Плохие слова (сборник) Гайдук Борис

— Весна. Как Приказ, Василий Федорович?

— Слава богу, все нормально. Ушел в войска. Да, весна…

Весна.

А вот и смена. Два часа пролетели мигом. Двадцать два дня, завтра будет двадцать один. Три бани, шесть караулов.

Солнца почти не видно. От леса тянутся длинные тени.

День, можно сказать, прошел.

Рябина

Тонкая рябина отчаянно раскачивалась, склоняясь верхушкой почти до самого тына.

Ветер рвал красные, сморщенные от мороза ягоды и последние, почти пережившие зиму сухие листья.

Подошли двое, один с лопатой, другой с кайлом.

— Сергеич, а может, ну ее? — сказал тот, что помоложе. — Смотри, погода какая. Хороший хозяин собаку не выгонит. Промудохаемся с этой рябиной до вечера.

Сергеич плюнул в снег семечкой.

— Надо, Петюня. Ну, не повезло нам, что поделать. Я и сам не помню, чтобы на Валентинов день такая метель была. Но уж больно жалко дерево. Столько времени за реку просится, к дубу этому. Да и Васька… Зря, что ли, он там с самого утра костер палит?

— Ну, смотри, тебе видней.

Петюня скинул полушубок, размахнулся и, длинно гыкнув, ударил кайлом в мерзлую землю.

Сергеич разгреб остатки снега.

Рябина притихла. Пришли, они все-таки пришли.

Петюня быстро выдолбил глубокий полукруг и остановился отдышаться.

— Слышь, Сергеич!

— Ну…

— А кто это завел на Валентинов день деревья пересаживать?

— Как это — кто?

— Ну, кто первый придумал?

— А хрен его знает. Всегда так было. Саженцы-то в любое время в землю тыкать можно, и весной, и под зиму, ничего с ними не станет. А взрослое дерево к другому подсадить — это нет. Только в Валентинов день. Иначе увянет, не приживется.

Рябине было больно. Острый металл ранил корни, нежные волоконца рвались и навсегда оставались в мерзлой земле. Но рябина терпела. Лучше, если бы Сергеич сам долбил, он дерево жалеет. Если не он — так век одной бы и качаться. Только совсем Сергеич старый стал, зимнюю землю копать уже не может. А этот молодой, ему лишь бы побыстрее яму выдолбить да ствол вынуть. Но жаловаться нечего, зря, что ли, столько лет просилась.

— Тихо, Петька, тихо! — прикрикнул Сергеич. — Смотри, какое корневище отрубил! Остолоп!

Петька обиженно запыхтел.

— Тебе бы, Сергеич, самому кайлом помахать!

— Давай, давай! Я свое отмахал.

Сергеич осторожно вынимал корни, отбивая комья мерзлой земли черенком лопаты. Не упирается дерево, само наружу лезет. Такая вот растительная история.

— Сергеич, давай перекурим.

— Да ладно тебе, почти откопали уже! Закончим — тогда и перекурим.

— Гад ты, Сергеич.

На другом берегу, рядом с раскидистым дубом догорал костер. Мужичок в тулупе приплясывал и тянул к огню руки.

— Глянь, Васька там совсем замерз.

— Васька-то? Не, этот не замерзнет. С утра небось два стакана тещиного первача засадил, ему теперь все равно, что костер жечь, что в прорубь нырять. Пьянь! Совсем разбаловался народ!

— Готово, Сергеич! Вытягивай свою рябину.

Дерево мягко повалилось на снег.

— Перекур, — скомандовал Сергеич.

Петька вытряхнул из пачки «Приму».

— Сегодня свои куришь, Сергеич?

— Свои, конечно. На что мне твоя трава?

Сергеич зажег беломорину, кашлянул.

— Слышь, Сергеич. А в городе, говорят, на Валентина другое празднуют.

— Брешут, Петька. Ничего другого отродясь не бывало. Только деревья, которые, значит, вместе расти хотят, в этот день друг к дружке подсаживают. Тогда, значит, они приживаются и дальше вместе живут, не сохнут. А больше ничего сегодня не празднуют.

— Я к чему веду-то, Сергеич. Дядь Михина дочка на каникулы приезжала. Так вот, она говорит, что у них в городе, день… ну этих… влюбленных, значит, отмечают. По-заграничному как бы.

— Дурак ты, Петька. Как есть дурак. С чего это твоим… кхе, влюбленным в такой день отмечать? Это дело летом, в лопухах отмечают. А на Валентина чего им отмечать? Деревья они, что ль? Скажешь тоже.

Петька ловко высморкался в снег, прижав ноздрю пальцем.

— За что купил, за то и продаю.

— Ладно, хватит курить. Понесли. Повыше бери.

Рябина, все еще не веря своему счастью, тронулась в путь: через дорогу, к широкой реке, за которой уже много-много лет одиноко стоял высокий дуб с обожженной молнией верхушкой. Неужели сбываются робкие рябиновые мечты? Неужели люди наконец прислушались к ее ночному шепоту и не поленились выйти на улицу в холод и метель, разгребли снег, выдолбили яму и теперь бережно несут ее прямо к дубу? А корни что же… Корни заживут. Сегодня Валентинов день, значит, скоро все раны затянутся, весной набухнут почки и пойдут новые ростки, тонкими ветвями прижмется она к своему дубу, а летом день и ночь будет шептаться с его листвой.

Петюня и Сергеич перебрались через реку по скользким шатающимся мосткам и, утопая в снегу, медленно потащили дерево к дубу.

— Ну, мать вашу, что так долго-то? — закричал пьяный с утра Васька.

— А ты бы взял да помог! — огрызнулся Петюня. — Нет, он, бляха, стоит, мурлом торгует! Давай-ка, быстро рой яму!

— Ты только не командуй! — насупился Васька, разгребая по сторонам угли. — Тоже мне, командир выискался!

Лопаты легко вошли в теплую землю.

— Поглубже, поглубже ройте, — указывал Сергеич.

— Сергеич, ну ее! Тут не оттаяло!

— Не оттаяло — кайлом долби. На три полных штыка яма должна быть.

— Пусть Васька долбит. Я уже намахался.

— Давай, давай. Всего-то осталось.

Рябину осторожно поставили в яму и присыпали землей.

— Хорошенько приминайте, хорошенько! — распоряжался Сергеич.

Парни затопали вокруг рябины.

— Все, Сергеич, пойдем! Хорош мозги клевать! Все в порядке с твоей рябиной будет!

Петька собрал инструмент.

Сергеич отошел в сторону и окинул взглядом два дерева. Рядом с кряжистым дубом ветер уже не так трепал тонкую рябину, уцелевшие гроздья раскачивались игривыми бусинками. Стесняясь молодых, Сергеич трижды пробормотал себе под нос старинный приговор: я люблю тебя, дубина, с Днем святого Валентина, я люблю тебя, дубина, с Днем святого Валентина, я люблю тебя, дубина, с Днем святого Валентина…

Петюня и Васька негромко переругивались, кому нести лопаты.

— Вот теперь и получай свою рябину, — сказал Сергеич дубу. — Смотри за ней хорошенько! Она к тебе который год рвется. Еще на прошлого Валентина пересадить хотел, да вишь, радикулит схватил. А без меня тут никто и с печки не слезет!

Сергеич в досаде махнул рукой.

Подошел Петюня.

— Слышь, Сергеич! — сказал он радостно. — Васька на самогон зовет. Теща ему наказала: как рябину пересадите, веди, говорит, Сергеича ко мне. Ну и меня, я думаю, не прогонят, нальют сто грамм за компанию. А, Сергеич?

— А что, — почесал под шапкой Сергеич. — Дело сделано, можно и на самогон.

У самой околицы Сергеич еще раз обернулся, сощурился. Смеркалось, за метелью рябину почти не было видно. Сергеич поглубже надвинул шапку.

— Можно и на самогон, — проворчал он. — Праздник, как-никак…

Памятник надежде

«…Не важно, был ли этот результат непосредственно зафиксирован, для произведения требуемого опыта необходимо по крайней мере эмпирическое доказательство…»

Мелкие буковки стремительно выкатились на бумагу, сложились в слова. Нет, не так. Володя жирно зачеркнул написанное.

«…Независимо от того, что это порождение никогда непосредственно не было наблюдаемо — для того, чтобы конструировать предполагаемый опыт, как во всех своих частях действительный опыт, необходимо по крайней мере эмпирическое доказательство того, что ощущение, вызываемое будто бы в известной субстанции посредством…»

Книга шла тяжело, мысли дробились, бежали прочь от субстанций и эмпирических доказательств, бежали за окно, за реку, через тысячу верст тайги, города, семафорные огни вокзалов, туда, где была Надя.

Володя встал и прошелся по комнате. Свеча покосилась, капнула на стол. Володя выпрямил ее, бросил взгляд в окно. Дождь, кажется, зарядил на всю ночь.

«…Посредством переданного движения, не существовало уже раньше так или иначе в этой субстанции… субстанции…»

В углу скрипнул сверчок, мысль смешалась, рассеялась.

Володя вздохнул и, разминая суставы, потянулся руками вверх и в стороны. Ничего не выходит. Каждую фразу приходится тащить клещами.

Володя отстранил полуисписанную, испачканную кляксой страницу.

Положив перед собой чистый лист, придвинул поближе чернильницу. Лицо его смягчилось, ранняя строгая морщина слетела со лба.

«Здравствуй, Наденька, мой бесценный товарищ, мой компас земной…»

Почерк его тоже как будто изменился, стал крупнее, аккуратнее.

«…Снова пишу тебе, не могу не писать, думаю о тебе каждую минуту. Прости мне мою эпистолярную назойливость. Совершенно не могу работать. Вспоминаю твои милые усталые глаза, синие петербургские метели, наши с тобой прежние разговоры, слезы. А еще больше думаю о том, сколько всего мы когда-то недоговорили, не допели, не сделали. Сколько лицемерия и ханжества было между нами! Сколько непонимания! Но ничего. Все у нас поправится, Надя, я тебе обещаю, и поправится именно здесь, в ссылке. Здесь все не так, как в России, совершенно другой мир, другие люди. Кругом тайга, буреломы. Сибирь. Река Шуша кажется мне олицетворением самого течения времени, неспешного и неотвратимого. Сейчас у нас туманы и дожди, по утрам холодные, промозглые рассветы. Прямо за окном — граница неизведанной земли, таящая за собой сказочные, замысловатые сюжеты. В ясную погоду в небе видна незнакомая, невидимая в наших широтах звезда. Я назвал ее твоим именем. Пусть светит как память о тебе.

Часто вспоминаю наших товарищей: Георгия Валентиновича, Мартова, Левушку, Кобу. Отчего-то мне хотелось бы увидеть их здесь, тайно подсмотреть, как они понесут из колодца воду, как будут ощипывать и смолить убитых на охоте уток, чинить прохудившуюся бочку. Очень, очень многое здесь явилось для меня открытием: все эти медлительные мужики, каждый из которых чем-то похож на индейского Будду, эти ссыльные с их протяжными песнями. Даже одной такой песни, если только в ней поется о доме, бывает довольно, чтобы и у меня (можешь себе представить?) на глазах появились слезы. Что бы сказал об этом Лассаль? Не поверил бы, наверное.

Завтра мы с Тимофеем идем на рыбную ловлю. Почти каждый день я повадился либо охотиться, либо рыбачить. В этом способе добывания пищи, древнем, извечном, я нашел для себя необъяснимое удовлетворение, хотя делаю это совсем не ради провианта — весь улов я обычно отдаю детям. Меня привлекает другое. Влажная, бьющаяся в судке рыба, их трогательные круглые рты, трепещущие жабры — все это оставляет чувство прикосновения к некой сущности бытия, самой его природе. Нет, мне решительно хотелось бы увидеть здесь наших соратников. Левушка наверняка занялся бы берестяным плетением, а Коба стал снова писать стихи.

Ничего теоретического, умственного в голову совершенно не идет. «Эмпириокритицизм» застрял на первой же главе. Пробовал отписать замечание товарищу Либкнехту о его последнем выступлении на съезде немецких социал-демократов — и, веришь ли, не смог, точнее, не захотел. Бросил прямо на третьей строчке. Да и ну его к лешему, Либкнехта! Стоит мне только вдохнуть полную грудь этого осеннего, пропитанного кедровой смолой воздуха, как тут же тянет идти куда глаза глядят, идти долго, не разбирая дороги и не оборачиваясь. Или наоборот — запахнуться, усесться на скамью и безотрывно смотреть на пламя в печке. Удивительно, как…»

Володя отложил перо и снова прошелся по комнате. После вчерашней охоты ноги ныли, на левом мизинце вздулась мозоль. Шутка ли, двадцать верст на ногах? Но и Тимофей, обычно строгий к политическому ссыльному, под конец смягчился. «Привал, барин. Чуток осталось, дотемна успеем».

За окном темень, дождливый сырой шорох. В соседней избе погас свет. Тихо шипят в печи последние угли. Самовар остыл, надо бы разогреть.

Почему-то вспомнился каток в Летнем саду, неуверенная на льду Надя, укутанная в персидскую шаль с кистями. Как трепетно качались ее расставленные в сторону руки, ученически-робко скользили вперед нестойкие коньки! А он быстро подкатывался к ней, хватал за талию, увлекал за собой. Надя ахала, цеплялась за руки, смешно падала. Вальсы духового оркестра мешались в воздухе с ароматом ванильных булочек. И все было напрасно, напрасно. Почему же не решился объясниться? Обманывал себя, обманывал ее. Прикрывался идеями борьбы, рабочего движения, с головой уходил в работу, прятался. Каждый день выступал на сходках, ночами писал. Зачем?

«…Жду тебя, Наденька, с невыразимым нетерпением. Ужасно страдаю оттого, что тебе не удастся приехать до зимы. Как и прежде, жизнь нас разлучает. Но не волнуйся, мы переживем и это. Придет весна, с рек сойдет лед, и одно из здешних пароходообразных суденышек привезет тебя ко мне. Я уже вижу, как ты осмотришься в комнате, как развесишь свои вещи, поставишь на стол обещанную тобой лампу с зеленым абажуром, всюду положишь кружевные Анечкины салфетки. Кстати, как она там? Кланяйся ей от меня. Тебе здесь понравится, я уверен. Во всей этой дикости, оторванности от людей и общества есть некое невыразимое очарование. Я чувствую, что и сам становлюсь другим, как будто с детства захватившее меня и столько лет державшее в плену наваждение отпускает, проходит, растворяется, как лесной туман. Все, что мы делали, наши споры, сходки, кружки, борьба, — все теперь мне иногда кажется мелким, надуманным. Какой к черту в этой стране может быть социализм? В этом океане сонного патриархального самодурства с редкими островками городов и ниточками железных дорог? Какая пролетарская революция? Кому это нужно? Иногда приходит крамольная мысль, что, кроме нас самих, пожалуй, и никому. И вот так пройдет вся жизнь: в бесплодных дискуссиях, доказательствах, спорах, съездах. Нет, не хочу. Все равно лет через пятьдесят или сто вместо пролетарской революции случится тот самый бессмысленный русский бунт, зальет все, от края до края, красным; тысячами, без разбора, покосит правых и виноватых. А потом снова — в ярмо. И так еще сто лет. Что мы, в сущности, знаем о своем народе? Теперь мне кажется, что почти ничего.

Писать я стараюсь каждый день, но, повторюсь, безо всякого успеха. Даже писем добрый десяток лежит без ответа. А я вместо этого снова пишу тебе. Наденька, сердце мое! Приезжай как можно скорее. Я спрашивал, плавание по рекам в здешних краях открывается в мае. Я уверен, что здесь у нас все наладится, здесь мы с тобой станем, наконец, мужем и женой, а все уродливое, болезненно-немощное, грязное, все это мы оставим в прошлом. Прости меня за прежнее: за робость, ложь, косноязычие, за все страдания, что я тебе причинил. Теперь я чувствую в себе силы перебороть себя, еще раз начать все сначала. Мы будем вместе с тобой трудиться, выучимся ждать, станем спокойными и упрямыми. Своими руками обустроим нашу нехитрую жизнь. Вместе дождемся скупой радостной телеграммы об освобождении, вернемся в Россию. Поселимся где-нибудь в глубинке, так как въезд в столицы мне теперь закрыт надолго, поступим преподавать в гимназию или служить по земской части. Ничего, совершенно ничего продуктивного в России иначе сделать нельзя. Ничего у нас нельзя постепенно переделать, улучшить. Можно только до основания разрушить, а затем… А затем — непонятно. Мрак и пустота. Так лучше ничего и не трогать, жить для себя, для своих близких, не делать зла, помогать тем, кто рядом. Я только сейчас понял, насколько это верно. Тысячу раз верно! А все, что мы делали раньше, — одно только больное суетливое пустословие. Замещение других, более важных человеческих ценностей, которыми многие из нас оказались обделены. Если не хочешь жить в России, уедем за границу. В Швейцарию, например. Я займусь журналистикой, буду писать какую-нибудь чушь в колонку местных происшествий. Может быть, даже попробую взяться за роман. Иногда мне хочется именно этого: окунувшись вглубь, в самый омут этой страны, потом разом выплеснуться наружу, оказаться вне, посмотреть на Россию со стороны, «из прекрасного далека» увидеть ее не у себя под ногами, а в подзорную трубу, в телескоп, чтобы рассмотреть не только мерзость и грязь, но, может быть, и свет, и…»

Володя помедлил, нервно покусал кончик пера.

«…Только я прошу тебя — приезжай. Ты не можешь себе представить, как важно для меня, чтобы ты была со мною. Архиважно! Ничего не бойся и не вспоминай прошлого. Прошлое умерло, его больше нет. Я теперь совсем другой, и оба мы здесь изменимся к лучшему, сбросим с себя шелуху, станем чище, светлее. Прости мне некоторую сумбурность письма, прости и непривычную тебе откровенность. Может быть, мне и раньше не стоило ее подавлять, прятать в себе. Не знаю, ничего не знаю. Точнее, знаю одно — я тебя люблю и буду любить всегда. Вот и все. Нарочно ничего не перечитываю, чтобы не передумать. Поскорее заклеиваю письмо и пишу на конверте твой адрес. Письмо, конечно, по дороге прочтут, но и плевать. Стыдиться или скрывать мне нечего.

Прощай, Наденька, мой земной компас (слышал здесь от крестьян песню с этими словами и отчего-то сразу же в метафорическом смысле примерил их к тебе). Прощай, мой верный друг.

С нетерпением жду твоих писем, а весной, когда сойдут льды, буду ждать и тебя саму.

Всегда твой, Владимир».

Володя заклеил конверт и крупно надписал адрес.

Некоторое время он сидел неподвижно, с рассеянным видом и застывшей полуулыбкой.

Его отстраненный взгляд случайно наткнулся на рыхлую стопу исписанных, много раз перечеркнутых листов, истерзанных его, Володиной, дерзкой революционной мыслью. В беспорядке лежала корреспонденция, черновики редакционных статей в «Искру», заметки о текущем моменте, проект реорганизации рабкрина, неоконченная глава «Эмпириокритицизма». Бумаги наползали друг на друга, шуршали, заворачивались углами. Казалось, что их быстрые черные строчки шевелятся, тянутся к только что написанному и запечатанному письму.

С минуту Володя смотрел на свой отягощенный бумагами стол, потом вдруг сорвался с места, схватил их в охапку и распахнул дверцу печки. Не давая себе опомниться, он сунул туда смятый бумажный ком и снова бросился к столу. Вспыхнуло пламя. Сухая бумага горела легко, а Володя швырял в печь все новые и новые листы. Очистив стол, он принялся за полки. Чернели и рассыпались в огне эмпириокритицизм, прибавочная стоимость, политические проститутки, ренегаты, детская болезнь левизны, переписка с Энгельсом и Каутским, первые номера «Искры», апрельские тезисы, планы вооруженного восстания, итоги съездов, декреты о земле и мире, заветы, продразверстка и продналог, задачи молодежи… Затолкав напоследок в печь увесистый серый том истории КПСС, Володя выпрямился и отряхнул с рук пепел.

— Вот так-то лучше! — сказал он кому-то в темное ночное окно. — Батенька!

Новогодняя привилегия, или Когда телефоны были большими

(Святочный рассказ для менеджеров младшего и среднего возраста)

Козлы.

Уроды.

Однозначные подонки.

Этими и другими подобными словами менеджер Дима Скворцов поливал коллег, механически дергая ручку безнадежно запертой двери.

Как такое могло случиться?

В четыре часа сели отмечать Новый год. Андрей Михайлович, хозяин фирмы, произнес первый тост.

— Год был дерьмо! — сказал Андрей Михайлович. — Но я думал, что будет еще хуже. Поэтому вот вам по двести баксов премии от меня лично! И еще коробка «Долгорукого». Но смотрите, не перепейтесь! Это наш представительский запас на январь.

После этого Андрей Михайлович покинул своих сотрудников и отбыл отмечать приближение Нового года в других, более высоких сферах. Сотрудники же радостно рассовали по карманам неожиданную премию, распаковали коробку дорогой водки, и началось то, что в развитых странах называется office party, а в странах переходного периода до сих пор казенно именуется производственным пьянством.

Из-за этого производственного пьянства, будь оно неладно, все и случилось.

Здесь надо заметить, что именно хорошая водка таит в себе одно специфическое коварство.

Водка плохая или посредственная пьется с некоторым напряжением, идет то колом, то соколом, то вообще неизвестно чем, требует закусок и запивок, а будучи выпитой, периодически прорывается изнутри неприятной отрыжкой. Короче говоря, гражданин, пьющий не очень хорошую водку, всегда более или менее в курсе того, сколько он выпил на данный конкретный момент.

Водка же хорошая легко пьется из любой позиции. После рюмки она не вызывает желания фыркнуть, гыкнуть и приводит в самое безмятежное расположение духа. И так повторяется много раз. Но в одну прекрасную минуту она мысленно говорит тебе: «Голубчик, ты уже выпил меня семьсот граммчиков, и тебе пора либо баиньки, либо бить стекла и лица граждан».

Вот так.

Дима наморщил лоб и стал вспоминать, какую музыку слушали, как будто сейчас это имело какое-то значение.

Сначала слушали старика Клэптона, потом слушали Нюрку Фридман из группы «Роксет», любимицу бухгалтера Фомы, за ней по настоянию Валеры включили «Wish you were here», потом наступил какой-то джазовый провал, а под конец все хором подпевали Yellow Submarine, причем не самим битлам, а каким-то их несчастным подражателям.

Потом долго уточняли, когда выходить на работу, третьего или четвертого, или все-таки третьего, хотя хорошо бы четвертого, потом искали чью-то шапку, потом Дима заскочил на дорожку в туалет.

Когда он вышел, в офисе было пусто, свет погашен, а дверь заперта.

Димин взгляд наткнулся на кое-как убранный стол. Совсем недавно здесь красовались жаренная на гриле курица из палатки снизу, колбаса «Таллинская» полукопченая, оливки «Иберико», нарезка семги из вакуумной упаковки, филе сельди в винном соусе производства Исландии и нежинские маринованные огурцы.

Но при чем здесь нежинские огурцы, спросите вы? Совершенно ни при чем, и Дима с нами полностью солидарен. Теперь он снова морщит лоб и пытается вспомнить, о чем в течение вечера разговаривали, как будто ключ к спасению находится теперь именно здесь.

Говорили о том, что Михалыч в принципе неплохой мужик, хотя солдафон и хамло, говорили о «фольксваген-пассате» восемьдесят седьмого года выпуска, недавно приобретенном Пашей Валуевым, рассказали несколько анекдотов, затронули тему взаимоотношений полов в урбанизированном обществе, взвесили шансы «Спартака» в Лиге чемпионов и признали их совершенно ничтожными, обсудили достоинства и недостатки недорогих словацких лыжных курортов, договорились встретиться в двадцатых числах у Фомы и расписать пулю на всю ночь, пользуясь отъездом его семейства во главе с женой на вышеуказанные словацкие курорты; сказали, что семга дрянь, а селедки, наоборот, надо было брать две банки; слегка перемыли косточки боссу Андрею Михайловичу, который хотя и неплохой мужик, но все равно солдафон и хамло, и вообще, что такое двести баксов в современном урбанизированном обществе, тлен и прах, больше ничего.

Идиоты. Проклятые алкаши. Тьфу на вас!

Стук и крики не помогли. Время розыгрыша истекло. Стало ясно, что Диму заперли без злого умысла. Просто забыли, пока он в туалете готовился к дальней дороге из Измайлова в Лефортово.

Внизу, конечно, должен быть вахтер. Но какой, позвольте спросить, вахтер окажется на своем месте вечером тридцать первого декабря? Нету сейчас таких вахтеров. Только при диктаторских режимах бывают такие вахтеры, а в обществе хоть сколько-нибудь либеральном ни один нормальный вахтер не станет сидеть на своей вахте в самый канун Нового года.

«А в чем, собственно, проблема?! — воскликнете вы. — Пусть этот ваш Дима быстренько наберет друзьям на мобильный, пока они недалеко отошли, они тут же прибегут обратно, со смехом и глупыми шуточками выпустят его на свободу и долго еще будут вспоминать этот случай, как забавный новогодний анекдот!»

Вот! С этим вопросом мы и приблизились к завязке сюжета!

Дело в том, что действие нашей истории происходит в том далеком году, когда мобильные телефоны, повсеместно и уважительно называемые тогда сотовыми, только начали появляться в обиходе, и для менеджеров младшего и среднего возраста были недоступным предметом роскоши. Сам Андрей Михайлович пока лишь готовился к покупке сотового телефона, раздумывая, взять ли обычную, похожую на небольшую фронтовую рацию, «нокию» или только что появившуюся модель «моторола-платинум», миниатюрную, размером не больше кирпича. «Нокия», несомненно, выглядела основательнее, стоила дешевле и имела хорошие отзывы. Зато «моторола» была последним писком модной крутизны, ее можно непринужденно держать одной рукой и говорить в элегантную откидную крышечку.

Дима выглянул в окно.

Седьмой этаж, геройства не надо. Лучше дождаться, когда кто-либо из ключеносцев, директор Паша или главный бухгалтер Фома, вернется домой, и потребовать их обратно. Пусть прокатятся, раз они такие идиоты. Где они сейчас, интересно?

И это действительно интересно!

Паша Валуев, например, только что обнаружил себя сидящим на стуле в отделении милиции. Паша изо всех сил напрягает ту неизвестную науке мышцу, которая фокусирует взгляд на предметах и не позволяет им, предметам, расплываться, двоиться и кружиться хороводом.

«Где я, — думает законопослушный и социально ответственный Паша. — Как я сюда попал? Неужели я совершил нарушение общественного порядка? Но какое?»

Паша делает еще несколько усилий и начинает различать перед собой краснолицего пепельноусого милицейского капитана.

— …Не преступник, не нарушитель паспортного режима, не алкаш, не бомж. Правильно? Просто нажрался, потому что Новый год. И что надо делать, если ты так нажрался? Правильно — брать тачку и ехать домой. А не лезть в метро, нарушая правила пользования…

Паша понимает, что речь идет о нем, и, рискуя потерять равновесие, крупно кивает всем телом.

Но это совсем другая история. Третьего числа Паша в красках расскажет ее друзьям, и все будут хохотать до упада и повторять: «Ну и ну! Бывает же такое! Чудеса, да и только!»

Мы же вернемся к Диме Скворцову.

Дима стоит перед серьезным шагом: он держит в руках телефонную трубку и собирается звонить девушке Ане, с которой они собирались вместе встречать Новый год.

Да и только ли Новый год? Конечно нет. Еще были планы поехать летом в Гурзуф, где у Ани есть дальние родственники с недорогим сарайчиком на сдачу, пойти на выставку в ЦДХ, там с восьмого по двадцать четвертое выставлено нечто совершенно необычайное, составить у знакомой астрологини совместный гороскоп и многое другое.

Но что сказать Ане сейчас? Как объяснить ту нелепую ситуацию, в которой оказался Дима? Задача не из простых.

Ничего не решив, Дима набирает номер.

— Анечка, здравствуй! — неестественно бодро, несколько даже игриво говорит он в трубку. — Я сейчас одну вещь тебе расскажу! Ты просто не поверишь…

«Одна вещь», рассказанная Димой, Ане категорически не понравилась.

Она назвала Диму, а заодно и всех его друзей алкоголиками и дураками. Еще Аня сказала, что в таком случае она поедет встречать Новый год к Звонаревым. И вообще, ей надо было сразу туда ехать, а не дожидаться, как дуре, некоторых безалаберных инфантильных болванов с салатом «Мимоза», шампанским и «Киевским» тортом в холодильнике.

— Аня, постой, — зовет Дима, но из трубки уже летят короткие гудки, полные незаслуженной женской обиды.

Аня, впрочем, через минуту перезванивает сама, чтобы еще раз сказать Диме, какой он болван. На самом деле она хочет убедиться в том, что он действительно сидит в офисе, а не где-нибудь в бильярдной или ночном клубе, до отказа заполненном недорого гастролирующими южными девицами.

Раздосадованный Дима звонит домой директору Паше Валуеву и главбуху Сергею Фомину по прозвищу Фома. Тон его разговора крайне отрывист, требование одно: незамедлительно позвонить в офис, как только сослуживцы перешагнут порог родного дома, это очень важно, да, кое-что случилось, нет, пусть сами звонят на работу. Но звонить пока некому.

Потому что Паша все еще сидит в отделении и ловит обрывки слов пепельноусого капитана, пытаясь составить из них картину произошедшего и неясные пока виды на свое будущее. А Фома?

Фома тоже далек от дома: он едет в автобусе, причем не в том, который ему нужен, а в совершенно противоположном. Свободного места для Фомы не нашлось, поэтому он буквально висит на поручне, болтаясь из стороны в сторону. Фома выглядит очень представительно. Утром он забегал в налоговую инспекцию, чтобы подарить участковой инспекторше большую коробку шоколадных конфет, и по этому случаю на нем темный в тонкую полоску двубортный костюм и яркий шелковый галстук. Но, увы, великолепный Фома пребывает сейчас в довольно растрепанном виде: полураспущенный галстук съехал набок, пиджак застегнут не на ту пуговицу, дубленка вольготно распахнута, а один ее карман подозрительно вывернут.

«Но где же шапка?» — спросите вы. Где прекрасная волчья шапка особой северной выделки, купленная Фомой много лет назад в сургутском стройотряде, любимый головной убор, практичный, теплый и в своем роде уникальный? А вот этого пока никто не знает. Будем надеяться, что шапка осталась в офисе, упала на пол или закатилась под кресло. Будем верить, что третьего числа Фома найдет ее, но — увы, шансы на это невелики, и шапка, скорее всего, утрачена безвозвратно, как и содержимое подозрительно вывернутого кармана.

Впрочем, сейчас Фоме не до шапки и не до кармана. Он висит на поручне и почти спит, более того, слегка даже улыбается во сне, и все было бы совсем неплохо, если бы только не прицепилась к нему мерзкая старушонка, которой никак не дает покоя разудалый вид Фомы, и уже добрые полчаса она зудит ему в ухо о том, что пьющий отец — горе несчастной семьи (на пальце Фомы замечено обручальное кольцо), о том, что такие вот подлецы продали и пропили страну (это из-за дубленки и дорогого костюма), что всяким отщепенцам надо ездить на своих «мерседесах» и не мешать добрым людям преодолевать городские пространства общественным транспортом, что от бомжей (в бомжи Фома мгновенно понижен, видимо, за растрепанную бороду и слипшиеся на голове отнюдь не пышные волосы) и так спасу нет, они ночуют в подъездах, там же ходят в туалет и все время разрушают кодовый замок, и так далее, и тому подобное много раз.

Мы можем только порадоваться, что на лице у Фомы отчетливо выражена коренная национальность и ему не досталось бабкиных упреков ни в привычном жидомасонстве, ни в новоявленно понаехавшем кавказском бандитизме.

Но вообще-то это тоже другая история, и, в отличие от Паши, который свою историю третьего числа сможет рассказать более или менее внятно, Фома вспомнит только то, что ошибся автобусом и вместо своей Вятской улицы неожиданно уехал аж в Медведково.

Тем временем Дима Скворцов еще несколько раз набирал Анин номер, но неизменно натыкался на короткие гудки и впал от этого в уныние. Ему представилось, что Аня все время звонит ненавистным богемным пижонам Звонаревым и их отвратительным дружкам свободных профессий, немытым и нечесаным, но зато с всегда готовым Прустом-Джойсом на языке, и договаривается с ними о встрече, и от обиды заигрывает с Вадиком, и сплетничает с его женой, похожей на засушенную змею, или даже… О, ужас! Но что теперь делать?

Выпить еще и уснуть в кресле до утра, истекая во сне слезами стыда и горя? Включить телевизор и слушать очередные песни о главном или в сотый раз смотреть про то, как мы с друзьями тридцать первого числа ходим в баню? Вызвать спасателей и «скорую помощь»?

Дима машинально перелистал свой блокнот и наткнулся взглядом на запись «мамины зубы» от четвертого октября уходящего года. «Позвоните родителям», — вспомнил Дима телевизионный призыв и набрал номер.

— Как зубы? — спросил Дима после положенных случаю поздравлений.

Зубы оказались в порядке, только на правой стороне было сначала немножко больно, но врач сказал, что все нормально и со временем прекрасненько пройдет само, оно и правда уже почти прошло, а врач после этого еще звонил и справлялся, такой симпатичный молодой человек, похож знаешь на кого? — на Сережу Матюшина, видела его на днях, такой важный стал, не поверишь, ездит на какой-то большой дутой машине, а к врачу надо будет зайти в конце января, но я уже и сама вижу, что все получилось очень хорошо, такой симпатичный молодой человек…

Дима выслушал про зубы и остальное, наврал, что у него тоже все в порядке и все хорошо, и на работе, и вообще, и обязательно заеду в первых числах, и нет, не болею, и всегда надеваю шарф, и обязательно завтракаю, и прочее, и прочее, на чем сыновний долг был успешно исполнен.

«Позвонить, что ли, Матюшину?» — подумал Дима. Почему бы, собственно говоря, и не позвонить? Чего-чего, а времени навалом.

Матюшин и в самом деле оказался весьма представительным. Голос его приобрел самодовольный бархатный тембр, указывающий на стабильное положение, высокую самооценку и полную гармонию личности. Матюшин попросил заезжать и вообще не забывать старых друзей и, кстати, помнишь ли наши весенние кораблики в проточных лужах и всяких там якобы почтовых голубей, и помнишь ли Колю Панкратова? — так вот этот Коля теперь…

После Матюшина Дима еще раз позвонил Ане, но снова было занято. Может быть, она ушла и забыла положить трубку? Или звонит подружкам? Или полезла в Интернет? Впрочем, нет, вряд ли. Интернет, так же как мобильные телефоны, еще не получил широкого распространения и был редкой по крутизне деловой коммуникацией, а также любимой игрушкой некоторых сумасшедших киберотморозков.

Что же делать?

Дима снова полистал блокнот и наткнулся на жирно и многократно зачеркнутое имя. Телефон рядом с именем был тоже зачеркнут, но не так старательно.

Поколебавшись, Дима набрал номер.

— Привет, — сдержанно сказал он. — Ты не беспокойся. Я просто так звоню. Поздравить тебя с наступающим. Все в порядке. А ты? Да ну! Здорово. Нет-нет, все хорошо, честное слово. Просто так, поздравить… Ну, пока, рад был слышать. И тебе тоже…

От разговора осталось приятное чувство окончательной завершенности некогда запутанного и не совсем красивого с его стороны дела. Все хорошо. Вот и славно.

Но где же эти козлы?

Ни Паши, ни Фомы, как вы уже догадались, дома не было. Пашу еще только-только бережно выводит из отделения под руку старший сержант Караваев, а Фома так и едет в автобусе, но протест против назойливо зудящей старушонки уже поднимается в нем и заставляет хмурить брови и недовольно пыхтеть волосатым бородавчатым носом.

Не позвонить ли в таком случае Валере и Толику, остальным двум участникам злополучного празднества? Пожалуй, позвонить стоит.

Но и этих двоих нет дома!

Неужели они всей капеллой завалились в какой-нибудь кабак и предательски продолжают квасить? Вот гады! Впрочем, нет, этого точно не может быть. Осталось три часа до Нового года, всех их ждут семьи или друзья. У Фомы вообще двое детей, дети для него святое. Не случилось ли чего-нибудь нехорошего? Толина жена, по крайней мере, уже вовсю психует, а ведь Толик живет совсем рядом и обычно ходит на работу пешком. Куда он мог подеваться?

Толик между тем никуда не подевался. Он сидит на скамейке возле своего дома и изо всех сил дышит свежим воздухом, пытаясь хоть немного протрезветь. Толик пошел домой пешком, но по дороге заскочил в магазин, чтобы купить торт и задобрить тем самым истеричку жену, которая, если увидит его пьяным, обязательно напомнит о том, что они с восьмилетней дочкой до сих пор живут в однокомнатной квартире, в то время как другие мужчины зарабатывают деньги, а Толик опять напился, и она уже выбилась из сил, и не может этого выносить, и когда же всему этому придет конец.

В магазине Толика, пьющего нерегулярно и почти всегда умеренно, мгновенно развезло от тепла и отчаянно затошнило, и он опрометью кинулся вон из магазина, забыв про торт, и глубоко дышал на улице, и теперь обязательно хочет протрезветь, прежде чем идти домой, потому что если его вдруг вырвет дома, то Кристина будет вне себя и станет не просто обыденно ругаться, но и плакать потом беззвучно почти до утра, а Толику это особенно невыносимо. Поэтому сейчас Толик сидит на скамейке у подъезда собственного дома, стараясь сконцентрироваться на своих ощущениях, но долгожданное просветление пока не приходит.

Впрочем, это тоже другая история, история грустная и, к сожалению, бесконечная, и дело здесь вовсе не в тесной квартире, с которой Толиково семейство удачно съедет уже в наступающем году, а совсем в другом. Оставим Толика сидеть на скамейке, поскольку помочь ему мы все равно не силах, а сладострастно читать о чужих бедах бесчеловечно в этот предпраздничный день.

Проблем, впрочем, не убавилось и у нашего Димы.

Он еще раз подергал дверь, выглянул в окно и позвонил отсутствующему вахтеру.

Затем стал снова листать блокнот, причем теперь уже в алфавитном порядке.

Буква А начиналась с Арбузовой Веры.

— С Новым годом, дорогие москвичи! — азартно воскликнул Дима и набрал номер Арбузовой Веры.

Веры дома не оказалось, но полный подозрений мужской голос пообещал передать ей привет и поздравления от институтского приятеля Скворцова.

Далее в списке шел междугородный восточный Адик. Адик был слышен на удивление хорошо, обещал скоро быть проездом в Москве и непременно позвонить. Новый год у Адика уже наступил, в трубке был слышен многоголосый тюркоязычный смех и хорошо усиленная ударными инструментами восточная мелодия. Адик цветисто пожелал счастья-здоровья и остроумно послал Диме Новый год «от нашего стола — вашему столу».

За Адиком следовала безымянная Администратор Бассейна, ей Дима коротко и анонимно крикнул: «С праздничком вас, дорогие москвичи!», услышал в ответ: «А тебя-то где носит?! Забыл-зазнался, да? У, коварный…», но обстоятельства дела прояснять не стал.

Антонина Сергеевна обрадовалась и спросила, хорошо ли Диме платят, потому что времена такие, что если бы не частные уроки, то она, Антонина Сергеевна, давно пошла бы петь песни в электричках и подземных переходах.

Аштонян долго уточнял, кто звонит, а потом напрямик спросил, чего нужно.

Аверинцев был приятно удивлен.

Двоюродная сестра Ася обутой, одетой и страшно опаздывающей была захвачена на пороге и долго говорить не смогла.

Буква А закончилась, и Дима удовлетворенно потянулся.

— И слону, и даже маленькой улитке! — показал он назидательный палец своему отражению в зеркале и немедленно принялся за букву Б. На странице Б значились всего два имени и обоих их обладателей не оказалось дома.

Открылась буква В.

Марина Воронина, мисс пятый курс, женщина мечты всего института, оказалась уже год как в Штатах. Дима старательно записал длинный номер и нажал кнопки.

«Буду краток, — решился он. — Маленький счет никто не заметит».

На том конце сказали «Хелло-о-у-у-у», и, чуть запнувшись, Дима выговорил:

Страницы: «« ... 2021222324252627 »»

Читать бесплатно другие книги:

«…Увиденное автором поражает своей точностью, пронзительностью. Галерея женских портретов, как говор...
Рассказ из авторского сборника «Умереть от любви, или Пианино для господина Ш.»...
Выпускник Дипломатической Академии Альберт Новиков был принят в состав Чрезвычайной миссии в должнос...
На далекой планете по пустынной степи идут трое: юноша и девушка – земляне, и Джок, местный житель. ...
Введите сюда краткую аннотацию...