Путь России. Новая опричнина, или Почему не нужно «валить из Рашки» Делягин Михаил
Европа со времен Древнего Рима и Карла Великого пережила много интеграционных проектов, и значение Евросоюза – не столько в его актуальности, сколько в гуманности: прошлый общеевропейский проект был реализован Гитлером.
Европа нужна России именно как символ гуманности, самим своим существованием в этом качестве обеспечивающий ее своеобразную прививку, – и неспособность выполнять эту функцию требует углубленного изучения как еще одна угроза нашей цивилизации.
Между тем европейская интеграция и расширение Евросоюза способствовали не решению, но усугублению его проблем.
Несмотря на безусловно достигнутые успехи, в своем прежнем виде европейский проект, насколько можно судить, закончился.
Ключевая проблема Евросоюза – глубочайшая внутренняя дифференциация, связанная не только с уровнем развития экономик, но и с разностью культур. Даже французы и немцы по– разному реагируют на одни и те же управленческие воздействия, а ведь в 2004 году единая Европа расширилась и вовсе за пределы своих культурных границ.
Евроинтеграция идет, по сути, с конца 1980-х – но Восточная Европа так и осталась больше «Восточной», чем «Европой».
Рассмотрение подтягивания стран Восточной Европы, скажем, к Франции по уровню ВВП на душу населения способно принести много неприятных сюрпризов. Например, рубеж в половину французского уровня по ВВП на душу населения пересекла лишь Словения – причем она вплотную приблизилась к этому уровню еще в 2003 году. Отставание других стран, хотя и сокращалось до кризиса, остается качественным, а не количественным.
Неуклонность подтягивания к уровню «старой Европы» во многом обусловлена катастрофой рубежа 1980-1990-х годов. Лишь Венгрия превысила свой «относительный» уровень 1980 года уже в 1996 году, то есть через шестнадцать лет. Чехия превысила свой «относительный» уровень 1985 года (то есть почти накануне рыночных реформ) лишь в 2008 году, а в 2009 из– за кризиса вновь «провалилась» ниже. Румыния приблизилась к нему лишь в 2008 году, но потом отступила, Польша достигла уровня 1985 года лишь в 2003, через восемнадцать лет, – а Болгария, похоже, не достигнет и в ближайшее десятилетие.
Сохраняется неравномерность развития стран Восточной Европы, хотя аутсайдеры частично сменились: место Польши заняла Болгария. Румыния осталась на предпоследнем месте.
Кризис обнажил крайнюю неустойчивость прогресса стран Восточной Европы: кроме Словакии (обладающей мощной нефтеперерабатывающей и химической промышленностью при малом населении, что выводит ее из общего ряда), все они пострадали относительно более сильно, чем взятая за «точку отсчета» Франция. При этом регресс был незначительным в наиболее (Словения и Чехия) и наименее (Болгария) развитых странах; остальные отступили весьма существенно. Скажем, экономический спад в Румынии был даже глубже, чем в Молдавии.
Причина перечисленного – сама модель европейской интеграции. Говорить о Восточной Европе «не в коня корм» нельзя: дело не в коне, а в корме.
Ориентация Евросоюза на внутренний рынок, а не на экспорт, – следствие рационального стремления к устойчивому развитию, защищенному от внешних шоков, воспроизводящее экономические модели Советского Союза и Китая. Однако для новых членов это обернулось требованием переориентации внешней торговли на внутренний рынок Евросоюза, что, наряду с кризисом, способствовало разрыву торговых связей с Россией.
Поскольку высокотехнологичная продукция новых членов, как правило, неконкурентоспособна на внутреннем рынке Евросоюза, их европейская ориентация способствовала деиндустриализации этих стран. «Гиперконкуренция» со стороны европейских фирм вела к массовой безработице и деквалификации рабочей силы, вытеснению населения в сектора с высокой самоэксплуатацией (мелкую торговлю, малый бизнес и сельское хозяйство). Поскольку рабочих мест в этих секторах не хватило, люди вынуждены были мигрировать в развитые страны Евросоюза. А чрезмерное «измельчение» бизнеса объективно снижает национальную конкурентоспособность.
Экономики Восточной Европы (в первую очередь банковские системы, оставшиеся слабыми) перешли под контроль глобальных корпораций «старой» Европы. Те сохранили промышленность лишь там, где имелась квалифицированная рабочая сила (до присоединения к Евросоюзу прошел также перенос экологически вредных производств). В странах с менее квалифицированной рабочей силой (Румыния, Болгария, страны Прибалтики) произошла подлинная промышленная катастрофа. При этом квалифицированные работники при открытии границ просто бежали. Так, в 2007–2008 годах из Румынии уехало 20–30 % экономически активного населения — 2–3 млн человек.
Бегство создавало дефицит рабочей силы и повышало стоимость оставшихся граждан на рынке труда, что во многом лишило соответствующие страны преимущества дешевизны квалифицированной рабочей силы. Подготовка же ее почти прекратилась.
Сохраненная промышленность в значительной степени занимается сборкой продукции, в том числе ориентированной на экспорт на емкие рынки России и Украины.
Возникла двухсекторная экономика, характерная для колоний.
Западный капитал, приходя в страны Восточной Европы, как правило, не создавал новые, но использовал существующие, созданные до него ресурсы, придавая развитию «рефлективный» характер.
Добавочная стоимость выводилась и выводится в страны базирования глобальных корпораций, что обусловливает парадоксальное сочетание экспортной ориентации (в Румынии 85 % инвестиционного импорта идет на обеспечение экспорта, а не на развитие страны) с хроническим дефицитом текущего платежного баланса (во многом за счет высоких инвестиционных доходов).
Президент Чехии Клаус признал, что вступление Чехии в Евросоюз превратило ее в «объект выкачивания денег». Это касается всех стран Восточной Европы: их сальдо текущих операций платежного баланса еще до начала кризиса было намного хуже, чем в 1990 году, последнем году существования социалистической системы. Так, в Болгарии оно снизилось с -8,3 % ВВП в 1990 до -25,5 % ВВП в последнем предкризисном 2008 году, в Чехии – с 0,00 до -3,1 % ВВП, в Венгрии – с +1,1 до -8,4 % ВВП, в Польше с +1,9 до -5,5 % ВВП, в Румынии с -4,7 до -12,4 % ВВП. За 1992–2008 годы оно снизилось в Словении с +5,8 до -5,5 % ВВП, в Литве с +5,3 до -11,6 % ВВП, в Латвии с -0,3 до -12,6 %ВВП; за 1993–2008 годы в Эстонии с +1,2 до -9,3 % ВВП, в Словакии с -4,9 до -6,5 % ВВП.
Отрицательное сальдо текущего платежного баланса некоторое время может поддерживаться притоком иностранных инвестиций, но означает «жизнь в долг» с высокой зависимостью от внешних шоков и рисками девальваций либо, если они невозможны (например, из-за введения евро), ухудшения социальной защиты.
Евросоюз действительно вкладывает значительные средства в реструктуризацию экономик своих членов, но лишь тех, которые могут эти средства взять.
Структурные фонды Евросоюза обусловливают выделение средств жесткими условиями, которым сложно соответствовать. Так, в 2007 году только вступившая в Евросоюз Румыния могла получить 2 млрд евро, но смогла использовать лишь 400 млн евро – из фонда рыболовства. В то же время ее взнос в бюджет Евросоюза составил 1,1 млрд евро (1,8 % ВВП), то есть Румыния стала не бенефициаром, а донором Евросоюза!
Во всей Восточной Европе мы видим массовую скупку активов, в ходе которой западные корпорации становятся хозяевами не только банковских систем, но и всей экономики, а через нее – и всей политики стран Восточной Европы.
Показателен провал попытки выработать стратегию развития экономики Румынии: выяснилось, что ее будущее зависит даже не от государств, но исключительно от корпораций «старой» Европы. Если это суверенитет, то что такое зависимость? И где тот суверенитет, который от нас требуют признавать?
Развитые страны (в том числе в рамках Восточного партнерства) действуют (возможно, бессознательно) по принципу: «Возьмите наши стандарты, а мы возьмем ваши ресурсы и уничтожим то, чем вы можете конкурировать с нами». В целом это напоминает не справедливую, но неоколониальную модель сотрудничества.
Внутренняя дифференциация оборачивается различием интересов членов Евросоюза, которое превращает все значимые решения в плоды сложнейших многоуровневых компромиссов. Вступление в силу Лиссабонского договора облегчит этот процесс (введя формальный критерий достаточности поддержки при принятии решений), но одновременно обострит внутреннюю напряженность в Евросоюзе, так как некоторые страны часто будут оказываться в меньшинстве, а малые страны станут заметно менее значимыми.
Однако многоуровневый компромисс как основной инструмент выработки решений сохранится.
А значит, корректировать их после выработки будет по-прежнему крайне сложно, что сохранит поразительную негибкость позиции Евросоюза. Поскольку она вырабатывается без участия третьих стран (например России), она, как правило, оказывается негибкой за наш счет.
Заранее принятые и не подлежащие корректировке решения затрудняют плодотворную дискуссию с представителями ЕС. Речь евробюрократа напоминает магнитофонную запись директивы и пространных рассуждений о компромиссах, толерантности, взаимопонимании и других выхолощенных европейских ценностях. Демократия и компромиссы понимаются как безоговорочное подчинение требованиям евробюрократа, то есть как прямой и безапелляционный диктат. При этом европейцы не видят внутренней противоречивости нетерпимой проповеди толерантности и авторитарного навязывания демократии.
Культурная и хозяйственная разнородность Евросоюза обусловливает, как и в Советском Союзе, необходимость высокой идеологизации системы управления, так как именно идеологизация создает систему сверхценностей, ради которых можно жертвовать текущими материальными и иными интересами.
Однако идеологизация чревата снижением качества решений, как мы видели на примере Советского Союза.
Кроме того, в настоящее время основа этой идеологизации – европейские ценности и расширение сферы их применения, то есть расширение Евросоюза, – сталкивается с двумя фундаментальными вызовами.
Прежде всего противоречие между политическим равноправием его членов и различным уровнем их развития, как хозяйственного, так и культурного, ослаблено Лиссабонским договором за счет равноправия. Надежды же на быстрое «подтягивание» новых членов к лидерам оказались еще более беспочвенными, чем аналогичные надежды советской цивилизации, – таким образом, Евросоюз сделал шаг назад от равноправия, что представляется существенной эрозией европейских ценностей.
Кроме того, кризис, по всей видимости, остановил расширение как Евросоюза, так и еврозоны: у развитых стран больше нет ресурсов для расширения, а страны-кандидаты не могут выполнять требования (исключения незначительны). «Восточное партнерство» – лишь паллиатив, способ привязки к себе элит стран-соседей и расчистки юридического пространства для экспансии европейского бизнеса.
Таким образом, Евросоюз, этот экспансионистский и направленный на неуклонное расширение проект, теперь из экстенсивного поневоле становится интенсивным – и это должно весьма скоро изменить весь его облик. Не стоит забывать, сколько прожил другой интеграционный, советский, проект после того, как под давлением внешних обстоятельств отказался от территориальной экспансии.
Ведь отказ от насаждения своих ценностей, от их экспансии сам собой, автоматически ставит вопрос об их справедливости и подрывает их, а с ними – и идентичность их носителей. В самом деле: отказ от насаждения своих ценностей автоматически означает признание их не-универсальности, то есть неполноценности в современном мире.
Болезненной проблемой Евросоюза является слабость европейской самоидентификации, даже на уровне элит, – если, конечно, ориентироваться на стратегические решения, а не тосты и другие официальные заверения.
Неприятие континентальной Европой агрессии против Ирака в 2003 году создало для ее лидеров уникальную возможность освободиться от американской интеллектуальной опеки и начать самостоятельно определять свое развитие. Поразительно, что связанная с этой свободой ответственность смертельно напугала тогдашние европейские элиты, отвыкшие от нее, – и их паническое возвращение под комфортный контроль «старшего брата»(которого можно всласть порицать и винить во всех смертных грехах, включая собственные ошибки) стало сутью «трансатлантического ренессанса».
Существенна для руководства Евросоюза – возможно, из-за высокой идеологизации – и проблема морали. Переписывание истории, насаждение демократии в Афганистане и Ираке при толерантности к ее «дефициту» (по официальной формулировке) в Латвии и Эстонии, попустительство практике апартеида и государственной реанимации фашизма в некоторых членах Евросоюза, торговля людьми (продажа Милошевича за обещание 300 млн долл. правительству Джинджича – без этого они оба были бы живы), одобрение государственных переворотов под видом народного волеизъявления – все это глубоко аморально и в корне противоречит европейским ценностям в том виде, в котором мы привыкли их признавать.
Проявлением морального кризиса Евросоюза является и априорная неравноправность сотрудничества с другими странами. Когда после 11 сентября 2001 года президент Путин в бундестаге на хорошем немецком языке предложил Евросоюзу пакт «энергия в обмен на технологии», официального ответа ему так и не последовало. Неофициально же России дали понять, что она от Евросоюза никуда не денется, ее энергия все равно будет работать на Европу, а свои технологии Евросоюз оставит себе как гарантию конкурентного преимущества над Россией.
Понимание диалога с нашей страной как диалога всадника с лошадью обусловлен, с одной стороны, выработавшейся за 1988–2003 годы привычкой к отсутствию у России каких бы то ни было национальных интересов, а с другой – пониманием, что критически важная часть личных активов нашей «правящей тусовки» находится именно в юрисдикции стран Евросоюза.
Однако он не способствует развитию сотрудничества, толкает Россию к Китаю и еще раз подтверждает, что всякая аморальность неминуемо подрывает жизнеспособность как отдельных людей, так и сообществ наций.
С началом кризиса развитые страны Евросоюза принципиально отказали в значимой помощи новым членам. Это разумно: и на себя денег нет, а благополучие зависимых стран определяется состоянием развитых, поэтому для выживания возможно большего числа слабых в замкнутой системе надо помогать сильным.
Но этот отказ зафиксировал разделение «единой Европы» на страны даже не двух, а четырех сортов: 1) крупных доноров; 2) развитых стран, обеспечивающих свои нужды (как правило, небольших); 3) крупных получателей помощи; 4) неразвитых стран, не имеющих политического влияния для получения значимой помощи.
Это — крах основополагающей идеи Евросоюза об однородной, равно развитой и, соответственно, равно демократичной Европе.
Поэтому не вызывает сомнений: европейский проект в том виде, в котором мы его знаем, завершен, и сейчас он интенсивно трансформируется во что-то иное, пока еще непонятное.
Развитая часть Евросоюза будет пытаться выходить из кризиса, бросив Восточную Европу «на потом».
Потребность развитых стран в «демонстрации успеха» в ближайшее время удовлетворят Эстония, вводящая евро, и Хорватия, вступающая в Евросоюз.
…А кто хочет с головой окунуться в Европу в этих условиях – дело доброе, только проверьте перед прыжком, есть ли вода в бассейне. Это не метафора:
современный глобальный кризис выходит далеко за рамки экономики, трансформируя – часто весьма болезненно – общественные институты, еще недавно казавшиеся естественными, почти природными, само собой разумеющимися. Для успешной работы в современном обществе приходится постоянно проверять прочность и дееспособность, казалось бы, незыблемых основ его устройства. Ведь кризис коснулся всего без исключения – и даже самой демократии.
Кризис демократии
Критикуя Россию за разнообразные циничные извращения демократии, осуществляемые под прикрытием лозунга о «суверенной» (а скорее, «сувенирной») демократии, нельзя закрывать глаза и на другое: в развитых странах, где она была иногда пару сотен лет, наблюдается кризис демократии.
Демократия, которая казалась нам чем-то незыблемым, вдруг приходит в движение, трансформируется, и механизмы ее отчасти перестают работать.
В определенном смысле это закономерно: человечество меняется, мы находимся в состоянии глубокой и серьезной трансформации – и старые институты потихонечку перестают работать.
За последние годы демократию стало принято считать чуть ли не религией Запада. Его представители четко и честно указывают: мол, наши ценности, наша идентичность – это демократия. Есть подозрение, что они слово «идентичность» употребляют, чтобы не говорить «религия».
Демократия выродилась в некий фетиш, символ, с которым нельзя шутить и который нельзя подвергать критическому осмыслению. Все уже выучили, что в присутствии исламистов не надо шутить про пророка Мухаммеда: это оскорбление чужих религиозных чувств. Точно так же – и почти по тем же причинам – в присутствии представителей развитых стран Запада в последнее время стало очень неловко шутить про демократию и критически ее анализировать.
При рассмотрении демократии как инструмента регулирования проблем и обеспечения развития такой подход выглядит необъяснимо странно. А вот если мы рассматриваем ее как религию, тогда все правильно: не надо оскорблять чужих религиозных чувств.
Но, поскольку мы люди свободные, не связанные страхом ни перед диктатом тоталитаризма, ни перед диктатом политкор– ректности, – мы можем свободно думать и говорить и о демократии в том числе.
Подобно тому, как в России нельзя пройти мимо Пушкина, в новейшей истории Запада нельзя пройти мимо Черчилля. Он сказал классическую фразу, которую человечество не забудет до тех пор, пока не поместит ее в учебники: «Демократия ужасна, но все остальные устройства общества еще хуже».
Отчасти появление этой фразы вызвано превращением в своего рода правило хорошего тона привычки путать содержательную и формальную демократию.
Демократия содержательная – это результат: такая организация общества, при котором система управления в наиболее полной степени учитывает его мнения и интересы. «Мнение» в этом определении стоит на первом месте потому, что эффективная и зубастая молодая диктатура учитывает интересы общества лучше любой демократии.
Но! – она неминуемо, по самой своей природе, отвергает чуждую себе часть мнений общества как нечто враждебное. Мы с этим сталкиваемся в современном российском авторитаризме: 282-я статья Уголовного кодекса, позволяющая лишать свободы за юридически неаккуратную критику власти, напоминает классический инструмент неумных, неэффективных, умирающих диктатур.
Отвергая неудобные мнения, диктатура или авторитарный режим утрачивают тем самым инструменты для оценки изменений и приспособления к ним. Они утрачивают гибкость, адаптивность и на следующем же историческом повороте неминуемо вылетают с обрыва, как машина, у которой заклинило руль на горном серпантине.
Поэтому для демократии системообразующим признаком является учет мнений. Это более редкое явление, чем учет интересов, и не менее важное.
И вот тут мы сталкиваемся с принципиально важным моментом.
Разные общества, принадлежащие к разным культурам и находящиеся на разных этапах развития, используют для обеспечения содержательной демократии совершенно разные институты. Достаточно вспомнить такие понятия, как рабовладельческая демократия, вечевая демократия, как в Новгородской и Псковской республиках, военная раннефеодальная демократия, исламская демократия Ирана.
И сегодня под термином «демократия» обычно понимается демократия не содержательная, а формальная: не результат, а инструмент. Свобода слова, независимые СМИ, честный суд, разделение властей, свободные выборы и т. д. – это не сущность демократии. Это лишь инструменты, которыми содержательная демократия достигается на определенном, причем очень высоком, уровне развития строго определенной – западной – цивилизации, которую Колин Пауэлл в свое время назвал «иудео-протестантской». Потом, правда, прикусил язык и быстро договорил, что мусульманам в Америке тоже живется неплохо, но слово уже было сказано, и слово правдивое.
Мы видим, что попытки перепутать, смешать содержательную демократию с формальной неумолимо заканчиваются катастрофой. Мы видим, что попытки превратить формальную демократию, то есть инструменты, которые работают в строго определенных культурных и исторических обстоятельствах, в некую религиозную догму, универсальное правило, не работают.
В нашей стране попытка их «слепого», во многом насильственного внедрения кончилась девяностыми годами. Советское общество было высокоразвитым и близким к Западу по своей культуре, включая массовое потребление и наличие развитого среднего класса, – и все равно эта попытка провалилась. А сейчас мы и вовсе ушли далеко от тогдашнего своего состояния по пути варваризации. Возник значительный слой людей, которые четко знают, что благосостояние – это не про них. И объяснить им, что если все будет хорошо, то они будут жить достойно, нельзя. Они отвечают: «Нет, это вранье. Мы никогда не будем жить хорошо, потому что нас обманывали двадцать лет и продолжат обманывать дальше. Мы не верим в лучшую жизнь, мы хотим мстить». По уровню развития наше общество за последнее время откатилось далеко назад, но попытка экспорта демократии даже в неизмеримо более цивилизованный Советский Союз провалилась.
Попытка же распространения формальных демократических процедур на общество иной цивилизации, иной культуры и вовсе кончается катастрофой.
Американский экспорт демократии в исламский мир заканчивается раз за разом либо жестокой, но светской диктатурой, либо властью исламистов.
Уточню еще раз: формальная демократия в ее стандартном, западном исполнении может подходить к строго ограниченному кругу западных обществ: чем дальше от их ядра, тем больше несовпадений, тем нелепее выглядит там формальная демократия.
Содержательная же демократия универсальна.
Например, в позднем Советском Союзе она называлась «социалистической», но власть, используя значительное (по сравнению с сегодняшней Россией, конечно) количество механизмов «обратной связи», достаточно долго учитывала не только интересы, но и значительную часть мнений, возникающих в обществе. Помимо социологических исследований (хотя и недостаточно качественных из-за несовершенства методов), проводимых КГБ и другими спецслужбами в виде анализов слухов и частных разговоров, функционировала и достаточно развитая система общественных институтов, тем более успешная, чем на более низком социальном уровне существовала. Система месткомов, профкомов, женсоветов, первоначально созданная искусственно, затем выросла в подлинную ткань гражданского общества, функционирование которой нашло отражение даже в большом количестве художественных произведений. Существовал целый социальный слой профессиональных жалобщиков, знавших, в какие органы власти, когда и о чем писать жалобы (воспетый, в частности, Е. Евтушенко). Правда, на общенациональном уровне способность учитывать мнения общества затухала примерно с начала 1970-х годов, что в итоге и предопределило гибель Советского Союза.
Другой пример – Китай: слова китайских руководителей и специалистов о демократизации производят впечатление некоторой переговорной уступки Западу. Но про себя они считают, что демократия соответствует их культуре. Их управляющая система в наибольшей степени учитывает интересы и мнения их общества. А формальная демократия, естественно, рядом не лежала – она бывает только в странах западной цивилизации. Взять, в конце концов, Японию или Мексику, в которых однопартийная по сути система существовала по нескольку десятков лет: где там формальная демократия?
Наконец, иранская демократия является не только анти-, но и принципиально, в силу совокупности культурных факторов, внезападной. Она многим может не нравиться, там есть либеральная оппозиция, но вот простой пример: после исламской революции в Иране произошел взрыв рождаемости. Почему это произошло? Наверное, потому, что общество стало в большей степени жить так, как оно считает нормальным.
Просто это общество другой культуры.
Пример с качественным улучшением демографической ситуации показывает важность соответствия образа жизни культурному коду общества.
Если в его сознание внедрять противоестественные мысли и мотивации, общество будет вымирать при любом уровне благосостояния.
В человеке есть определенная часть стихийного, природного животного начала. Если мы находимся в комфортных условиях, с нами происходит то же самое, что и с аквариумными рыбками: мы бурно размножаемся. Но эти условия, поскольку мы более высоко организованы, чем аквариумные рыбки, включают для нас не только еду и климат, не только физические вещи, но и психологические.
Если вы спокойно думаете правильные вещи, вы живете долго. Известны мужчины, женившиеся и имевшие детей в семьдесят лет. А если вы ведете себя противоестественно – вы, по сути дела, убиваете себя этим.
Есть понятие психический гигиены: существуют чувства, которые нельзя себе позволять. Христианство это очень сильно и правильно понимает. Например, человеку должно быть абсолютно запрещено чувство отчаяния. Что угодно делайте, а отчаиваться нельзя: отчаяние вызывает ужасные болезни. Если человек впадает в интенсивное и серьезное отчаяние, его организм начинает разрушаться физиологически.
Другой пример: по известной поговорке, на войне простуд не бывает. И действительно: во время войны их количество упало очень сильно не потому, что их не диагностировали, – люди находились в таком психологическом состоянии, что не болели насморком.
Отчаяние, ненависть, зависть, злоба, но в первую очередь отчаяние – чувства, которые разрушают вас. Хотите жить долго – запретите их себе. В обществе, которое не создает условий для отчаяния, ненависти, зависти люди живут дольше, работают с более высокой производительностью труда и рожают больше детей.
Идеология как естественный инструмент создания и поддержания доминирующего в обществе настроения должна обеспечивать его членам психологическую гармонию и комфорт. Это не панацея, но правильная идеологическая система, соответствующая психологическим потребностям общества и его культуре, существенно повышает его эффективность и жизнестойкость.
Советский Союз был высокоидеологизированным обществом, и, несмотря на очевидные недостатки коммунистической идеологии и очевидные цинизм и ханжество значительной части его руководства, само наличие этой идеологии в ее здоровой части (не будем забывать, что «Моральный кодекс строителя коммунизма» в своей содержательной части списан с «Десяти заповедей») обеспечивало его относительную стабильность и человеческую нормальность – по отношению, по крайней мере, к современной России.
Современную форму ее общественного устройства, при всем желании, нельзя называть демократией в полном смысле этого слова, и далеко не только потому, что она не соответствует формальным западным критериям. Да господь с ними – мы ведь, хоть и европейское, но совершенно не западное общество и вряд ли им будем, потому что наша культура отличается от западной целым рядом весьма существенных элементов.
Но, помимо формальной демократии, у нас нет и содержательной. В самом деле: где реализация мнений общества? Да что там мнения – даже интересы общества, с которыми справляются простейшие диктатуры, и то не реализуются! Все эти разговоры про модернизацию – просто разговоры, а дел-то нет. А разговоры про борьбу с коррупцией? С коррупционерами борьба есть, а с коррупцией нет: такое ощущение, что это внутривидовая конкуренция за передел финансовых потоков!
А ведь модернизация по сравнению с интересами повседневного выживания является интересом более высокого порядка в том числе и потому, что она вбирает и объединяет в себе более приземленные, повседневные интересы.
Простой пример: значительная часть населения России живет в ветхом жилье, а некоторая часть, официально менее процента, – и вовсе в аварийном. Это жилье нельзя восстановить по технологиям 1960-х годов: не хватит ни цемента, ни гастар– байтеров, ни денег. Значит, его надо делать по современным технологиям, а это и есть модернизация.
Таким образом, модернизация – это лозунг, но за этим лозунгом стоят потребности. И, соответственно, за отказом от модернизации стоит последовательный и осознанный отказ от этих потребностей.
Когда в Советском Союзе говорили про построение коммунизма – это был лозунг, но за ним стояли совершенно конкретные вещи. В частности, если вы были в состоянии дойти до кассы, то получали свои 90 рублей и на эти 90 рублей могли жить – просто как член общества. А сегодня и жилье нужно, и чтобы гречка не подскакивала в цене в два раза, но в системе управления нет никого, кто мог бы воплотить в жизнь простейшие интересы огромных масс населения.
Единственное настоящее приобретение, которое дали реформы представителям российского среднего класса, – возможность иногда не платить хамам и иногда не общаться с ними.
Потому что с инспектором ГИБДД – никуда не деться – приходится общаться, и с представителями ЖКХ тоже.
Но в некоторых сферах, например продукты, одежда, – это действительно возможно, и это немножко греет сердце. Банк можете выбрать – пойти не в Сбербанк, а в другой банк.
Только это не демократия, потому что касается управления личным бытом, а не всем обществом.
Кроме того, открою забывшим или слишком молодым большую тайну: при социализме тоже можно было не голосовать, не вступать в партию, не слушать радиопередачи, не общаться с пропагандистами. И если вы вели себя тихо и жили с фигой в кармане, то КГБ к вам не приходил: он занимался теми, кто фигу из кармана доставал.
Принципиально важно, что наша страна действительно развивается так же, как мир. У нас все происходит одновременно с миром, только немного по-своему. Это не всегда значит, что плохо. Что-то хуже, что-то лучше. В нашей стране тоже были демократические периоды, и Запад знал тоталитарные времена и чудовищные диктатуры. Мы привыкли ужасаться Ивану Грозному, но этот человек помнил всех, кого убил (кроме, разумеется, карательного Новгородского похода): на Западе в то время таких руководителей было немного.
Это не значит, что мы плохие, – нет. Мы просто немного другие.
Западные ценности – это замечательно. Мы должны стремиться к тому, чтобы добиваться западного комфорта, западной безопасности, западного уважения друг к другу. Но мы должны и понимать, что инструменты, которыми мы это будем реализовывать, будут чуть-чуть иными – просто потому, что иными по сравнению со стандартными западными обстоятельствами являемся и мы сами.
Теперь пришло время сказать о главной проблеме демократии. Не российской – общемировой.
Мы все привыкли издеваться над лозунгом германского империализма «Пушки вместо масла», забывая о том, что формула любого технического развития звучит очень похоже: «Станки вместо масла». Это отказ от сегодняшнего потребления ради потребления завтрашнего. Чтобы инвестировать нечто в завтрашний день, нужно это нечто отобрать у сегодняшнего потребления. Нормальный человек – ни бедный, ни богатый – на это не пойдет. И демократия традиционная, нормальная, в которой решения принимает именно этот человек, блокирует технологическое развитие, если нет прямой угрозы жизни.
Во время холодной войны технологический прогресс развивался буквально под дулом пистолета. Обе демократии – и социалистическая, и буржуазная – развивались по этому принципу. И поэтому они обеспечили технологический прогресс. Как только пистолет убрали – технологический прогресс резко затормозился.
И мы видим сегодня Соединенные Штаты Америки: это самое развитое в социальном отношении общество мира, самое передовое. И когда они пытаются возобновить технологический прогресс – мы видим, что они при этом поневоле ограничивают демократию. То есть американское нынешнее общество, возможно, есть некоторая постдемократия, а не демократия в том виде, в котором они ее экспортируют.
Одно из самых ярких проявлений постдемократии – изменение характера общественного управления и его институтов. Среди последних, например, мы совершенно неожиданно, с омерзением и ужасом, но без возможности каких бы то ни было сомнений, обнаруживаем и такое явление, как терроризм.
Терроризм как новый инструмент управления
Прежде чем углубляться в разговор о терроризме, необходимо дать ему определение, четко указать его основные квалификационные признаки. Их всего три.
1. Принуждение управляющей системы или общества в целом к тем или иным действиям.
2. Осуществляемое при помощи насилия или реальной угрозы насилия.
3. В нарушение действующих правовых норм или распространенных обычаев. Иначе актом террора может быть представлено любое требование соблюдения закона, обращенное к руководителю. Наподобие того, что у нас сейчас многие называют «экстремизмом» и даже оформляют по Уголовному кодексу.
Телефонный звонок о якобы заложенной в школе бомбе является актом терроризма: это воздействие на управляющую систему (как минимум на директора школы) угрозой насилия в нарушение действующих правовых норм. А, скажем, американская (формально интернациональная) интервенция в Корею в 1950 году или удар по Ираку в 1991 году, осуществленный на основе решений ООН, террором не является, хотя жертв было неисчислимо больше.
Орудийный расстрел религиозной секты вместе с женщинами и детьми, произведенный в США в рамках действующего законодательства, пусть даже и искаженных, не может быть признан актом террора. А выстрел из пневматической винтовки в окно чиновника или бизнесмена, принявшего неправильное, с точки зрения стрелка, решение, – да.
Фраза «кошелек или жизнь» – не акт терроризма, ибо в ней отсутствует ключевой элемент – воздействие на управляющую систему или значительную часть общества в целом. А взятие заложника неудачливым грабителем с требованием выпустить его из кольца полицейских – да.
Теперь очень неприятные, но важные вещи. Даже геноцид – не террор, если не направлен на принуждение управляющей системы или общества в целом к тому или иному действию. Если кто-то поставил свое желание уничтожить целый народ или целую социальную группу, не принудить его к чему-нибудь, а просто уничтожить, – это не террор. Это геноцид, это хуже.
А вот локальный превентивный удар по объектам на территории чужого государства или даже простая угроза его нанесения, если он проводится в нарушение международных правил, не могут быть квалифицированы иначе, как терроризм. То, что американцы сделали с Ираком в нарушение международных правил, – юридически терроризм. «Вбамбливание Югославии в каменный век» в 1999 году юридически должно быть признано актом государственного и, более того, межгосударственного терроризма. Это принуждение общества, его управляющей системы к определенным действиям в нарушение международного права.
Очень существенна разница, которая не всегда учитывается, между угрозой якобы уже подготовленного акта насилия и угрозой, из которой следует необходимость подготовки этого акта. Например, анонимный телефонный звонок о том, что тот или иной объект уже заминирован, – это терроризм. А то, что в случае чего он будет заминирован, – шантаж. Угроза терроризмом, но не террор сам по себе.
Это нужно проговорить, потому что у нас террористом могут обозвать просто человека, который не так посмотрел, не так двинулся и повернулся.
И конечно же, нужно вспомнить многовековую историю этого явления. Самых больших успехов добивались террористы раннего Средневековья: их успехи просто недостижимы для современных последователей. Например, в 929 году нашей эры исмаилитская община Бахрейна разорила Мекку, перебила паломников и похитила главную святыню ислама – черный камень Каабы. И только через двадцать три года она вернула его обратно. Даже 11 сентября не может сравниться с этим деянием.
Первый же «старец горы» в сельджукском султанате, знаменитый Хасан Сабах, в конце XI века и вовсе нашел способ разрушить не социальную, но более того, этническую систему. Он направил убийц на самых талантливых и самых энергичных эмиров, место которых занимали потом, естественно, менее способные, а то и вовсе бездарные, сластолюбцы, себялюбцы, тупицы. И эти последние способствовали действиям исмаилитов, потому что знали, что кинжал убийцы будет открывать им путь на вершину власти. А им самим, в силу их тупости и ничтожества, ничего не грозит. В результате за полвека такого целенаправленного геноцида сельджукский султанат превратился в бессистемное скопление небольших хищных княжеств, которые жрали друг друга, как пауки в банке, – достижение, о котором современные террористы не могут даже мечтать.
И если продолжать эту линию, то следующий этап величайших достижений террора, если можно так говорить, – это послевоенная Италия, где при помощи террористов впервые была широко применена стратегия поддержания напряженности в обществе. Запугивая общество применением этой стратегии, удалось не допустить к власти левых, удержать их на подступах к власти.
Ведь итальянские коммунисты активно воевали с фашизмом и пользовались огромной поддержкой в обществе. Они наиболее гибко адаптировали коммунистические идеи к реалиям итальянского капиталистического общества. Еврокоммунизм – итальянское изобретение. И они имели реальные шансы прорваться к власти, в отличие от Франции, где действовал фактор де Голля.
Однако поддержанием высокого уровня напряженности, в том числе и террористическими актами со стороны формально левых (хотя доказано, что под их маркой действовали многие правые организации), удалось не допустить коммунистов к власти. Они входили в коалиционные правительства, но не более того.
Следующий этап – сегодняшний. Развитие СМИ породило «терроризм в прямом эфире», или информационный терроризм. Он опирается на полномасштабное использование возможностей современных СМИ, за счет которых его воздействие на общественное сознание усиливается качественно. При этом происходит переход от террора против элиты к террору против беззащитного населения, которое своим страхом и недовольством парализует систему управления и вынуждает ее осуществлять желательные для террористов действия (так, террористические акты на железных дорогах в Испании в 2004 году усилили недовольство участием испанских войск в интервенции НАТО в Ираке и вынудили ее правительство вывести свои войска из этой страны).
Это феномен информационного общества. В нашей стране, например, в начале XX века революционный террор достиг такого масштаба, что террор называли «русским способом решения проблем». Убивали чиновников, великих князей, простых полицейских… Но этот террор был направлен на представителей власти. Если вы не шли в городовые, вы могли чувствовать себя в относительной безопасности.
Феномен «терроризма в прямом эфире» направлен на всех. Его цель – сломать волю общества. И здесь террористам раздолье, потому что представитель элиты худо-бедно защищен. А вот обычные граждане беззащитны: как правило, их никто не охраняет.
Межнациональный и межконфессиональный терроризм с этой точки зрения представляется частным, хотя и весьма болезненным, случаем – в частности, для нас.
Это способ сломать врага, который воспринимается как представитель чужой конфессии, чужого народа и чужой цивилизации. С другой стороны, террористы часто сознательно провоцируют ответный удар по представителям своей этнической или религиозной группы, чтобы увеличить количество обиженных и количество мстителей, создав себе таким образом социальную базу.
Это тактика, опробованная еще в рамках партизанской борьбы, герильи в Испании против армии Наполеона.
Исключительно важным фактором современного этапа развития терроризма, о котором принято тактично молчать, но приходится говорить, потому что в феномене 11 сентября он проявился наглядно и убедительно, – является участие спецслужб.
Прежде всего, часть террористических структур создавалась спецслужбами во времена холодной войны для дестабилизации противника без угрозы войны ядерной. Это делали американцы – вероятно, и наши. В Италии работали западные спецслужбы. Террористы – это спецназ, который осуществляет диверсии без угрозы возмездия для организаторов, потому что они формально ни при чем.
Когда холодная война закончилась, произошел естественный выход этих структур, ставших ненужными, из-под контроля «материнских» спецслужб. Борьба с международным терроризмом силами этих спецслужб малоэффективна, потому что создает угрозу разоблачения создававших их спецслужб. Например, Талибан вместе с героиновыми лабораториями, обеспечивающими ему финансирование, создавался совместными усилиями представителей спецслужб США и Пакистана. Они не могут поймать лидеров Талибана и представить их гражданскому независимому суду, потому что те просто расскажут о своих западных партнерах.
Схожий пример – современная дестабилизация российского Северного Кавказа.
Думаю, ни для кого не секрет, что первая война в Чечне была провалена не только потому, что демократы не умели ничего и не хотели. Одна из причин – потребность коррумпированных сил в нашем руководстве именно вот в такой Чечне, которая, как Молох, пожирала бы русские судьбы, но была бы превращена в территорию, через которую можно чем-то незаконно торговать – может быть, оружием и наркотиками. В территорию, на восстановление которой можно списывать любые деньги и раскладывать их по карманам. Список таких желаний можно продолжать бесконечно.
По одной из версий, которая существует, чудовищно неграмотная, безумная подготовка танковых колонн, которые входили в Чечню, а потом в Грозный, была таковой просто потому, что нужно было сжечь старые танки под видом новых и потом их списать. Был такой журналист Холодов. Он писал, что наши доблестные генералы продали налево чуть ли не 16 тыс. танков. Понятно, что к числу приписали лишний нолик, а то и два, но, похоже, какие-то операции такого рода он имел в виду. Похоже, за это он и был убит.
На Северном Кавказе чудовищный уровень местной коррупции, который всегда был очень высок, соединился с федеральной коррупцией. Результат – подлинная социальная катастрофа. Общеизвестно, что в Дагестане платят взятки за то, чтобы сына взяли в армию, – там это единственный способ вырваться из абсолютной безысходности.
Помимо коррупции, причина бед Северного Кавказа – аграрное перенаселение. Много детей, а работы нет. И чем хуже обстоят дела со стабильностью, тем меньше работы. Потому что никто не хочет туда ехать: страшно. Инфраструктура приходит в негодность, потому что нужны квалифицированные люди, чтобы ее обслуживать и восстанавливать, а их нет. Разрушается система подготовки кадров, убегают учителя, врачи. Туристы туда не поедут даже в кошмарном сне. Чем выше нестабильность, тем меньше денег: это – спираль, закручивающая социальную катастрофу.
Происходит стремительная архаизация общества. Уже, насколько можно судить, суды шариата появились.
На это накладывается внятная работа по дестабилизации при помощи терактов, разжигания религиозной и этнической вражды. Общая ненависть, поднимающаяся к России, направлена на нее как на управляющую систему, неспособную нормализовать ситуацию.
Результат – безысходность. И в этой безысходности действительно экстремистские идеи находят широкий отклик и порождают разгул терроризма. Мы видим, сейчас поднялась новая волна. Горько сознавать, что этому способствовали неправильные административные решения.
В свое время федеральные округа были созданы, чтобы юридическую и правоохранительную системы вывести из-под контроля губернаторов на более высокий уровень. Естественно, такой контроль неформален, но он существует. На основной части территории России так и произошло: вывод из-под руководителя регионов перевел указанные структуры под федеральный контроль.
Но, когда создали отдельный Северо-Кавказский округ, в который вошли республики Северного Кавказа, все пошло иначе. Насколько можно судить, в силу определенной однородности этих республик, везде прошла или быстро идет дерусификация, то есть вытеснение, изгнание русского населения, – в лучшем случае, этническая чистка. Она захлестывает и пока еще «русские» регионы – прежде всего Ставропольский край, а также Краснодарский край и Ростовскую область. В результате, насколько можно понять, вывод юридической и правоохранительной систем на уровень округа привел к возникновению некоей общекавказской и внефедеральной системы. Это не тот Кавказ, о котором грезили чеченские бандиты, но что-то напоминающее начало 1990-х годов. Это производит очень тревожное впечатление.
На Северном Кавказе продолжает разворачиваться подлинная социальная катастрофа, отгородиться от которой, к сожалению, не удастся. Или на Северном Кавказе будет обеспечено социальное развитие, пусть даже очень жесткими мерами, и тенденция к его варваризации будет сломана и возобновится прогресс, как технологический, так и социальный, или эта тенденция варваризации захлестнет всю Россию и разрушит ее.
Выбора здесь нет: в борьбе с кавказским терроризмом российское общество стоит перед угрозой своей гибели как цивилизации. Надеюсь, что удастся ограничиться цивилизованными мерами, но, боюсь, уровень деградации кавказских сообществ зашел настолько далеко, что никаких сколь-нибудь цивилизованных шагов они просто не поймут.
Посудите сами: если сейчас кто-нибудь в Минфине, например, вздумает обеспечить финансовую прозрачность использования средств, которые федеральный центр направляет на Северный Кавказ, – это может реально создать угрозу войны. И не террористической, а настоящей. Уже сегодня, а ведь ситуация ухудшается буквально с каждой неделей.
И что делать – это лишь один вопрос, а главное, нет ответа, кому делать. Потому что в сегодняшнем российском государстве, превратившем коррупцию, насколько можно судить, в главный смысл своей деятельности, я не вижу людей, которые способны защищать интересы России против терроризма.
Порождение спецслужбами значимой части современного террористического движения и вызванная этим их органическая неспособность подавить его создает впечатление принципиальной вредоносности спецслужб и необходимости их скорейшей ликвидации как вредного и опасного элемента государственного управления.
К сожалению, подобные настроения ошибочны.
Дело в том, что любое общество сталкивается с угрозами, когда оно еще не успевает осмыслить их должным образом. Очень часто есть угроза и на нее нужно реагировать, а закон или система нормативных актов, которые позволяют реагировать на эту угрозу, еще не созданы.
Что делать в этой ситуации?
Для обеспечения безопасности общества нужно реагировать, в том числе и нарушая при необходимости старые законы – разумеется, поневоле, но тем не менее нарушая.
И спецслужба – это структура, которая имеет право в чрезвычайной ситуации нарушать закон, поэтому она и называется специальной.
Угрозы, на которые она реагирует, либо слишком стыдны и пугающи, чтобы говорить о них публично, либо просто слишком новы, из-за чего их отражение еще не нашло своего нормативного обеспечения. В этом заключается так называемый «парадокс спецслужб»: спецслужба вынуждена сама определять степень чрезвычайности той или иной угрозы. Ведь определять ее больше некому. В результате мы получаем чудовищную ситуацию, когда ее представители по вполне объективным корпоративным интересам стремятся любого пролетающего воробья воспринимать как вражеский стратегический бомбардировщик. Резко увеличивать угрозы, запугивать руководство страны и выбивать себе неограниченные полномочия.
К сожалению, ситуация, когда спецслужбы находятся под полным контролем гражданских властей, приводит к их неэффективности и заканчивается, как в нашей стране, когда в условиях, по сути дела, государственного переворота КГБ объявило нейтралитет. Мол, только здание наше не штурмуйте – и все будет хорошо. Вот такая замечательная спецслужба, которая обязана обеспечивать безопасность государства.
Если же спецслужба полностью выходит из-под контроля, мы получаем государство, террористическое по отношению к собственному народу: нечто вроде гаитянских тонтон-макутов или бандитов-милиционеров, пользующихся высоким покровительством.
Есть «золотая середина», все мучительно пытаются ее достигнуть, но она не формализуема, и потому достичь ее сложно. Это трагедия не только обществ, но и самих спецслужб, потому что долго жить, имея право нарушать закон, может спокойно только киношный Джеймс Бонд.
Применительно к терроризму мы получаем такое явление, как самофинансирование спецопераций. Чтобы обеспечить оперативную независимость от гражданских властей, многие спецслужбы мира тупо занялись бизнесом. Времена ГУЛАГа, который официально занимался масштабной хозяйственной деятельностью, канули в Лету, а описанные в голливудском фильме «Люди в черном» буколические порядки, при которых спецслужбы получают доходы от патентов на изобретения, так и не наступили.
Пандемия наркомании, которая захлестывает все относительно демократические страны, вероятно, не в последнюю очередь связана с тем, что отдельные спецслужбы, как можно предположить, использовали для самофинансирования в первую очередь наркобизнес. Хотя скандал «Иран-контрас» свидетельствовал и о наличии иных механизмов, да и не только спецслужбы этим балуются, достаточно посмотреть на военную транспортную авиацию Соединенных Штатов Америки: где она появляется, там волшебным образом развивается наркомафия. Может быть, конечно, это совпадение и случайно, но для случайности оно слишком часто повторяется. И, может быть, спецслужбы сознательно развивают наркомафию в качестве контролируемого источника финансирования, скажем мягко, деликатных операций.
Чем демократичнее страна, тем труднее спецслужбам получать официальное финансирование спецопераций. При тоталитарном режиме все просто – приходит глава спецслужбы к своему диктатору и говорит: «Давай нагадим нашим врагам, чего-то у них демократии слишком много!» Тот: «Конечно, сколько тебе денег надо?»
Когда же есть гражданский контроль, как ни парадоксально, спецслужбам сложно получать официальное финансирование спецопераций, там реальна угроза огласки, там существуют какие-то механизмы общественного контроля, пусть даже из отставных офицеров спецслужб. И это стимулирует самофинансирование спецопераций.
В авторитарных же странах спецслужбы толкают на самофинансирование более слабые мотивы – бедность или жадность. Но спецслужбы бедных стран, как правило, не достигают необходимого уровня развития и остаются своего рода филиалами спецслужб развитых демократических стран.
Соответственно, связь спецслужб с наркомафией, а значит, с террористами и зависимость от них, скорее всего, имеет место. Это тоже очень опасное и очень неприятное явление. Классический пример – Афганистан. Производство опия-сырца в 2001 году, в последнем году правления Талибана, составило всего лишь 185 тонн. Неважно, почему Талибан давил производство наркотиков: может, хотел улучшить свой имидж в мире, может, не хотел, чтобы дехкане были экономически самостоятельны и, следовательно, независимы. Может быть, играли роль религиозные соображения, но есть факт – Талибан в последние годы своего существования очень жестко придавил выращивание опия. К 2004 году урожай вырос, по оценкам, до 12 тыс. тонн, и эта тенденция продолжилась. Недавно американцы официально отказались от борьбы с посевами опия. Их можно понять, этот опий идет не в Америку, а в Европу и Россию, так что им непосредственно не вредит.
Связываясь с наркомафией, спецслужбы связываются и с террористами: они борются с террором, но не могут от него отделиться. 11 сентября 2001 года представляется классическим примером этого.
Это трагедия, ужасный день, в который погибло более трех тысяч человек. Официальное описание теракта все состоит из нестыковок и неувязок, потому что те, кому это приписывается, физически, технически и психологически не могли это сделать. Но давайте не будем углубляться в дебри конспирологии, ограничимся простым рассмотрением последствий 11 сентября для Соединенных Штатов Америки.
Удивительно, но они позитивны. В 2000 году американское общество было разорвано, что показали президентские выборы, по этническому принципу почти пополам. И когда Буш, придя к власти, пообещал объединить Америку, впервые после Никсона, который это делал во времена вьетнамской войны, это были не пустые слова. Террористические акты заставили американцев вновь почувствовать себя нацией, единым обществом и сплотиться, пусть даже в результате шока.
В отличие от террористических актов, осуществляемых кавказцами, 11 сентября был ударом извне, а не изнутри, со стороны чужих, а не считающихся пока своими.
И якобы нанесший его внешний враг был назначен врагом без каких бы то ни было доказательств. Судя по всему, бин Ладен действительно ни при чем: уже появились признания высокопоставленных офицеров ЦРУ, ныне отставников, которые рассказывали, как, где и с какими актерами снимали его видеообращения. Его первая реакция – он категорически отрицал все и вся. Вероятно, потом он погиб. Есть и другая сторона.
На 11 сентября была очень четкая, очень правильная реакция государства. И американское государство – обратите внимание! – в отличие от российского, никакой своей частью не пыталось организовать совместный бизнес с Усамой бин Ладеном.
Ему не выделяли ни кусочка американской территории, чтобы он там создавал свое государство и торговал, например, оружием через эту территорию. Эту территорию никто не пытался восстанавливать, списывая деньги. По сравнению с Россией как 1999 года, так и последующих лет, это был совершенно другой теракт и совершенно другая реакция совершенно другого государства.
В сфере экономики Соединенные Штаты Америки тогда как раз вползали в рецессию, потому что не имели возможностей для дальнейшего развития. Теракт 11 сентября создал внешнюю угрозу, оправдал резкое увеличение военных расходов, оправдал усиление финансирования развития технологий и этим, в общем-то, подстегнул США и обеспечил им развитие, по крайней мере, до лета 2006 года. Теракт выиграл для Америки почти пять лет. Хотя, подчеркну, не сам по себе теракт, а правильная реакция американского государственного организма.
Из мелких последствий можно вспомнить, что теракт 11 сентября в стратегическом плане помог Израилю, потому что до него в США начал всерьез обсуждаться вопрос о возможности прекращения поддержки Израиля – дороговато обходилось. А после теракта уже стало ясно, что ценности «иудео-протестантской цивилизации» должны защищаться вне зависимости от расходов.
Так что теракт, как ни кощунственно и чудовищно это звучит, Америке помог, подстегнул ее развитие и способствовал укреплению.
Мы не имеем юридических доказательств того, кто, как и исходя из каких мотиваций организовал эти теракты. Насколько можно судить в настоящее время, это сделала не верхушка американских спецслужб, а второй-третий уровни их управления, действуя с высокой степенью автономности. Многое на это указывает, но юридических доказательств нет, и поэтому мы можем об этом говорить только в предположительном ключе.
Вероятно, это была стихийная реакция мощного государственного организма, столкнувшегося с проблемами такой глубины, что нормального пути выхода из ситуации оно просто не видело.
Существенно и то, что в 2001 году была уже полностью исчерпана инерция холодной войны, и у всего Запада не осталось объединяющего образа врага. Глобальное изменение климата еще не заняло это место, попытки посадить на него слишком слабую Россию провалились, а Китай в качестве общего врага слишком серьезен – его испугались.
И возник вопрос: а для чего остальные развитые страны предоставляли США коммерческие преференции?
Ведь сверхдержава – страна, которая обеспечивает военно-политическую поддержку своих союзников, а те за это предоставляют ей коммерческие преференции. Это лучший бизнес в мире – быть сверхдержавой. Американцы оставались сверхдержавой по инерции десять лет после распада Советского Союза, и им стали впрямую задавать вопрос: а кто вы такие? А ответить-то нечего, потому что нет угроз, от которых только они могут защищать всех остальных. И вот, пожалуйста, угроза – международный терроризм.
В значительной степени сконструированный, потому что даже сами американцы называют «Аль-Каиду» сетью, объединенной ценностями и общим характером деятельности. Ее ячейки могут быть не связаны друг с другом и даже не подозревать о существовании друг друга, но это все равно будут части одного целого, соединенные не организационно, но идеологически: террористическим характером действий и ненавистью к Западу. Такая формулировка позволяет любого мусульманина, не любящего Запад, автоматически записывать в «Аль-Каиду». Это очень удобная конструкция, позволяющая создавать врага в соответствии с собственными потребностями – и опять защищать всех от этого врага.
И в общем, это сработало.
Иностранные чиновники и даже политики, протестовавшие против беспардонности американской политики и противоречия их действий интересам своих стран, вынуждены были уходить в отставку. Ярчайшим примером стала министр юстиции Германии Х. Дойблер-Гмелин, вынужденная расстаться со своей должностью после того, как в 2002 году на встрече с тремя десятками профсоюзных активистов сравнила президента США Буша с Гитлером. Ей не помогло даже то, что она немедленно, прямо на той же встрече, открестилась от своих слов.
По сути дела, террор радикальных исламских фундаменталистов стал инструментом, при помощи которого США укрепили свое внутреннее единство, восстановили свое положение безусловного лидера всего западного мира и подстегнули свою экономику.
При этом ислам сохраняет и даже усиливает свое значение для США как стратегической мишени, работа с которой придает американскому обществу энергию и инициативу, наделяя смыслом само его существование.
«Цивилизованный» мир против «нецивилизованного» Ирана: как и зачем
Введение США национальных, а по сути глобальных – из-за глобального характера американского бизнеса – санкций против Ирана летом 2010 года было совершенно неожиданным. Ведь Совет Безопасности ООН уже ввел санкции, причем даже Россия согласилась с ними, чуть ли не в первый раз; с другой стороны и санкции были не очень сильные – все дружно решили еще раз пожурить Иран и предупредить его.
Санкции приняты, все разошлись, довольные собой – и Ираном, кстати, тоже, – и вдруг американцы «на ровном месте» вводят национальные санкции, в отличие от общих, весьма и весьма болезненные для Ирана. Вслед за ними аналогичные действия предпринимает Евросоюз.
Не скрою, такие действия пугают. Возникает ощущение преддверия войны, потому что Ирану создаются серьезные проблемы с обеспечением нефтепродуктами. Нечто похожее в американской истории уже было.
Напомню, что в 1941 году американцы прекратили поставлять нефтепродукты императорской Японии, которая не имела альтернативных источников нефтепродуктов в должных масштабах, чем поставили ее перед выбором: или сдаваться, или нападать. Сдаваться в дипломатическом смысле слова, естественно.
В 2000-е годы, внезапно прекратив поставки дизтоплива в Северную Корею (которые, согласно договоренности с США, обусловливали ее отказ от атомных исследований), США спровоцировали возобновление ее атомной программы, увенчавшееся испытанием атомной бомбы. Следствием стал резкий рост напряженности на Корейском полуострове и увеличение влияния США не только в Южной Корее, но и Японии.
Вскоре после введения американских санкций против Ирана бывший директор ЦРУ Майкл Хейден заявил, что война с Ираном становится все более вероятной, а нанесение военного удара по нему оценил как «не самый худший вариант в настоящее время».
Чем вызвано это клацанье зубами и затворами?
Насколько можно судить не по пропагандистским заявлениям, а по заявлениям содержательным, западные аналитики убеждены, что Иран может создать свою атомную бомбу уже в 20112012 годах. Соответствует это действительности или нет – не важно: важно, что Запад в этом убежден. При этом на Западе существует своего рода «иранофобия», так как иранское религиозное руководство принципиально чужеродно для религиозного руководства, скажем, Израиля и США: это просто другой мир. Это даже не Пакистан, потому что Пакистаном можно манипулировать, а в отношении Ирана у современных западных стран нет даже надежд на достижение подобного состояния.
Но главная причина враждебности к Ирану заключается не в его религиозности (есть и другие исламские религиозные государства – формально это Саудовская Аравия и Мавритания, к которым у США и Израиля никаких претензий нет), а в его суверенитете, в длительном проведении его руководством независимой от США политики. Иранские руководители действуют в интересах своего общества, как они их понимают. Поскольку при этом происходит отсечение глобальных западных корпораций, их представители люто ненавидят иранское руководство. Посудите сами: в Иране произошла национализация нефтяной промышленности, и недра Ирана служат народу, это сопровождается подлинным демографическим взрывом, технологическим ростом и т. д. А кому нужны конкуренты, пусть даже потенциальные?
В общем, почти всякая страна, которая находится вне зоны контроля США, воспринимается ими как стратегическая угроза.
В этом главная причина ненависти к Ирану: в независимости и, по крайней мере, относительной успешности.
До Ахмадинежада у США была надежда на либерализацию Ирана, на то, что в нем произойдет что-то вроде советской перестройки, которая будет сопровождаться установлением американского контроля над страной. Приход Ахмадинежада, который нанес сокрушительное поражение относительно либеральным политикам, показал, что этого не будет, – и в результате он стал совершенно нетерпимым для США и Израиля.
Именно из-за иранского суверенитета, независимости от США одно лишь предположение о возможности наличия атомной бомбы у Ирана вызывает в США и Израиле животный ужас.
Казалось бы: даже если предположить, что Иран действительно разрабатывает атомное оружие – простите, а почему Израилю его с точки зрения международного сообщества можно иметь, а Ирану нельзя? Мы имеем опыт Пакистана и Индии, которые люто ненавидели друг друга и находились на грани войны ровно до того момента, когда у обеих сторон появилось атомное оружие. Как только у них появилось атомное оружие, они сильно испугались и отползли от этой грани войны.
Я совершенно не склонен приветствовать нарушение режима распространения, но если мы верим в существование какого-то международного права – оно должно применяться ко всем одинаково. И если, условно говоря, Иран нужно подвергать санкциям за то, что он собирается иметь атомное оружие, то санкции тем более надо применять по отношению ко всем странам, которые незаконно это атомное оружие создали. Не к тем странам, которые по каким-то причинам не нравятся США, а ко всем, кто создали это оружие, – не только к Северной Корее, но как минимум к Израилю, Пакистану и Индии, потому что они находятся в наиболее «горячем» регионе мира.
Однако в ситуациях животной ненависти логика и тем более право неприменимы. Мысль о возможности появления у Ирана атомного оружия – или хотя бы атомной энергии – абсолютно неприемлема для руководителей США и Израиля. Поэтому существует реальная опасность нанесения ракетно-бомбового удара по Ирану для торможения атомной программы, который, по логике, должен сопровождаться операциями коммандос.
Для уточнения сроков следует перейти к внутренней американской политике. Обама вполне удачливый президент, но у него, как в свое время у Горбачева, проблема с популярностью. Достаточно вспомнить о массовых антиобамовских выступлениях в конце августа – середине сентября 2009 года; только 29 августа в Вашингтоне в митинге протеста против политики администрации Обамы приняло участие, по различным оценкам, от 300 тысяч до миллиона, а 12 сентября – до двух миллионов человек[17].