Хрустальная сосна Улин Виктор
— Не надо об этом, — оборвал ее я. — Все это было давно.
— Нет, правда — меня все время это мучит…
— Я же сказал! — почти раздраженно повторил я. — Все прошло. И не думай ни о чем.
— Нет, Женя… Это правда…
— Вот моя остановка, — не в силах больше терпеть, перебил ее я. — В общем, Катя, рад был тебя встретить… Пока…
— Подожди, Женя! — Катя неожиданно крепко схватила меня за рукав. — А почему ты даже не спросил меня, как зовут дочку?
— Да, кстати, а как ее зовут? — равнодушно спросил я.
— Ее зовут Евгения, — как-то значительно ответила Катя.
— Ну и хорошо, — безразлично ответил я и повторил: — Ну ладно, пока!
— Ее зовут Евгения! — повторила она с особым нажимом. — Женя, ты что, не понял — ее зовут Евгения!
— Евгения?! — я остановился, вдруг поняв, что имеется в виду.
— Да, я так решила.
Я молчал; это было совершенно неожиданно; сама Катя уже превратилась для меня в малозначимый и в общем далеко не самый светлый эпизод моей глупой прежней жизни.
— Ты обо мне никогда не сможешь забыть, как бы ни старался, — грустно и одновременно как-то неузнаваемо твердо сказала она, осторожно коснувшись моей правой руки. — И я подумала, что будет справедливо, чтобы и я никогда не могла тебя забыть. Вот поэтому… Не виденная еще мною девочка, словно почувствовав, что речь зашла о ней, вдруг захныкала. Катя наклонилась к коляске, что-то там переложила и перевернула. Невольно, удивляясь себе, я наклонился за ней, посмотреть свою тезку.
Из глубины коляски, из пеленок, одеялец и еще каких-то неумеренно навернутых тряпок, выглядывало маленькое личико с мутными серыми глазками. Крошечная ручка с тоненькими, как вермишель, пальчиками, но уже настоящими ноготками цепко держалась за Катин мизинец.
— Надо же, Евгения — тоже скажешь… — пробормотал я.
А она, выплюнув пустышку, смотрела на меня так, будто уже что-то понимала в этой нашей жизни.
— Евгения, мать твою… — растерянно повторил я, вслух, стоя у окна на своей кухне.
Я уже как следует выпил водки, и преследовавшая боль вроде отпустила, оставив на душе только привычный осадок безнадежности и еще чего-то. Я смотрел на равнодушную улицу и думал о непостижимой вещи. Как-то странно все получалось. Жизнь вокруг меня рушилась и распадалась; она была уже фактически кончена. Но в то же время, оказывается, чья-то маленькая жизнь продолжалась. И не просто продолжалась, а даже еще только началась. И было совершенно непонятно, как она сложится.
Я выпил еще.
Странно, ей-богу, — думал я. — А впрочем, может, так и должно быть…
Часть четвертая
1
Далекие разрывы петард еле-еле доносились сквозь тройное остекление. Словно синички стучались ко мне своими тонкими черными пальчиками.
Я стоял у окна, бездумно глядя вдаль. Во дворе щелкали взрывы, взвивались разноцветные ракеты. Некоторые поднимались выше дома. Вспыхивали коротко в черноте неба и тут же гасли, осыпаясь бессильными искрами.
А далеко-далеко, за домами и вообще за нашим микрорайоном — на горе, где проходил главный проспект города, на крыше одного из новых банковских зданий пульсировало золотистое число: 2000… Двухтысячный год… Когда-то давно, уже не помню сколько лет назад, мама купила мне игрушечную машинку. По сегодняшним меркам концепт-кар: нечто крылатое и пернатое, глядящее скорее назад, в пятидесятые годы, нежели в будущее. Машина была красного цвета, салон заменяла прозрачная стеклянная полусфера. А на багажнике было выдавлено: «2000». Помню, я спросил — это что, машина, стоит 2000 рублей? Нет, имеется в виду двухтысячный год, ответила мама… Двухтысячный год… Возясь с новой игрушкой — теперь я вспомнил, это происходило где-то в середине шестидесятых — я с трудом подсчитал, что в 2000 году мне исполнится сорок один год… Тогда этот возраст казался нереальным, недостижимым и почти мифическим. Но вот он настал — этот самый двухтысячный. Или миленниум, как его стали называть на дебильный западный манер. И мне уже в самом деле сорок лет, и через полгода даже исполнится сорок один. А я, как ни странно, еще жив…
Я покачал головой, отгоняя наваждения памяти. Я еще жив. И в гостиной на диване раскиданы фотографии, которые я только что зачем-то рассматривал. Старые, в основном еще того периода — первой половины моей жизни. Когда я, подобно ровесникам, был всего лишь глупым двадцатичетырехлетним инженером. Работающим карандашом и рейсфедером за сто двадцать рублей, зато твердо уверенным в завтрашнем дне. И даже в послезавтрашнем. Когда все мое поколение, еще не предчувствовавшее перемен, продолжало беззаботно существовать, веселиться и радоваться своей незамысловатой жизни. И когда я был здоров. И все пальцы на моих руках были целы.
Все пальцы были целы…
До конца одна тысяча девятьсот девяносто девятого года оставалось четыре часа. Пожалуй, стоило его проводить… Проводить старый год и вместе с ним сказать «прощай» всему моему двадцатому веку. Впрочем, это не бесспорно; в последнее время все только и делали, что выясняли вопрос: с какого года точно начнется следующий век, с двухтысячного или две тысячи первого? Приводили разные доводы, в основном математические. Я математикой никогда не интересовался; для меня само число две тысячи, которое уже с завтрашнего утра будет стоять во всех отчетных документах, представлялось неким таинственным и зловещим рубежом. Который навсегда отделит и похоронит в прошлом все, что до сих пор плавно перетекало из года в год, не вызывая ощущения резких перемен. Мой век агонизировал — я оставался жив. И хотя бы это требовало себя отметить.
Я прошел на кухню, достал из шкафчика любимую хрустальную рюмку.
Из другого шкафа вынул давно припасенную бутылку «Чайковского»: сейчас я уже мог позволить себе пить только ту водку, которую хотел. Не тронутая еще крышечка подалась с освежающим душу хрустом. Я наклонил горлышко, не зажигая света. Услышал приятное бульканье совершенно полной бутылки. Угадал момент, когда рюмка наполнилась. Ощупью нашарил вазочку с маслинами. Выудил одну. Медленно выпил, бросил ее в рот. Тоже мою любимую — большую, черную, с косточкой… Приятное тепло, как кошка, мягко побежало по моему телу. На кухонном столе лежала фотография. Сам того не заметив, я принес ее сюда. Одна из тех колхозных… Я сидел на отполированном до блеска бревне — молодой и упитанный, с пышной гривой волос, и еще целыми пальцами перебирал струны гитары… Колхозная фотография. Надо же — ведь сейчас само слово «колхоз» забылось и потеряло смысл.
Боже мой — со смесью удивления и ужаса осознал я. Неужели успело пройти шестнадцать лет…
2
Да, шестнадцать лет прошли, как это ни странно. В тот далекий год, когда обрушилась и начала разваливаться на части моя привычная и вроде бы сложившаяся за двадцать четыре года жизнь, мне казалось невозможным загадывать даже на год вперед. Казалось, даже этого года я не переживу…
А получилось, что и тот год миновал, и следующий, и еще много за ними. И я все их пережил, и достиг сорока. И готовлюсь встречать новое тысячелетие…
Какими они были, эти годы, отделившие меня тогдашнего от меня нынешнего?
Сейчас казалось, что они пролетели незаметно. Проскользнули за спиной, когда отвернулся.
Но в самом деле они были наполнены изнуряющей борьбой за выживание в новых для меня условиях.
Впрочем, борьба за выживание в новых условиях была предложена всем без исключения. И моему поколению в том числе. Только я, выброшенный из жизни нелепой колхозной травмой, очнулся раньше своих сверстников. Они все еще бездельничали в своих многочисленных НИИ и КБ, ходили в походы, бренчали на гитарах и предавались другим нехитрым развлечениям от неумения заполнить свое бытие — продолжали играть в жизнь — а я уже вынужден был с нею бороться. Бороться за себя, за свою судьбу, которая — тоже казавшаяся запрограммированной на многие десятилетия вперед — вдруг оказалась подрубленной на корню. Говоря образным языком, они все еще баловались вином, а я уже пил водку.
Они развлекались на вечеринках — я работал на вычислительном центре, дежурил там по ночам, изучал программирование и отчаянно учился делать все левой рукой.
Труднее всего оказалось заставить ее писать. Иногда после нескольких часов бесплодных попыток вывести хотя бы свои имя и фамилию мне хотелось бросить все к черту и оставить как есть. Но я не бросал — выругавшись и стиснув зубы, продолжал. Письму я все-таки научился. И всему прочему — тоже. Я успел разобраться в основах системного программирования чуть раньше, чем на замену огромным старым, гробоподобным ЭВМ в железных шкафах пришли персональные компьютеры, оснащенные готовыми пользовательскими системами. Мне не составило труда понять и оценить эти принципиально новые явления — и я быстро стал настоящим компьютерщиком.
Прошло еще несколько лет, и эти системы тоже кардинально обновились, возникли и стали развиваться корпоративные сети и прочие новшества информационной революции. И одновременно появилось много совсем молодых ребят, которых учили компьютерам специально, и которые, в отличие от меня, имели соответствующие дипломы. Они наступали мне на пятки, поскольку были моложе и обладали тщательно вложенными в них узкоспециальными знаниями. Но за моими плечами имелся опыт. Я был матерым, как старый раненый волк. Я дошел до всего раньше, причем не путем ленивого поглощения заранее разжеванных истин, а самостоятельно пропустив все сквозь себя и разобравшись до тонкостей в малейших мелочах. И, кроме того, вынужден был отчаянно бороться, поскольку понимал, что с моей рукой я не смогу применить себя в интеллектуальном труде иной сферы. Они приближались ко мне, дышали в затылок, грозя вот-вот догнать и перегнать — но сделать этого так и не сумели.
А время шло. Слепо билась в разные стороны беспорядочная и неумелая перестройка, пышным цветом расцвели и столь же быстро завяли кооперативы. Потом вместо них возникли десятки и сотни мелких фирм, которые, подчиняясь железным законам рынка, стали медленно погибать, поглощаемые крупными.
Информационная революция, захлестнувшая общество, нуждалась в специалистах.
Из ВЦ, который угас и развалился, я ушел на должность системного администратора в только что открывшуюся сеть ресторанов. Там практически сразу начали платить неплохую зарплату, на которую можно чувствовать себя человеком.
К сожалению, по причинам, не вполне от меня зависящим, через некоторое время мне пришлось покинуть ресторанный бизнес. Но без работы я не остался.
Имея опыт и возникшие к тому времени связи, я устроился начальником информационного отдела в большую, выросшую на месте госструктуры, коммерческую организацию, занимающуюся нефтью. А потом еще через пару лет меня нашел приятель, оставшийся с ресторанных времен. Теперь он был владельцем крупнейшей в городе фирмы, занимающейся продажей компьютеров, установкой и обслуживанием информационных сетей. Он предложил мне должность технического директора. Зарплата была больше, чем в нефтяной конторе, а должность считалась второй после генерального, и кроме того, заниматься приходилось конкретно тем, что меня окончательно увлекло за минувшие годы: компьютерами.
Кроме того, у меня появились свои деньги, и я вложил их в то же дело. И стал фактически совладельцем фирмы. Имея постоянный стабильный доход от прибыли, я мог бы бросить должность. Тем более, потребности мои оказались минимальными: я был абсолютно равнодушен к одежде, обедал в недорогих кафе, и все мои расходы сводились лишь к содержанию автомобиля до затратам на качественную выпивку. Но, с одной стороны, я скучал без дела. А с другой, было как-то спокойнее, когда я мог контролировать деятельность, в которой вращались мои деньги. Теперь я стал уже полностью обеспечен и спокойно глядел в будущее. Я сделал в квартире не очень роскошный, но удобный для жизни ремонт, оснастил ее всевозможной техникой, от спутниковых антенн до кондиционеров.
Увечье мое практически перестало приносить неудобства. Я привык к нему так же, как, наверное, привыкают к необходимости ношения очков и разных других ограничений люди с врожденным плохим зрением. Имея деньги и живя в контакте с цивилизованным миром, можно компенсировать любые увечья, это стало мне совершенно ясным. Начиная с того, что я мог покупать в супермаркетах импортные консервы с язычками на банках, которые можно было открыть одной рукой — заканчивая специальной мышью для левши, которую я заказал себе по оригинальному каталогу прямо из Америки.
Я заказал также отличный латексный протез — не функциональный, зато полностью скрывавший отсутствие трех пальцев. Думаю, что именно благодаря этому протезу мне удалось без проблем получить права, не выдавая своей неполноценности. Правда, водить машину, переключая скорости правой рукой, было все-таки трудно. Но я напряг свои финансовые возможности и купил джип с автоматической коробкой передач, в управлении которым рука практически не участвовала. И теперь жил, мало отличаясь от других людей. То есть как раз наоборот, от большинства я отличался. Потому что уровень жизни мой оказался намного выше среднего. Хотя начиная продвижение в сферу компьютеров, я не ставил себе такой цели. Просто пытался как-то выжить. И лишь судьбе оказалось угодно, чтобы я не только выжил, но и сумел подняться.
Я, меня, мне… Да — именно так: я, меня, мне. Потому что не имелось в этой квартире никого, кроме меня. Уже пятнадцать лет. То есть с самого начала тут жил только я. И, надо думать, никого никогда уже больше не предвиделось. Потому что я остался один. Да, я был теперь абсолютно одиноким.
Родители мои умерли давно. Очень давно, еще в прошлой жизни. Сначала отец от инфаркта. А потом, меньше чем через год — мама. От рака, который обнаружился в такой запущенной форме, что ее было поздно оперировать. И я даже не успел, подобно другим, намучиться, ухаживая за нею в последние дни болезни.
Думаю, причиной такой, практически молниеносной, смерти родителей оказалась моя травма. Вернее, моя судьба. Ведь они были людьми старого поколения. Оба проработали всю жизнь на одном месте — в той поганой школе, куда попали по распределению после пединститута! Для них не сам факт моего увечья, а потеря работы и необходимость резких жизненных перемен казались роковым, необратимым и непоправимым ударом судьбы. Сам-то я оправился достаточно быстро. Сначала, надо признать, благодаря Виолетте, давшей мне единственный но верный толчок — и, возможно, имея заложенные склонности характера. Им же казалось, что жизнь их единственного сына, на которого они возлагали столько надежд, кончена.
В итоге получилось, что тот чертов осколок, от которого я уберег Катю, ударив меня, рикошетом убил их. Причем обоих: ведь в последние годы даже врачи признали, что стрессы могут служить причиной ураганного развития раковых процессов…
Тогда уход родителей пронесся по мне, как смерч, слившись воедино с собственными проблемами. Я как-то все пережил. Но старался о том не вспоминать. Даже квартиру их, оставшуюся мне, — поскольку, уехав жить с Инной, остался прописанным на старом месте, — закрыл и не появлялся в ней месяцами. Гораздо позже, уже в наши дни, с помощью агентства приватизировал эту квартиру на себя и, продав ее тут же, вложил деньги в дело. Она-то и стала тем капиталом, который сейчас позволял мне спокойно жить. Хотя, если честно, я мог бы жить и без него: зарплата позволяла, а будучи уверенным в свои знаниях, я был уверен и в завтрашнем дне.
А Инна… Мое предчувствие, охватившее меня давным-давно, когда я провожал ее на самолет еще летом восемьдесят четвертого, перед стажировкой в Москве, оказалось верным. Из Америки она так и не вернулась. Более того, я вообще не видел ее с того самого дня, когда помахав с чужим, сияющим лицом, она скрылась за дверью аэропортовского накопителя.
После того, как следующей весной ей продлили американскую стажировку до полутора лет, я уже знал абсолютно точно, что Инна больше не вернется. Кажется, через год или чуть раньше она позвонила и, не скрывая радостной дрожи в голосе, сообщила о защите докторской диссертации или еще что-то в этом роде, и контракте на работу в Америке, предложенном на три года.
Три года означали навсегда. Мы хоть и расстались фактически, но оставались формально мужем и женой. Возможно, я мог потребовать, чтобы она вызвала меня к себе. Но кем бы был я тогда в Америке — увечный и пока не умевший ничего особенного? Уборщиком посуды или просто приживалом при жене? Впрочем, Инна не сказала ни слова о вызове; эти мысли пришли ко мне уже потом. Более того, уведомляя меня об американском контракте, она именно уведомляла. Думаю, сама она решила свое будущее уже давно. Прощаясь со мной, никчемным, в нашем аэропорту. А, возможно, и еще раньше; в ее далеко идущих планах мне вообще не отводилось сколько-нибудь серьезного места. Впрочем, мне это было уже безразлично.
Потом еще через некоторое время из Америки пришли официальные бумаги — она просила дать ей развод и одновременно представляла полный отказ от прав на квартиру и другие формы совместной собственности. Я все подписал, сделал переводы, заверил у нотариуса и отослал ей. Совершенно спокойно и без эмоций; я уже давно знал, что она не вернется.
И сразу же, как представилась возможность, я обменял жилье. Это оказалось нелегким делом: ведь прописан я был у родителей и формальных прав на площадь жены не имел. Помогли отказные бумаги из Америки; кроме того, мне пришлось-таки обратиться во врачебную комиссию, получить инвалидность второй группы и только потом, вместе с причитающимися льготами, я сумел завладеть квартирой. Мне пришлось преодолеть массу препятствий, да и сама эпопея с признанием меня инвалидом тоже принесла мало приятного. Но я превозмог себя: мне не просто хотелось, а во что бы то ни стало было необходимо зачеркнуть прошлое; оставить позади все, что хоть как-то напоминало прежнюю жизнь. Например, не видеть больше близлежащий бульвар, в котором мы часто прогуливались с Инной перед сном. И избавиться от некоторых соседей по дому, которые до сих пор бросали на меня сочувствующие взгляды.
К тому времени умер дядя Костя, ставший за последние пару лет моим постоянным собутыльником и единственным другом. В восемьдесят пятом году, в самый разгар горбачевской охоты на ведьм, пьяненький, он совершенно глупо угодил во дворе под антиалкогольный патруль. Несколько часов его, свободного и независимого пенсионера, продержали в отделении — и сам этот факт произвел на дядю Костю такое воздействие, что вернувшись домой, он наутро свалился в параличе, да так после него и не встал… Тайком попивая дрянную водку из замаскированных под компот стаканов на дяди Костиных поминках, организованных соседкой Марьей Алексеевной в заводской столовой, я испытывал грустные исторические ассоциации. Я думал, что во времена возлюбленного дядей Костей генералиссимуса людей сажали на десять лет за десятиминутное опоздание на работу; сейчас, на волне параноидальной борьбы с алкоголизмом, трагедия повторилась в виде дешевого фарса. Как дешев был по сути и сам наш плешивый спиртоборец, которого покойный при жизни не раз привычно называл «этим шибздиком», добавляя несколько непечатных слов за особую зловредность действий. Хотя внешняя дешевизна не умаляла страдания людей, которым сейчас под горячую руку ломали судьбы и жизни… Здесь меня уже больше ничто не удерживало. Поскольку наша прежняя — точнее, Иннина — однокомнатная квартира располагалась в старом сталинском доме на центральной улице, то я без труда обменял ее на двухкомнатную. В совершенно новом и считавшемся полудиким районе. Отсюда даже на машине требовалось минут двадцать, чтобы выбраться в старую часть города.
Зато нынешнее жилище стояло на берегу реки, отделенное от ее излучины несколькими сотнями метров. С моего девятого — я специально выбрал последний, чтоб было побольше свету и поменьше шумных соседей — этажа раскидывался чудесный вид на уходящий в бесконечность лесной массив нежилого противоположного берега. С весны до поздней осени под моим балконом шла навигация — как автомобили по шоссе, по реке ползли корабли. Проносившаяся по утрам «Заря» мощным ревом своих моторов, проникавшим даже сквозь тройное остекление, напоминала о начале нового дня. С началом лета в прибрежных кустах до одурения заливались соловьи. И в темные тихие ночи из перелесков, смутно чернеющих за туманными заречными лугами, долетал гулкий вскрик кукушки. До сентября из затонов и заросших ивами комариных плавней весело неслось лягушачье кваканье. Я жил в единении с природой и был бы совершенно счастлив, если бы умел теперь быть таковым. Но быть счастливым, похоже, я разучился в принципе в то лето восемьдесят четвертого года, когда по своей великой и возвышенной глупости лишился пальцев.
Однако главная цель переезда была достигнута: я начисто порвал с прошлым и освободился от старых связей. В новом доме выходило по восемь квартир на площадку; никто никого не знал и никто мною не интересовался. Я избавился от самой памяти об Инне и о своей несостоявшейся семейной жизни: оставшиеся вещи при переезде отнес на помойку, а все фотографии и немногочисленные письма просто сжег. Правда, Инна не сразу порвала виртуальную связь. Решив дела, она звонила потом еще несколько раз. Просто так, даже к праздникам, чего с нею раньше никогда не случалось. Потом звонить перестала. Еще через некоторое время я узнал от других людей, что моя бывшая жена вышла замуж. Причем не за какого-нибудь русского еврея или натурализовавшегося макаронника итальяшку — нет, она оторвала себе настоящего американца англосаксонских корней. Кажется, профессора из того же университета, в котором обосновалась сама. И у них один за другим родилось двое сыновей — Инна, во время совместной жизни со мной активно не желавшая потомства, стала там примерной матерью и хранительницей семьи.
Не так давно она прислала мне письмо по Е-мэйлу, вложив в него большую — на два мегабайта — фотографию. Она сама, слегка загорелая и по-прежнему беловолосая, ничуть не постаревшая за эти годы, а лишь раздавшаяся вширь, рыжий муж с длинным лицом — типичный америкос из дешевых боевиков про хорошего негра-полицейского и его глупого белого напарника — и двое мерзких, белобрысых и веснушчатых американских детей.
Надо же… — ни с того ни с сего подумал я. — Дети моей бывшей жены родились стопроцентными американцами. И могут через какое-то количество лет претендовать на пост президента этой великой и бардачной страны…
Я посмотрел фотографию и уничтожил ее, не скидывая на винчестер. Мне давно была безразлична эта женщина, которую я, кажется, когда-то любил. И уже конечно незачем мне были ни ее классический англосакс муж, ни тщательно откормленные дети…
Так я и остался один.
Поначалу, особенно в первый год, мне часто бывало тоскливо. Особенно по ночам. Но тогда на ВЦ меня спасали ночные смены. Уснуть при свете удавалось не всегда, несмотря на изнуряющую усталость — я принимал снотворное и валился в кровать.
Потом я привык к своему одиночеству.
Содержать квартиру в порядке не представляло труда: еще и в прежние времена, в недолгие четыре года нашей семейной жизни Инна постоянно уезжала то в экспедиции, то в командировки, надолго оставляя меня одного, и я приучился сам следить за домом. Потом это вошло в привычку, подобную инстинкту.
Стиральная и посудомоечная машины избавили меня от лишних хлопот. В последние годы, упрочив материальное положение, я вообще нанял домработницу. Тихую скромную девушку, которая приходила дважды в неделю и мыла квартиру, протирала мебель, вылизывала кафель в ванной и на кухне, и гладила постельное белье. Моя квартира сияла непривычной для России, нежилой чистотой, напоминая скорее шестизвездочный отель, нежели дом холостяка. Привычка в педантизму, которая, вероятно, была во мне с рождения и развилась по-настоящему, когда я оказался на положении выживающего, дошла теперь до абсолютного совершенства. В моем доме всегда царил идеальный, мертвый порядок. Я мог запросто ходить в абсолютной темноте, не зажигая света — ни на что не натыкаясь и в находя все, что требуется. Не потому, что видел, как тигр; просто образцовый порядок, никогда и ни кем не нарушался, и я знал на память однажды определенное место любой вещи. Привыкнув жить так, я уже представить себе не мог, чтобы в доме появился кто-нибудь, нарушающий этот уклад. Не обязательно женщина — пусть хоть собака или кошка. Даже домработница, если она задерживалась слишком долго, чересчур тщательно отмывая стены в туалете или перетирая по одной книги из шкафа, начинала меня раздражать, и несмотря на очевидную необходимость, я начинал мечтать, чтоб она поскорее ушла.
Я понял, что могу терпеть около себя лишь то, что имеет выключатель.
3
А женщины… Мог ли обходиться без них?
Женщины, конечно, были. Но и они не могли нарушить моей установившейся жизни.
Совершенно случайно встретившись еще шестнадцать лет назад с Викой, попробовав друг друга в постели и найдя опыт приятным, мы стали любовниками. И связь наша, возникшая спонтанно и даже не очень серьезно, оказалась неимоверно прочной. Я прожил с Викой, то ли восемь, то ли все десять лет.
Конечно, слово «прожил» тут не слишком подходит. Ведь мы не жили вместе, а остались любовниками, какими сделались в первую встречу. Правда, встречались мы часто. Иногда по несколько раз в неделю. Но при этом наши отношения, подчиняясь желанию Вики, шли так, что не приносили нам ничего, кроме удовольствия. Мы не отягощали друг друга никакими, даже малыми заботами, мы вообще избегали взаимного обременения и самых незначительных обязательств. Просто Вика звонила мне, когда хотела встретиться. Или звонил я — когда хотелось мне. Если наши параллельно текущие жизни допускали пересечение, то оно состоялась. Если же в данный момент кому-то мешали дела, которые нельзя просто так отменить — мы не встречались. Без обид и упреков откладывали свидание — зная, что пусть не сегодня, но уж завтра оно состоится.
Я настолько привязался к Вике, что — помню абсолютно точно! — за все годы нашей связи лишь однажды изменил ей с другой женщиной. Сам факт, что я, свободный и холостой, в сознании именовал тот случай именно изменой, говорит о многом.
Да и сама «измена» носила скорее спортивный характер, нежели была основана на чувстве. Это случилось еще на ВЦ, и объектом моих действий стала та недоступная замужняя женщина, что долго травила мои желания своими оголенными ногами. Да, я все-таки добился ее — семейную и положительную, к тому же носящую совершенно дурацкое имя Настя, от одного которого могло упасть все. Точнее, я взял ее, не спрашивая разрешения. И руководствуясь соображениями принципиального характера, стремясь к удовлетворению внутренних амбиций.
Произошло событие в один из последних дней моей работы, когда я нашел себе хорошее место системного администратора и ждал лишь подтверждения вакансии. Наш ВЦ разваливался, не успев до конца создаться, вторая машина так и не пришла и даже не ожидалась, да и первая почти перестала функционировать; все, кто мог, давно разбежались, я был одним из последних. Остались работать — вернее, влачить невнятное существование, лишь самые старшие, которые не имели решимости уйти. Ногастая Настя оказалась в их числе; вряд ли она могла найти где-то иную работу, нежели полуквалифицированную должность оператора ЭВМ.
Несмотря на быстро совершающиеся перемены к худшему, она не менялась. И ноги ее, не потерявшие привлекательности, продолжали сиять в опустевшем машинном зале. Возможно, хорошо зарабатывал ее, не известный мне, муж. А может, ее спокойный характер, граничащий с простой глупостью, не впускал внутрь отрицательных эмоций. Впрочем, для меня это представлялось не важным.
Важным было то, что мне все еще нравились ее ноги и я продолжал ее хотеть. Только теперь, встретив Вику и восстановив мужскую уверенность, я мало думал о семейном положении. Я знал, что хочу ее любым образом.
И свое получил.
К тому времени я сделался инженером-программистом, белой костью, и не имел необходимости в ночных сменах — которые, благодаря плачевной ситуации, вообще стали сходить на нет. Однако в дни, когда не предстоял визит Вики, я обычно задерживался на работе допоздна, перебирая литературу или просто сидя с чашкой чая. Потому что мне было не к кому спешить домой.
Вот в один из таких поздних, безрадостных вечеров я по какому-то наитию спустился в машинный зал. Словно чувствовал, что именно сегодня Настя работает. И что в данный момент, из-за отлучки прочих, осталась одна.
Она стояла в углу машинного зала, склонившись к накопителю на магнитной ленте: вероятно, что-то заело в допотопном механизме. Халата на ней не было: старая спецодежда давно истрепалась, а новой больше не выдавали. Короткая юбка поднялась выше предела, золотистые ноги слепили меня. И больше не осталось возможности их игнорировать…
Тихо подойдя сзади, я плотно прижался к ней, одновременно со всей наглостью взяв руками спереди. Настя ничего не ответила — наверное, просто не успела сообразить. И я не слишком хорошо отдавал отчет, что делаю, с какой целью и чем все может кончиться лично для меня. Но, потрогав сквозь одежду ее грудь и не найдя ничего существенного, схватился за гладкие прохладные бедра. Они оказались столь приятными на ощупь, что желание мое — накопленное за долгое время, хоть и сдерживаемое старательно — пересилило все остальное. Удивительно ловко — даром, что имел лишь полторы руки — я скользнул под ее юбку. Не встречая сопротивления, одним рывком спустил колготки вместе с трусами. И не поняв даже, когда сам успел расстегнуться, уверенно приподнял Настин большой, влажный зад и вошел в нее снизу. На долю секунды запутавшись в неожиданно густой растительности, воткнулся резко и грубо, с первой попытки до упора: так глубоко, что она даже вскрикнула — скорее от боли, чем от неожиданности.
Больше она не успела издать ни звука.
Не обращая внимания на реакцию — точнее, на полное отсутствие таковой со стороны ошарашенной Насти — я начал лихорадочные движения. Не заботясь о ее ощущениях, стремясь скорее выплеснуть результат.
Внутри у нее оказалось так широко, что я почти ничего не чувствовал, хотя и был уверен, что все получится очень быстро. И торопился взять ее целиком. Глядя на Настин затылок, покрытый вздрагивающими кудряшками шестимесячной завивки, потискал мягкие ягодицы, ощупал толстенький живот с глубоко втянутым пупком, крепко сжал сверху то шерстистое место, куда судорожно вбивал свою интимную часть, яростными толчками сотрясая ее тело. И наконец запустил обе руки под кофточку, неделикатно смахнул туго застегнутый лифчик и жадно схватил ее груди. Оказавшиеся совсем хилыми, состоящими из одних сосков.
Через несколько секунд я дошел, практически без ощущений, изверг порцию в жаркую глубину — даже не задумавшись, можно ли так делать — и сразу выдернул свою скользкую плоть. Не слушаясь меня, она продолжала работать: горячо пульсировала, напоследок выбросив несколько молочных струек на серый металлический фальшпол. Но желание уже полностью спало, и эта чужая, мокрая, некрасивая женщина сделалась противной. Особенно неприятно ударил ее запах. И хотелось скорее бежать.
А кругом все оставалось обычным; по-прежнему натужно жужжал неисправный накопитель — который, надо сказать, заело в наиболее подходящий момент…
Стреноженная бельем Настя — то ли с ступоре от случившегося, то ли ожидая чего-то еще — продолжала стоять, не одергивая юбку. И пока я, плохо управляясь не до конца привычной левой рукой, приводил себя в порядок, из нее медленно поползла обратно моя жидкость, прокладывая путь по ляжкам. В воздухе отвратительно пахло только что свершившимся совокуплением. Я забрызгал-таки все вокруг; везде блестели мутные шлепки, на ее не очень свежих трусах уже потемнели впитавшиеся пятна. В черных длинных волосах, что непотребно торчали между Настиных ног, застряли тягучие беловатые капли. Что-то блестело на ее толстых икрах, на ягодицах и почти на спине; и даже на задранной юбке повисло нечто, напоминающее жидкий плевок…
От вида этого мне стало дурно. Все связанное с сексом казалось мне сейчас невероятно мерзким и вызывало позыв к рвоте… Я спешно покинул машинный зал, плотно закрыв дверь, и тут же ушел домой. Из меня все еще сочились остатки, которые я побрезговал слить в Настю, белье мое сделалось мокрым и гадким. Я сбросил с себя все прямо на пороге квартиры, а потом долго плескался под душем, в несколько приемов отмывая с себя запах ее тайных мест — который, казалось, въелся в тело и обволок меня с ног до головы. Все событие, на описание которого ушло бы гораздо больше времени, в реальности произошло так молниеносно, что я даже не успел по-настоящему насладиться телом этой женщины. Правда, если признаться честно, наслаждаться было нечем. При контакте оно оказалось вовсе не привлекательным: не то чтобы совсем увядающим, но совершенно неаппетитным. Настю стоило рассматривать как объект эстетического удовольствия — ноги ее издали смотрелись великолепно — а не сексуального. И половой акт с нею принес мне скорее умственное, нежели физиологическое удовлетворение. Прежнее желание основывалось на иллюзиях.
Кроме того, я с констатировал, что до сих пор ничего не понимаю в женской сущности. Я знал, что Настя семейная и сугубо положительная, я не видел с ее стороны малейших намеков на возможность побочной связи — ни со мной, ни с кем бы то ни было из сослуживцев. Набрасываясь на нее, как голодный волк, я руководствовался инстинктом. Рассудок молчал. В принципе я должен был сразу получить по физиономии. Но я взял ее легко и неожиданно. Ураганный налет обошелся без всякого насилия или принуждения: я просто сдернул с нее трусы, и она отдалась, не сопротивляясь. Такой парадокс не укладывался в мое сознание…
Я подозревал, что получил бы и по физиономии, и по всем прочим местам, начни свой подход к ней неторопливо, издали приближаясь к намеченной цели. Но у меня не имелось цели, и я никуда не приближался. Просто в течение нескольких минут мною владел бес, которому не нашлось отпора. Это был единственный подобный суперменский, прямо-таки Джеймс Бондовский эксперимент за всю мою жизнь; ни до ни после я его не повторял — и честно говоря, не испытывал желания. Никаких особых ощущений я не испытал, просто проверил силу своего напора, убедившись, что он у меня есть. И попробовал эту самую Настю, чье обманное тело еще недавно появлялось в моих глупых мечтах.
Ее я тоже видел в последний раз. Вскоре я навсегда покинул ВЦ, наши пути больше не пересекались и я ее даже не вспоминал. Сам этот случайный мой выверт вспоминался потом с легким стыдом. Стыдом за столь небрежное, потребительское отношение к ни в чем не повинной женщине. И… и, как ни странно, некоторым чувством неловкости перед Викой — которая удовлетворяла меня во всех отношениях и не давала повода искать себе замену.
Всего один раз «изменив» Вике, я понял, что это бессмысленно. Конечно, справедливости ради стоит признать мое необъективное отношение в несчастной Насте: по сути, я не занимался с нею сексом, а лишь использовал ее как живую дырку, куда торопливо спустил продукт давнего вожделения.
Но ведь я много раз бывал с Викой точно в такой же позе, и испытывал при этом невероятное наслаждение, и не спешил выйти из нее, и ощущение липких струек, прокладывающих дорогу между нашими соединенными телами, было не противным, а ужасно приятным… Дело было не с позе и не в методе — а именно в том, что любая женщина просто изначально оказалась бы для меня хуже Вики. Мы с нею оказались просто созданными друг для друга. В постели нам было прекрасно, а со временем становилось все лучше, потому что мы узнавали и учились предугадывать самые тайные желания. Но Вика никогда — даже в самых крайних случаях, когда мы встречались слишком поздно и чересчур уставали от свидания, или просто внезапно испытывали желание задремать в объятиях друг друга, чтобы, едва проснувшись, тут же продолжить занятие сексом — не оставалась у меня ночевать. В любое время она возвращалась к себе, в свой неведомый, не известный мне дом.
Обычно все происходило, как в самый первый раз. Набегавшись голыми по квартире, наигравшись и насытившись несколько раз до изнеможения, мы выбирались из постели и шли в душ. Иногда повторяли там все то же самое напоследок. Потом неторопливо пили кофе на кухне без далеко идущих целей. Потом Вика быстро приводила себя в порядок, целовала меня в щеку и уходила. Запирая за ней, я слышал, как медленно затихает на площадке звонкий цокот ее каблуков. До следующего свидания.
Я совершенно не знал, как она живет вне меня и чем заполнена ее жизнь в те дни, когда я ее не вижу. Мы не перезванивались просто так, не поздравляли друг друга с праздниками и днями рождения. Мы выходили на контакт в единственном случае: когда кому-то из нас хотелось заняться сексом. Возможно, она встречалась так не только со мной; возможно, в ее жизни был и еще какой-то мужчина, а может быть, и не один. С тем же успехом и я, встречаясь с ней, мог параллельно иметь еще нескольких любовниц — только мне этого было не нужно; мне хватало одной Вики, а все остальное время занимала работа. Мы никогда ни о чем не спрашивали друг друга. Мы жили взаимным влечением наших тел, не делая ни шага в сторону. И я очень быстро понял, насколько права была Вика, отказав в глупой и внезапной просьбе выйти за меня замуж. Насколько мудра была она вообще в своем понимании интимных отношений. На моих глазах возникали и разрушались новые браки среди моих знакомых и сослуживцев — а мы с Викой продолжали встречаться, не чувствуя хода времени и не привыкая друг к другу. Вероятно, ее теория о несовместимости брака и нормальной половой жизни имела-таки разумный смысл. Во всяком случае, для большинства людей. Хотя и в наших отношениях уже стало проявляться нечто напоминавшее брак. В смысле того, что даже наш секс вошел в некоторое привычное, хотя и неизменно приятное русло. Конечно, в более поздний период, когда я обзавелся современной техникой, мы иногда включали видеомагнитофон и пытались копировать акробатику из порнофильмов. Иногда устанавливали видеокамеру и запечатлевали собственный половой акт. А потом — обычно в тот же день — тихо сидели рядышком на диване и смотрели снятый фильм, сопереживая самим себе на экране. Но обычно мы развлекались так довольно редко; наши с нею занятия любовью принимали все более спокойный и устоявшийся характер. И совсем редко мы занимались экспериментами, которые рождены были в первые месяцы нашей связи сексуальным опытом Вики и ее буйными фантазиями.
Мы много времени стали проводить просто в постели — даже не соединяясь, а просто тихо и нежно лаская друг друга. Вспоминая уже в нынешнем возрасте наши первые месяцы с Викой, я неизменно чувствовал какой-то запоздалый стыд — как мальчишка, некогда занимавшийся онанизмом и не забывший о том во взрослом возрасте. Мне казалось непостижимым, что встречаясь с нею, я оставлял где-то в стороне интеллектуальное человеческое достоинство и превращался в биологический автомат для совокупления — причем не простым, а самыми разнообразными способами. Порой мне даже хотелось вычеркнуть из прошлого такую память о связи с Викой. Но потом, еще раз взглянув на все истинно взрослым, трезвым взглядом, я понимал, что все это не может считаться ненормальным. Ведь тогда — в нашу самую лучшую, полную совокупительных феерий пору — мне не было даже тридцати. То есть я находился в том возрасте, когда именно секс во всем его разнообразии составляет для мужчины основной смысл жизни. И теперь, вспоминая, стоило лишь порадоваться, что несмотря на увечье и неадекватное самоощущение, я все-таки нашел Вику и смог взять то, чего не могли получить иные, более удачливые во внешнем смысле сверстники…
Думаю, мы могли бы так жить с нею хоть до сих пор — миновав свою молодость, слегка постарев, но оставаясь по-прежнему привязанными друг к другу телами. И жили, если бы в один прекрасный день громом не грянуло сообщение Вики о том, что она выходит замуж за итальянца и уезжает из России навсегда.
Сказав это, она тут же добавила, что решение ее никоим образом не связано с переменой взгляда на замужество и интимную жизнь, что будущего своего мужа она нашла по переписке и ни разу в жизни не видела — и, честно говоря, не горит желанием видеть, и ей все равно, какая у него пиписька и есть ли она вообще — но просто для нее остался единственный шанс уехать из этой проклятой страны, найти нормальную работу и как-то устроить жизнь.
Чем она занималась здесь, я не представлял: наше непроникновение в личную жизнь за пределами постели было столь полным, что я даже не знал, где она теперь работала.
Я даже не стал вторично предлагать ей выйти за себя замуж и обещать больше, чем мог дать неизвестный итальянец; я как-то мудро и печально осознал, что Викой сейчас движет не логика, а как раз полное ее, чисто женское отсутствие. И любые слова бесполезны, если она зациклена на отъезде, хотя и видит заранее неромантическую его сторону.
Но все-таки я видел, что Вике грустно расставаться со мной. И перед ее отбытием мы провели вместе целых две недели. В течение которых она жила у меня — это было вызвано не только желанием насытиться друг другом напоследок, но и тем, что уезжая, Вика обрубила за собой все мосты, продала квартиру и ей было просто негде жить последних две недели.
И, надо сказать, к исходу этих недель я в очередной раз понял, сколь права была она в своих суждениях. Нам было хорошо, как всегда. Но все-таки прежде, когда оба оставались абсолютно свободными и не связанными никаким общим бытом, было чуточку лучше… Потом я проводил ее в аэропорт. Мы нежно и мучительно поцеловались — гораздо, горячее, чем в свое время с моей законной женой Инной, уезжавшей как будто на четыре месяца, но в самом деле навсегда. Поцеловались с нею прежде, чем помахать друг другу в последний раз…
Пару лет я ничего о ней не знал.
Я заводил себе новых женщин и расставался с ними через некоторое время. Ни одна из них не претендовала на серьезные отношения — вероятно, тоскуя телом и душой по уехавшей Вике, я подсознательно выбирал себе любовниц похожих даже характером на нее. Они приходили и уходили, сменяли одна другую, не оставляя в душе малейшей зацепки. Наверное, просто все они оказывались гораздо хуже Вики. Я не говорю в отношении постели: было глупо даже надеяться найти вторую такую же идеально подходящую сексуальную партнершу как в чисто физическом плане, так и по темпераменту. Только оставшись без Вики, я по-настоящему оценил ее уникальность — ее религиозное поклонение сексу и строгое отграничивание от всего прочего. Женщины, которых я находил после, на первый взгляд казались даже участливее. Они с удовольствием оставались у меня на ночь, некоторые даже подавали мне кофе в постель. Но при этом ни одна из них — ни одна, в отличие от Вики! — не способна была очертить нашу связь строгими рамками контакта половых органов. Уже после второй или третьей встречи эти женщины — как когда-то предупреждала Вика — начинали строить какие-то внешние отношения, которые всегда оборачивались попыткой наложения на меня обязательств. Не жениться, нет — об этом речи не шло, поскольку я никогда не связывался с мокрощелками, мечтающими лишь о ЗАГСе. Просто каждая из них в той или иной форме пыталась вытянуть из меня что-либо, получить для себя бенефит, причем сразу, немедленно и в очень открытой форме. Просьбы высказывались самые разные: от безобидных типа обеспечить автомобиль с водителем к пяти часам утра в воскресенье для встречи приезжающей деревенской бабки на автовокзал, до вполне серьезных, касающихся устройства на работу в банк — почему-то именно в банк, хотя я никогда в жизни не работал в банке и даже не имел ни одного знакомого банкира — детей или племянников.
Едва столкнувшись с таким вымогательством услуг, я немедленно порывал с этой женщиной. Не потому что просьбы оказывались неимоверно обременительными; некоторые я мог выполнить, всего лишь подняв трубку телефона. Но я не хотел делать ничего из принципа: я не мог понять, почему обязан помогать всем этим, в общем-то случайным и абсолютно чужим для меня женщинам. Тем более, что с некоторого возраста — пожалуй, сразу, как только остался без Вики, — я с неприятным удивлением обнаружил, что во время полового акта гораздо больше даю удовольствия, чем получаю сам… Вика не выходила у меня из памяти, и я ничего не мог поделать. А, возможно, дело было даже не в ней, а в переменах, происходящих во мне самом.
Точнее, именно в Вике, вызывавшей такие перемены. Ведь получилось так, что в момент, когда я был еще молод, внутренне здоров, полон жажды и стремления к женскому теплу, мне встретилась именно Вика, проповедавшая теорию чистого секса и отвергавшая саму идею семьи и замужества. Тогда я был еще действительно податлив душой. Мне хотелось участия, которое я мог бы испытывать не только в короткие моменты соприкосновения наших голых тел, а всегда — утром, днем и ночью. Хотелось дома, который был бы освещен женской заботой. Возможно, захотелось бы даже детей. То есть тогда я был готов попробовать еще раз — после неудачной попытки с Инной — и построить нормальную семью.
Но — мне встретилась Вика. Равнодушная в общем-то ко всему, кроме чистого секса, ради которого жила сама и научила жить меня. Она насытила мое тело и сумела убедить, что так лучше. И понемногу, не испытывая уже недостатка в женщине для совокупления, я привык к одиночеству в доме. И понял, что такая вот удовлетворенная независимость — очень хорошее состояние жизни. И постепенно желание иметь жену, дом, семью, рассосалось само собой. Как ни странно, прожив фактически вместе столько лет, притеревшись друг к другу и идеально найдя отражение собственных желаний, мы никогда не заговаривали о любви; мы вообще почти не разговаривали: нам хватало стонов и вздохов и редких разжигающих замечаний о процессе полового акта. За пределами сексуальных отношений нам было не о чем говорить. Любила ли Вика меня в том понимании, какой обычно вкладывается в заезженное слово? И любил ли я ее? Думаю, ответ на оба вопроса окажется отрицательным. Более того, в какой-то момент — уже после нашего расставания — я понял, что с истинно любимым человеком невозможно полноценно заниматься сексом. Потому что любовь, сколь бы мало я в ней ни смыслил, все-таки основана на нежности. А секс — на взаимном обладании, по животному резком и грубоватом, как его ни маскируй. И эти два понятия в принципе несовместимы.
Потом, уже оставшись без Вики и анализируя проведенные с нею годы, я думал — а что было бы, найди я в свое время Ольгу? Ведь она, в отличие от Вики, никогда не была «кошкой, гуляющей сама по себе», и тогда, во время сбивчивого разговора на деревенской платформе я понял, что ей-то как раз хочется семьи, тепла и покоя. Хочется быть любимой и нужной. Быть может, с Ольгой у меня возникла бы семья, и все пошло совершенно по-другому. Возможно, если бы в тот переломный год я смог отыскать ее — единственную, как казалось мне теперь, из встреченных мною в жизни женщин, способную на глубокую привязанность и человечность в отношениях — жизнь моя оказалась бы иной. Впрочем, скорее всего, помня нашу единственную встречу, я просто идеализировал Ольгу. И на самом деле реальная, взбалмошная и наверняка избалованная женщина имела мало общего с образом, хранившимся в моей памяти. Хотя, конечно, убедиться в этом я теперь не мог.
Да и вообще не имело смысла сокрушаться о том, чего не было и уже не будет. Я стал действительно абсолютно иным, сам не заметив как. Мне не хотелось уже, как прежде, женского тепла. Шестнадцать лет назад я говорил себе и верил — и это было действительно правдой — что я страстно люблю свою жену Инну. На которой и женился в двадцать лет по дикой, страшной любви. Но с течением времени сама потребность любить и быть любимым улетучилась из меня. И дело, я думаю, было отнюдь не в том, что я относился к упертым индивидуумам, способным на любовь лишь раз в жизни и до сих пор думал о бросившей меня Инне. Скорее всего, моя душа оказалась в принципе не способна любить. Возможно, метаморфоза произошла одновременно с переворотом моей жизни. А может, я таким и родился — а то, что испытывал когда-то к Инне, представляло лишь обычную юношескую влюбленность, помноженную на глупые и светлые идеалы, которыми все мы, двадцатилетние, жили в те годы…
4
Однажды мы встретились с Катей. Не специально, а точно так же, как когда-то с коляской и недавно рожденной дочерью — на улице. В первый момент я был даже рад ее видеть. Хотя узнал не сразу: она стала уже не черной, а рыжеватой и сняла очки, давно перейдя на линзы. И походила совсем не на ту хрупкую французскую актрису, фамилию которой я так и не вспомнил, а на самую обыкновенную разъевшуюся русскую бабу, приближающуюся к сорока годам. Мы разговорились. Потом я пригласил ее к себе — посидеть и чего-нибудь выпить, вспомнить былое и поговорить.
Она легко и с радостью согласилась.
К тому времени она была уже разведена, причем во второй раз. С отцом моей тезки Евгении развелась почти сразу же после ее рождения. Потом вышла за Славку — удовлетворила-таки свою скрытую любовь. И он, кажется, был настолько счастлив этому, что взял ее с ребенком. Но и со Славкой прожила всего пару лет, потому что на поверку он оказался таким же никчемным идиотом, как и ее первый муж. Ну, конечно, если верить ее словам. В момент нашей встречи она искрилась полнотой жизни. Потому что сумела как-то выскочить из окружающей среды и даже устроилась по специальности бухгалтером в один из процветающих коммерческих банков, и имела все надежды на будущее. Само собой, мы занялись с нею сексом — как не могло получиться иначе между двумя взрослыми и абсолютно одинокими людьми, имеющими все условия для интима. Нельзя было не попробовать — и мы попробовали. Причем даже два или три раза. В постели Катя оказалась никакой — самой обыкновенной женщиной, без всяких выдающихся способностей. До Вики ей было далеко; впрочем я и знал, что второй Вики мне все равно не найти. И внешность Катина тоже не представляла ничего особенного; только когда она разделась в первый раз, я отметил, что при обычной коже у нее оказались на удивление темные, почти черные соски. Как у мулатки или даже негритянки: теперь, когда зайдя на любой порносайт, за пять минут можно было увидеть и узнать больше, чем за целую жизнь в советское время, я прекрасно разбирался в женских особенностях. Однако у нас все-таки что-то получилось, и, возможно, мы смогли бы с нею встречаться и даже жить. Помню свои ощущения, когда мы занимались с нею сексом. Мне было скучно; контакт с ее невозбуждающим телом не приносил ожидаемого удовольствия. Отключившись, я думал о странной вещи. О том, что я вот сейчас спокойно, без эмоций совершаю половой акт с женщиной, к которой сколько-то лет назад испытывал столь невероятно идеалистические чувства, что отворачивался от ее груди в купальнике и не помышлял даже притронуться пальцем, а способен был лишь ограждать ее от внешних бед.
А теперь мы спокойно стали сексуальными партнерами… Но… Но я не смог продолжать наши встречи. Вероятно, в душе моей, хоть и закостеневшей за последние годы, все-таки оставался жить образ романтической девушки, которой я был по-дурацки платонически увлечен в колхозе — настолько, что подставил свою руку под удар, спасая ее. Сейчас же я не мог поверить, что прежняя маленькая Катя и нынешняя грубоватая, раздавшаяся во всех направлениях женщина — одно лицо. Даже разговаривать с нею мне было тяжело: надо мной все еще довлел прежний воздушный образ, между тем настоящая Катя, выросшая и заматеревшая, не отличалась ни тонкостью суждений, ни чрезмерным умом, который бы меня привлекал. Я не мог понять, в чем дело: так ли сильно изменилась она с тех пор, или изменился я и, сбросив романтические очки стал видеть людей такими, какие они есть?…
И, хотя вроде бы я давно уже обо всем забыл и перестал даже думать, но теперь при встречах с Катей меня вдруг стало угнетать запоздалое сожаление по поводу тех дней. Подумалось, что какими бы уловками я ни пользовался сейчас, жить с двумя здоровыми руками куда лучше и приятнее, чем с полутора. Что я был дураком, заслоняя ее рукой — стоило все-таки посильнее прыгнуть и постараться просто вытолкнуть ее с линии падения осколков. А еще лучше, если бы я вообще не страдал по ней и не связывал свою жизнь в колхозе — и, быть может, все сложилось бы иначе. Как именно, я не знал — но точно иначе. Разумеется, я рассуждал неверно в корне: стал калекой я не из-за Кати, а по собственной пионерско-комсомольской дурости, оставшись вкалывать вместо того, чтобы сразу уехать в город. Я знал это в глубине души, но не мог ничего с собой поделать. И принимая ее ласки, ощущал подспудно растущую неприязнь к ней как к бессмысленной причине, исковеркавшей мне жизнь — и в конце концов сделал так, что встречаться мы не стали.
Катя же, судя по всему, ничего не поняла: она, кажется, давно утратила способность что-то чувствовать, ее интересовала теперь только собственная жизнь и карьера. И в общем-то по понятным причинам: ей предстояло вырастить дочь.
Потом, уже недавно, года четыре назад, снова проявились Вика. Прислала из Италии Е-мэйл, неизвестно как узнав мой адрес. И мы стали с нею переписываться. Сначала немного скованно, потом снова привыкли друг к другу. Она сообщила мне, что брак ее и следовало ожидать, оказался неудачным, что мужа-макаронника она терпеть не может и старается видеться с ним как можно реже, но тем не менее, ей, кажется, получается наладить собственную жизнь, и, возможно, даже развестись, поскольку несмотря на все требования, католичества она не приняла. Постепенно переписка сползла на сексуальную тему — мы взахлеб вспоминали, как хорошо нам было вдвоем несколько лет назад и писали такие вещи, от которых краснели мониторы наших компьютеров.
В прошлом году Вика сообщила, что развелась, живет одна, имеет нормальную работу и дом — и приглашала приезжать, вспомнить былое. Съездить для меня в Италию теперь было не проблемой: в последние годы я вообще отдыхал только за границей. Но навестить Вику я не собрался. Сам не знаю, почему. Думаю, даже не из боязни найти совсем не то, с чем расстался много лет назад.
Дело в том, что… Что с какого-то момента женщины практически перестали играть роль в моей жизни. Не то чтобы я стал к ним равнодушен, нет — мне доставляло удовольствие созерцание красивого женского тела в фильмах или даже на пляже во время летнего отпуска. Но мне уже не хотелось напрягаться ни капельки, чтоб удовлетворить нормальные желания. Которых у меня как-то поубавилось. Да, как ни странно — несмотря на то, достигший успеха сорокалетний мужчина считается лучшим любовником и охотником до женского пола, меня эта проблема перестала волновать. Я опередил свой возраст, и мне было не сорок лет, а намного больше. Я не знал, в чем причина такого самоощущения. Возможно, виной оказалась та давняя катастрофа, что-то сломавшая в естественном течении процессов моего организма. Ведь недавно я где-то слышал или случайно прочитал в Интернете, что даже небольшие раны воздействуют на генотип организма и оказывают влияние на всю дальнейшую жизнь. Или, возможно, сама жизнь, выпавшая на долю моего поколения, оказалась такой жесткой, что в борьбе за существование мы состарились до срока?
Впрочем, нельзя сказать «мы» — правильнее будет выразиться «я»; поскольку, случайно встретившись со Славкой после многолетнего перерыва в отношениях, я нашел его нисколько не изменившимся с послеинститутских времен.
Но во всяком случае, вспоминая своего отца в ту пору, когда ему было примерно столько, сколько мне сейчас, я находил себя в сравнении с ним абсолютным стариком. Или, может, он казался моложе и веселее в те годы мне, совсем молодому… Нет, конечно, там срабатывал как раз обратный эффект: если мне, восемнадцатилетнему, сорокалетний отец казался моложавым и бодрым, то значит, в самом деле он был еще бодрее. И уж совсем не таким, каким стал сегодня я. Помню, что у отца — в те счастливые времена, когда он еще не был насмерть замордован мамой — имелась масса друзей, которые постоянно приходили к нам в дом. Редкие выходные обходились без чьего-нибудь визита; в доме постоянно звучал смех, и не вымученный а искренний и веселый. А уж какими веселыми казались его дни рождения… На них даже мама расслаблялась и переставала быть жестким тираном, каким оставалась в обычное время — превращалась с нормальную веселую маму, которую можно было даже любить.
А мне хотелось одиночества. Приходя в дом, я тщательно запирал на восемь замков две своих стальных двери. В принципе ни двери эти, ни обилие замков мне не требовались: квартира стояла на сигнализации, помимо которой я имел охранный брелок с тревожной кнопкой, к тому же в тумбочке около кровати у меня лежал пистолет. Хороший, кстати, пистолет. Современный тяжелый двенадцатизарядный «браунинг», который мне контрабандой привезли из Германии, спрятав в коробку с системным блоком. Особенно ценным — почему я и заказал именно эту модель — являлся двусторонний предохранитель. То есть пистолет был изначально рассчитан на случай, что из него будут стрелять и с левой руки. Что мне и требовалось. Возникновение пистолета имело свою, не очень приятную историю. Дело в том, что все деньги, полученные от продажи родительской квартиры, я в свое время вложил в ресторанный бизнес. Но хозяин сети, с которым я договаривался, оказался, мягко говоря, не очень честным человеком. Некоторое время он платил мне проценты, а потом сделал так, что мне пришлось уволиться из системы, к тому же он заявил прямо, что знать ничего не хочет и денег не вернет. Я, разумеется, не собирался отдавать свои капиталы. Кое-что разузнав, я выяснил, что помимо меня, он должен астрономическую — по меркам нашего города — сумму еще нескольким людям. Скооперировавшись, мы начали атаку на него: пытались действовать через гражданские суды, потом добились возбуждения уголовного дела по линии экономических преступлений, и так далее. Но законными путями нам не удалось его прищучить. Боле того, с помощью подручных он жестоко избил одного из нас, а мне лично звонил домой и угрожал убить. Вот тогда-то я всерьез подумал о своей безопасности. Раздобыл бронежилет и обзавелся пистолетом — причем самым сложным делом оказались поиски нестандартной кобуры для ношения на правом плече. Мне удалось даже официально зарегистрировать оружие на себя, чтобы риск угодить в тюрьму не перевесил потенциальную опасность от моего прежнего компаньона. Пришлось прибегнуть к помощи бывшего одноклассника, полковника госбезопасности в отставке, ныне основавшего свое охранное агентство. Мы встретились с ним, я честно рассказал ситуацию, и он признал ее серьезной: в России убивали за меньшие суммы. И нашел выход. Оказав содействие в получении фальшивой медицинской справки у знакомых врачей, он принял меня сотрудником в свое агентство, благо после института я еще оставался офицером запаса, хоть и не служил в армии ни дня. Агентство вооружало всех своих сотрудников. После прохождения специальных курсов мне выдали официальную лицензию на хранение, ношение и применение в определенных ситуациях моего оружия. Слава богу, убить меня так и не попытались. Оружием пришлось воспользоваться всего один раз.
Однажды поздним вечером, практически уже ночью, я шагал домой со стоянки, от которой было примерно полкилометра. И мне чем-то не понравился «мерседес» с зажженными фарами, стремительно нагонявший по пустынной дороге.
Остановившись, я достал пистолет. «Мерседес» приближался — темный, быстрый и зловещий. Я сделал предупредительный выстрел в воздух, а потом, увидев, что машина не сбавляет хода, забыл все наставления. Не стал дожидаться, когда они откроют огонь, и первым выстрелил два раза по фарам. Разумеется, не попал, потому что от неожиданности тряслись руки и мушка прыгала перед глазами. Но в отличие от того случая, когда в меня стреляли дезертиры на сборах, я не чувствовал сильного страха. То ли не успел, то ли перестал ценить свою, уже не особо нужную мне жизнь… К тому же меня вдруг охватил какой-то дикий азарт убийцы. Именно убийцы, поскольку, снимая предохранитель, я не задумывался о том, что, возможно, эта машина не имеет ко мне отношения, и я по ошибке могу убить невиновного человека.
Я чувствовал только жгучий выброс адреналина, да переполнившую меня дикую злобу — как будто я стрелял сейчас не в бог знает кого, а конкретно в того негодяя, что забрал мои деньги… Пистолет прыгал, как живой, и руку отбрасывало чуть ли не за спину. Когда «мерседес», летевший с прежней скоростью, был уже близко, я по инструкции упал на землю и несколько раз перекатился вбок, прикрывая голову руками. Черная машина просвистела мимо, не останавливаясь и не проявляя никаких действий против меня. Приподнявшись, я успел увидеть пустую корму и белый прямоугольник транзитного номера за задним стеклом. Я так и не узнал — то ли действительно спугнул бандитов, собиравшихся меня убить корявыми способами, но не знавших, что я вооружен, то ли просто попались на ночной дороге какие-то пьяные или накачанные наркотиками отморозки, которых я своей стрельбой лишил рассудка. А скорее всего, просто напугал безобидных транзитников, которые сами плохо представляли, куда несутся по темному чужому городу.
Это был второй раз в жизни, когда я стрелял в людей. Только на сборах, во время охоты на дезертиров, я отстреливался от нападения. Сейчас же напал первым.
Я поднялся, отряхнулся и пошел искать отлетевшую в сторону сумку с документами, которую пришлось бросить за неимением достаточного количества здоровых рук. Найдя, попытался отыскать еще и разлетевшиеся гильзы, но это оказалось уже за пределами возможного. Потом поспешил домой. Грохот выстрелов был таким, будто я по меньшей мере лупил из базуки. Оглушительное эхо, попрыгав в пустоте между спящими домами, укатилось куда-то за реку. Меня охватили предчувствия, что сейчас откуда-нибудь раздастся вой милицейской сирены, покажутся синие мигалки и меня — именно меня, поскольку никого больше на улице не осталось — положат лицом на асфальт с завернутыми за спину руками, обыщут, наверняка изобьют, отнимут пистолет и несмотря на официальные документы наверняка заберут в отделение для разборок и неизвестно когда оттуда выпустят. И я быстро свернул с улицы и, почти бегом углубившись в квартал, пошел дворами. Но опасения оказались напрасными. Не было ни сирен, ни мигалок, ни топота автоматчиков в бронежилетах. Больше всего меня поразил именно этот факт. В нашем спальном районе, где добрая половина квартир стояла на охране и даже днем почти в каждом квартале медленно ездили милицейские «жигули», никто не откликнулся на стрельбу.
Ничего подобного не повторялось. Отчаявшись чего-то достичь законными путями, мы обратились в некое охранное агентство, занятое фактически выбиванием долгов. И по нашим распискам лихие ребята вытрясли из урода деньги. Правда, существенную долю они забрали себе — за исполнение услуг — но мы были довольны и тем, что удалось вернуть. А потом этого человека убили. Я точно знал, что его заказали московские поставщики, которым он тоже задолжал круглые суммы. Убрали, а потом поставили на его место своего человека. Поскольку я относительно недавно работал в той системе, меня несколько месяцев вызывали на допросы в уголовный розыск, пытаясь расследовать дело. Само собой, я ничего не сказал; я не имел малейшего резона помогать в поиске убийц этого подлого человека: более того, я бы сам убил его со спокойной совестью и чистой душой, да меня опередили… В конце концов от меня отстали, а пистолет сохранился напоминанием о тех напряженных и не очень приятных временах. Как остался и я числиться — для поддержания лицензии — сотрудником охранного агентства, занимая штатную единицу, за счет которой кому-то реальному платили дополнительную зарплату. Не считая того случая с ночным «мерседесом», стрелял я из «браунинга» всего несколько раз, для тренировки и из любопытства, выезжая за город. И носил с собой редко — только когда по работе приходилось возить с собой крупные суммы денег. Остальное время пистолет лежал в ночной тумбочке, всегда рядом со мной. Его можно было достать за пару секунд, опустив руку и открыв ящик. И эта мысль грела мне душу.
Я не боялся воров или грабителей: закрывая тяжелые двери и защелкивая замки я полностью отгораживал себя от внешнего мира, его голосов и посторонних звуков. Телефон мой — вернее, маленькая микро-АТС с тремя аппаратами в каждом помещении и одним базовым блоком — постоянно стоял на автоответчике. Я никогда не брал трубку, если звонивший не начинал говорить и не называл себя. Приходя домой, я тут же отключал свой мобильный телефон и делался полностью изолированным от всех.
Когда же мне без причин становилось тоскливо, я прибегал к испытанному средству. Доставал из шкафчика бутылку водки. Выпивал две-три рюмки, потом глотал таблетку снотворного и ложился спать. К выпивке я пристрастился давно. И хотя постоянно выпадали разные поводы и в фирме, и в других местах, больше всего я любил пить именно так — в одиночестве, за своими наглухо задраенными железными дверьми, с выключенным телефоном. Пьянство в одиночку — первый признак настоящего алкоголизма, я знал это давно. Но не боялся превратиться в алкоголика. Я был уверен, что сердце мое этого не позволит — прекратит опыты раньше, нежели я успею по-настоящему спиться.
И я продолжал пить. Если признаться честно, в последние годы это происходило почти ежедневно.
Правда, нельзя было сказать, что одиночество было полностью вакуумным. Имея радиоинтернет по выделенной линии за счет фирмы, я пользовался неограниченным доступом к сети. В любой момент мог законнектиться с кем угодно, побродить по любым сайтам, какие приходили мне в голову. Поболтать в чате с совершенно незнакомыми собеседниками. Или просто написать письма друзьям по мэйлу. Да, у меня возникло много виртуальных друзей со всех концов света, найденных практически случайно, общение с которыми не несло ничего, кроме положительных эмоций. Этого необременительного для обеих сторон общения было мне вполне достаточно.
5
А настоящие, друзья… Их у меня уже практически не осталось Раньше существовали, но потом, в ходе жизненных передряг, совпавших по временем с эпохой крушения всего нашего общества, куда-то рассосались. А новых я не завел.
Может потому, что помнил, как много было друзей в молодости, и как мало было от них толку, когда со мной случилась беда. Я не мог забыть, что спасли меня от затянувшегося падения в отчаяние не старые друзья, не прежние связи и опыты, а два совершенно случайных события. Внезапный половой акт с Виолеттой, после которого я, очертя голову, уволился из НИИ. И встреча с Соколовым, застрявшим в своей хилой машине на снегу. Эти мелочи в общем помогли мне выжить.
Пропуская через себя льющуюся непрерывным потоком телевизионную рекламу, где — особенно в пивной — чуть не каждый второй ролик воспевал «крепкую мужскую дружбу», я поражался ханжеской фальши самой темы. Которая, возродившись в рекламной форме, с повторяла мотивы песен семидесятых годов, некогда так любимых мною. Не было на свете никакой крепкой мужской дружбы… Или, возможно, это я вышел таким моральным уродом, что она пролетела мимо меня? Нет, в прежней жизни друзья у меня имелись — и Славка, кстати, искренне считал себя моим другом до сих пор. Правда, некоторое время у меня был старый сосед дядя Костя. С которым мы пили и пели песни про Сталина, который не задавал лишних вопросов, но мне казалось, понимал меня.
Потом дядя Костя умер, и я остался совсем один. Друзей-мужчин у меня так и не появилось; а женщина в принципе не могла стать другом.
Впрочем нет, один почти реальный друг у меня имелся, хотя мужчиной я бы назвал его с трудом: он был гомосексуалистом, причем истинным — пассивным. Звали его Лева, и жил он во Владивостоке. Мы познакомились с ним в Египте пару лет назад. Нестандартная ориентация бросалась в глаза с первого взгляда, да он и не старался ее скрывать. Познакомились мы совершенно случайно, причем по моей инициативе: Лева притянул меня с первого взгляда именно тем, что разительно отличался от всей, довольно мерзкой, массы путешествующих соотечественников. Будучи моим ровесником, он не курил, не пил не только водки, но даже пива, и вообще был мягким, по-настоящему женственным. Но тем не менее общение с Левой доставляло мне неизмеримо большее удовольствие, чем пустые разговоры с пузатыми, увешанными золотом «настоящими» мужиками из России, которые не имели иных тем, кроме футбола и политики. И уж конечно — чем атаки одиноких женщин, которые, потряхивая голым телом на пляже, стремились затащить сначала в свою постель, а потом еще куда-нибудь… Лева же — его просто невозможно казалось назвать полным именем «Лев», данным родителями словно в насмешку над будущим предназначением — имел широкий кругозор, несовременно любил классическую музыку, очень много читал и отличался неимоверной и тоже совершенно несовременной любознательностью. Мог, например, часами с интересом расспрашивать меня о компьютерах, в которых почти ничего не понимал, но очень ими интересовался. Такого умного, тонкого и чуткого собеседника, как он, я никогда не встречал. Впрочем, вероятно, этим качествам Лева был обязан именно своей голубизне, которая всю жизнь заставляла его соизмерять свои поступки с действительностью и оставаться всегда настороже — как еврею во времена идеологического диктата коммунистов… Он оказался единственным за последние годы человеком, с которым я не испытывал скуки. Общаясь с Левой, я забывал, что он гомосексуалист — как, вероятно, и он не видел во мне существа фактически противоположного пола — нам было просто интересно друг с другом.
Мы проводили долгие часы в разговорах, лежа на соседних топчанах среди желтого египетского песка на пляже, и нам не хватало этого времени — вечером после ужина мы частенько продолжали общение, отправляясь болтаться по городу. Он рассказывал мне свою жизнь, а я ему свою; наши судьбы оказались не просто непересекающимися, а лежащими в разных измерениях: Лева всю жизнь проработал режиссером в задрипанном дальневосточном театришке, который, правда, послал его отдыхать в Египет за победу в каком-то региональном конкурсе — но, как ни странно, это не мешало пониманию.
Думаю, что все окружающие — и накачанные пивом загорелые уроды, я к которыми я не обсуждал футбол по причине моего полнейшего равнодушия к любому спорту, и отвергнутые мною грудастые хищницы — искренне считали нас настоящей парочкой геев. И, несомненно, перемывали наши косточки, осыпая законным презрением. Но мне было абсолютно плевать на мнение чужих и безразличных людей. Короткая дружба не умерла после отпуска. Мы с Левой продолжали переписку по электронной почте. Причем это был не простой легковесный обмен информацией, как с другими корреспондентами: как дела? как здоровье? сдал ли сын экзамен? не бесчинствуют ли арабы в твоем Израиле? и что поделывают негры в твоей Америке? и пр… — а настоящие, полноценные письма, которыми мы обменивались достаточно регулярно. И даже иногда перезванивались, несмотря на разницу во времени.
Но все-таки и Лева оставался скорее виртуальным, поскольку наше двухнедельный контакт вряд ли мог повториться, и теперь мы общались уже не как реальные люди, а как взаимно созданные образы друг друга… Но больше у меня не было даже такого, как он.
Я остался без друзей.
Друзья…
Несколько минут назад я вспоминал их, перебирая россыпи колхозных фотографий, которые в свое время принес Славка. Впрочем, у меня сохранились и другие снимки из моей молодости, юности и даже детства: институтские, школьные, еще какие-то. Но почему-то те, совсем старые, не вызывали во мне интереса. Глядя на них, я видел себя и в то же время то был не я, а некто другой, лишь внешней формой напоминавший мою суть. По-настоящему трогали и вызывали лавину воспоминаний только колхозные. Наверное, потому, что он остались последними, сделанными в моей прежней, еще не обрушившейся жизни. Когда я был молод и абсолютно здоров, имел живых родителей, любимую и — как тогда казалось — любящую жену. И мог позволить себе такую роскошь: платонически ухаживать за другой женщиной, отвергая расположение третьей — вести себя, как рыцарь и одновременно как святой. В общем, как полный идиот…
Эти фотографии отражали завершение моей жизни. И зафиксировались в душе, словно кадр на оборвавшейся пленке допотопного проектора. Бывало так в кино моей юности: рвалась лента, прекращалось движение, и на экране оставался один застывший кадр. И стоял так некоторое время, пока не покрывался черным пятном, расплавляясь и сгорая под лучом проекционной лампы.
Так и эти фотографии остались во мне последним кадром. И даже расплавиться не успели, потому что сразу после обрыва пленки погас свет…
Теперь я иногда доставал их из кладовки и рассматривал, сам не зная зачем.
И думал о судьбах бывших товарищей. И о судьбе моего поколения. Ведь все мы были примерно ровесниками. И вошли в жизнь в одних условиях. А продолжать были вынуждены при иных… Мы были вроде такими дружными, веселыми, уверенными в себе — и практически одинаковыми, несмотря на все различия, которые бросались в глаза на первый взгляд.
Казалось, пройдут годы, годы и еще годы, а мы останемся неизменными, только лишь вырастая вширь и ввысь, мужая и матерея. Как та самая хрустальная сосна, о которой пел Визбор моим голосом у давнего костра.
Но она в самом деле оказалась именно хрустальной — под ударом времени рассыпалась на мелкие части, которые уже давно не составляют и не могут снова слить единого целого.
Любопытным могло показаться это со стороны: ведь удар внезапных сокрушительных перемен приняли на себя абсолютно все, кому выпало несчастье родиться в стране, которую когда-то мы воспевали как свою родину.
Но поколение родителей, выросшее и фактически прожившее жизнь при старом времени, сохранилось без изменений, держась за прежние идеалы — и отличаясь несравнимым с нами здоровьем, поскольку в молодости они не были вынуждены бороться за выживание. Следующее за нами оказалось поколением людей принципиально новой формации. Они воспитывались и делали себя сами по-новому, и были в новых условиях как в естественной среде обитания. А мы… Мы попали в артиллерийскую вилку: самый страшный удар времени пришелся именно по нам. Потому что мы были еще недостаточно старыми, чтобы не обращать внимания на перемены и продолжать жить прежней жизнью. И в то же время уже недостаточно молодыми, чтобы начать все по-новому.
Судьбы всех нас сложились по-разному.
Единицы смогли противостоять жесткому времени, поставившему все с ног на голову — единицы, считанные единицы. Я не говорю про себя: меня вынудило бороться за выживание не само время, а моя собственная судьба.
Но все-таки очень редкие из нас сумели подняться. Как моя бывшая жена Инна, обладавшая жестким, практически мужским характером. Или как Вика, которая по-другому, но все-таки решила проблему для себя. Большинство же рассыпалось, рассредоточилось и исчезло в общей массе, ничего не достигнув и даже не выбившись на свет. Мой бывший сослуживец Сашка Лавров, с которым мы сидели в одной комнате, от своей глупой и несчастной любви уехал на Север, да так и сгинул там.
Кто-то пытался заняться челночным бизнесом, некоторые даже слегка преуспели в нем — достаточно для того, чтоб жить, не умирая с голода. А многие сложили руки и смирились с судьбой. Остались в нашем умирающем НИИ до самого конца. Потом перебрались в аналогичные доживающие конторы, которые сохранились до сих пор. Лет восемь назад я встретил Тамару. Разумеется, не я ее узнал, а она меня окликнула. От нее прежней, с манерами старой шлюхи, не осталось следа. Она пополнела и — как ни странно, даже помолодела. Мы разговаривали мало: я не хотел ничего рассказывать о себе, но она успела похвастаться, что вышла замуж за какого-то кавказца — за грузина, или за азербайджанца — имеет от него троих детей и вполне счастлива. Она, пожалуй, была единственной из всех, кто оказался счастливым после того, как прошли эти годы. Да, помнится, еще совсем давно, работая на ВЦ, я наткнулся на Костю. Он настолько изменился, утратив облик неотразимого морехода и превратившись в обычного упитанного мужика, что и его я узнал, лишь когда он положил мне руку на плечо, напомнив единственную сохранившуюся привычку. Оказалось, сразу после колхоза он женился на секретарше Люде, и у них уже растет ребенок. Я поразился, как столь многоопытный хлюст попался в элементарную ловушку прозрачных трусиков. По тому, как Костя водил глазами, провожая девиц в мини-юбках, я понял, что внутренне он не изменился. И наверняка рано или поздно сбежит обратно в вольную жизнь, ведь вряд ли у той замухрышки хватит средств удерживать его слишком долго… Что стало с Костей потом, я не знал и не интересовался. Почти так же давно, в начале девяностых, я видел Ольгу. Причем не вживую, а по телевизору. То есть никто не сказал, что это именно Ольга, я догадался каким-то внутренним чутьем. Чиновный муж ее, видимо, успел всплыть на мутной волне перестройки и уехал из нашего города, став депутатом верховного совета — или чего-то еще; я никогда не интересовался политикой и не знал точно, как называются высшие органы власти, куда с боем пробиваются выходцы из народа. Я совершенно случайно включил интервью с ним, которое брал прямо на красной площади выездной корреспондент местного телевидения; видимо, этот человек был достаточно большой шишкой. Я не слушал, что он говорит. Важным было другое: рядом стояла довольно моложавая женщина. По всему было ясно, что жена. Высокая и стройная, с черными короткими волосами. Она не говорила ни слова и вообще не смотрела в камеру — но по мимолетно схваченному изгибу бровей, по всему облику, несущему печать далекой и трагической красоты, я ее узнал. Что было с ней потом? Вернулись ли они в наш город? Или остались в Москве, или она вернулась уже без мужа? Я не узнавал, да и не смог бы узнать, поскольку фамилию этого народного избранника так и не разобрал. Как ни странно, я и раньше, и потом думал об Ольге, хотя общался с нею фактически один раз в жизни. Особенно часто стал вспоминать ее в последние годы. И понимал, что имея продвинутого — вернее, обладающего большими возможностями — мужа, она уже в восьмидесятые годы познала и приняла то, что захлестнуло нас лишь в конце девяностых. Загранпоездки, наркотики, татуировки ради развлечения — все это, абсолютно закрытое и практически не существующее для меня, было для нее привычной и знакомой вещью. Она успела многое познать давным-давно. И что-то с нею стало теперь, когда не только западный, но и восточный мир сошел с ума?…
Однажды, уже в наши дни, на каком-то перекрестке я встретился с тентовой трудягой «Газелью», за рулем которой сидел совершенно седой мужик, очень напомнивший бывшего бригадира Володю, каким он мог стать через шестнадцать лет. Я был совершенно уверен, что это именно Володя: я знал, что многие инженеры из рассыпавшихся прежних НИИ пошли работать шоферами и даже слесарями — и несколько раз мигнул ему фарами. Мужик никак не отреагировал, скользнув по мне равнодушным взглядом. Впрочем, сам Володя всегда жил погруженным в свой собственный мир и, возможно, сейчас не помнил о моем существовании.
И еще, совершенно неожиданно, на моем горизонте всплыл Аркадий — изрядно полысевший и прореженный, и вообще сильно потрепанный жизнью, однако такой же мерзкий, каким был и шестнадцать лет назад, он вдруг начал вести по местному каналу передачу об эзотерической литературе. Я к этой дряни не имел склонности даже в худшие минуты своей жизни. Однако когда случалось, бродя по каналам, — если везде попадался лишь тошнотный футбол, американские мультфильмы для дебилов или олигофренические телешоу — нарваться на него, я даже радовался. Торопясь по-мальчишески, бежал за пистолетом, вытаскивал обойму, извлекал патрон из ствола и, с наслаждением щелкая пустым затвором, расстреливал в упор его экранную физиономию. Точь-в-точь, как выживающий из ума Джигарханян в «Тегеране-43». В принципе мои пути с Аркашкой давно разошлись — можно сказать, и не сходились никогда дольше, чем на тот колхозный промежуток. Да и не сделал он мне ничего плохого. Но… Но всякий раз, убив его в телевизоре, я чувствовал приятное, охлаждающее успокоение. Быть может, я и сам от одиночества постепенно начал становиться неадекватным?… Я не общался ни с кем.
Может быть, я встречал кого-то еще из прежних товарищей — но я не узнавал их, равно как и они меня. Она рассыпались, растворились и исчезли в изменившейся жизни.
В какой-то мере я презирал их как неудачников: никто из них не достиг хотя бы такого же положения, как я. И в то же время меня постоянно, неодолимо тянуло к старым фотографиям — хотя я и запрятал их подальше, чтобы не так удобно было доставать всякий раз, когда накатывало желание посмотреть. Это было алогично и парадоксально. Но именно так.
Узнавал новости я от Славки — считавшегося моим лучшим другом тогда и оставшимся единственным человеком из прошлого, с которым я поддерживал отношения. Вернее, это он пытался, а я молча принимал его попытки. На самом деле с ним мне было не о чем говорить.
6
Я встретил Славку уже после того, как он успел пожить и развестись с Катей. Он показался не то чтобы опустившимся, но совершенно смирившимся с жизнью. Я мог побожиться, что одет он был в ту же самую, потерявшую цвет, синтетическую кутку, которую носил в НИИ… Или это лишь казалось, просто куртка была очень старая, и сам он выглядел тоже сильно потрепанным. Он больше не женился, и работал учителем физики в школе — ничего лучшего так и не смог себе найти. Но все-таки он зашел ко мне, и мы выпили водки; точнее пил в основном я, потому что он так и не приучился к нормальным напиткам. В школе среди таких же нищих толстозадых баб в вязаных платьях, он употреблял всякую кислую дрянь с названиями типа шепота монаха, поцелуя любви или песьей розы…
Впрочем, и Славка сильно изменился за минувшее время — только в обратную сторону. Он посещал выставки и лекции, болтался по клубам, путешествовал автостопом. Минувшим летом даже летал в Индию: посетил «святые места» с группой каких-то шизоидов, коих развелось в последнее время небывалое количество. По сути, он и сам уже стал полным придурком Самым поразительным оказалось, что при всей своей никчемной придурочности Славка был абсолютно самодостаточен и счастлив, и радовался бытию — в отличие от меня, полностью приспособившегося к новому времени, но ставшему несчастливым и потерявшему вкус в существованию…
Он не чувствовал себя ущербным, догнивая в вонючей заплеванной школе, умел находить мелкие радости в том, что сам называл жизнью, сколь дурацкой ни казалась она с разумной точки зрения. Славка остался в молодости — в блаженных от безоблачности восьмидесятых годах. Когда и я был таким же, и тоже пил кисленькое винцо, интересовался всякой чепухой и умел видеть светлое в пустяках. Поэтому, вспоминая нашу очень давнюю и очень крепкую дружбу, я вдруг понимал, что она не являлась ошибкой. Что дружили два совершенно похожих человека: Славка и тот Евгений Воронцов, который остался в колхозе у сломанного измельчителя. И тогда наше полное взаимопонимание было искренним — но именно тогда. Потом физическое увечье искорежило мою душу и я переменился. А Славка, счастливец, так до сорока лет и пробегал подросшим мальчиком в капроновой куртке. И напоминал сейчас какого-то жалкого полупедика — хотя, в отличие от моего приятеля Левы, обладал нормальной ориентацией. Но иногда… — истинный бог! — мне казалось, что лучше бы и я остался таким. Потому что правильно говорилось в священном писании: в многих знаниях много печали, и кто умножает мудрость, тот умножает скорбь…
Побывав в моей — к тому времени только что отремонтированной и обставленной — квартире, Славка так и не понял, сколь различны сейчас наши жизни и проблемы. Не впал в комплекс и продолжал со мной общаться, несмотря на отсутствие горячего желания с моей стороны. Однажды он принес специально переписанную кассету с моими песнями — которая, как ни странно, сохранилась у него до сих пор. Принеся, вдруг испугался, не в силах предугадать мою реакцию. Но я был совершенно спокоен: то прошлое давно перегорело и не вызывало никаких эмоций. Мы послушали кассету — я воспринимал ее как запись постороннего исполнителя; то был не я.
Славка оставил кассету мне. Потом я послушал ее еще раз, оценивая уже с точки зрения качества. Мне не понравились посторонние шумы, голоса и прочее, мешавшее восприятию. Тогда — в общем от нечего делать — я сбросил ее на винчестер, запустил Sound Forge, в котором разбирался в свое время из праздного интереса к популярной программе — и, провозившись не одну неделю, убрал все и вывел звук на нормальный уровень. Чтоб труд не пропадал зря, сформировал все как аудиодиск. Нарезал, послушал один раз, получая удовлетворение не от своих песен, а от достигнутого качества — и спрятал его среди других. Это было уже не мое…
Как не моим было и рассредоточившееся по разным углам прежнее поколение.
Мы все казались одинаковыми, но на поверку вышли разными, и большинству не осталось поводов гордиться собой. Единственно, что объединяло абсолютно всех — это распавшиеся семьи. Да, само собой, понемногу я узнавал, что мои ровесники — включая давно забытых школьных товарищей — оказались неудачливыми в семейной жизни. Мы вырастали в условиях жесткого отрицания эротики как необходимой составляющей человеческого существования. И в то же время свобода, давно царившая в цивилизованных странах, доносила до нас вольные струи. Мы не могли решить вопрос половой жизни иначе, как переженившись в самом раннем возрасте, когда только было возможно. Глядя на нынешних тинэйджеров, я чувствовал жгучую, досадную зависть: их уже с детства ориентировали на сексуальные отношения как основную ценность раннего возраста. Они не задыхались под давлением ханжеской морали, их не травили за мини-юбки на комсомольских собраниях. Не ставили преград и запретов, а лишь предлагали меры, которые обеспечивали бы безопасность любимого занятия. Они знали, как предохраняться от болезней и ненужной беременности, как продлить себе удовольствие и чего ждать от партнера. Я не сомневался, что насовокуплявшись, как суслики, они через сколько-то лет заведут себе семьи уже не ради секса, а по внутренней привязанности. Или не заведут вообще, не мучая себя и других — как давно уже сложилось в цивилизованных странах.
Для нас же путь к половым органам пролегал через ЗАГС. Без штампа в паспорте мужчину и женщину, решившихся в спокойной обстановке совершить половой акт, не пускали за деньги в гостиницу. Нам не оставалось ничего, как жениться или выходить замуж за своего партнера — которого иногда до свадьбы даже не видели в обнаженном состоянии… И, стиснув зубы, мы женились на своих первых, в страхе и смятении познанных женщинах. А потом, по мере взросления, постепенно становилось ясно, что в пары объединились абсолютно неподходящие люди…
Ведь проблема заключалась даже не только во внешнем давлении, а в деформированности самого нашего восприятия отношений между полами. Ведь ту же Тамару все — в том числе и я — воспринимали не иначе, как шлюху. Хотя, по сути, она была нормальной женщиной, любившей нормальные природные удовольствия и спешившей насладиться ими, пока не прошла молодость. И Вика, раздевшаяся на лугу, тоже опередила время и осталась не понятой мною. Подавляющее большинство моих ровесников, как и я, жили искусственно зашоренными — и что самое страшное, не понимали свой ограниченности и не пытались прорваться к свободе.
Потом в стране прошла революция, секс вышел из-под запрета, во всеуслышание признали, что интимная сторона жизни заслуживает того же внимания, как еда и питье. И если человек обделен в этой сфере, то жизнь не может считаться удачной. И стали распадаться семьи, создававшиеся случайно, без проверки действительной совместимости и сходства характеров. В итоге девяносто девять процентов моих сверстников развелись. Кое-кто нашел новые семьи и был даже счастлив. Иные, подобно Кате, совершили по несколько попыток. Но все-таки многие стали пытаться переделать свою жизнь слишком поздно. И остались к концу века одинокими.
Подобно мне.
7
В гостиной зазвонил телефон, вырывая меня из оцепенения. Разумеется, я не стал брать кухонную трубку: я уже поздравил с наступающим Новым годом тех, кого еще продолжал поздравлять; и мне уже позвонили мэйл-френды из Иерусалима, Джаксонвилля, Канберры и Йоханнесбурга; родных в этом городе у меня не осталось, друзей тоже. Мне некому было звонить и я больше никого не ждал. Все-таки я прислушался, ожидая, чей голос раздастся в ответ на приветствие автоответчика. Но никто ничего не сказал — базовый блок издал несколько коротких гудков и отключился.
Вероятно, кто-то ошибся номером, — подумал я. И почти сразу же заверещал сотовый. Не тот, известный половине города, который я использовал в рабочих целях и выключал, едва переступив порог квартиры — а другой. Чей номер знало всего несколько человек, имевших право доступа ко мне в неурочное время. Я прошел в гостиную, взглянул на мигающий дисплей. Я знал этот номер. И, честно говоря, предугадывал звонок с него. Но отвечать не стал. Нажал красную кнопку, оставив телефон немо мигающим. Взглянув на часы, я понял, что, пожалуй, пора готовить место для встречи нового года.
Я включил свет и стал накрывать журнальный столик перед телевизором. Принес бутылку водки, — походя пропустив еще рюмочку — минеральную воду, рюмку и стакан. Потом вазочку с оливками, блюдечко консервированных моллюсков, еще одно блюдечко с креветками. Будучи одиноким, я и Новый год встречал по своему усмотрению — без всякого шампанского и обильной еды, обходясь водкой и любимыми мною морепродуктами. И еще, как обычно, пакетиком риса: в последние годы я, как китаец, предпочитал его другому гарниру. Пока я носил из кухни припасы, сотовый звонил еще два раза, и все с того же номера. Наконец после третьего я не выдержал и отключил аппарат. Звонок вызывал неясную тревогу, нарушал одиночество и порождал ненужные мысли. Мне не надо было ничего этого. Я хотел тихо и в полном одиночестве встретить следующий век. Наконец все было готово. Взгляд упал на разбросанные по дивану фотографии, которые я недавно смотрел. Я сгреб их в коробку из-под принтера, в которой они хранились. Затолкав ее обратно в кладовку, я зачем-то остановился посреди прихожей и посмотрел на себя. Из зеркала на меня глядело привычное лицо, которое не имело ничего общего с Евгением Воронцовым, виденным сегодня на старых фотографиях. В зеркале жил совершенно другой человек. Сухой, подтянутый, с довольно резкими чертами и очень глубокими складками около рта. Человек с таким лицом — я так и подумал «человек с таким лицом», будто и не себя вовсе рассматривал сейчас — судя по всему, много лет продолжал жить в постоянном напряжении, не расслабляясь даже во сне. Он казался молодым, этот жесткий незнакомец; тем более, что в последнее время, отметив оскудение волос, я стал стричься почти под ноль, словно молодой новый русский. Так их казалось больше, чем на самом деле. К тому же в коротких волосах не столь уныло смотрелась седина, которая стала появляться у меня то там, то тут.
Не знаю, зачем я стригся аккуратно, тщательно брился по утрам, надевал каждый день свежую белую рубашку и вообще заботился о своем внешнем облике, который меня самого не интересовал. Наверно, действовала давняя сила инерции и подсознательное ощущение, будто если я стану держать себя в образцовом порядке, то и в жизни все будет хорошо. Когда-то давно, шестнадцать лет назад, оставшись брошенным женой у разбитой жизни, я неимоверными усилиями не дал себе опуститься, зная, что это будет началом конца. И привычка действовала до сих пор.
В результате выглядел я не на свои сорок, а казался гораздо моложе. И несмотря на увечье, был до сих пор привлекателен для женского взгляда. В заграничных поездках мне не было отбою от одиноких женщин, которые меня в буквальном смысле слова преследовали, лишая покоя и нормального отдыха, точно каждая воображала, что именно ее внимание осчастливит меня, неприкаянного. Потому что на всех курортах женщин вообще встречалось гораздо больше, чем мужиков, а уж приличный мужчина попадался один на несколько десятков. Я привык и не реагировал на них: не мог же я, в самом деле, объяснять каждой, что сексуальные отношения почти перестали меня интересовать.
И никто из них даже не подозревал, каков я на самом деле внутри. Я как бы состоял из двух частей. Снаружи был великолепен, удачлив, обеспечен и доволен жизнью. Но внутри, под этой блестящей оболочкой, жил истинный Евгений Воронцов. И он был трупом… Вероятно, я и в самом деле начал стареть, обгоняя биологический возраст.
Во всяком случае, мысль о смерти, которая еще должна была быть неприятной, меня не страшила. Я не боялся умереть. Когда угодно — хоть завтра, хоть сегодня ночью.
Я ждал смерти. Не благодаря своей наследственности: ведь от рака умерла мама и еще раньше, в моем раннем детстве, мой дедушка, ее отец. И не из-за сердца, которое начало побаливать, иногда мешая спать по ночам. Не потому даже, что сон мой, расстроенный в давние годы, так и не пришел в норму; и теперь, будучи совершенно уверенным в себе человеком, я не мог уснуть сам, если пересиживал слишком долго ночью, и прибегал к снотворному, не боясь к нему окончательно привыкнуть.
Просто мне стало скучно жить. Да, скучно — пройдя множество испытаний, по-новому сделав себя и достигнув определенных ступеней, я остался таким же, каким был и в молодости: человеком совершенно невыдающимся, самых средних способностей, не несущим в себе искры божьей и не имеющим ничего, что бы расцветило мою жизнь. Вероятно, моим единственным талантом все-таки оставалось именно умение играть на гитаре; возможно, я был бы счастлив сейчас, работая ночным певцом в одном из многочисленных ресторанов — но судьба, словно в насмешку, лишила меня этого единственного шанса. Сделав заурядным, абсолютно неинтересным человеком. Я понимал, что отсутствие интереса к самому себе означает именно старение и близость смерти. Но я продолжал жить, не обращая внимание ни на боль в сердце, ни на терзающую меня бессонницу — по-прежнему сидел ночами в Интернете, пил водку и кофе, не ограничивая себя в дозах.
Потому что интерес к жизни у меня пропал абсолютно. Мне уже не хотелось жить. А значит, было все равно, проживу я еще двадцать лет, или десять, или всего три года.
Меня это уже не волновало…
И… И если быть абсолютно честным по отношению к себе, в последнее время, особенно когда я выпивал больше трех рюмок водки, память о всегда готовом пистолете как-то особенно ласково и нежно грела душу… Пока она была еще совсем не страшной, эта мысль о совсем не том предназначении «браунинга». Но все-таки казалась слегка тревожной. Хотя протрезвев как следует, я обычно о ней забывал. Меня прохватывала иногда чудовищная, вселенская, сокрушительная тоска. Воспоминания о светлых днях моей молодости — которые я старательно гнал прочь — наваливались порой с такой силой, что хотелось грызть кулаки и выть, и биться головой об стенку. Я совершенно твердо знал, что готов отдать все: нынешнее благосостояние, спокойную жизнь и достаточно интересную работу — лишь бы вернуться назад, изменить одну минуту и дожить, точнее пережить жизнь заново. Жить, как жил прежде, влачить нищенское существование в убогом НИИ, потом гнить в какой-нибудь мерзкой школе, как Славка, ходить десять лет в потертом костюме студенческих времен, но… Но искриться весельем, играть на гитаре и петь песни, и ощущать замирание слушателей. Жить именно такой жизнью, и быть счастливым, потому что жить адекватно и не стремиться к невозможному. То есть остаться именно таким, каким я был в свои далекие и теперь уже кажущиеся нереальными двадцать четыре года. Но я, конечно, был здравым человеком и знал, что возвратить ничего нельзя.
Я сделался, наверное, даже слишком здравым, потому что в какой-то момент почти с облегчением понял: возвратить потраченную жизнь нельзя, зато ее можно оборвать. Причем в любой момент, когда только захочется.
Вот поэтому браунинг лежал всегда под рукой. Ведь право распоряжаться своей жизнью было у меня единственным и исключительным.
Усмехнувшись аккуратному плейбою в зеркале прихожей, я вернулся в гостиную и осмотрел столик. Все было готово, запаздывал только новый год. Я еще раз проверил почту — ничего нового не пришло, все уже прислали мне поздравления и серверные открытки — и выключил компьютер. Зажег елку, сразу наполнив комнату особым предчувствием от причудливо перебегающих огоньков гирлянды. Подошел к выключателю, чтоб убрать верхний свет.
И в этот момент в дверь позвонили.
8
Я даже не подошел к домофону, мне не требовалось смотреть на монитор, чтоб выяснить, кто сейчас стоит, ожидая, за моими бронированными дверьми. Я просто знал это. Точнее, догадывался на сто процентов.
И не мог понять — рад я этому, или обескуражен и удивлен…
Я не спеша отпер замки, одну за другой открыл двери. Я не ошибся — на пороге стояла именно она. Замерзшая на двадцатиградусном морозе, слегка припорошенная снегом, раскрасневшаяся и в то же время слегка смущенная и не вполне уверенная в радушности приема.