Хрустальная сосна Улин Виктор
— Ну и как, хорошая девочка?
— Да какая там девочка… Но не в этом суть. Она в нашем же НИИ работает, тоже на заводе — лаборанткой в экспериментальном цехе.
— А, ясно. И ты боишься, что слухи пойдут?
— Гораздо хуже, — Геныч опять испустил вздох. — Слухи давно пошли.
Потому что Тамарка ко мне в отдел постоянно таскается. До сих пор. Втюрилась, что ли?
— А ты что?
— А я… Понимаешь, какое дело — я ведь знаю прекрасно, что Светка в тысячу раз лучше. Но… Но как Тамарка придет, вспомню, что в колхозе было — и не могу от нее отказаться. И опять все начинается… И так без конца…
— Да, дела, — сочувственно сказал я. — Запутался ты в своих бабах, я вижу…
— Знаешь, Жень… — Геныч в очередной раз вздохнул. — Я, наверное, вообще из института уйду.
— Куда? — быстро спросил я, потому что эта тема с некоторых пор стала для меня животрепещущей.
— Да водилой куда-нибудь. В какой-нибудь УПАТ, на автобусе буду шоферить… У меня ведь автотранспортный техникум закончен, права, правда, только бэ-сэ… Просто я не по распределению пошел, а сюда устроился: место непыльное было.
— Да уж, непыльное, — согласился я, подумав о своей искалеченной руке.
— А так переучусь на другой класс — на автобусе заработки побольше будут.
— И это тоже так, — подтвердил я, снова думая о своем.
Мысль о новой работе — точнее, о том, где и как ее искать, грызла меня теперь постоянно. Не отпускала даже ночью, когда я просыпался и лежал в черной пустой квартире, глядя в потолок. Я бесконечно перебирал возможности найти работу с моим образованием.
Я был инженером, но сейчас фактически перестал им быть. Потому что вспомнил, чем занимался на работе. НИИ разрабатывал новые изделия. Сектор за сектором, отдел за отделом, каждый вкладывал свое. Наш сектор занимался в основном сдачей готовых технологических чертежей. Он был маленьким, поскольку вырос в свое время из группы. И так получилось, что самые ответственные сдаточные задания всегда поручали мне, в этом Виолетта не грешила против правды. Потому что начальник делал вид, будто занят наукой, пишет некую монографию, и ему было не до прозаических чертежей. У Мироненко, который занимал должность старшего инженера, давно уже висел свой прибор и он по сути вел отдельную тему. Сашка и Витек истинно бегали на подхвате. И получалось, что основным работником в самом деле был я.
Был, потому что умел хорошо делать чертежи. Но зато другого не делал, после института ничему так и не научился. Теперь было ясно, что чертить я больше не смогу. То есть весь мой профессиональный опыт, наработанный тут за два года, шел псу под хвост. Генычу предстоял гораздо более легкий путь. И не потому, что он оставался здоровым — его специальность была востребована и он мог устроиться на работу водителем в любой момент. Я, конечно, кое-что знал. Чисто теоретически. Сопромат, например. Теорию машин и механизмов, физику с математикой немного, еще кое-что. Но куда можно было приткнуть мои знания, чтоб извлекать из них пользу?
Конечно, я мог уйти в систему образования. Я понаслышке знал от мамы, что в школах постоянная нехватка учителей математики. И пусть у меня нет специального диплома, но наверняка на это закрыли бы глаза, тем более, что мужчин в школе не хватало принципиально. Но я вспоминал отца — и понимал, что в школу не пойду ни при каких условиях. Мог я устроиться и не совсем по специальности, или даже туда, где специальности не требуется вовсе.
В техническую библиотеку, на почту, во вневедомственую охрану… Но это означало смерть. Полный отказ от перспектив, от удовлетворения скромного желания не просто получать деньги, чтоб не умереть с голода, а делать какое-то дело, которое приносило бы удовольствие. Радость жизни и перспективу.
Я знал, что огромная масса людей ходит на ненавистную работу только из-за зарплаты. Но мне было всего двадцать пять лет. И ставить на себе крест прямо сейчас не хотелось. Было страшно, обидно и безысходно.
И самое главное, я не имел никого, с кем поделиться мыслями, рассказать о сомнениях и попросить если не совета, то хотя бы каких-то предложений.
Родители отпадали, поскольку отец уже давно не представлял в моих глазах серьезного советчика а перед мамой я вынужден был постоянно держать позицию активной обороны. И ни в коем случае не мог оказаться перед ней растерянным и просящим моральной помощи — что постоянно и без сомнений делали мои ровесники. Друзей у меня тоже не осталось.
Раньше они вроде были; меня с моей гитарой всегда звали в любую компанию, несколько раз приглашали даже к Инне на работу, для увеселения вечеров. Теперь я сошел с дистанции — и не знаю как, но люди словно прознали о моем несчастье, и вокруг образовался вакуум. Я иногда общался со Славкой, но и он был не советчик; я почему-то полностью потерял уважение в нему и уже не мог воспринимать серьезно. И я жил наедине с собой, не зная, что делать дальше.
Я вернулся в нашу комнату и сел за свои каракули.
— Евгений Александрович! — раздался из-за шкафа серебряный голосок Виолетты. — Не хотите выпить кофейку после обеда? Начальник поднял голову, и я поймал его настороженный взгляд. Я мгновенно понял ход его мыслей. Если я соглашусь выпить кофе с Виолеттой — само приглашение уже было достаточным событием! — значит, объединяюсь с нею в блок. А раз с ней, то против него. Но я уже чувствовал себя вне этого сектора. Я знал, что долго мне тут не работать. И было все равно, что подумает начальник. И даже захотелось позлить его подозрениями.
— Хочу! — бодро откликнулся я и проследовал за шкаф.
С этого дня я стал пить кофе с Виолеттой каждый день. Я видел, как злятся по этому поводу начальник и Мироненко, и это приносило мне тихую, черную радость.
Чтоб не чувствовать себя нахлебником, я купил в магазине коробку кофе и принес на работу.
Мы стали устраивать настоящие кофейные оргии. Пили уже не только после обеда, но и утром, и позже, перед концом рабочего дня. Кофейные запахи витали по комнате, возбуждая всех. Однажды, сидя с Виолеттой, я услышал, как Мироненко пробурчал насчет того, что кофейный запах мешает ему работать.
— Ну это вы уж через край хватили, Юрий Степанович, — громко ответил я из-за шкафа. — Всем известно, что кофе тонизирует, так что от запаха работоспособность может только повыситься.
Мироненко не ответил, и я продолжал совсем нагло:
— Ну, а если кому-то все-таки мешает, то ведь можно и респиратор купить…
Виолетта прыснула, парни захохотали, даже начальник одобрительно хмыкнул. Мироненко вполголоса ответил что-то резкое, и по тону я понял, что он взбешен не на шутку. Я знал, что он имеет вес в нашем секторе и является вторым человеком после начальника, и от него в какой-то мере тоже зависит моя судьба. Но уже не мог остановиться. Я даже вышел из-за шкафа с аппетитно дымящейся чашкой в руках и, помня его ненавистное отношение к бальным танцам, стал рассказывать Рогожникову, как красиво и грациозно танцевал в колхозе Лавров, и что я сам жалею, что этого не умею, а учиться поздно, но что за мужчина, который не умеет танцевать, и так далее. Витьку это было до лампочки. Зато Мироненко прямо-таки кипел злым раздражением. А Саша слушал и, как ни странно, не перебивал. Ему, кажется, льстила моя похвала.
Зачем я злил и Мироненко, и начальника? Я и сам не знал. Просто меня охватила злоба — на всех и на все. Мне хотелось сорвать эту злость и было абсолютно наплевать на последствия.
Наши отношения с Виолеттой, начавшиеся случайно, развивались с такой скоростью, что трудно было даже предполагать, какой высшей точки они достигнут.
Мы не просто постоянно пили кофе. Каждый день я сидел у нее за шкафом: я ведь давно уже понял, что начальник не даст мне нормальной работы, а будет загружать всякой чепухой, пока я сам не уйду. И я не жалел времени. Она тоже к концу года была не слишком загружена переводами.
И мы проводили с нею долгие часы.
При близком знакомстве она совершенно не походила на ту стервозную женщину-вамп, которую строила в отношениях с людьми, да и вообще оказалась другой.
Мы беседовали запросто на самые разные темы — обычно вполголоса, чтобы не слышали в комнате. И совершенно незаметно втянувшись, я рассказал ей всю свою жизнь. До аварии и после, и то, как все покатилось ко всем чертям, не собираясь останавливаться. Виолетта не учила жить и не сочувствовала со слезами. Она просто слушала меня, комментировала предлагаемые мною же варианты дальнейшей жизни. И этого было достаточно. В том вакууме, который окружал меня с некоторых пор.
Чем дальше я с нею общался, тем более приятным находил общение. Она была старше меня лет на пятнадцать — но мне было хорошо с нею болтать. Гораздо интереснее, легче и свободнее, чем со своими сверстницами, которые за любым словом привыкли искать подоплеку. И… и как ни странно, несмотря на осознаваемую разницу в возрасте, она нравилась мне как женщина. Причем с каждым днем все сильнее. Это казалось странным, потому что прежде я никогда не обращал внимания на зрелых женщин, но это было так. Меня заставали за шкафом приходившие к ней подруги. Один раз приперлась даже легендарная сплетница Семенова, и ей повезло с первого раза: мы сидели вдвоем, не спеша пили кофе, и в закутке царила интимная обстановка, поскольку Виолетта, уже нисколько меня не стесняясь, сидела, привычно положив ногу на соседний стул. Я знал, что по отделу, по этажам и по всему НИИ скоро поползут самые невероятные слухи. Но меня это не волновало. На себя мне было ровным счетом наплевать — тем более, я все равно собрался уходить. А за Виолетту не следовало беспокоиться: она сама кого угодно могла размазать по стенке.
И я продолжал проводить с нею все свободное время. Между нами установились своеобразные отношения — нечто вроде нежной дружбы. Какая бывает, вероятно с бывшими, но состарившимися любовниками. Через некоторое время мы отбросили в общении мешающие контакту отчества. Хотя пока еще оставались на «Вы».
Сектор — вернее, начальник и Мироненко, — недоумевал. И, кажется, ждал от нас чего-то недоброго.
Иногда мы вместе уходили с работы. Проходили, держась под руку, несколько кварталов по заснеженным улицам. Ее прикосновение была мягким и нежным, и даже сквозь шубу я чувствовал тепло. Шагая с Виолеттой, я на несколько минут испытал иллюзию не-одиночества. Казалось, что я — не я, а совсем другой человек, ведущий другую и в общем счастливую жизнь…
Это продолжалось несколько минут — до ее трамвайной остановки. Я ни разу не пытался проводить Виолетту домой. Потому что так сложилось с самого начала. Она знала обо мне практически все; я не знал о ней ничего. Но это было неважно. Важным казалось то, что около нее я не одинок.
Потом я возвращался домой — в темную, неуютную квартиру, из которой практически выветрились остатки семейного тепла. Там меня не ждал никто, кроме водки. Зато она ждала всегда. Я выпивал пару рюмок — и жизнь, как гениально подметил Хемингуэй, становилась почти такой, как прежде.
И казалось, не все потеряно. Шел декабрь — четвертый месяц Инниной стажировки, которая подходила к концу, хотя летом и казалась вечностью. Я знал, что теперь уже скоро вернется — моя жена, и у меня изменится и станет действительно прежним…
Тучи над моей головой постепенно сгущались.
Начальник практически не давал работы, а я теперь и не просил. Хотя я все еще и не уходил отсюда, теша себя решимостью, но все-таки зная, что работа пока есть и с голода я не умру. И я карябал понемногу разные записки, делал кое-что даже для его монографии. Левая рука не желала писать ровно, и мне приходилось перекладывать ручку туда и сюда, неизменно бинтуя запястье по совету Виолетты. Она же точила для меня карандаши, потому что и этому я не научился.
Все чаще, оторвавшись от стола, я исподтишка глядел на начальника. Он был всегда занят: постоянно перекладывал машинописные листы, сверял отчеты и еще бог знает какие документы. Раньше я не задумывался о серьезных вещах. Все вроде казалось простым и ясным. Я был обычным инженером, хоть и выручал весь сектор работой над ответственными чертежами. Мироненко — старший инженер, он дорабатывал прибор, уже который год пытаясь довести его до серийного производства. Звезд с неба не хватал, но было несомненным, что рано или поздно он своего добьется и пойдет дальше. Начальник делал кандидатскую диссертацию, взяв за основу ту самую монографию, над которой работал. На его счету имелось несколько серьезных приборов, к нему приезжали консультироваться из других городов. Он работал много, хотя и чисто для себя, а не на задания сектора. Прежде я его в общем уважал. Правда, Илья Петрович всегда отличался некоторой вредностью и изрядным занудством, но это ему прощалось. Все-таки он имел результаты.
Но сейчас привычные представления стали рушиться, не выдержав испытания. Начальник повел со мной борьбу — мягкую, но беспощадную борьбу на выживание — от слова «сжить со свету». Он понимал, что просто так меня не уволить, поскольку я всегда мог доказать, что получил травму по вине НИИ. И избрал более хитрый путь: стал оставлять без работы, чтобы я не выдержал, как включенный в сеть трансформатор с разомкнутой вторичной обмоткой, сгорел и ушел сам. С чисто деловых позиций он, конечно, был безусловно прав. Нашему маленькому сектору требовался именно квалифицированный исполнитель, который доводил бы до ума сложные чертежи. У Лаврова и Рогожникова не хватало квалификации, дополнительной ставки не предвиделось, а я умер как чертежник. Начальнику оставался единственный выход: убрать меня и взять другого. Такого же квалифицированного — но работоспособного. С точки зрения производственной это казалось справедливым. А с человеческой?
Когда я смотрел кино, где волевой главный конструктор увольнял чертежницу, у которой часто болел ребенок, а на ее место брал энергичного работника, у меня не возникало сомнений в его правоте. Ведь ракеты, в самом деле, не могли ждать… Но когда нечто подобное, хоть и не на столь высоком уровне коснулось меня — меня, единственного и неповторимого на свете… — то стало далеко не бесспорным.
И начальник казался бездушным механизмом в рабочем процессе. Стоило чуть дольше задуматься о производственной необходимости, как мысли упирались в собственную жену. Которая ради науки — то есть собственной производственной необходимости — фактически бросила меня на выживание. Для нее перед наукой все было мелким… Включая мужа. Я не позволял себе думать об этом. И считал время, оставшееся до конца декабря; и уверял себя, что Инна приедет. Что будет со мной к новому году, я не ведал. Знал лишь, что сокращение мне не грозит, поскольку тогда начальник потеряет ставку. Значит, я мог еще думать и пить кофе с Виолеттой.
И все продолжалось, и разговоры наши становились откровеннее.
Как-то раз она вдруг сказала:
— Послушайте, Евгений… Послушайте, Женя… Мне это выканье уже надоело. Буду звать тебя просто Женя и на ты, не против?
— Нет, разумеется. Конечно, Виолетта! Зовите, как вам угодно.
— Только давай и ты тоже самое. Никаких «вы» и полных имен. Зови меня так, как зовут немногие оставшиеся настоящие друзья. Ведь ты мне друг, правда?
— Правда, — ответил я, и это в самом деле было так.
— И зови меня просто Вета, ладно?
Я улыбнулся нерешительно; это означало уже последнюю степень близости.
— Ну что ты так на меня смотришь, Женя? — усмехнулась она. — Или я уже такая старая, что меня нельзя назвать уменьшительным именем?
— Нет, что вы… Что ты, нет. Если… тебе нравится, то пожалуйста.
— Конечно нравится. Просто ты еще молодой и не понимаешь, как приятно женщине моего возраста, когда ее называют просто так…
— Ладно, попробую… Слушай… Слушай, Вета — заварим еще кофе?
— Конечно, — просияла она.
Что ж, — подумал я, — «Вета» звучит очень даже неплохо. И мы стали звать друг друга по-свойски. Правда, пока только за шкафом. Но тем не менее я понимал, что наша дружба волнует начальника. Я слышал такое выражение — «дружить против кого-то». И начальник, конечно, осознавал, что мы с Виолеттой дружим именно против него. Со мной все было ясно; а она, хоть и крайне сдержанная во всем, что касалось ее жизни, несколько раз говорила вскользь, сколько обид и притеснений претерпела в свое время от начальника. И хотя мы абсолютно ничего не предпринимали, он подозревал недоброе. Однажды он вскользь проехался по нашей парочке, всерьез назвав нас «бинарным боеприпасом».
— Каким-каким? — перепросил Лавров. — Я слышал такое слово, но не понимаю.
— Это такой снаряд, который составлен из двух безвредных веществ.
Каждое из которых не подпадает ни под одну запретительную конвенцию, — пояснил Мироненко. — Однако при взрыве они вступают в химическую реакцию и выделяют отравляющее вещество.
— Тот самый случай, — сказал начальник, указав сначала на меня, а потом на шкаф. — По отдельности Евгений Александрович и Виолетта Алексеевна милейшие люди. Но объединившись — с недавних пор — они разнесут и наш сектор, и отдел, и весь институт, если только постараются. И если дать им волю.
Все смеялись. И Виолетта тоже. И я смеялся со всеми. Но, выводя упрямую букву «омега», думал над последними словами начальника — «если дать им волю»… Это была уже прямая угроза.
Нет, наверное, я все-таки оказывался не прав, мысленно ругая начальника. Все-таки судьба подчиненных была ему не безразлична. Потому что как-то раз он подозвал Рогожникова к своему столу и по-хорошему предложил ему перейти в другой сектор. Я сначала напрягся, увидев уловку: Рогожникова в другой, на его место кого-то за меня, а меня — уж точно под сокращение. Но быстро понял, что это не так, просто начальник другого сектора предложил нашему обменяться специалистом, таким же старшим лаборантом, как и Рогожников.
— Понимаете, Виктор Николаевич, — сказал начальник. — В нашем секторе вы постоянно выполняете второстепенную работу, так? Рогожников молча кивнул.
— А там как раз доводится экспериментальная установка, и им очень нужен толковый лаборант. Вы толковый, я именно так Геннадию Максимовичу и сказал.
Витек продолжал молчать.
— Тема интересная. И перспективная. Если будете хорошо работать — а я думаю, что будете — вас даже в аспирантуру могут рекомендовать.
— В аспирантуру?… — Рогожников пожал плечами. — А зачем она мне?
— То есть как — «зачем»?! Пойдете в науку, диссертацию напишете.
Голова у вас есть.
— Илья Петрович, — вежливо, но как-то насмешливо проговорил Рогожников. — А зачем мне наука? Зачем мне диссертация и степень? Чтобы получать не сто двадцать рублей, а сто сорок пять?
— Ну почему сто сорок пять… Вон Юрий Степанович еще не защитился, а уже старший инженер, неплохо получает. А защитится — перейдет в научные сотрудники, хорошо будет иметь.
— У меня двое детей. Илья Петрович. И пока я доживу до зарплаты Юрия Степановича…
— Ну не сразу все, это же понятно, — возразил начальник. — Потерпите немного, все окупится потом. Тем более, что сейчас вы даже ста сорока пяти не получаете.
— Илья Петрович, — торжественно ответил Витек. — Я отрабатываю свой диплом, который, как выяснилось, ни на черта не нужен. И никакая наука меня не интересует. Хватит, насиделся на ста рублях. Три года — и все. Ухожу туда, где семью можно обеспечить.
— В официанты, что ли? — нежно пропела из-за шкафа Виолетта.
— А хоть и в официанты! — запальчиво выкрикнул он. — Лучше быть официантом и жить по-людски, а не нищим инженером! Хоть официантом, хоть на завод, к станку уйду!
Все молчали — никто не ожидал от тихого Рогожникова такого крика.
— Извините, Илья Петрович, и Виолетта Алексеевна, тоже извините, — сникнув, сказал Витек. — Извините, я зря погорячился. Благодарю за предложение пойти в науку, но это не для меня. Я решил твердо. И молча ушел за свой кульман.
Я быстро привык называть Виолетту Ветой, и сразу исчезла разница в возрастах. Ей, похоже, это очень нравилось. И тем более наша дружба шокировала.
Однажды я настолько расслабился, что назвал ее Ветой при всех. Сектор затих, словно пораженный невидимой бомбой. Мироненко, как мне показалось, расплавился от злости. А начальник даже перестал стучать на калькуляторе.
Лавров стал просто бешеным. Похоже, его вконец иссушила страсть по Ольге, лишенная удовлетворения. Он сделался таким дерганым, что по любому поводу вспыхивал, как порох. Как-то раз Рогожников что-то спросил у него невпопад — Лавров заорал и вылетел в коридор, хлопнув дверью так, что у притолоки обвалилась штукатурка.
— Сумасшедший дом, — вздохнул начальник.
Потом, заваривая кофе. Виолетта тихо проговорила:
— Бедный Саша… В колхозе у него был такой роман, что лишил его рассудка…
— Похоже, наш заезд был вообще экстремальным, — ответил я. — И многие вернулись с потерями.
12
Как ни странно, я все-таки привык к своему увечью. То есть не то, чтобы привык, но смирился с неизбежностью и старался приноровиться делать все одной рукой. Потому что постепенно понял: от постоянных самоистязаний рука заново не отрастет, но жизнь становится все чернее. Но я был один, а людей оказывалось много. И каждый, кто видел, кидал на меня сочувствующий взгляд. Я понял, что увечный человек обречен жить под настильным огнем внешнего сочувствия, которое при бесконечном повторении изо дня в день может свести с ума. Я радовался, что сейчас зима и на улице, в перчатках, моя рука была не так заметна. Но в магазинах я чувствовал себя неуютно. Однажды пришлось стоять в очереди за майонезом: в последнее время я пристрастился по вечерам есть самый простой в приготовлении продукт — вареные вкрутую яйца. Политые майонезом, они становились не такими противными, а можно сказать, даже приятными, особенно если использовать не просто в качестве еды, а как закуску к неизменной водке. Одно было плохо: замечательный соус вдруг почти полностью исчез из магазинов.
И вот мне повезло, я наткнулся на майонез в соседнем магазине. Около отдела толпилась огромная очередь: с середины декабря, люди, ни во что уже не веря и боясь очередного повышения, стали запасать продукты для нового года. Народ волновался; задние напирали на передних, возмущенно крича:
— По две банки в одни руки! По две!!!
Передние злобно огрызались и требовали у продавщицы, кто сколько хотел. Той было без разницы, кому и сколько продавать, она отпускала механически, не слушая криков. Пластмассовые ящики пустели на глазах.
Я стал прикидывать: хватит мне или не хватит? Вроде должно было хватить, поскольку передо мной осталось человек восемь. Я заранее полез за кошельком, чтобы достать деньги и набрать точную сумму, будучи уверенным, что в такой толчее продавщица наверняка обсчитает со сдачей.
— Товарищи, не стойте! — вдруг зычно гаркнула она. — Два ящика всего осталось!
Стоявшая впереди огромная тетка методично сгружала в авоську десять банок. Небось, на весь отдел или сектор, или что там у нее, салаты обеспечивала. Но мне все-таки должно вроде бы хватало.
— …Сынок, сынок! — кто-то сзади потянул за рукав.
Я обернулся — меня тормошила незнакомая старушка в сером пуховом платке. Сейчас к чему-нибудь прицепится — подумал я. — Скажет, что я тут не стоял, или еще что-нибудь в этом роде.
— Сынок, что же ты в очереди-то стоишь! — совершенно неожиданно запричитала она. — Кончится же, тебе-то и не достанет! Я смотрел непонимающе.
— Ты же инвалид! — пояснила старушка и закричала на весь магазин: — Товарищи и граждане! Пропустите сынка без очереди! Он в Афганистане воевал, вон у него рука искалеченная, глядите! Ко мне сразу потянулись взгляды. Кто-то сочувственно вздохнул, кто-то проворчал, что их много развелось. А стоявший сзади мужчина в каракулевой шапке пирожком сердито буркнул:
— Инвалид, тоже мне! Какой Афганистан! Небось по пьяни на рыбалке отморозил!
— Не воевал я, мамаша, — громко ответил я. — И никаких льгот не имею.
Спасибо за сочувствие, но пальцы мне на работе оторвало…
Майонеза мне не хватило.
Я вышел на улицу злой и удрученный. Не майонезом, нет — черт с ним вовсе, не купил сегодня, так завтра может повезти, или послезавтра. Но инвалид…
В ушах застряли, как когда-то после речи оперотрядского командира Сережи, слова сердобольной старушки. Инвалид, инвалид, инвалид… Я, здоровый мужчина двадцати пяти лет, у которого не хватает всего трех пальцев — пусть на правой руке! — инвалид?! А ведь, если разобраться — в самом деле инвалид. Чертить я не мог, писать не мог, гайки заворачивать правой рукой — тоже. А больше ничего и не умел. С работы меня вот-вот должны были выжить, дом стал пуст и одинок. Неужели мне в самом деле маячила перспектива библиотеки, пристанища старых дев и инвалидов… Так я шел по улице, полный отчаяния и противной жалости к себе.
— …Ребята, помогите, а!!
Голос вывел из оцепенения — незнакомый мужик кричал из раскрытой дверцы желтых «жигулей»:
— Толкните в раскачку, а! Сел в яму, не могу выехать!
Кроме меня и еще одного парня в синей куртке поблизости никого не было. Забыв про руку, я поставил дипломат в сугроб и полез к машине. Она действительно здорово завязла в снегу, наметенным снегоочистителем. Мы с парнем налегли на багажник. Мужик газовал, умело раскачивая машину вперед и назад. Но она оказалась тяжелее, чем казалась с виду — мы давили изо всех сил, машина вроде ползла вперед, но в самый последний момент нам не хватало сил, чтобы вытолкнуть колеса на твердое покрытие.
— Ну… — прохрипел мой напарник. — Давай сейчас навалимся как следует. Чуть-чуть осталось…
Мы навалились. Всей тяжестью тела я пытался вытолкнуть машину из проклятого снега. Покалеченной руке стало больно. Но я не обращал внимания.
Инвалид?! Я вам покажу инвалида! Мать вашу сучью, дышлом крещенную… Инвалид?! Не дождетесь! Не дождетесь, я еще что-то могу… Машина взревела, выбросив тугую струю снега, и вдруг свободно покатилась вперед. Владелец тормознул и вылез наружу:
— Ну спасибо, ребята выручили!
Я невольно взглянул в его лицо — и оно показалось неожиданно знакомым.
И он тоже уставился на меня. Я узнал его первым. Это был Соколов, мой бывший преподаватель математики из института, которого я не видел, пожалуй, со второго или третьего курса — лет семь.
— Семен Израилевич, это вы? — спросил я.
— Воронцов? — он вопросительно улыбнулся. — Женя, если не ошибаюсь.
— Не ошибаетесь. Ваша память меня всегда поражала!
— Ну, — усмехнулся он. — У нас, математиков, память не на такое способна… Куда идешь-то? Давай подвезу.
— Куда? — я пожал плечами. — Да вроде в ту же сторону, куда вы ехали.
— Ну так бери чемодан и садись.
Ехать по пути нам было от силу минут пять. Но за это время Соколов спросил меня, как дела, и неожиданно для себя я стянул перчатку и показал ему руку.
— Ну, брат, — он покачал головой. — И где же ты так?
— Да… — я вздохнул. — Вспоминать не хочется.
Соколов неожиданно затормозил.
— Слушай, Женя, подожди… Не спеши, время есть. Как у тебя теперь с работой — с такой-то рукой инженеру? И вообще как жизнь? Я сорвался и рассказал коротко, что не могу теперь чертить и даже писать, что начальник мягко выживает из НИИ, а я делаю вид, что веду с ним наглую борьбу, хотя сам каждый день мучаюсь мыслями, куда теперь податься.
— Н-да… — задумчиво протянул Соколов, потом остро взглянул на меня.
— А ведь у меня, Женя, пожалуй есть одно предложение.
Я молча глядел на него.
— У нас открывается кустовой ВЦ, то есть вычислительный центр. Работа сначала не очень напряженная. Пришла пока только первая машина, а их должно быть две. Начальник мой хороший знакомый. Я бы мог содействовать твоему трудоустройству.
— А что за работа на ВЦ? — спросил я. — Я ведь по правде, серьезной вычислительной машины никогда в глаза не видел.
— Ну и что? Их в Союзе вообще мало кто видел, — усмехнулся Соколов. — А у тебя голова всегда была — помнишь, как ты математику на экзамене без подготовки сдавал? На ВЦ сейчас очень перспективное направление. Сначала устроишься на низшую должность, оператором. В зарплате, конечно потеряешь на первых порах, зато работа не очень сложная. Ни чертить, ни даже писать не нужно, только кнопки нажимать, этот ты левой рукой сумеешь. Понемногу будешь книжки почитывать, освоишь программирование — станешь программистом. А это уже серьезная перспектива. Потому что за программистами будущее, это очевидно.
— А я сумею что сейчас что-то заново учить? В двадцать пять лет?
— В двадцать пять, скажешь тоже! — засмеялся Соколов. — Я вон в пятьдесят вновь учился, когда заставили университет марксизма-ленинизма посещать. И даже экзамены сдавал. Ничего, жив, как видишь
— Ну… Подумать надо, — нерешительно произнес я. — Неожиданно как-то. Я о другой работе давно думаю. Но все в другом направлении… Уйти на ВЦ, стать оператором вычислительной машины, выбиваться в программисты, все начать заново… заманчиво конечно, но хватит ли у меня сил? Я еще не знал.
— А кто говорит, что думать не надо? — Соколов порылся в карманах, достал листок бумаги, чиркнул что-то на нем. — В общем, так. Вот тебе мой домашний телефон. Надумаешь — звони. ВЦ открывать будем где-то в середине января… — он протянул бумажку и легко сжал мое плечо: — Знаешь, я очень хочу, чтобы ты надумал. Потому что такой парень, как ты, не должен пропадать из-за случайной травмы… На том мы и расстались.
Придя домой, я выпил водки, поужинал и сел в кресло перед выключенным телевизором. Предложение Соколова было серьезным и требовало размышлений. Впрочем, времени было еще достаточно, ведь он сказал, что можно думать до середины января… А к тому времени должна вернуться Инна, у меня наладится домашняя жизнь, я снова обрету уверенность — и наверняка отважусь на такой шаг. Я прошел на кухню, налил себе еще водки. Жизнь показалась еще более радужной и податливой желаниям.
Только бы скорее она вернулась Инна, четыре месяца уже практически на исходе…
Инна позвонила двадцать первого декабря.
Я так точно зафиксировал эту дату, потому что в тот вечер ко мне пришел дядя Костя с чекушкой водки. С тех пор, как я начал серьезно пить, он стал частенько наведываться; и, похоже, Марья Алексеевна не очень его ругала, считая, что пусть лучше пьет со мной, чем уйдет невесть куда. Каждый раз дядя Костя находил повод, по которому нельзя было не выпить — и, разумеется, потом не спеть. Тогда он собрался отметить день рождения Сталина, которого — как всякий фронтовик — очень уважал. Портрет Верховного, вырезанный из какого-то журнала сорокалетней давности, пожелтевший и выгоревший до неузнаваемости, но вставленный в аккуратную стеклянную рамку, висел у дяди Кости над телевизором.
Не воспринимая всерьез все, что говорилось о культе личности, дядя Костя видел в Сталине одни лишь идеальные черты. Иосиф Виссарионович оставался для него идеалом — полководца, стратега, политика. Он постоянно сравнивал со Сталиным тех, кто занимал места на кремлевских трибунах в наши дни, и они казались ему неизмеримо хуже. Он вообще всех современных политиков — от Генерального секретаря до какого-нибудь завшивленного министра культуры — он называл одинаково: «этот шибздик». Причем, как ни странно, всякий раз было понятно, которого именно имеет в виду дядя Костя. Мы поговорили о заслугах Верховного Главнокомандующего, быстро прикончили дяди Костину четвертинку, я достал свою бутылку, и перед ее откупориванием мы решили спеть. Спели про трех танкистов, и про их машины, идущие в яростный поход, и про артиллеристов, получивших приказ, и про то, что мы готовы к бою, и про смелого, которого пуля боится, и про рубеж, назначенный вождем… Я любил петь эти песни — наивные и воинственные, с какими-то потусторонне могучими, хоть и переиначенными теперь словами о Сталине, — которые сейчас воспринимались мною уже даже не символом, а просто как примета ушедшей эпохи; они всегда задевали в моей душе нечто тайное, их слова заставляли меня распрямиться.
И сейчас, выкрикивая воинственные слова, я думал о том, что и сам не просто существо мужского рода, не кто-нибудь — а настоящий артиллерист, лейтенант запаса первого разряда, и если завтра война… если завтра война… Я даже не вспоминал, что мне нужно сходить в военкомат, принести справку о руке, и меня вычеркнут не только из первого разряда, но вообще спишут в отставку. Я забыл об этом; мне хотелось воевать: неважно с кем и за что, лишь бы кричать номер заряда, прицел и угломер, слышать лязг вбрасываемого в клиновой затвор снаряда, потом, еще раз взглянув в бинокль на приближающегося врага — кто им мог быть, меня абсолютно не волновало! — и командовать огонь, а потом вместе с солдатами, тужась и яростно матерясь, накатывать окутанное пороховым дымом орудие на колышек нулевой отметки… Я был не здесь.
Дядя Костя выпил еще и приятным высоким голосом запел:
- — На просторах Родины чудесной,
- Закаляясь в битве и труде,
- Мы сложили радостную песню
- О великом друге и вожде…
Этой песни не знал даже я; подперев подбородок обрубком руки, я сидел, уже плавая в приятном тумане, и пытался запомнить слова.
- — Сталин — наша слава боевая!
- Сталин — нашей юности полет!
- С песнями, борясь и побеждая,
- Наш народ за Сталиным идет!..
И в этот момент из комнаты раздался звонок. Я сразу уловил настойчивую трель межгорода — и кинулся, едва не свалив стул, потому что понял: это Инна, сейчас я узнаю, когда ее встречать, и…
— Женя, я уезжаю, — без предисловий сказала она.
— Когда? Какого числа и каким рейсом? — радостно закричал я; мой пьяный слух услышал долгожданное «приезжаю».
— Ты не понял, — хладнокровно, как всегда, поправила меня жена. — Я уезжаю, но не сюда… То есть не домой… В общем, в Америку.
— Ку… да?… — пробормотал я. — В какую Америку?
— В Принстон, — невозмутимо ответила далекая Инна. — Меня направляют туда на стажировку в порядке научного обмена. Сказанное женой не укладывалось в голове, я все еще размышлял о том сладком времени, когда она вернется… Я даже не спросил — насколько? У меня не было слов.
— Уезжаю пока на полгода. Дальше видно будет, как у меня пойдут там дела…
Я молчал, подавленный и уничтоженный, говорила одна Инна. На этот раз она не спросила, как у меня дела, и в отличие от того вечера, когда сообщила мне о стажировке в Москве, даже не обмолвилась о перспективах нашей жизни. Не пыталась объяснить свои планы и вообще никак уже не связывала себя со мной — просто констатировала факт своего дальнейшего отъезда. И позвонила она в общем не даже не для того, чтобы меня известить — ей нужно было срочно прислать в Москву диплом об образовании и еще всякие бумаги, потому что в Америке потребуют подлинники. Я коротко обещал все сделать, и мы попрощались. На разговоры не осталось сил.
Вернувшись в кухню и сев обратно за стол, я чувствовал, будто мне только что отрезали что-то еще. Только не снаружи, а внутри… Мы выпили всю бутылку, я тут же достал следующую. Я сознательно стремился напиться вдрызг, чтоб ничего не чувствовать и ни о чем не думать — но этого почему-то не получалось. Руки и ноги слушались плохо, однако голова оставалась трезвой и пронзительно ясной, и никак не удавалось ее отключить. Поздним вечером, проводив пьяненького дядю Костю, я порылся в столе и нашел, пока помнил, необходимые Инне документы. У меня не возникло мысли их не посылать: моя жена общалась со мной почти официально — и я выполнял ее просьбу, как посторонний для посторонней.
Потом я не удержался, открыл шкаф, стал трогать забытые и оставленные — похоже, навсегда — Иннины вещи. Странное дело, сейчас они уже не пахли моей женой. То ли за четыре месяца выветрились все остатки запаха, то ли я больше ничего не чувствовал и не воспринимал. Я перебрал холодную, уже слегка пыльную, чужую одежду чужой женщины — и закрыл шкаф. Эти предметы умерли для меня, поскольку почти умерла сама память.
В начале последней недели на работе выдали расчет за декабрь и, как это было всегда, тринадцатую зарплату. Ее получали все, и воспринимали даже не как премию, а как что-то совершенно запланированное и логичное, некий прибавок к зарплате, выдаваемый в конце года.
Я ее не получил. Сначала подумал, что произошла ошибка, перепутали мою фамилию, или сектор, или еще что-то в этом роде. Я попросил у секретарши отдела посмотреть внимательнее. В ведомости на тринадцатую зарплату меня не было. Не успокоившись, я добился, чтобы она позвонила в бухгалтерию и выяснила там. В бухгалтерии подняли данные и в конце концов я узнал, что моя фамилия не значилась в первоначальных списках. Такого не могло быть, потому что в этих списках, подаваемых начальниками секторов и групп, утверждаемых заведующими отделами, всегда фигурировали все сотрудники, и сами они считались пустой формальностью.
Я понял, что начальник меня не подал или просто вычеркнул из общего списка. Ничего спрашивать у него я не стал — вообще пытался хранить вид, что меня это мало волнует — но был уверен стопроцентно. Теперь я знал, что в борьбе против меня начальник не побрезгует никакими методами.
Стоило что-то решать со сменой работы. Но я все еще не мог решиться.
13
За три дня до нового года я случайно проходил мимо курилки и вдруг услышал голос, показавшийся знакомым. Я остановился — и почти сразу его узнал. Это был Аркадий, которого я не видел с колхозных времен и забыл о его существовании. Судя по его фразам и репликам невидимых собеседников, он увлеченно рассказывал о своей летней победе над одной из девиц. Я прислушался, помимо воли, и понял, что речь идет конкретно о секретарше Люде. Точнее, о ее прозрачных белых трусах.
Свернув с дороги, я зашел под лестницу. Около заплеванного ведра с водой, куда швыряли окурки, стояли трое: Аркашка и пара малознакомых парней из другого сектора. Он рассказывал, а они завороженно слушали, боясь пропустить слово.
— …Сидела каждый вечер, раздвинув ноги.
— Прямо так и раздвинув?!
— Прямо так. Все видно было. Каждый волосок. А какое хозяйство у нее было — умереть-не встать. Не какая-нибудь спичечная головка — с целый орех! И…
— Так что… — сглотнув слюну, перебил один из слушателей. — Неужели в самом деле все это было видно?
— Конечно. Говорю же тебе — у нее трусы были специальные. Абсолютно прозрачные именно на этом самом месте.
Аркашка сделал паузу, давая посмаковать свои слова. На меня никто не обратил внимания.
— Так… Так это… Можно было целый вечер перед ней сидеть и дрочить?!
— Кто-то, наверное, так и делал. Не сомневаюсь даже, — снисходительно ответил Аркадий. — Но по мне — чем сто раз отдрочить, лучше однажды отсношать.
— И как, отсношал? — жадно спросил второй.
— А то! — ухмыльнулся тот. — Она только с виду ломалась. «Готовить не умею», «ничего не хочу», и так далее…
— Ну и что у нее внутри оказалось? Мышиный глаз или ведро?…
Люда меня абсолютно не волновала. Мне и в колхозе была безразлична эта маленькая и абсолютно безмозглая дура, я забыл ее лицо и сейчас, вероятно, не узнал бы при встрече. Но что-то всколыхнулось против наглого вранья. И мгновенно, как вспышка молнии, пронеслась мысль, что этот негодяй виновен в моей травме: если бы он не удрал и мы работали вчетвером, не было бы необходимости гнать траву через измельчитель, и… Конец еще проносился в голове, а я уже шагнул к Аркадию и ткнул его пальцем в грудь.
— Врешь, скотина. Ничего у тебя с нею не было. И ни с кем не было.
Потому что такому вонючему козлу, как ты, дать может только последняя вокзальная шлюха, раздвигающая ноги за вчерашний бутерброд. Аркашка остолбенел. Он, похоже, и узнал меня не сразу — неужели я настолько изменился за полгода? Он замолк на полуслове, я молча смотрел на него. Один из парней недовольно буркнул, что я помешал дослушать самое интересное место.
Я чувствовал, что внутри все трясется от внезапной ненависти к этому типу — здоровому и не покалеченному, которого не гонят с работы, и, несмотря на всю паскудность, наверняка не бросит жена…
— Сейчас я тебе вмажу, — спокойно сказал я. — Разобью твою бородатую харю, чтоб не трепал своим поганым языком… Я поднял руку — и мгновенно сообразил, что ударить правой не сумею хотя бы из-за того, что нет кулака. Аркашка же успел отпрыгнуть за пределы досягаемости.
— Ты что — сдурел? — закричал он. — Откуда ты взялся?
Мне стало ясно, что лучше ударить его ногой. С размаху в пах — чтобы боль пронзила его снизу вверх, как острие кола. Чтобы он согнулся, схватившись живот. И тогда можно будет двинуть еще раз и сбить его на пол. А потом, уже лежачего, пинать в лицо, топтать обеими ногами, месить в кровь и в тесто — бить до тех пор, пока он шевелится, и плевать, что мне за это будет.
— Врет он вам, — пояснил я парням. — Ничего она ему не давала.
Вот разве что так пару раз…
Я занес ногу для удара — Аркашка проворно отбежал в дальний угол.
— Смотрите на него! — орал он. — Это же форменный псих! Псих!!!
Его в дурдом надо отправить, а он тут расхаживает на свободе!
Перед глазами встал красный туман. Уже ничего не видя, я кинулся за ним
— и не сразу понял, почему не могу его достать. И только спустя секунду осознал, что меня — в самом деле, как сумасшедшего! — держат сзади двое парней, только что слушавших Аркадия. Пелена спала; я словно увидел все со стороны, мне стало пусто и противно. Я дернулся, вырываясь, — кажется, угодил-таки локтем в челюсть одному из защитников. Я плюнул им под ноги и пошел прочь. Проходя мимо Аркашки, я еще мог остановиться и быстро дать ему под дых. Но я не сделал даже движения в его сторону.
Тяжело дыша, как загнанная лошадь, я поднялся на второй этаж, где был наш сектор. Навстречу, весело переговариваясь, шли начальник, Мироненко и Лавров с Рогожниковым: наступило время обеда. Я не мог идти с ними. Слушать их разговоров и вступать в них. Я хотел убить начальника, который лишил меня тринадцатой зарплаты, и спортивного здоровяка Мироненко, и паскудного Аркашку и всякого, кто бы попался на пути… Свернув в боковой коридор, я переждал, пока они пройдут. Потом зашел в комнату и тяжело опустился за свой стол. На душе было непередаваемо гадко: я только что пытался избить человека. Особенно удручало, что я так и не смог этого сделать, не успел даже раз ударить его, и злость так и не нашла разрешения… Я сидел, тупо глядя на свой пыльный кульман и не мог сосредоточиться.
За шкафом раздалось шевеление. Ну конечно, Виолетта была тут, раз комната оказалась незапертой. Я поднялся и прошел туда. Она сидела, как обычно и, подняв голову, смотрела на меня снизу вверх. Я молча опустился на стул.
— Женя, что с тобой? — обеспокоенно спросила она. — На тебе лица нет…
— Вета… Я… — я облизнул пересохшие губы. — Я уже до ручки дошел.
Сейчас только что едва не избил человека…
Она молчала, и я тоже помолчал.