Люба Украина. Долгий путь к себе Бахревский Владислав
К костру подошел детинушка.
— Доброе здоровье! — рокотнул басом. — Позвольте у костра вашего погреться. О, да у вас кулеш готов, с пленым кресо?
— С кресо пленым, — ответил старый лирник.
— А у меня варначка. Заблудила в степи, я и тюкнул ее по голове.
— Головотюк, ты и есть Головотюк!
— Янко! Эк тебя время выбелило. Совсем старый чудак стал, а голос тот же. Далеко тебя слышно.
Лирники обнялись.
— Керить хочу, — сказал Головотюк. — Тут суча — первая на всю степь.
Пошел к кринице, напился.
— Я кулеш сниму с огня, а ты, Янко, возьми в телеге акруту, — попросил Хмельницкий. — У меня стромух каравая, сковдин возьми, который помягче.
— А ты что же, по-нашему можешь? — удивился Степан Головотюк. — Язык лирников тайный.
— Не больно велика тайна. Жизнь проживешь — всему научишься, — сказал Богдан.
Хлебали кулеш одной ложкой, по очереди, под звездами. Костерок прогорел. Дотлевая, угли покрылись розовой пеленой, а звезды все разгорались по небесному ветру.
Богдан наелся быстро, ушел под телегу спать.
Друзья-лирники тихонько разговаривали между собой.
— Что слышно? Чем живется-можется православному народу? — спросил Янко, он, как старший по возрасту, был в разговоре заводилой.
— А что слыхать? Иеремия дотла село Горобцы спалил. Большое было село, богатое. Спалил, а землю перепахал… А еще слыхать, тот же князюшко зверя себе двуногого завел. Ванькой Пшункой зовут. Людей, как капусту, крошит.
— Мои вести не веселей твоих, — вздохнул Янко. — Лирника Искорку на кол посадили. Больно ляхов клял. Он и на колу их клял. Дух испуская, попросил напиться, да не проглотил воду, жолнеру в морду выплюнул.
— Господи! Искорка-то! Самый молодой из нашего брата.
— На рожон полез. Его пан подкоморий пригласил гостей потешить, а он и спел им. Стали увещевать, а он еще спел.
— Горячая голова. Правду с умом надо говорить. — Головотюк вытянул из пепелища живой красный уголек, подкинул его на ладони, бросил вверх и проследил за искоркой. — Мы с тобой на тех орлов похожи?
— На каких? — не понял Янко.
— На тех, которые слетелись и говорили друг другу. Один говорит: «Я сделал так, что брат брату глаза выколол». Другой говорит: «А я положил королевской дочери жабу в постель, и королевна семь лет чахнет». — «Я завалил море камнями, — сказал третий орел, — от этого вымерла половина царства».
— Горькая доля лирника — жить в горькие времена. — Янко щипнул струны лиры, и они зазвенели тонко, беспомощно.
Богдан заворочался под телегой, вылез.
— Не спится, — сел возле лирников. — Слушал я вас, хочу договор вам предложить.
— Уж не души ли тебе нужны, пан хороший? — быстро спросил Головотюк.
— Души, лирник!
— А что в награду обещаешь?
— Если Бог даст — волю. Волю Украине… Души ваши я с собой не заберу. Вы их в слова свои вкладывайте, чтоб загоралась в людях обида на самих себя: из вольных людей рабами стали, и все гнутся, гнутся. А уж куда еще — и так все горбаты.
— Кто ты будешь, чтоб за всю Украину говорить? — спросил Янко.
— Нынче я — никто, а придет ко мне сотня, буду сотник. Придет тысяча, буду полковник. Сто тысяч придет — буду гетман. Зовите людей, чтоб шли они к Хмельницкому. Богданом меня кличут.
— А где тебя искать?
— В святом месте. За Порогами.
— Про Хмельницкого я слыхал, — сказал Янко. — Обидели его, говорят, крепко.
— Хорошо сделали, что обидели, — мрачно усмехнулся Богдан. — Пока шлея под хвост не попадет, лошаденка трусит себе… Нынче я от привилеев свободным стал. Будто бельма с глаз моих сняли. Не своя обида душу гложет, за Украину больно… Прошу вас, лирники, скликайте ко мне народ. Пусть для почину хоть по два, по три человека от села придут. Это ведь тоже сила будет. По рукам?
— По рукам, — сказал Янко.
— По рукам, — согласился Степан Головотюк.
— Не побоитесь? Вон товарища-то вашего на кол за песню посадили.
— А ты сам-то? В кости, вижу, ничего, а духом крепок? — спросил Янко.
Негромко спросил, просто, а у Богдана по спине мурашки пошли.
— Выдюжу, — сказал, а подбородок закостенел, тяжело слово далось.
— Дай тебе Бог!
Тут как раз звезда скатилась. Пышно горела, хвост за собой с одного конца неба на другой тянула.
Тимош лежал под лопухами, надежно укрывшими его от ляхов, от казаков, от парубков Карыха и от самого Карыха, даже от Исы, сестер и Юрко.
Прилетела на цветок златоглазка — воздушное создание. Крылышки ей небо дало, тельце — трава, глаза — солнце. Вот и получилась она голубая да зеленая с золотым пятнышком.
На плотном листе сидел красный жучок с белыми пуговками по краям огненного жупана. Усы торчком, глазки черные, блестящие.
— И у вас тут то же самое: ляхи, принцессы, крестьяне-муравьишки, — сказал Тимош и повернулся на спину.
Над ним высоко в небе летал сокол, святая для казака птица. Неспроста ведь летал!
«Отец вернется, на Сечь возьмет», — подумал Тимош, торопясь высказать заветную мечту свою: авось сбудется. Сказал и усмехнулся. С чего бы отцу на Сечь ехать? А если и поедет, так один. На кого дивчинок оставишь, сопливого Юрко?
Вздохнул Тимош, глаза закрыл.
Убежал он из дома в лопухи, чтоб душой отойти.
Чигиринский дом, в который они теперь перебрались из Суботова, был просторный, но необжитой. Сердце к нему не лежало. Да и впервые остался Тимош за хозяина. Сестры на нем, братишка, Иса, слуги, скотина. В Суботове скотины держали много, в Чигирине двор для всей этой животины: для коров, телок, поросят, овец, птицы — тесен.
Отец, уезжая, наказал — ничего не жалеть, казаков кормить и поить, приваживать.
Первые две недели было Тимошу весело. Только ведь долго веселиться — все равно что меду переесть. На всю жизнь опротивеет. К себе во двор войти стыдно: не свинья в луже — казак. В светелке пьют, бранятся, от курева не продохнешь. Вместе с казаками и слуги загуляли. А разогнать всех — сил нет, тут даже Карых не поможет. Скорее бы отец приезжал!
Думы Тимоша перекинулись на врага семьи — на пана Чаплинского. Подстароста опередил отца. На удивление всему Чигирину, вернулся с молодой женой. Стали кумушки гадать да рядить, куда Матрена девалась. И кто-то на весь Чигирин вспомнил, что она в монастырь ушла, а другие шептали, не ушла, пан Чаплинский ее, бедную, силой отвез и постриг. И еще был слух: Матрена-де умом тронулась. Однако говорили про нее куда меньше, чем про молодечество пана Чаплинского.
Вспомнилось Тимошу: пан Чаплинский гарцует, подбоченясь, а в карете — краса ненаглядная. И впрямь ненаглядная, только показалось Тимошу — ни единый солнечный луч никогда не посмел коснуться лица этой неземной панны. Глаза у нее, как у святой, а вот какого цвета — не скажешь, словно камни драгоценные, сами для себя сияют.
На холме пан Чаплинский остановил карету, с коня соскочил, открыл дверцу, и панна, опираясь на его руку, вышла, коснулась ножками земли. Пан Чаплинский говорил что-то пышное и все указывал на Суботов. Потом, словно сграбастав хутор в ладони, поднес его панне, встал перед нею на колено и положил воображаемое владение к ее ножкам. Панна уронила игрушечные свои руки на красный жупан и, наклонясь, поцеловала в усы своего удачливого супруга.
Всё! Возненавидел Тимош жену пана подстаросты. Пуще самого подстаросты возненавидел. Может, оттого и возненавидел, что она — звезда небесная — выбрала среди людей такого, как Чаплинский. У мерзавца жена не может быть ангелом. Ишь как Суботову обрадовалась.
Как вспомнилась Тимошу эта картина, совсем тошно стало. Поднялся с земли, побрел к дому. И вот ведь как все у жизни наперед рассчитано: пани Чаплинская изволила в тот самый час покрасоваться в карете перед чигиринской публикой. Уж куда она настропалилась ехать, когда и пешком из конца в конец десять минут ходу? Одним словом — судьба! Поднял Тимош с земли ком грязи пожирней да и пустил в карету. Окно заляпал. Тут его и схватили гайдуки пана Чаплинского.
Карых влетел на крыльцо полковничьего дома, забарабанил в дверь. В ответ — тишина. Карых повернулся к двери задом и загрохотал каблуками, не жалея сапог. Тяжко вздохнув, внутренняя дверь отворилась, недовольно зашмурыгали чеботы, звякнула щеколда.
— Чего тебе? — спросили за дверью, и только потом дверь нехотя приоткрылась.
— Пана полковника! — крикнул Карых.
— Пан полковник отобедал и спит.
— Да открой же ты, чурбак дубовый! — взъярился Карых и пнул дверь с маху.
Дверь, однако, не поддалась, но в следующее мгновение ее отворили, и перед Карыхом, сдвинув брови, объявился пан Громада, казак невероятно большой телом и со столь же невероятно малым умом.
— Э-э! — сказал пан Громада, не сердито, но и без намека на сочувствие.
— Тимоша Хмельницкого пан подстароста к столбу позорному привязал! Засечь грозится.
— Э-э! — пророкотал Громада и, став проворным, исчез в недрах дома.
В следующее мгновение полковник Иван Кричевский вылетел на крыльцо, а за ним Громада с ведром воды. Пан полковник нагнулся. Громада опрокинул ведро полковнику на голову, подал рушник, потом жупан.
— Коня!
Возле позорного столба, у которого стоял Тимош, сиротливо толпилось человек двадцать. Людей согнали на погляд с пустынных полуденных улиц.
Ждали палача. Сам пан Чаплинский на казнь не явился, делом заправлял его джура.
— Отвяжи хлопца! — крикнул Иван Кричевский, влетая на площадь.
— У меня приказ.
— А у меня — полк!
Джура оценивающе поглядел на пана полковника и, кривя рот, цикнул на гайдуков:
— Развяжите!
В это время на площадь прискакал в сопровождении джур комиссар Войска Запорожского пан Шемберг. Он увидал Кричевского, пожал ему руку.
— Опять пан Чаплинский устроил самосуд. Благодарю вас, пан полковник, что не допустили истязания.
— Пан Хмельницкий — крестный отец всех моих отпрысков. Хорош бы я был, если бы проспал надругательство над его сыном.
Полковник сам проводил Тимоша до дома. Глянул на пьяную братию и только свистнул:
— Тимоша чуть не засекли у позорного столба, а они и ухом не повели. Кыш!
И чисто стало в доме.
— Ружья есть? — спросил Кричевский.
— Есть, — ответил Тимош.
— Заряди. Если кто сунется, Чаплинский или вся эта пьянь — пали. Я услышу, — глянул в посеревшее лицо Тимоша, обнял его. — Ничего, хлопец! Живы будем не помрем.
Легли спать в тот вечер рано. Иса перед сном все запоры, все щеколды проверил. Тимош зарядил три ружья и четыре пистоля.
Степанида, старшая, долго молилась, потом пришла к Тимошу, взяла один пистоль в свою девичью светелку.
— У нас ведь тоже окошко!
— Зря слуг прогнали, — сказал Тимош мрачно.
— От пьяного сброда проку немного, — возразила Степанида. — Спите. У меня сон чуткий. Если что, разбужу.
Тимош и Иса легли не раздеваясь.
— Мало тебе своих забот, — вздохнул Тимош. — За чужие дела жизнью рискуешь.
— Нехорошо сказал! — вскочил Иса с постели. — Я на твоего отца ружье поднял, а он меня простил и в свой дом, как сына, взял. Ты мне — брат. Беда твоего дома — моя беда. Спи, я покараулю.
— Давай вместе покараулим.
— Вместе нельзя. Под утро сон обоих сморит. Утро — самое ненадежное время.
Тимош лег. Иса сел на пол под окном.
— Так я засыпаю, — предупредил Тимош.
— Спи! — и вдруг по-кошачьи вскочил на ноги. — Слышишь?
Тимош поднялся.
— Подъехали будто бы?
Крадучись подошел к стене, взял ружье.
В ворота несильно и негромко постучали.
— Пойду спрошу, — сказал Тимош.
— Нет, я! Я — чужой. В меня не будут стрелять.
— Тебя подстрелят, что я отцу скажу? Здесь стой, чтоб в окно не полезли.
Вышел во двор.
— Кто?
— Я, сынку!
— Отец! — Тимош кинулся к воротам. Засов застрял, Тимош кряхтел, пыхтел. И наконец руки у него беспомощно опустились. — Открыть не могу.
Тут выбежал из дому Иса, выбил топором клин, который он для пущей прочности загнал в скобу.
Ворота распахнулись. Отец, шевеля вожжами, завел телегу.
— Живы?! — размахнул руки, будто крылья, принимая под них и Тимоша, и Ису. — Вижу, дружите. Спасибо вам!
Выбежали из дому Степанида, Катерина, Юрко.
— Где же работники? — спросил Богдан.
Тимош прикусил губу.
— Какие сами ушли, каких пан Кричевский прогнал, — объяснил Иса. — Они только скот переводили, ели да пили.
— Ладно, — махнул рукой Богдан. — Распрягайте, хлопцы, мерина. Коня моего накормите-напоите. А мы пойдем с дивчинками свет зажжем, чтоб гостинцы видней были.
Дочерям привез Богдан платья, ленты, платки. Тимошу и Исе подарил стамбульские пояса, по двенадцать польских дукатов каждый. Юрко шапку бархатную, красную, да клетку с заморской золотой птицей. Всему дому радость!
— Чаплинский здесь? — спросил Богдан.
— Давно приехал, — ответил Тимош. — У него теперь жена новая.
— Какая-такая жена? — встрепенулся Богдан. — А где же…
Не договорил, помрачнел. Потом вдруг засмеялся.
— Засудили нас, Тимош. Отняли хутор. Да что Бог ни делает — к лучшему. Не до хутора теперь, не до хозяйства. Чтоб о хуторах думать, сперва жизнь нужно устроить, да не для нас с тобой, а всю жизнь.
Тимош слушал, затая сердце. Отец говорил с ним, как с казаком. Темное лицо парубка просияло.
— Да мы — хоть завтра! Да мы их — в капусту!
Богдан положил тяжелую руку на плечо сына, улыбнулся.
— Ого! Есть на что опереться старому батьке. — И поглядел в глаза. — Ни, Тимош. Ни! Не завтра, не послезавтра, в урочный час.
И снова дом превратился в улей.
Богдан приглашал казаков, угощал, песни пел, словно выиграл дело.
Через неделю проводили в Крым Ису. Уезжал Иса радостно, но глаза его были полны слез.
— Эх, Тимош! — прижал он к груди друга. — Бога буду молить, чтоб послал нам общего врага. Пусть самая тяжкая война, только бы не друг против друга.
— У нас есть с кем схлестнуться, — сказал Тимош, обнимая на прощанье лучшего своего товарища. — В урочный час приходи.
Кинул шапку вверх, дал коню шпоры и помчался, успев поймать шапку. Конь играл с простором, наездник, хлебая ветер, гикал коню, и воля наполняла его до ушей восторгом жизни.
В тот же день, погрузившись в две телеги, Тимош с пятью казаками из отцовской сотни повез скарб, сестер и маленького Юрка из Чигирина в Переяслав. Тимош видел: отец что-то замышляет серьезное. Может, Чаплинскому собрался башку свернуть?
Захария Сабиленка, которому было предложено сесть в кресло, умудрился приткнуться на уголок, и теперь спину ему подкалывали бивни слона, ибо рукоятки кресла были резные в виде слоновьих голов.
Захария, глазастый, тонколикий, с большими розовыми ушами, был похож на серну: услышит веянье ветерка и тотчас умчится исполнять ветреную прихоть.
За массивным столом, напротив, удобно откинувшись на спинку кресла, сидел хозяин края, чигиринский староста ясновельможный Александр Конецпольский.
Им бы поменяться местами подлинным хозяином Чигирина был Захария — арендатор Конецпольского, — и хозяином положения тоже был он.
Ясновельможный пан пустил на ветер целое состояние, сыграв приличествующую его роду свадьбу. Он женился на сестре князя Замойского и сразу после свадьбы приехал с молодой женой в Чигирин показать ей свои владения и, главное, изыскать деньги.
— Я только и делаю, что даю, — печально сказал Захария Сабиленка. — Даю и не получаю обратно.
— Уж не пошить ли мне для тебя нищенскую торбу? — вспылил Конецпольский.
— Ваша милость изволит шутить! — Розовые уши Захарии запылали. — Вы думаете, я играю в бедняка, а я и впрямь бедняк. Казаки — не подневольные крестьяне, с них лишнего не возьмешь.
— Так бери!
— Не дадут! У них есть надежный законник, пан Хмельницкий.
— Хмельницкий сам за себя не мог постоять. Захария! Ты заводишь со мной пустые разговоры. В Чигирин едет канцлер Оссолинский, и мне нужны деньги, чтобы устроить в его честь торжественную встречу и бал. Учти, Захария, все эти расходы будут твоими расходами, ибо ты — арендатор Чигирина. Мне же нужны другие деньги, большие. На мою жизнь.
Захария откинулся назад, но слон был настороже и поддал бивнями в самую поясницу. Вместо того чтобы сморщиться от боли, Захария расцвел.
— Тут необходим — поход! В Крыму хан разодрался со своими мурзами. Самое время взять у них то, что они награбили в наших же пределах. Разве можно сравнить нас, сирых, с крымскими торговцами? У одного Береки, я думаю, денег больше, чем у самого господаря Лупу. Галеры турецкого султана потому и быстры, что на веслах товар Береки — неутомимые казаки.
Конецпольский встал:
— Я хочу, чтобы, вернувшись в Варшаву, его милость пан Оссолинский сказал бы о нас в тесном кругу друзей: лучший прием мне оказали в Чигирине… Над твоим предложением обещаю подумать.
— Ваша милость, деньги на поход я тоже как-нибудь наскребу, — поклонился Захария.
— Наш бал уже тем удивителен, — говорила пани Хелена пани Ядвиге Конецпольской-Замойской, — что он совершается на краю света.
— Святая дева! Я об этом не думала, но ведь сразу за Чигирином — бескрайнее Дикое Поле. Как же вы здесь живете… среди этих дикарей? Вам надо в Варшаву! В свет!
— Мой муж солдат! — Глаза пани Хелены подернулись дымкой надменности.
— Ради всего святого! Не обижайтесь на меня! — пани Конецпольская дотронулась рукой до руки пани Хелены.
Она была искренна в своем порыве, и пани Хелена оттаяла, хотя была уязвлена уже тем, что ей, первой даме чигиринского общества, во время такого важного, редкостного приема в честь канцлера Оссолинского приходится быть второй, ибо как снег на голову явился староста со своей старостихой. На искренность ответила искренностью:
— С нашей бедностью в Варшаве мы обивали бы ноги в прихожих третьестепенных людей.
— Ваша красота открыла бы для вас двери королевского дворца, и я думаю, что личное знакомство с его королевской милостью не повредило бы карьере пана Чаплинского.
— Я предпочитаю судьбу жены подстаросты в городе на краю света судьбе блистательной фаворитки короля! — Глаза у пани Хелены сверкнули гневом.
И пани Конецпольская не нашлась что сказать.
— С вашего позволения я пойду к гостям. — Пани Хелена поднялась с кресла: она чувствовала себя ответчицей за этот бал.
Канцлер Оссолинский всем видом своим выражал удовольствие, со всеми был приветлив и любезен, но пани Хелена, чуткая до мимолетных настроений, уловила-таки одну или две насмешливых мины в лице высокого гостя, и она, насторожив глаза, увидала жалкое провинциальное зрелище. Зверинец.
Переведенный недавно в их полк знаменитый силач пан Гилевский побился за ужином об заклад, что съест, не сходя с места, барашка, гуся, утку, курицу, перепела и закусит жареным поросенком.
Ликовала мазурка, но многие кавалеры предпочли общество пана Гилевского, подбадривая его возгласами, а то и выстрелами в потолок.
Шляхтичи из украинцев, завидуя успеху Гилевского, подбивали десятипудового пана Кричевского съесть целиком жареного сайгака, не уговорили, и тогда полковник Барабаш, расшвыряв посуду, велел поставить ведро водки и начал хлебать ее через край. Снова были молодецкие крики и выстрелы.
…Мазурка выглядела убогой.
В нарядах пестрота: одни, похваляясь богатством, обвешались драгоценностями сверх всякой меры, другие, не в силах скрыть бедности, щеголяли ею. Все эти стоптанные сапоги, латаные кунтуши…
Не укрылось от глаз пани Хелены, как воровато вьется ее седогривый муж, пан Чаплинский, вокруг черноокой дочери полковника Кричевского, молоденькой, удивительно пышной, удивительно милой.
Захотелось сбежать от всего этого содома или сломать что-нибудь.
В столовой загремела канонада.
— Да прекратите же вы! — закричала она в отчаянье.
Пан Гилевский, отирая краем скатерти пот с лоснящегося лица, сидел перед горой костей.
— Пани Хелена! Виват! Он съел! Виват! — Пан Комаровский обнял героя и пальнул в потолок.
— А я все выпил! — Барабаш встал, уронил стул, опрокинул над собой пустое ведро. Ведро выпало из рук, покатилось, грохоча.
— Свиньи! — Из глаз пани Хелены брызнули слезы, она кинулась прочь из дому.
Пан Чаплинский оставил дочь Кричевского посреди танца и побежал следом за своей королевой. Гости, почуяв скандал, задвигались резвее, выясняя друг у друга, что случилось и почему.
— Нам пора! — шепнул Оссолинский адъютанту.
Они уехали незамеченные.
Встреча с Хмельницким была назначена в поздний час в корчме Якова Сабиленки, брата Захарии. Корчма стояла при въезде в Чигирин и никогда не пустовала, но у Якова имелась для особых гостей особая комната, завешанная толстыми коврами, уютная, с изразцовой печью, с огромным диваном.
— Мы, кажется, первые! — удивился Оссолинский.
— Добрый вечер, ваши милости! — Хмельницкий стоял в дверях. Канцлер одобрительно улыбнулся, ему понравилось, что сотник человек точный.
— Что подать господам? — спросил хозяин корчмы.
— Самое лучшее вино! — сказал Оссолинский.
— Для дорогих гостей у меня есть отменная дичь — жареная дрофа.
— Подайте вино и еду и оставьте нас! — Оссолинский сел на диван и показал Хмельницкому на стул. — Как видите, я свое обещание исполнил.
Адъютант поставил на лавку завернутый в плащ тяжелый ларец.
— Вы один? — спросил он с тревогой.
— Со мной мои люди, — успокоил Хмельницкий. — Сколько здесь?
— Более десяти тысяч злотых, — внушительно сказал Оссолинский.
— Его величество король считает, что на такие деньги можно собрать армию?
— Его величество отослал вам всю наличность. На постройку «чаек» позже будет дадено еще сто семьдесят тысяч злотых.
Открылась дверь, и появился хозяин корчмы с бутылкой вина, за ним слуга с подносом.
Оссолинский поднялся с дивана, сел за стол, указав место против себя Хмельницкому. Сделал знак адъютанту. Тот вышел расплатиться.
— За здоровье его величества! — поднял свой кубок канцлер. Выпил, посмотрел Хмельницкому в глаза. — В интересах казачества — не медлить с нападением на Крым. Я привез вам булаву гетмана.
— Скоро зима. Все татарское войско будет дома, — возразил Хмельницкий. — А с булавой подождать надо.
— У хана Ислам Гирея затеялась большая распря с мурзами. Дело дошло до вооруженных столкновений.
Хмельницкий вспомнил Ису и нахмурился.
— Вам не по душе мое известие?
— По душе, ваша милость. Я сегодня ночью отправлю моих людей за оружием, а завтра соберу казаков на раду.