел мой. Никто в сидор не лазил.
Жена Файды готовила ужин.
Мы с хозяином сели в садочке.
Он завел разговор про общие вопросы.
Но вскоре перешел к главному.
— Михаил Иванович, должен вас предупредить, что мы тут держим ухо востро. Я лично не один и не два раза проводил воспитательные беседы с гражданином Басиным и с гражданкой Цвинтар. Они позволяют себе черт знает что. Порочат на всех углах ваше честное имя. Вы в курсе?
Я отрицательно кивнул.
— Ну вот, а вам и неизвестно, что против вас плетутся сети. Вы когда в Остре были в прошлый раз, вы к Басину и Зуселю не заходили? Не заходили. Мне Довид даже жаловался на вас, что в Остре были, а не зашли. Он вас краем глаза видел. А вы его не видели? Не видели, конечно. Иначе зачем вам к нему не заходить? Он говорит, что вы к нему приезжали. А не зашли. Обиделся. Я ему объяснил, что вы, наверно, по своему делу мимо проезжали. Можете на меня всецело рассчитывать.
Файда будто перешел на выступление, а не вел разговор за столом в своем доме.
— И вот сейчас, в такой обстановке, когда все силы нашего народа мобилизуются вокруг смерти товарища Сталина, Довид расширяет свои бредни. Как вам это нравится? Мне не нравится. И никому в Остре из еврейского населения не нравится. Никому. Точно вас заверяю.
Я не выдержал:
— А при чем тут еврейское население? Ну, Довид от горя повредился. Так у него все основания. И зять, и дочка. И внуки врассыпную. Ну, он еврейской нации человек. Не поспоришь. Но зачем вы отделяете и отделяете: мы, евреи, мы, еврейское население. Он на меня как человек бочку катит, а не как еврей. Это наше с ним семейное дело. Семейное. Через Иосифа. Вот именно, что сплачиваться надо вокруг памяти нашего Сталина. А вы опять отдельничаете. Что я в форме, в данный момент ничего не означает, тем более плохого. Я приехал к родному дедушке моего приемного ребенка Иосифа. И оформлен мой приемный ребенок Иосиф по всем правилам. А внутрь в дом к Довиду со своим уставом я не прусь. Врачи его быстро определят на поправку. Пацанов жалко. Это — да.
Файда растерянно молчал. Осознал, что не туда свернул.
— Ладно, Мирон Шаевич. Проявили заботу — и спасибо. А вот скажите, кто в доме проживал, где сейчас Довид ошивается? Дом хоть и неказистый, а крепкий. Жалко, Довид хату занехает при своем нынешнем отношении к жизни.
Я поставил человека в нужное место, а потом задал ясный бытовой вопрос. Вроде для снятия напряжения, для его же пользы. Теперь он многое выложит, чего раньше и не планировал. Чтоб загладить неудобство от предыдущего.
Так я вывел Файду на личность Евки Воробейчик и ее семьи. Включая, конечно, и Лилию. Потом намеревался направить беседу на Лаевскую как на бывшую жительницу Остра.
И всплыло следующее.
Семья Воробейчиков жила в Остре испокон века. В том самом доме, где сейчас Довид.
Из-за дома погибли родители Лили и Евы. Не уехали в эвакуацию, хоть их предупреждали. Побоялись оставлять нажитое. Там и кровати хорошие, и стол был знаменитый на весь Остер — громадный, на всю комнату, из какого-то сильно хорошего дерева, прапрадедовский. Бабы шушукались, что в ножках стола запрятано золото.
Ну, остались старики дом сторожить для будущих поколений. Их, конечно, немцы убили.
А дочки таким образом: Евка отбыла в эвакуацию, а Лилька исчезла на всю войну. Доподлинно известно, что из эвакуации в сорок четвертом Евка прибыла одна. Про сестру не говорила и всякий раз, когда вспоминали Лильку, громко и показательно лила слезы.
Евка проживала в доме родителей одна. К ней пристала Малка Цвинтар. Родственница — не родственница, а жила при Евке в роли тетки.
В конце сороковых по Остру прошел слух, что Лильку видели в Чернигове. В хорошем состоянии — пальто, шляпка, ботики на каблучке и так далее. Обратившегося к ней с приветствием острянина Лилька категорически не признала.
А насчет Евки — что… Как-то году в тридцать шестом получилось, Евка забеременела. Живот у нее оказался такой большой, что предсказывали двойню или тройню. От кого — секрет. Замечено не было, чтоб Евка гуляла. Походила-походила Евка при животе, а потом вдруг изчезло буквально все. Вроде скинула преждевременно. Так мамаша Евкина — Лилькина намекала. А скинула — тут уже горе. Тут и не приставал никто.
Надо сказать, Евку и Лильку в Остре не любили, но жалели. У обеих внешность выгодная. Но от остерских женихов отмахивались, как от недостойных по уму и воспитанию. Специальности как таковой не имели. Работали в пуговичной артели. И отец их там — мастером. Мамаша всегда при домашнем хозяйстве.
И вот Лильку в Чернигове убили. Евка как узнала, сразу поехала. Несколько раз Евка туда-сюда моталась: из Остра в Чернигов, из Чернигова в Остер. Потом забрала Малку и объявила, что остается жить в доме покойной сестры с Малкой.
Через несколько месяцев Малка явилась в Остер, а через время в связи с обстоятельствами Довид вроде дом у Евки откупил или как-то по-другому и из землянки с Зуселем и двумя детьми утвердился хозяином.
Файда говорил неспокойно, спешил.
Я не перебивал. Если перебить, человек может задуматься. А мне как раз задумчивости не надо было. Мне надо было, чтоб катилось снежным комом.
— Девки эти — и Евка, и Лилька — странные. Хай одной хорошо живется. А другой хорошо лежится. А дом стоит. Это вы верно приметили: крепкий.
Я спросил про стол. Куда подевался.
Файда посуровел, одернул пиджак, как китель.
— Со столом получилось так. После того как в Остер зашли немцы, начались аресты. Активистов, партийных, комсомольцев. Как положено при оккупации. Ну и евреев, конечно. Их стреляли на месте. Или централизованно возле Десны. — На евреях он снизил голос, вроде стеснялся говорить.
Я поддел его. Мне еще предстояло выпытывать про Лаевскую.
— А что вы, Мирон Шаевич, стесняетесь? Все знают, что евреев убивали. Нечего голос понижать.
Файда быстро кивнул и еще раз повторил, громче:
— Евреев стреляли массово, да.
Я его даже за руку тронул. Видно, переживает человек. Но у меня своя работа.
— Ну, убивали. Дальше что. Про стол вы говорили.
— Дом Воробейчиков сразу разворошили. Полицаи постарались. Стол хотели вынести. Кто-то позарился для себя. Но вытащить никак не могли. Стали рубить на части со зла. Дерево не рубилось. Потом в доме поселился немецкий офицер в большом чине. Всю оккупацию там и жил. При нем стол разобрали и вынесли. А разобрали как: там штырьки, оказывается, были, на них надо было трохи нажать, стол и разбирался — по частям. Эти части на улицу выбросили. Люди по домам растащили. А когда Евка из эвакуации вернулась, специально по домам ходила и части собирала. У кого стенкой в собачьей будке, у кого вместо ляды в погреб. Некоторые не отдавали. Евка отвоевала. В пустом доме сложила деревяшки и сидела над ними. Потом под ее руководством отнесли на старое еврейское кладбище, сбоку свалили. Евка при всех сказала: «Всё. Капут. Это мое добро и я его лично схоронила. Больше я про это говорить и слушать не желаю. Я свое дело сделала». Некоторые говорили, что она хотела первоначально доски в обрыве возле Десны разложить, где евреев стреляли. Где ее папа с мамой. Но ей отсоветовали. Я говорю — странные они. И Евка, и Лилька. У нас считают, что Лильку не просто так убили.
Я заметил, что просто так людей не убивают. Шальная пуля — дело другое. А если ножом — то не просто так.