Люба Украина. Долгий путь к себе Бахревский Владислав
— Я знаю, о чем вы думаете, — Две горестные складки прорезали высокий лоб воеводы. — Мол, Кисель двум Богам молится. Своих по крови жалеет. И все это правда. Я больше жизни люблю Речь Посполитую, но я против истребления моего, родного мне по крови, народа. Истребить народ все равно невозможно. Да и чего она стоит, земля, без работника на ней? Мир надо искать, пан Мясковский, хоть на небе, хоть под землей.
Место переговоров иногда значит больше самих переговоров. Хмельницкий разговаривать с поляками в Киеве не пожелал.
Птицы замерзали на лету, от печи бы не отходить, а посольству пришлось погрузиться в сани и ехать, куда велено было, — в Переяслав.
С музыкой, под красной хоругвью и бунчуком, с полковниками и есаулами выехал Богдан Хмельницкий в поле на полверсты от города встречать королевского посла. Поздоровался, сел в сани к Адаму Киселю по левую от него сторону.
При въезде в город грянул салют из двадцати пушек, и Хмельницкий покосился на пана сенатора: доволен ли приемом?
— Ваша милость, прошу вас на обед ко мне! — пригласил гетман. — Как разместитесь, так тотчас и за стол. Обозный пан Чернята укажет вам квартиры, он ради встречи вашей милости прибыл нынче утром из Чигирина.
И сразу стало ясно — казаки к встрече готовились. Всех посольских людей поместили в разных домах, далеко друг от друга, и к домам приставили стражу, чтоб кто не обидел высокородных гостей.
Возле длинного стола по обеим сторонам поставлены были дубовые лавки. Казаки сели по одну сторону, гостей посадили по другую. Кубки все были серебряные, а еду носили в глиняных горшках. Потчевали пшенной кашей, свининой и жареными гусями.
Первый тост выпили за здоровье короля, второй — за его милость Адама Киселя, третий — во славу Войска Запорожского.
Вино заиграло в казачьей крови, и полковник Джалалия крикнул свой тост:
— А нехай на нынешнем морозе попередохнут, как тараканы, и пан Чаплинский, кость ему в горло, и пан коронный хорунжий, кость ему в задницу, и князь Иеремия — кость ему во все места! А с ними — все ляхи!
— Я понимаю горячность полковника! — сказал Адам Кисель спокойно. — Паны Чаплинский, Конецпольский и князь Иеремия Вишневецкий доставили много бед простому украинскому народу и казакам, но ведь и в Польше есть немало людей, пострадавших от свирепости пана Кривоноса. Злоба мира не устроит, злоба разрушит последние крохи его.
— Ишь как запели! — захохотал Джалалия. — Видать, крепко хвост между дверьми прищемили. Не отворяй двери, Богдан!
— Что правда, то правда, — сказал Хмельницкий, — покуда нам не выдадут обидчиков наших и мучителей — пана Чаплинского да князя Вишневецкого, переговорам не бывать. А выпьем-ка теперь здоровье пана Смяровского, его хлопотами мир под Замостьем устроился.
— Прежде следует поднять тост за доблестного воина, мудрого гетмана Богдана, — возразил пан Смяровский.
— Коли я доблестен да еще мудрен, — сказал Хмельницкий, нарочито хмуря брови, — то и не перечь мне. За тебя, пан Смяровский!
Сразу после обеда Адам Кисель собрал своих комиссаров.
— Положение нашего посольства более чем затруднительное, — сказал он прямо, — оно просто опасное. У нас есть только одно средство расположить в нашу пользу его милость гетмана. Надо вручить ему пожалованные королем знаки гетманской власти, не дожидаясь окончания переговоров.
— Но это единственный наш козырь! — возразил пан Смяровский. — Вручив Хмельницкому булаву, мы таким образом признаем законными его дикие прежние распоряжения.
— Другого выхода я не вижу. Гетман будет требовать выдачи ненавистных казакам Вишневецкого и Чаплинского, и мы вынуждены будем вручить знаки королевской милости в условиях, когда переговоры зайдут в безысходный тупик.
На Шевской улице, где стоял дом Хмельницкого, били барабаны, играли трубы, созывая народ и казаков.
Хмельницкий, окруженный полковниками и старшинами, стоял под бунчуком в парчовой красной шубе на соболях.
Рядом с Хмельницким заняли места два посла, московский и венгерский.
Адам Кисель шел впереди своих комиссаров. Перед ним несли булаву и знамя.
Он держал себя, как подобает держаться послу великого государства. Всем видом своим, каждым жестом и шагом показывал толпе и ее предводителям, что он явился сюда осчастливить королевскими милостями все это безымянное скопище, достойное скорее наказания, чем наград. Замкнутый, недоступный, Адам Кисель хотел бы казаться небесным судьей.
Подойдя к казацкой старшине, он стал перед Хмельницким и, чеканя слова так, что они звенели в морозном воздухе, принялся изрекать королевскую милость гетману и Войску Запорожскому.
— Его милость Ян Казимир — король Польши…
— Хе! Петухом распелся! — крякнул на всю площадь полковник Джалалия. — Король как король! Но вы, королевята, князья всякие, пакостите много. Ой, сколько вы понатворили всего! А ты-то что промеж них делаешь. Кисель? Ты же кость от кости нашей! О тебе говорят, что ты умный. А где же он, ум твой, если ты с ляхами связался?
Джалалия оглянулся на товарищей своих, но все смотрели на Хмельницкого, а тот стоял, чуть склонив голову, пережидая выходку своего полковника, чтобы слушать далее королевскую волю.
— Ой ты Господи! — гаркнул Джалалия и пошел прочь от Богданова дома.
Адам Кисель закончил речь, но звонкость из его голоса улетучилась.
Он передал Хмельницкому письмо короля, которое тотчас было прочитано Иваном Выговским, потом верительную комиссарскую грамоту, ее тоже зачитали. И наконец пан воевода бережно взял в руки осыпанную бирюзой гетманскую булаву и вручил ее Хмельницкому.
Богдан ковырнул ногтем голубой камешек, который, как ему показалось, ненадежно сидит в гнезде, и тотчас не глядючи, как полено сунул булаву своим старшинам.
Хорунжий новогрудский, его милость пан Николай Кисель, вышел перед гетманом с красной королевской хоругвью. Он развернул ее, чтобы все видели белого орла и золотом шитую надпись «Иоаннес Казимирус Рекс».
Гетман на колени не встал, знамени не поцеловал. Ухватил рукою древко и повернулся к своим — кому отдать — и отдал обозному Черняте, а тот, поморщась, передал знамя сотнику Богуну.
— От всего Войска Запорожского и от себя благодарю его королевскую милость за сии высокие клейноды и благодарю от всего Войска и от себя вашу милость, пан воевода, за ваши многие хлопоты о нас, недостойных, — сказал гетман.
Помолчав, улыбнулся:
— Зову всех в дом мой отпраздновать столь великие милости его королевского величества.
Московский посол стоял перед самым алтарем на почетном месте. Адам Кисель послал для встречи с ним несколько комиссаров и пана Смяровского, человека, умеющего добывать тайны.
Московский посол учтиво и ласково поздоровался с польскими коллегами, но никаких разговоров вести не пришлось. Вокруг москаля стояла казачья старшина. Откуда ни возьмись, объявилась в церкви толпа казаков, ретивых в молитве. Они, крестясь и подпевая певчим, заняли все места перед алтарем, оттеснив польских комиссаров к левому клиросу. Стало в церкви душно, и пан Смяровский сделал своим знак — уходить.
В толкотне, созданной умышленно, казачьи соглядатаи, однако, потеряли поляков из виду, и они, по двое, по трое, разбрелись по городу. Пан Смяровский с паном Мясковским успели заглянуть в костел.
Животный страх напал на них в этом разоренном каменном мешке. Пол загажен человечьим пометом — ступить некуда. Алтари разбиты. Надгробия над склепами изуродованы и сдвинуты с места.
Костяки валялись по всему храму. Гробница великого рыцаря Луки Жолкевского, брацлавского воеводы и переяславского старосты, была развалена на куски. Останки рыцаря валялись где-то здесь, среди прочих костяков.
— Хороший доспех у него был!
Паны вздрогнули: у входа, прислонясь спиной к косяку, стоял, улыбался казак.
— Зачем мертвому доспех? — сказал он серьезно. — Доспех нужен живому, чтоб от смерти уберегал, верно, что ли?
Казак достал пистолет, и пан Смяровский поспешил кивнуть головой, соглашаясь.
— То-то и оно! — Казак выстрелил, и пуля, щелкнув ангела по носу, с визгом отскочила.
Паны комиссары, леденея под игривым взглядом казака, который снова принялся заряжать пистолет, вышли из костела.
— Варвары! — сказал пан Мясковский.
— Тише! — испуганно передернул бровями пан Смяровский.
— Надо заявить протест гетману.
— Посмотрю, как вы это сделаете, — Смяровский вытер платком бисер на лбу. — Не поверил бы, когда бы мне сказали, что на таком морозе можно вспотеть.
Сон не шел.
Разбой! Всюду в мире разбой. Разбойники правят миром.
Адам Кисель говорил это себе, а думал не о Хмельницком. И о нем тоже, но главное — о Потоцких, Калиновских, Жолкевских, Конецпольских… Все эти великие люди в конечном-то счете были разбойниками. Сколько людей они убили! Верно, у них было право судить и миловать, но право-то это они присвоили. И убивали они тех, кто им мешал наслаждаться жизнью, в том числе мешал убивать невиновных. Оттого и выброшен из гробницы пан Лука Жолкевский… У короля своя свора убийц, у каждого магната своя. Вот и вокруг Хмельницкого собрались смекалистые люди, которые сотворят из гетмана кумира, а себе добудут сначала земли и города, а потом и о титулах позаботятся.
Адам Кисель знал цену позолоте, но сам-то он был слабый человек и гордился чинами, которые ныне сыпались на него: киевский каштелян, брацлавский воевода, король намекнул, что за удачу в переговорах будет пожалование в воеводы киевские.
Не смешно ли гордиться титулом, за которым — пустота. Брацлав — у казаков, Киев — у казаков. И однако, он, стараясь сломить упрямство Хмеля, помнил о возможной награде. Значит, не верил в долговечность гетмана. Не верил, но умом-то своим умным знал: Украина потеряна навсегда.
Ворочая в мозгу тяжкие эти мысли, Адам Кисель забылся нехорошим, тесным, как гробница, сном.
Проснулся измученный. В комнате стояла тьма, и в теле была тьма. Подагра скручивала ноги такой болью, что оставалось завыть, и выть не умолкая, покуда не оставит боль.
— Мерзкое питье! Мерзкая еда! Мерзкие рожи! — сказал он вслух, потому что ему казалось, приступ болезни не от излишеств прежней молодой жизни, а от многих лишений и мытарств нынешнего, самого бездарного из его посольств.
Стена. Глухая стена стояла перед ним. Он говорил многие свои слова — умные, блестящие, верные — стене, у которой нет сердца, крови и даже ушей.
Адам Кисель поднялся на локтях, передвинулся к высокой спинке кровати, пошарил рукой по столу и нашел деревяшку, которую резал все эти дни. Он резал слона.
— Потому слона, что он в ярости топчет все без разбора, — объяснил себе Адам Кисель.
Он взял нож и тотчас выпустил его из рук — прострелило. Боль постепенно утихла, но Адам Кисель уже не хотел отвлекать себя от раздумий.
«Болезнь моя скоро убьет меня, — думал он спокойно. — Но пока я жив, я должен найти спасительное средство для лечения болезни, поразившей мое государство… Если только болезнь эта… не смертельна».
Он лежал, затаясь от своей собственной боли, которая задремала. Перед его глазами вставали картины вручения гетманских клейнод… То, что полковники грубы — не самое страшное. Самым страшным была толпа на переяславских улицах. Каждый мужчина в той великой толпе, каждый подросток был вооружен, а ненависть исходила не только от мужчин, но и от женщин. Ненависть мужчины по своей природе одинока, ненависть женщины — обязательно даст потомство.
«Значит, правы те, которые вслед за Иеремией Вишневецким желают истребления взбунтовавшихся холопов, ибо убеждены, что холоп, познавший страх господина, — никогда уже не образумится?
«Убить страну!» Эта сумасшедшая мысль приходит на ум людям, которые почитают себя христианами? — Адам Кисель покачал головой, и тотчас боль проснулась и принялась точить его плоть, как древесный червь точит бревна. — Но ведь и казаки не прочь перебить всех ляхов! Они этого желания не стыдятся и не скрывают… Позвать надо слугу, чтобы принять лекарство, — решил Адам Кисель, глядя на темные окна. — Когда же утро?»
Он все-таки позвонил.
Долго не было никакого ответа, и тогда он позвонил громко и властно. Опять была томительная тишина. Наконец раздались шаги. Вошел дежуривший по дому капитан Бришевский.
— А где слуга? — удивился появлению капитана Адам Кисель.
— Ваша милость, ваш слуга… — капитан покашлял, весьма чему-то смущаясь.
— Так где же он?
— Сбежал! — щелкнул шпорами капитан.
— Сбежал? — поднял брови Адам Кисель.
— Почти вся прислуга сбежала, — доложил капитан.
— Куда же они сбежали?
Пан Бришевский пожал плечами.
— Вот это новость!
— И еще… — капитан вдруг решил, что, пожалуй, хватит одной новости, и замолчал.
— Что «еще»?
— Литвин Ярмолович к ним… перешел.
— Ярмолович?! — Адам Кисель опустил ноги с постели. — Одеваться!
Посмотрел на капитана, который вспыхнул, но сделал движение в сторону одежды посла.
— Простите, капитан!
Адам Кисель встал, взял одежду, оделся по-солдатски быстро.
— Соберите, капитан, людей! — И тотчас слабо махнул ему рукой: — Стойте! Это же обыкновенный страх погнал их прочь из нашего дома.
— Нет, ваша милость! — твердо сказал капитан. — Они все ушли к своим.
И посмотрел на пана сенатора открыто, не скрывая вражды.
— Да, я тоже русский. — Адам Кисель выдержал взгляд. — И князь Вишневецкий русский. Многим в Польше надобно от нас, русских, находящихся на службе короля и Речи Посполитой, чтоб мы доказали свою преданность через пролитие крови своих единоверцев, но это страшная ошибка. Здесь Родина моя, и мне никому не надобно доказывать, что я действую в интересах моей Родины. Пролитие крови ничего не изменит и уж никак не поправит дела. Поправить дело может одно терпение, тяжкое терпение. Нам всем суждено преодолеть в себе отвращение, ненависть, недоверие, но это единственный путь к спасению нашей Родины. Если Войско Польское этой истины не усвоит, капитан, Польша погибнет.
— Никогда! — вскричал пан Бришевский.
— Хотел бы я вот так же бездумно кричать то, во что счастлив верить. Но я, капитан, последним ушел из-под Пилявец. И я заслужил право говорить моей республике правду, всю правду о ней. Мне грозили, меня подвергали остракизму, но кому-то надо нести этот, может быть, самый тяжкий крест — говорить правду. Ибо иногда достаточно и лжи, чтобы государство держалось на плаву, но когда оно тонет, когда оно уже на дне, тянуть его надо за волосы. Больно и нехорошо, но это единственный способ спасения утопающего.
«Как он много говорит, этот надутый сенаторишка. — Капитан, не слушая, смотрел Киселю в переносицу. — Он и с Хмелем так же говорит. И тот его слушает вполуха. А надо бы привести тысяч сорок крылатой конницы и обойтись без слов».
Адам Кисель посмотрел на окно:
— Как только рассветет, соберите всех комиссаров.
Комиссарский совет послал к Хмельницкому новогрудского хорунжего Николая Киселя и ротмистра Захарию Четвертинского просить гетмана, чтобы он назвал точную дату встречи, на которой можно было бы подписать договор.
Не только раннее, но и позднее утро давно миновало, а гетман спал. Так доложили посланцам, и они, смиряя шляхетскую гордыню, ждали.
— Да ведь невозможно такое, чтоб государственный человек спал до обеда! — вспылил молодой Четвертинский, но вышедший к ним полковник Федор Вешняк, объяснил:
— Отчего же невозможно? Коронный гетман, которого мы татарам продали, всю ночь, бывало, гулял, а весь день почивал. Наш гетман вашего не хуже! Наш гетман всю ночь с ворожеями гулял. Они ему победу в нынешней войне прочат. Вот и спится сладко.
— О какой войне идет речь?
— О той, которую недобитая шляхта затевает.
Вешняк ушел, и князь Четвертинский подступился к пану Киселю:
— Довольно терпеть измывательство!
— И в бою терпеть надобно. А в посольстве напоминать о том — неприлично.
Хмельницкий и впрямь был у Маруши. Маруша гадала ему тремя способами: в первый раз на картах, второй раз на гуще, в третий раз на решете. Завязывала себе глаза, ставила решето Богдану на палец и крутила. А крутнув, называла всякие имена. И остановилось решето на имени Зиновий, и, стало быть, Зиновию выпадало счастье победить в грядущей войне.
Правду говорил полковник Вешняк полякам, да только не всю.
Нет, не спал гетман.
Когда Захарию Четвертинского и Николая Киселя допустили наконец пред гетмановы очи, он сидел за столом. Не один сидел, с полковниками и с венгерским послом.
— Нас отправил к вашей милости, пан гетман, его милость пан воевода брацлавский за ответом, когда ваша милость соизволит принять его милость пана воеводу для обсуждения статей и подписания договора? — спросил Николай Кисель.
Дожевывая, гетман облизнул мокрые губы, потянулся за приглянувшимся ему куском жареного осетра и сказал, как говорил бы о ничего не значащем пустяке.
— Завтра будет справа и расправа. Теперь — гуляю, провожаем дорогого нам гостя, венгерского посла. А ежели коротко, то так скажу: из этой комиссии ничего не будет. Теперь надо ждать войны, быть ей недели через три, через четыре. Выворочу вас всех, ляхов, ногами в гору и потопчу так, что будете под ногами моими. А кто из вас уцелеет, отдам турецкому султану в неволю. Вот тогда король королем будет, чтоб карал и миловал шляхту и князей. Чтоб волен был себе. Согрешил князь — князю урезать шею, согрешил казак — и с тем то же учинить. Пусть правду знает и большой человек, и малый. Ну, а не захочет если король королем быть — то ему видней. Идите и скажите все это пану воеводе и его комиссарам. Завтра, говорю, будет справа и расправа.
Адам Кисель выслушал ответ гетмана, не мрачнея и даже с нетерпением. Он словно бы и сам знал, что должен был сказать Хмельницкий.
— Пан Соболь, — обратился он к личному своему писарю, — запишите, кому и что нужно сделать без промедления. Пан подчаший Зелинский, пан подкормий Мясковский и пан секретарь Смяровский с подарками идут к обозному Черняте. Вы должны уговорить этого тирана, чтобы он поспособствовал отпуску пленных. С пленными, которых свезли в Переяслав для какой-то цели, попытается установить связь капитан Бришевский. Обязательно надо проникнуть к ближним людям Хмельницкого и к московскому послу. Мы совершенно ничего не знаем о его миссии, а мы должны знать о ней все.
Из окна пан Кисель наблюдал пышные и радостные проводы московского посла.
Сидел Адам Кисель, положа на колени деревяшечку, грустный, обиженный, как ребенок. Открыл дверцу топящейся печи и бросил в нее уже совершенно готового слона.
— Сама жизнь спалит его, — сказал он, думая о Хмельницком. — Но как скоро? Сколько еще бед случится по его произволу?
В комнату вошел пан Смяровский:
— Гетман прислал человека, нас ждут на заседание.
— Как скоро у них! Одного посла выпроводили, собираются и нас спровадить. Но с чем?
О московском посольстве в канцелярии гетмана им сказали: царь жалеет о вражде гетмана с Речью Посполитой и советует не проливать больше христианской крови.
Уличные слухи были иные: казаки промеж себя говорили, что царь обещал прислать сорок тысяч войска, если Хмельницкий воюет за веру.
Ни слухам, ни канцелярским словам верить было нельзя.
— С чем нас-то выпроводят? — снова спросил Адам Кисель, уже не себя самого, а глядя пану Смяровскому в глаза.
Тот повел плечами:
— Это же казаки. У них семь пятниц на неделе, — и смущенно покашлял в кулак. — Пан воевода, вашей милости собирается сообщить нечто важное капитан Бришевский.
Капитан тотчас вошел в комнату.
— Ваша милость! Личный секретарь вашей милости пан Соболь перешел нынче в стан неприятеля.
— И этот предал.
Заторопился одеваться и уже в шубе, окинув взглядом комиссаров, сказал сокрушенно и беспомощно:
— Он же на всех тайных заседаниях наших был.
Гетман встретил Адама Киселя на дворе. Обнял, повел в дом, поддерживая за руку, изумляя обходительностью комиссаров и сбив с толку пана воеводу.
Когда сели за столы, гетман почтительно предложил польской стороне высказаться первыми. Слушал с полным пониманием, и Адам Кисель, будучи в ударе, говорил с таким проникновением, что разжалобил самого себя и заплакал. Он говорил:
— На прошлой встрече наши комиссары, застигнутые черной тучей гнева, правых обид и обид суетных, были изничтожены молнией — коей были слова вашей милости о непременном, желании отдать Польшу под власть басурман-турок. Видимо, сказано это было в минуту для нас недобрую, но иные поступки вашей милости еще более сокрушают наши сердца. Кому не ведомо, что Польша и Литва не могут противостоять неверным без Запорожья, однако и Запорожье не защитит себя от неверных без польского войска? Ныне между казаками и ханом союз, да так ли уж он прочен: хан коварен. Разве мы не знаем, как он относится к своим союзникам? Мала добыча в Польше, так у вас же и берет, ваших жен и детей. Если вашей милости нанесена обида, если один Чаплинский виноват, то с нашей стороны готово удовлетворение. Если Запорожское Войско обижено в своем числе и землях, то король, его милость, обещает увеличить и то, и другое. Мы привезли грамоту короля, в которую можем вписать увеличение реестра до двенадцати и даже до пятнадцати тысяч. С таким войском гетман может тотчас отправиться на неверных, ограждая от набегов и разора дома христиан. Но увы нам всем, если казачья старшина и гетман хотят отдать не только Польскую и Литовскую землю, но и русскую веру, святые церкви в руки неверных без всякой причины.
Голос Адама Киселя осекся, слезы потекли из его глаз, а Хмельницкий вскочил на ноги и бешено, словно взъярившийся конь копытом, затопал ногой, ударяя с каждым разом все сильней и сильней. И когда он грохнул так, что, казалось, потолок присел и все ожидали рева дикого зверя, вдруг замер лицом и сказал тихим, ровным голосом, заставляя поляков потянуться к нему, чтобы не проронить важных слов:
— Шкода от меня большая, говорите? Много было у вас времени трактаты со мной вести. Потоцкий для трактатов меня гонял за Днепр. Были игрища желтоводские и корсунские, были пункты под Константиновом, а на остаток Замостье. Да и когда от Замостья до Киева шел, было время разговоры разговаривать. Теперь уже и часа нет. Я уже доказал то, о чем никогда и в мыслях у меня не было, докажу и далее, что замыслил: выбью из ляхской неволи весь мой народ. Было дело, за обиду свою против кривды вашей воевал, теперь воевать буду за веру нашу православную. В том поможет мне вся чернь по Люблин и Краков. От черни я не отступлюсь, она правая рука наша — все те люди, которые, холопства не вытерпев, ушли в казаки. Будет у меня двести, триста тысяч своих и вся орда. Тугай-бей есть мне брат, моя душа, единый сокол на свете. Он готов сделать все, что скажу ему. Вечна наша казацкая с ним приязнь, и нет на свете такой силы, которая разорвала бы наши узы. За границу на войну не пойду! Сабли на турок и татар не обнажу! Довольно нам на Украине было Подолии и Волыни, а теперь не довольно будет, когда прибавлю к своему княжеству земли по Львов, Холм, Галич. До Вислы дойду! А ставши на Висле, скажу ляхам: сидите молчите! А коли будут взбрыкивать, достану их и за Вислой, в убежищах. У себя же князей и шляхтичей, жадных до грабежа, не потерпим. А те, кто захотят хлеб с нами есть, нехай Войску Запорожскому будут послушны, на короля не брыкают.
Сказал, оглядел комиссаров, каждому в глаза посмотрел, пряча в усах усмешку, медленно опустился на стул.
Полковник Джалалия, откинув голову, гоготнул и, скаля белые, как у молодого волка, зубы, сказал сидя целую речь:
— Прошли те времена, когда ляхи седлали нас нашими же христианскими людьми, когда мы боялись драгун. Теперь узнали мы под Пилявцами, что это не те ляхи, которые прежде били турок, Москву, немцев, татар. Это не жолкевские, не ходкевичи, не конецпольские, не хмелецкие, но хорьковые да заячьи ребята, одетые в железо. Как увидали нас, умерли со страху и разбежались.
Хмельницкий резко вскочил, махнул на Адама Киселя рукой:
— Святой патриарх в Киеве благословил меня на войну, венчал меня с моей женой, разрешил меня от грехов и причащал, хотя я не исповедался. Патриарх приказал мне истребить ляхов. Как же мне не повиноваться великому владыке! Поэтому я послал ко всем полкам приказ, чтоб кормили лошадей и были готовы к походу, без возов, без пушек. Все это я найду у ляхов. А если кто-либо из казаков возьмет с собою на войну хоть одну повозку, тому велю голову отрезать. Я сам, кроме сумки, ничего с собой не возьму.
Адам Кисель, неподвижный и бледный, порозовел и стал смотреть не мимо гетмана, а все на него, с сочувствием. Выговорится человек — смотришь, полегче разговор пойдет. И стоило гетману примолкнуть, пан воевода поднял разговор о пленных, особенно о воеводе города Бара Павле Потоцком и о бывшем гарнизоне крепости Кодак. В силу прежних договоров и присяги, гетман должен был пленных отпустить.
— Это вещь завоеванная, пусть король не думает, — торопливо ответил Хмельницкий. — Бог мне это дал. Пущу их, ежели ни одной зачепки на войне с Литвой мне от ляхов не будет. А Потоцкий нехай брата своего подождет, старосту каменецкого, который проливает ныне кровь христианскую в моей Подолии. Я послал туда полки и приказал привести его живым.
— Это верно. Многие магнаты ожесточились и проливают кровь, но мы сами были свидетелями, как ныне льется кровь невинных женщин, детей, ксендзов в Киеве. Полковник Нечай ляхов и под землей разыскивает.
— Не приказывал я убивать невинных, — сказал сердито Хмельницкий. — Убивают тех, которые не хотят пристать к нам или креститься в нашу веру. Киев — мой город. Бог мне дал его при помощи моей сабли. Более об этом бесполезно говорить.
И тут послышались крики и ропот большой толпы. Сотник Богун пошел узнать, в чем дело, но уже ясно слышались голоса:
— В прорубь ляхов!
Адам Кисель пристально посмотрел в лицо Хмельницкому: подстроена ли буря, или она и для него неожиданность.
Хмельницкий сидел усталый, побледневший и словно бы безучастный ко всему. Адам Кисель ничего не понял.
— Джалалия, — попросил Хмельницкий, — выйди к людям. Скажи, что гетман стоит за них горой. Скажи также, что расправа над послами богонаказуема. Пусть разойдутся. Им же хуже будет, если я рассержусь. — И обратился к Адаму Киселю:
— Давайте статьи вашего договора.
— Мы должны обсудить все пункты.
— Времени нет! — прикрикнул гетман. — Слышите? По ваши головы пришел народ.
Взял статьи, пробежал по ним глазами.
— Дай! — протянул руку к Ивану Выговскому, тот не понял, что от него хотят. — Перо!
Выговский торопливо обмакнул перо в чернила. Хмельницкий сделал вид, что приноравливается, где ему и как расписаться, поднял глаза на Адама Киселя, покачал головой и крест-накрест перечеркнул листы.
— Никакого акта подписывать не стану, — сказал гетман.
— Тогда мы требуем, чтобы нас немедленно отпустили! — крикнул пан Мясковский.
— С Богом! — Хмельницкий размахнул руки, показывая, что дверь для них всегда открыта. — Поезжайте завтра поутру, отвезите его милости королю письмо о немедленном возобновлении войны.
— Я сед и стар, чтобы возить королю такие письма! — воскликнул Адам Кисель. — Моему посольству и всему роду моему будет вечный позор за переговоры, приведшие к войне. Без подписания договора о перемирии я не уеду отсюда, ваша милость.
Хмельницкий поднял руку, требуя тишины, и опять стало слышно, как шумит толпа, требуя расправы над послами.
— Держать мне вас в Переяславе — только беды нажить, — сказал Хмельницкий, — убьют, ни на что не поглядят, ни на грамоты комиссарские, ни на седины… Не хочу я подписывать никаких договоров о мире или об одной только видимости замирения, но, ради дружбы и уважения к пану воеводе, так и быть, подмахну пяток статей, составленных и нацарапанных нашим братом — невежественными казацкими писарями.
Представлены были эти статьи тотчас. Первая требовала, чтобы в Киевском воеводстве не было унии, даже чтобы самого названия не было. Вторая тоже касалась религии: киевскому митрополиту следует предоставить место в сенате. Киевские воевода и каштелян должны быть греческой религии. В третьей статье брались под защиту ксендзы римско-католических костелов, но не допускались иезуиты — виновники смуты. Четвертая объявляла князя Вишневецкого виновником войны. «Я не хочу с ним жить и не пущу его на Украину, — заявил Хмельницкий, — он ни в коем случае не должен иметь булаву коронного гетмана». Пятая статья объясняла, что составление реестра и саму работу комиссии следует отложить до Троицы, потому что теперь невозможно собрать войско для решения столь важного вопроса. Во время комиссии Чаплинский должен быть обязательно выдан, а коронные и литовские войска не должны вступать в киевское воеводство — по рекам Горынь и Припять. Пленные будут переданы полякам не прежде, чем будет выдан Чаплинский.
Пан Смяровский затеял было дискуссию о свободном передвижении польских войск по реке Случь до Бара, Винницы, Брацлава и Каменца, но Хмельницкий предложенные польской стороной статьи опять-таки перечеркнул и сказал:
— Довольно, утомились в пустых разговорах. Поезжайте с одним письмом.
Пан воевода покорно согласился подписать перемирие на условиях Хмельницкого, ибо имел от короля инструкцию всеми силами, даже самыми неверными и малонадежными, удержать Хмельницкого за Днепром.
Ночью в городе стреляли. Под утро, когда посольство уже приготовилось к отъезду, стало известно, что несколько драгун из пленных утоплено в реке.
Отправили к Хмельницкому уведомление об отъезде, он обещал приехать на проводы, но потом прислал сотника Богуна сказать: посол и комиссары сами должны явиться.
Адам Кисель совершенно разболелся. Его привезли в санях на просторный двор перед домом Хмельницкого. Каждое движение приносило пану воеводе страдание, и он испросил у Хмельницкого разрешения не покидать саней.
Гетман согласился, вышел во двор. К саням, в которых лежал Адам Кисель, подвели красавца-коня — подарок гетмана — и дали деньгами пятьсот злотых. Здесь же были вручены подписанные Хмельницким статьи о перемирии и два письма: к королю и к канцлеру Юрию Оссолинскому.
Во дворе, окруженные казаками, стояли пленники Хмельницкого. Среди них было много известных шляхтичей: Гроздицкий, Ловчинский, Стефан Чарнецкий, Потоцкий…
Гетман нашел последнего глазами и сказал Адаму Киселю:
— Этого я задержу у себя, чтобы устроить ему встречу с братом. Если пан Петр завладел Баром, то я прикажу пана Павла посадить на кол перед городом, а того на другой кол в самом городе, чтоб глядели друг на друга.
Комиссары дружно опустились перед Хмельницким на колени, умоляя отпустить пленных.
— О пленных мы уже говорили, и больше говорить о них не стоит! — сказал Хмельницкий.
— Если вы не хотите выкупа, отпустите нас, ваша милость, к татарам! — крикнул в отчаянье Стефан Чарнецкий.
У Адама Киселя навернулись на глаза слезы. Он отдал кошелек с деньгами, подаренными ему гетманом, пленным, и члены посольства тоже стали отдавать им деньги, какие только были при них.
Многие из пленников плакали, провожая свободных своих, счастливых соплеменников.
Адам Кисель закрыл глаза, чтоб не видеть чужих страданий.
В Чигирине по случаю подписания договора о перемирии пани Елена решила устроить бал, чтоб не хуже, чем у Потоцкого.
Богдан на затею жены не обратил внимания и был весьма удивлен, когда под вечер к дому его стали подкатывать кареты, одна другой чудней, а из карет вываливались ряженные под польских магнатов полковники, есаулы, сотники с женами, с отпрысками.
Грянула мазурка, Данила Выговский тотчас пригласил пани Елену, и она, блистая красотой и драгоценностями, ринулась в мазурку, как бабочка в пламя.
Младший из Выговских — Христофор, ангажировал на танец жену старшего брата Елену Статкевич, Тетеря — жену Христофора Марину Ласку. Других пар не составилось, и сметливый Иван Выговский сам сбегал наверх к музыкантам и шепнул им:
— Немедля мазурку переведите на гопак!
Музыканты перестроились с полутакта, и старший из Выговских первым кинулся в пляску, откалывая презатейливые коленца. Данила Нечай, гикнув, вдарил шапкой об пол и скакнул в круг. Он, видно, собирался переплясать генерального писаря, но тот и не подумал уступить.
Три пары, танцевавшие мазурку, стояли посреди залы, недоуменно взирая на плясунов.
Первой опомнилась Марина Ласка, она взяла Елену Хмельницкую под руку и, не глядя на нее, шепнула:
— Вы должны помочь мне бежать из этого стада свиней.
Елена, сама не зная почему, может, от обиды за прерванную мазурку, согласно кивнула головой.
А плясуны между тем жарили такую огненную присядку, что и ног было не видать, как не видно спиц на колесах у лихого возницы.
— Иван! Иван! — кричали болельщики Выговского.
— Данила! — вопили казаки помоложе.
Их обоих подхватили под руки, усадили за стол, и началась обычная казацкая потеха, кто больше выпьет. Песни пошли. И вместо бала произошла еще одна великая попойка.
— Не знал я, что ты плясун! — сказал Богдан одобрительно своему генеральному писарю.
— Я и сам не знал! — признался Иван Выговский.
— Потому и люблю тебя! — Богдан обнял Ивана, проникновенно боднув его головой.
Стол уже был расхристан, забросан обглоданными костями. Богдан поискал взглядом жену, не нашел, усмехнулся.
Захотелось на воздух.
На дворе стояла звездная ясная ночь.
Богдан набрал в пригоршню снега, потер лицо и шею.