Люба Украина. Долгий путь к себе Бахревский Владислав
Оссолинский покачал головой:
— Казаков соберите после того, как я уеду… Пан Хмельницкий, ведь вы вместе с полковником Барабашем и есаулом Ильяшом Караимовичем были у короля, когда его величество вручил свое знамя Войску Запорожскому? Мне показалось, что у вас с Барабашем и Ильяшом нет единства.
— Ныне они люди Потоцкого, — прямо сказал Богдан.
— Означает ли это, что реестровое казачество за вами не пойдет?
— За мной не пойдут самые прикормленные. Не беспокойтесь, ваша милость! Барабаш поперек дороги казакам не встанет.
— За успех! — Оссолинский пригубил вино из кубка.
В комнату зашел адъютант.
— Ваша милость, пора возвращаться. Боюсь, нас уже хватились.
Канцлер пожал руку Хмельницкому:
— Его величество верит в вашу звезду.
Старательная ведьма через самое мелкое ситечко трусила осеннюю непогодь. Дождь сыпал мелкий, и по всему было видно — конца ему не жди.
Хмельницкий, косясь исподлобья на небо, оседлал коня, вывел за ворота, поставил ногу в стремя и вдруг поглядел на дом свой. Сердце заворочалось, защемило, будто в последний раз видел он им самим свитое и уже опустевшее гнездо.
«Соберутся ли казаки по такой погоде?» — тревожно подумал Богдан, неторопливо садясь на коня.
Договорились съехаться в Роще. Все — хитрые. Скакали кружным путем, все припоздали и собрались в одно время. Богдан, однако, умудрился объявиться последним. Так задумано было. Подъезжал, зорко вглядываясь в лица казаков. Невольно потрогал спрятанное на груди королевское знамя.
Вот Ганжа, Федор Коробка, Демьян Лисовец, Михаиле Лученко, Федор Лобода, Михаиле Громыко, есаул Роман Пешта, Клыш. Первые полсотни смельчаков.
— Давай, Богдан, ждем! — крикнул Роман Пешта. — Кто опоздает, спросит, о чем гуторили.
Богдан благодарно улыбнулся есаулу, отер мокрое от дождя лицо, спросил:
— Какое жалованье реестровому казаку положено? — И сам ответил: — Не все и помнят, потому что никогда того жалованья никто из нас не получал. Нашим жалованьем шляхта кормится. Кто из нас не брал в бою пленных? А какая за то была награда? Никакой. Коня возьмешь, и того отнимут.
Богдан говорил то же самое, о чем твердил в Варшаве Гунцелю, Адаму Киселю, Яну Казимиру. Говорил он теперь все это нескладно, как-то нарочито крикливо.
— Посылали нас летом на атамана Линчая, мы королю служили исправно и верно. Побили мы Линчая за то, что он громил арендаторов. Но разве у самих у нас сердце кровью не обливается, глядя на измывательства арендаторов над нашей верой? Не дашь ему, сколько попросит — в церковь не пустит ни живого, ни мертвого: не позволит попам ни отпеть, ни окрестить, ни обвенчать. А шляхта еще хуже: в кресты на наших православных церквах стреляют, попов наших из церквей гонят, грабят, истязают. Где защиту найти? Кому пожаловаться? Некому! Короля шляхта не слушает. Вот глядите! — Богдан вытащил из-за пазухи и поднял над головой королевское знамя. — На тайной встрече дал нам король это знамя, а еще дал привилей на двадцать тысяч реестра и другие всякие грамоты. Они хранятся в надежном месте. Мы и заикнуться о них не смеем: шляхте невыгодно, чтобы казаки были казаками. Ей выгодно, чтобы все мы были покорными холопами, чтоб гнули спины на их ясновельможные милости. Нет у нас, братья, иного выхода, как постоять за самих себя, за свою свободу, за свою веру — с оружием в руках.
— Взяться за оружие, говоришь? — без одобрения крикнул кто-то из казаков. — А где оно, оружие? С косой да серпом против крылатой конницы ты и сам не пойдешь.
— Татар надо позвать! — предложил казак Ганжа.
— Эко удумал! Татар мы били. Они на нас волками глядят.
— Братья! — воскликнул Богдан, ободрясь: призыва казаки не отвергли, о деле думают. — Братья! Помощи мы можем просить только у Москвы да у татар — они во вражде с Польшей. От Москвы помощи не будет. От старых войн и разорения не оправилась. Остаются — татары.
— С татарами сам говори, не через послов! — наказал Демьян Лисовец.
— Как повелите, так и будет, — ответил Богдан и наконец, зажигая, сверкнул словом, как клинком: — Соединимся, братья! Восстанем за церковь и веру православную! Истребим униатскую ересь и напасти. Будем, братья, единодушны! Зовите подниматься казаков и всех земляков ваших! Я буду вам предводителем, потому что вы этого желаете. Возложим упования на всевышнего! Он поможет нам!
Богдан кинул королевское знамя на шею коня, размахнул руки:
— Умрем друг за друга! — подошел и обнялся с Романом Пештой.
— Умрем друг за друга! — воскликнули казаки, и все начали обниматься, потому что это была смертная клятва.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Конец лета и всю осень Иеремия Вишневецкий жил в Лохвице. Здесь была хорошая охота и любимый дом, легкий, светлый.
В Лохвице князь Иеремия переживал страшное для него осеннее ненастье. Убывало свету, мрачнела земля, и князя начинала изводить самая черная неприкаянность. Если натянуть до отказа тетиву, а стрелу так и не пустить, обвиснет тетива, стрела упадет к ногам. Так было и с князем: напряженный, неслышно звенящий изнутри, как клубок пчелиного роя, он в пору всеобщего увядания терял охоту жить.
— Скорее бы снег выпал! — сказал князь Иеремия за обедом, и у княгини Гризельды чутко затрепетали длинные ресницы.
Князь поморщился: Гризельда поняла, что его тяжкие дни начались. Она всегда и все понимает, как верная собака. Эти ее дрыгающие ресницы — единственное, что в ней не испортил Господь Бог!
Князь Иеремия даже про себя грубил княгине Гризельде, и ему было невмоготу от собственного безобразия.
— Третий день тучи. Как посмотрю на небо, разбаливается голова, — пожаловалась княгиня, потирая пальцами виски, хотя с головой было все в порядке. — Я велела затопить камин.
— Заплесневеть боитесь, — нехорошо съязвил Иеремия и отодвинул еду нетронутой. — Что ж, пойду к огню, даром чтоб не горел.
Ушел в каминную.
«Ему бы только меня не видеть», — подумала княгиня Гризельда, и глаза у нее застлало невыплаканными слезами.
Бог не дал ей красоты, а вот дал ли счастья? Она до сих пор не знала, любит или ненавидит ее князь Иеремия. Весь год он с нею нежен, но в эти ужасные осенние дни — он ее ненавидит. Ее, себя и все вокруг.
Княгиня повернулась в кресле: за ее креслом на стене — зеркало.
«Что может привлекать в этой женщине мужчину? Всей радости — шелковая кожа. Лицо никакое. Совершенно никакое… — и опять о князе, все мысли о нем. — Он — несчастен. Всему виной его страсть к театру истории. — Княгиня думать умела: она была дочерью Фомы Замойского, коронного канцлера в лучшие дни царствования Владислава IV. Она любила князя без памяти, но думала о его жизни, как судья. — Иеремия мечтал и мечтает вершить историю, — думала она, — а жизнь посылает ему роли самые ничтожные. Потому он так жесток, так неистов во всех своих делах».
Первой его войной была Смоленская. С пятитысячным отрядом он нагрянул под Путивль, потерпел неудачу, но сжег все села и местечки вокруг. Соединившись с Жолкевским, осаждал Курск, снова безуспешно, и с безудержной жестокостью отыгрался на Рыльске, Севске и других малых городках, за что и получил прозвище Пальё.
Осенью 1638 года, когда она была в свите королевы Цецилии Ренаты, князь приехал в Варшаву героем. Опять-таки не первым, а лишь одним из тех, кто разгромил казачье восстание Остряницы и Гуни. За ним установилась слава твердого человека.
Жестокость принимали за непримиримость, стремление выделиться выглядело стремлением повести за собой, показать путь: он ведь и своих холопов не щадил, свои села стирал с лица земли, искореняя червоточину свободомыслия.
«По сути дела, он страшный человек, — вынесла приговор княгиня Гризельда и снова увидала себя в зеркале. — Боже мой, какие бесцветные у меня губы».
— Я люблю его!
У княгини было одно желание: пойти лечь. Вот и голова разболелась. Но ей нужно было продолжать игру, которую она всякий раз затевала в такие дни. Клин вышибают клином: княгиня лечила князя от черной хандры черными ужасами.
У нее все уже было готово…
Князь Иеремия смотрел на огонь и терзал себя воспоминаниями о собственной свадьбе, «одной из самых пышных в Европе». Он женился, внутренне не будучи готовым к этому серьезнейшему действу жизни, а сватом его был человек, которого он презирал и который платил ему глубочайшей неприязнью.
— Мне не дают настоящего дела, потому что я русский, — вслух сказал Иеремия, перебивая поток воспоминаний.
Знал бы он, что в тот же самый миг княгиня Гризельда думала о том же: «Всему виной его страсть к театру истории».
— Я женился, не запомнив цвета глаз суженой, — сказал себе Иеремия. — Женился, как на пожар летел.
Его сватом был король Владислав. Король старался ради старика Замойского, своего коронного канцлера. Его дочь Гризельда, особа молодая, рассудительная, более привлекательная добротой и качествами сердца, нежели красотою (безобразной она, правда, не была), на каком-то из приемов завладела вниманием князя Иеремии.
Князь и поныне не признавался себе в том, что кинулся в водоворот женитьбы не ради знатности рода Замойских и не из корысти заполучить в тести коронного канцлера — великую славу он собирался добыть своим умом, — а единственно потому, что обручение должно было состояться сразу после коронации королевы в присутствии иноземных послов — стало быть, на виду у всего мира.
Свадьбу Иеремия назначил во Львове, просил короля почтить присутствием, но король отказал: быть на обручении — это для Замойского, за его заслуги, быть на свадьбе — оказать милость Вишневецкому, противнику сильной королевской власти. С него довольно будет послов.
Обидевшись, Иеремия закатил такую свадьбу, чтоб королевская выглядела — нищенкой.
За невестой приехал в золотой карете, запряженной шестью белыми, как снег, лошадьми.
Старостой свадьбы был коронный гетман Станислав Конецпольский, дружками — Николай Потоцкий и Юрий Оссолинский.
Венчал и служил торжественную обедню архиепископ львовский, на церемонии присутствовали князья и княгини Острожские, Чарторыйские, Збаржские, Корецкие, Воронецкие, Оссолинские, Калиновские, Жолкевские. От великого герцогства Литовского был Криштоф Радзивилл, от короля — Григорий Кнапский и ксендз-каноник Матвей Любинский, был посол от семиградского князя Юрия Ракоци.
На свадьбу Иеремия истратил двести пятьдесят тысяч злотых. Щедрый напоказ, он органисту за вдохновенную игру подарил село.
Перебирая в памяти мельчайшие детали свадебного триумфа, князь Иеремия наливался детской обидой, когда хочется плакать долго, беспричинно и безутешно. Десять пустых лет прожил он. Десять! И ничего для бессмертия! А что там дальше? Старость. Неужто свадьба была его единственным звездным часом?
От обиды князь швырнул в огонь кочережку, которой оправлял поленья. Поленья развалились, пламя погасло, стало не на что смотреть.
Князь, чертыхнувшись, полез в камин достать кочергу, обжегся, и тут ему стало уж так обидно, что слезы покатились сами собой.
В столь неподходящую минуту створчатая дверь распахнулась вдруг, и в комнату вошел мужик, таща на спине головастого, раскормленного мальчика.
— Ты зачем?! Ты кто? — закричал князь на мужика в недоуменной ярости.
— Как договаривались, — ответил мужик. — Это и есть мой Стась. Стась, скажи его милости!
Стась положил круглую бритую голову на плечо мужика и поглядел на князя круглыми, совершенно черными глазами.
— На тебе золотой шлем, а в руках у тебя два огненных меча, а за спиной у тебя два огненных крыла. Какой ты большой! До неба! У ног твоих угли, дым клубами, а за спиной у тебя, за крыльями — хороший город. Ха-а-ар-о-о-оший!
Князь Иеремия, будто в колодец, не мигая смотрел в черные замершие глаза мальчика.
— Хороший город! — повторил тот, улыбнулся и закрыл глаза веками с синими прожилками.
Душа заликовала у князя.
— Что же ты его держишь, пусти его, — сказал он мужику.
— А у него эвон ноги-то какие! — повернулся мужик боком, показывая высохшие, как корешки, ноги мальчика.
— Тогда сам садись.
— Спасибо, — сказал мужик, — сяду. Стась раздобрел больно. А чего ему? Лежит, кормежка хорошая. Правду сказать, его даром богоданным и кормимся.
В комнату вошла княгиня Гризельда.
— Здравствуй, Петрусь!
Мужик вскочил на ноги, поклонился.
— Этот ребенок — ясновидящий! — сказала княгиня.
— И давно у него дар открылся? — спросил князь Иеремия насмешливо, но щека у него дергалась и голос был чужой.
— С полгода всего! — ответил мужик простодушно. — С весны! Пчел в степь вывезли, а он как-то поутру давай звать меня: «Беги, мол, на пасеку, деда убивают». Я ему — грешный человек — затрещину отвесил, чтоб не молол попусту, а он — в слезы. «Убьют деда, убьют!» Ну, сел на лошадь, гоню на пасеку, а сам злой, от работы оторвали. А на пасеке — разбой. Может, и пристукнули бы воры деда, не подоспей я вовремя.
— С рождения у него с ногами? — спросил князь.
— Да первый годок ничего себе был. Как все. А потом хворать начал. К знахарю пошли: он и раскусил козни. Это, говорит, не ваш ребенок-то. Это — одмина. Подменный. Велел вынести на сорное место и бить от правой руки к левой. Врать не буду, сам я не пошел, а жена моя своими ушами слышала, своими глазами видела. Положила она дитё на кучу сора, хлещет по щекам, а тут голос: «Зачем бьете-мучите мое дитя?! Отдайте мне мое, возьмите свое!» Кинула ребенка, а со своим улетела столбом пыли.
— Кто кинул ребенка? — спросил князь, облизывая пересохшие губы.
— Ведьма, должно быть, — сказал мужик. — Ведьмы подменяют детей, если у них дохленькие рождаются…
— А может быть, она обманула?
— Кто?
— Ведьма!.. Может, он, твой Стась, одмина.
— Уж не знаю, — мужик склонил голову, раздумывая. — Теперь все равно. Привыкли к нему. Выходили. Он вон и отблагодарил. Любого вора укажет.
— Эй, Стась! — окликнул Иеремия, мальчик посмотрел на князя. — Кто у меня украл?
— Сотник, — ответил Стась.
Князь Иеремия засмеялся.
— Сотник, говоришь. Бери выше. Адам Казановский у меня город Ромны было своровал, любимчик короля. Еле отнял. Староста Александр Конецпольский — Гадяч у меня уворовал, Хорол. Староста, а ты говоришь — сотник… Ну, еще что-нибудь скажи мне.
Мальчик положил голову на отцовское плечо и вдруг запел, чисто запел, приятно:
- Сел Исус вечеряти,
- Пришла к нему Божия Мати,
- Будь, мой сынку, ласковый,
- Возьми-ка ты ключи райские,
- Отомкни, сынку, пекло кромешное,
- Отпусти, сынку, души грешные.
- А одной души, сынку, не выпускай,
- Та душа согрешила,
- Отца-матерь полаяла,
- Не полаяла — подумала.
- Ой, будь здоров, князь!
- Не сам собою,
- С своею женою,
- Вечер тебе добрый,
- Коли ты хоробрый!
И мальчик забился на спине отца:
— Пошли! Пошли!
— Дайте им сто злотых, — сказал Иеремия.
— Сто злотых? — удивилась княгиня столь щедрой награде.
— Двести!
— Двести?
— Триста!
Княгиня позвонила в колокольчик. Вошел дворецкий.
— Выдайте этим людям триста злотых и отпустите.
Двери за мужиком бесшумно затворились.
Князь Иеремия подошел к жене, наклонился и поцеловал ее в висок. Сел рядом.
— Что он хотел сказать своей песенкой?
— Может быть, ничего, — ответила княгиня. — Это какая-то колядка.
Князь сидел задумавшись, улыбнулся.
— Золотой шлем, два огненных меча, пепелища у ног. Апокалипсис… Ты знаешь, что я решил? Мое войско пропадает от безделия. Я пойду в дикую степь воевать татар.
— Татары идут в набег? — встревожилась княгиня.
— Нет, но я могу перехватить какого-нибудь бея…
— Когда ты выступаешь? — спросила княгиня Гризельда.
— Сегодня. Ровно в полночь.
— Но ведь дождь.
— Мои жолнеры должны быть готовы к любым испытаниям! — жестко ответил князь и, наступая на каблуки, решительно покинул каминную.
Опрокинув на головы своей дворне поток распоряжений, он явился на конюшню и замер в дверях. Его остановил порывистый голосок сына:
— Немедленно! Немедленно!.. — У Мишеля перехватило дыхание. — Оседлайте моего коня. Немедленно!
Мальчику было семь лет, и во всех его предприятиях участвовал наставник шляхтич Заец, знаток французского этикета.
— Ваша милость, на улице дождь! — возразил главный конюх. — Князь и княгиня будут гневаться.
— Не смей мне перечить, хлоп! — Хлыст так и свистнул в быстрой руке Мишеля.
— Как вы себя ведете, ваша милость! — голос Заеца был глух, но решителен.
— Я и вас — исхлещу! — взвился Мишель.
— Я — шляхтич, ваша милость. Если вы посмеете ударить меня, я вызову вас на поединок.
Мальчик развернулся лицом к своему наставнику, мгновение ловил губами воздух.
— Измена! — закричал он наконец. — Вяжите его!
Конюхи, словно под гипнозом, подошли к пану Заецу и заломили ему руки.
— Через минуту вам будет очень стыдно, ваша милость, — сказал наставник печально. — Вы ведете себя ужасно.
— Я веду себя, как подобает князю! — вскричал Мишель. — Мой отец хочет, чтоб я вырос воином. Оседлайте моего коня.
И слезы градом посыпались из глаз мальчика. Князь Иеремия попятился и стал за дверью.
— Простите меня! Я гадкий! Я ужасный! — сквозь слезы выкрикивал Мишель. — Меня накажет Святая Дева!
«Это у него от Гризельды», — кусал ногти князь Иеремия. Громко стуча каблуками сапог, он снова вошел в конюшню.
— Здравствуй, мой мальчик! Не застоялся ли твой конь?
— Ваша милость, на улице дождь! — Мишель вскинул на отца огромные черные глаза: слышал ли отец предыдущую сцену?
— Но мы — воины! Мы должны быть привычны к любой погоде. Оседлайте нам лошадей.
Дождь опутал их тонкой холодной сетью, но они скакали друг подле друга, покалывая коней шпорами.
Глаза у Мишеля светились черным радостным огнем.
— Мальчик мой! — приник к нему на скаку князь Иеремия. — Скачи сквозь непогодь, и наградой тебе будет королевский венец!
Сказал, и сам же изумился порыву. Он, всю жизнь перечивший королевским повелениям, заговорил о королевском венце!
Странный день. Ясновидящий идиот. Сорвавшееся с языка неисповедимое слово… Уж не пророчество ли?
Через все огромное степное небо вдруг полыхнула молния, а грома не было.
— Далеко, — сказал сыну князь Иеремия.
И в это время грохнуло, да так, что кони присели и понеслись.
Князь Иеремия выступил в поход с шеститысячным отрядом. Дошел до крепости Кодак, поставленной на Днепре якобы против татар, а на самом деле для ущемления Запорожской Сечи.
Во все стороны Вишневецкий рассылал дозоры и разъезды: не встретятся ли татары? Татары не встретились, и, дойдя почти до самого Перекопа, князь повернул назад.
На обратном пути дал войску отдых на острове Малая Хортица. Люди занялись охотой и рыбной ловлей, дивясь обилию дичи, красоте огромных осетров. Князь Вишневецкий тоже времени даром не терял. Объехал на лодке и коне всю округу, поглядел земли и реки.
Лет сто тому назад его предок князь Дмитрий Иванович Вишневецкий здесь, на Малой Хортице, поставил крепость. Служил князь Дмитрий русскому царю Ивану Грозному, служил польскому королю Сигизмунду II, нацелился на молдавский престол… Тут-то и схватили его турки. Отвезли в Истамбул, предали мученической смерти.
Был князь Дмитрий великий рубака, но и великий мудрец. Ставя крепость на Хортице — татарским набегам кость в горло, — он одновременно забирал под свою руку всю казачью вольницу.
Крепостенка всего год простояла. Татары ее сожгли.
Князя Иеремию лихорадило от новых дум.
Колонизовать Хортицу, а потом и другие острова — значит принести Украине вечное успокоение. У каждого украинца за спиной крылья: рухнет старая жизнь — за Пороги бежит. И опять человек! Да только уже не мирный поселянин, а дикий разбойник, с жаждой мести в крови.
«Вот он, ключ к искоренению вольнолюбия и непокорности. Хортица! — ликовал князь Иеремия. — А какие земли, какие просторы! Первым осесть на Хортице — значит стать хозяином немереных просторов, кои превосходят по территории саму Польшу. Просторы, разумеется, надо заселить. Заселить степи — значит вытеснить Ногайскую орду, значит лишить крымского хана маневра, внезапности нападения. Крымцы живут по-волчьи. Охотой. Но если не будет охоты, волку придется кушать травку…»
— Слава тебе, князь! — воскликнул Иеремия, широким росчерком пера подмахивая просьбу на имя короля о предоставлении права на владение пустующим островом Хортицей и пустующими землями вокруг острова, по обоим берегам реки Днепр.
Захваченный великими замыслами, горя жаждой деятельности и вполне счастливый, князь отправил гонца в Варшаву прямо с дороги.
В Лохвицу Вишневецкий вернулся 11 ноября, в день святого Мартына.
В Юрьев день осенний, о котором сказано: мужик не тужит, знает, когда Юрья, — 26 ноября, в Бужине была ярмарка. Богдан привел на ярмарку своего коня. Он успел распродать оставшуюся от пиров скотину, сбрую, сани, телеги, продал сундук жены своей Анны с женскими причиндалами, продал свои хорошие кунтуши, жупаны, шубы, тулупы, ковры турецкие.
— Житья в Чигирине мне не будет, — говорил Богдан любопытным. — Найду покупателя на дом и — не поминайте лихом. Может, в другой полк переберусь, может, в монахи пойду. Как бог даст.
Ярмарка была не шумней, не пестрей, чем всегда.
Возле конских рядов слепой лирник тоненьким, сверлящим уши голосом пел о правде:
- Теперь же правды
- На свете не сыскати,
- Всей-то правды —
- Что отец да мати.
- Давно уже правда
- На свете умерла,
- А тая неправда
- Весь свет сожрала,
- Тепереньки правда
- Сидит в темнице,
- А тая неправда
- В красной светлице.
«Дошел ли до этого лирника мой договор с Янко да с Головотюком?» — подумал Богдан, занимая место в торговом конском ряду.
Огляделся, прислушался к разговорам.
Шляхтич из небогатых ходил кругами, торгуя молодого малыковатого коня. Малыковатым, или двужильным, зовется конь, у которого на шее две толстые жилы, с глубокой впадиной между ними. Для работы это лучшие кони, сильные, неутомимые, но слава за ними не больно утешительная. Говорят, если малыковатый конь издохнет на конюшне, то беспричинно подохнет еще девять лошадей.
— Скости, казак, хоть двадцать злотых, — просил шляхтич, шмыгая опухшим от простуды носом. — Одежонка на шляхтиче дыроватая, сразу видно, своим трудом живет человек. — Скости, казак, будь милостив! Твой конь, чует сердце, вывезет меня из бедности треклятой. Я бы тебе в придачу что-нибудь дал, да нет ничего.
Владелец малыковатого коня стоял, отвернув лицо бедного покупателя, но последние слова задели казака за живое.
— Приду к тебе, горилкой напоишь?
— А когда придешь? — встревожился шляхтич.
— Тю-ю! Когда? Когда душа загорится!
— Весной у меня не только горилки, хлеба не будет, — ответил шляхтич, потупясь. И засиял глазами: — Приходи, когда урожай соберу. Неделю буду поить тебя без просыпу.
— Вот и славно! По рукам!
Ударили. Разошлись. Один с деньгами, другой с работягой-конем. Богдан поймал себя на том, что во время всего торга за ляха сердцем болел. И объяснил себе: «Труженик!»
Нашлись и у Богдана охотники купить коня. Начал Богдан торговаться горячо, но по солдатской натуре своей, торгуясь, держал обзор и, себе на удивление, углядел жолнеров и офицера, которые смотрели на него, перешептывались.
И тут, даже ноги током прожгло, тонкоголосый лирник возвестил добрым людям:
— Есть, есть человек, готовый постоять за веру праведную, греческую, за обиды людские, против ляхов-душегубителей, против проклятых арендаторов! Ступайте, храбрые сердцем, к Хмелю. Он ждет вас! Ступайте на Сечь!
— По рукам! — громко вскричал Богдан удивившемуся покупателю, который сбивал цену на треть, несправедливо сбивал, для одной торговой игры только.
— Как так по рукам?
— Давай деньги, бери коня! — быстро сказал Богдан.
— Вот тебе, милый человек, деньги, вот тебе на выпивку, сверх цены! — расщедрился покупатель, проворно забирая повод.
И тут к Богдану подступили жолнеры.
— Пан сотник Хмельницкий? — спросил офицер.
— Хмельницкий, — ответил Богдан.
— Пошли!
Богдан спрятал за пазуху деньги и дал связать себе руки.
Повезли его в крыловскую тюрьму.
— Здравствуй, кум! — раскрыв объятья, шел навстречу арестованному полковник пан Кричевский и, сердито хмуря брови на жолнеров: — Зачем связали человека? Он не дурень какой, чтоб от хороших людей бегать.
Богдану тотчас развязали руки.
— Обнимемся, кум? — спросил пан полковник.
— Обнимемся. Давно тебя не видал.
— Меньше по Варшавам ездить надо.
Хмельницкий и Кричевский обнялись.
— Ох! Это я велел тебя схватить! — повздыхал пан полковник, отирая вспотевший лоб. — По приказу пана Конецпольского.
— За что?
— Не сказали… Приедет комиссар Шемберг — он знает. Коли сам собирается допрос вести, значит, знает? — Пан полковник оглядел Хмельницкого. — А ты молодец! Не больно напугался.
— Вины за собой не чую. Где сидеть мне указано?
— Пошли. Тут новый сруб поставили. Обновишь.
— С печкой?
— Печки нет, но зато без блох, без тараканов. Да и не больно холодно пока. Эй! — крикнул пан полковник жолнерам. — Соломы свежей принесите. Побольше! Ты небось не обедал?
— Едва коня успел продать.
— Вот и славно! Пообедаем вместе… У тебя.
— В Чигирине?
— Зачем в Чигирине? Здесь и пообедаем.