Люба Украина. Долгий путь к себе Бахревский Владислав
— В хоромах?
— Вон на горке!
— На горке?! На горке она живет! — Павел хлопнул ладонью по крупу коня и поскакал через село, видя лишь горку да большой дом из белых новых бревен.
Уже у крыльца опамятовался: не сгубить бы старушку нежданным своим появлением. Послать бы кого к ней, чтоб подготовили. Он спрыгнул на землю и стоял в нерешительности. Дверь отворилась.
— Мама, — сказал он. — Это я.
Виновато сказал, будто своей волей шастал по белу свету.
— Бог не оставил нас, — сказала пани Мыльская, сходя с высокого крыльца и обнимая сына. — Ступай в дом, я поставлю коня.
Уже на другое утро Павел Мыльский впряг вола в соху — его подарили односельчане пани Мыльской — и пошел пахать под пар землю, какую отвели им с матерью новые хозяева жизни.
Узнав от матери, какое существование им теперь предстоит: сам паши, сей, убирай, молоти, — вскинулся было в ярости, как лев, но мать сказала ему:
— Эти люди спасли меня от смерти. Дали мне кров, зерно, одежду, поле. Я не хочу им зла. Я хочу жить с ними в мире.
— Так кто же мы теперь? — спросил Павел, не поднимая голоса. — Шляхта, казаки, крестьяне, рабы?
— Шляхту в Горобцах не потерпят, перебьют. В казаки же не примут, помня, что ты воевал на другой стороне. Крестьянствовать мы не сможем. Крестьянская работа умения требует.
— Так кто же мы?
— Люди, Павел. Нам разрешено здесь жить и кормиться… — Она сказала это и замолчала, в печали подняла глаза на сына. — Уйдешь?
Сел, безвольно опустив руки.
— Мама, я с тобой хочу быть. Дома. Я устал.
Теперь Павел шел за волом бороздой, налегая на соху. Старая пашня хоть и заросла, но целиной не успела стать. Он вдруг признался себе, что всю жизнь его манила тайна крестьянства. Князья строили замки, воевали, хитрили, добиваясь почестей, а вместе с ними вся иерархия «лучших людей» хитрила, воевала, добивалась, но чего? А эти трудолюбивые пчелы были верны одной земле. Они всё пахали, всё сеяли, косили, молотили… И ведь это за них, за трудолюбивых пчел, за их землю, за плоды их труда шли войны, совершались подлоги, убийства…
Павел удивлялся! Всему!
Удивлялся, что жив. Удивлялся, что нашел мать, ожидающей его и дождавшейся. Удивлялся своей терпимости. Сказали: паши — пашет! Да еще как пашет! Не хуже, чем они, трудолюбивые пчелы, не хуже раба.
Павел прикрыл веками глаза, заставляя себя представить поле боя, там, под Збаражем: кровь на траве, внутренности лошади, убитой ядром, убитых людей во рву, перед валом, и в поле. Сколько их там было? И содрогнулся спиной. Почему ту жизнь, где было столько боли, столько смерти, он считал лучшей, чем эта, где пыхтит боками вол, где небо, земля и птицы?
«Да уж не обманываем ли мы себя, почитая свою жизнь более высокой, красивой, осмысленной?» — задал Павел вопрос вопросов и повел глазами по своему прошлому. Походы, страх смерти, плен, раны…
— Эй! — окликнул Павла старик Квач, ломая, однако, перед паном и шапку, и спину. — Бог помочь!
— Спасибо!
— Давай пройдусь бороздой, а ты отдохни.
— Ничего, я сам.
Старик подошел, оглядел ярмо, что-то подтянул, что-то ослабил.
— Кончилась, что ли, война-то? — спросил, заглядывая в глаза, чтоб неправду углядеть, коли случится.
— Замирились, — сказал Павел осторожно.
— Надолго?
— Боюсь накаркать, старик.
— Ненадежный, значит, мир?
— Ненадежный, — вздохнул Павел.
— Ну а ты как? С кем воевать пойдешь, коли придется?
— Я теперь дома лучше посижу.
— А не дадут?
— Не дадут — за гетмана буду воевать. Моя землица в пределах Войска Запорожского, да и мать мою казаки не обидели.
Квач обрадовался.
— Ты это на сходке скажи, чтоб казаки в тебе не сомневались.
— Цоб! Цоб-цобе! — закричал пан Мыльский на вола и пошел, пошел ломить еще одну борозду.
Прискакали в Горобцы братья Дейнеки. Втроем. Пьяные. Плачут. Из ружей палят. Такая пальба, словно враг наступает. Привезли Дейнеки бочку вина, где только им Бог послал!
— Пей! Поминай брата нашего! Пей, все равно пропадать! Хмельницкий народ предал полякам!
Опять старуха Дейнека в черное оделась: сына ее удалого, из двойняшек, Хмельницкий на кол посадил. Всей-то вины — утопил шляхтича с женой, будто мало их топили. И не ради забавы утопил — за обиды. Тот шляхтич был из Корецких, отпрыск. Князь, дядя его, виселицы в имении понаставил, а этот уши крестьянам придумал резать. За то, что работать на него не пожелали. А кто же нынче на панов спину будет гнуть? Нет больше хлопов на Украине! Все вольные!
Собравшись у бочки, люди поминали Дейнеку, думали, что же теперь будет? Кто-то передал слух: в Немирове атаман Куйка своим людям так говорил: «Дадим нашему пану три пары волов да четыре меры солода. Довольно с него будет. Лишь бы с голода не помер».
— Наш-то пан вернулся? — спросили Дейнеки.
— Вернулся.
— А пошли-ка сшибем ему голову!
Ворвались в дом — нет пана Мыльского.
— В поле он! — подсказали мальчишки.
Примчались в поле, а там крестьянин в пропотелой рубахе землю сохой ковыряет. В упряжке всего один вол.
— Где твой пан? — спрашивают Дейнеки.
— Я и есть, — сказал Павел, отирая пот с глаз.
— Если ты пан, — не поверили Дейнеки, — то мы — их величество.
Прибежали люди, загородили Павла от Дейнек.
— Да не тронем мы его! — отмахнулись. — Этот пан спекся… Да и не прежних теперь бить надо, а новых. Того же Хмельницкого. Он народ в ярмо гонит, а себя не забыл. Сам себе город Млиев пожаловал. Конецпольский с того города двести тысяч дохода имел.
— Что же делать? — спрашивали люди у Дейнек.
— Мы за Пороги уходим. Там казаки, собрав раду Хмельницкого скинули и выбрали над собой гетманом честного казака Худолея.
Двинулись опять все к бочке. И непонятно стало: поминки это или праздник?
Тут вдруг ребятня набежала:
— Казаки скачут!
— За вами! — решили люди, глядя на братьев Дейнек.
— Пусть поищут ветра в поле! — сказали братья, сели на коней, и только их и видели.
Казакам до Дейнек не было дела, они привезли сразу два универсала: один от гетмана, другой от короля.
Гетман сообщал об устроении в Войске Запорожском пятнадцати полков: Чигиринского, Черкасского, Каневского, Корсунского, Белоцерковского, Уманского, Брацлавского, Кальницкого, Киевского, Переяславского, Крапивнянского, Полтавского, Прилуцкого, Миргородского, Черниговского. В реестр этих полков было записано 37 549 казаков.
— А другие, которые не в реестре, но кровь за Украину пролили ту же самую, красную, тем куда? — спросил у гетманских гонцов удалец, неведомо откуда взявшийся возле винной бочки.
— О тех ничего не сказано, — ответили казаки строго. — Велено всем возвращаться к панам.
Ропот прокатился глухой, но боязни в нем не было.
— Вы на нас зверьми не глядите! — сказал гонец. — Нам велено универсалы зачитать, а это ваше дело — слушаться их или жить, как совесть вам велит.
Гетман грозил, а король того пуще.
«Всех, кто станет бунтовать, укрощать будет коронное войско и Войско Запорожское».
— Спелись! — грянул молодец и сунул Квачу пустую чару. — Нацеди еще.
Гонцы гетмана, не дожидаясь, пока их прибьют, ускакали.
— А ты кто будешь? — спросил Квач казака. — Не упомню.
— Да это же муж Кумы! — узнали женщины.
— Вернулся, значит!
— Хватит с меня, навоевался. Сами вон слышали, сколько мы себе свободы навоевали. Раньше был один шиш, теперь два шиша. Вот тебе и Хмельницкий! Ладно, будет рада, несдобровать гетману.
Генеральная рада собралась в марте 1650 года. От этой рады в сердце гетмана остались страх и унижение.
— Нам под панов идти?! — кричали не попавшие в реестр. — А кто тебе, гетман, дал победу под Корсунью? Кто с Кривоносом под Константинов ходил? Кто под Пилявцами стоял, подо Львовом, Збаражем, Зборовом? Гей! Не надобен такой гетман!
За обиженных горой стояли миргородский полковник Матвей Гладкий, сын Максима Кривоноса — Кривоносенок, а главное — Данила Нечай.
— Данилу в гетманы!
— А уже есть гетман! Запорожцы Хмельницкого скинули. Худолея поставили.
Сердце у Богдана болело, виски ломило, подташнивало, но он брал в руки булаву и вставал перед толпой казаков: не поле — страшный суд.
— Поддели меня проклятые паны, — оправдывался он перед казаками. — Хан грозил в спину ударить. Или вы не знаете этого? Знаете! Убить вам меня есть за что, только, думаю, еще пригодится моя голова Украине. Мы еще и полдела не сделали. Много ли мы земли из панской неволи выбили? Всего три воеводства — Киевское, Брацлавское, Черниговское. Нет, казаки, на Зборовских пактах долгого мира мы не устроим. Составление реестра — пустое дело, шляхте глаза отвести. Дело это временное.
— В неволю не пойдем, временная она или вечная!
Пришлось составить шестнадцатый полк — Нежинский, а недовольных осталась тьма. Записали в реестр еще сорок тысяч, назвали казаков этого реестра «охочими людьми», «компанейными». Придумали войско для гетманова сына Тимоша, записали в него еще двадцать тысяч.
С тем и разошлись: казаки, недовольные гетманом, а гетман — своей слабостью перед казаками.
Первое, что сделал Хмельницкий после рады, взял себе на службу двадцать тысяч татар — охранная грамота от своих бунтарей. Приближая Данилу Нечая, сговорил выдать свою дочь за его брата Ивана. Отправил Яну Казимиру верноподданническое письмо: «Посылаю войсковые реестры и просим Вашу королевскую милость извинить, если покажется, что по статьям Зборовского договора следовало бы еще больше уменьшить число войска, потому что мы уже и так имели большие затруднения при определении числа нашего войска. Те, которые по заключении мира умертвили урядников — панов своих, наказаны по мере вины. Мы и впредь, сносясь с воеводою киевским, будем стараться свято охранять покой, преграждая непокорным путь ко всяким мятежам. О том только просим Вашу королевскую милость, чтоб войска коронные не приближались и тем не причиняли тревоги в народе».
Это письмо Богдан Хмельниций, перед тем как отправить, показал Адаму Киселю, прибывшему в Киев, чтобы занять воеводское место.
Богдан Хмельницкий приехал к воеводе на обед, чтобы казаки поняли: присутствие в Киеве Адама Киселя желанно, полезно, а не только формальность, исполнение статьи Зборовского договора.
— Ах, жизнь! — говорил Богдан, глядя не без грусти на поседевшего Адама Киселя. — Сколько она нами повертела за три года?
— Да, три последних года равны иным трем десятилетиям, — согласился Адам Кисель.
Глаза его остро блеснули.
— А помните, гетман! Я подарил вам при нашем свидании в моем варшавском доме чурбачок?
— Чурбачок? — удивился Богдан, на лице его отразилось недоумение.
— Вы мне подарили древний русский шлем, а я вам деревяшечку. У меня привычка — из дерева резать… дворцы, зверушек…
Богдан смущенно крякнул в кулак:
— Запамятовал.
— Я подарил вам башню Московского кремля… Наша встреча произошла после моего посольства в Москву.
— Значит, я не сам по себе ищу участия России, а с вашего благословения.
— О нет! У меня одно желание — сохранить Речь Посполитую великой и могучей. Это мое искреннее желание, как искренне, впрочем, и другое: я желаю, чтобы католицизм оставил свои притязания на русские души.
— Отчего же так происходит, пан воевода? Мы оба желаем нашему народу покоя и счастья, но для их достижения идем столь противоположными путями?
— Ваша ошибка в том, гетман, что вы ищете союзника по вере. Москва — столица православия, но и самодержавности. Вы добьетесь воли для своих попов и воловьева ярма для казачества.
— А что мы получим от Речи Посполитой? — усмехнулся Хмельницкий. — Потому и бунт, что паны хотят запрячь Украину в свою роскошную с виду колымагу и погонять, пока у коняжки ноги не подломятся.
— Давайте отвлечемся от грустной этой темы. — Адам Кисель повернулся к слуге, стоявшему у стены: — Принесите мою шкатулку.
В шкатулке лежали четки из сердоликов.
— Вы посмотрите! — показал Адам Кисель. — На каждой бусинке вырезан текст одного из псалмов. Вы видите? Я-то уже слаб глазами…
Богдан прищурился, прочитал:
— «Господи! Как умножились враги мои! Многие восстают на меня. Многие говорят душе моей: нет ему спасения в Боге!» — Посмотрел на Адама Киселя: — Про меня написано. Ох, поддели меня паны со своим договором. Сорок тысяч казаков! А с остальными что делать? Они меня убьют, а на поляков все-таки поднимутся.
— Но вы видите, какое это чудо! — воскликнул не без досады Адам Кисель. — Какое сказочное мастерство!
— Да, это я вижу. Народ у нас, слава Богу, не бесталанный.
С улицы грохнул выстрел. Накатывал многоголосый шум. В залу вошел польский офицер из тех, кто был при киевском воеводе.
— На замок наступает толпа! Требует выдать ей… вашу милость.
Адам Кисель взял со стола четки.
— Оказывается, не про вас, а про меня написано.
— Я выйду к ним сам.
И опять они были один на один, лицом к лицу — Хмельницкий и толпа рассерженных людей.
Он поднял над головой булаву, и как волны, ударившись о скалу, откатываются, теряя силу, так и люди окружили гетмана, поорали и смолкли. Тогда сказал он им:
— За воеводой Адамом Киселем никакой измены нет. Прислан Адам Кисель на воеводство — королем, который клялся соблюдать мир и не делать ничего дурного казакам.
— Паны уши режут людям! — закричали. — Секут, на колы сажают!
— Слушайте меня! — Богдан снова поднял булаву. — Обещаю вам панов не пускать в имения. А теперь разойдитесь и, смотрите мне, пана Киселя не обижайте. Он один перед сенаторами за нашу правду стоял. Он — нашей крови человек и нашей веры.
Разошлись.
— На этот раз послушались, — сказал гетман, отирая пот со лба.
В тот же день Адам Кисель отправил королю послание. «Если б я не видел такой силы и готовности к войне, какая здесь, — писал он без всякого сомнения, — если б я мог видеть расторжение союза орды с казаками и если б войско наше могло прийти сюда прежде вскрытия рек, то просил бы униженно вашу королевскую милость прибегнуть к оружию, принимая во внимание унижение, которое мы терпим в мире, похожем на рабство. Лучше попытаться начать войну, чем иметь подданных и не владеть ими. Если нужен повод к войне, то республика всегда может иметь его, как только будет готова… Они не хотят платить никаких податей, а желают быть крестьянами только по имени. Признаюсь чистосердечно: такой мир мне не по сердцу».
Впрочем, самого гетмана Адам Кисель в том же послании хвалил за усердную службу его королевской милости.
Богдан вошел в комнату дочери Степаниды. Она штопала свитку. На отца посмотрела любя. Вскочила, не зная, куда девать работу, руки, самое себя. Стыдом ожгло Богдана: для дочери чужой совсем стал.
— Свитку починяешь? — спросил, чтоб только заговорить, чтоб о простом, о домашнем, по-свойски, и понял — промахнулся.
Степанида вспыхнула, губы у нее вытянулись в ниточку.
— Эта свитка Тимоша! Под мышками подопрела. А он ее любит, никакой обновы ему не надо.
— Умница ты у нас. Ребятам малым вместо матери.
Богдан подошел, неловко погладил дочь по волосам.
Она затаилась, умирая от любви к отцу.
— Большая! Большая ты у нас. Матушка бы как порадовалась. Невеста.
Сказал и снова почувствовал стыд. Всю нежность свою — младшей дарил, счастливого нрава девочке. Старшей, на которой весь дом держался, подарки давались, может, и дороже, да без родного словечка, а без того словечка у подарка силы нет. И теперь, когда он должен был сказать ей самое важное за всю их жизнь, потому что отпускал птицу из дома, он горевал о своей вольной или невольной черствости. Степанида все понимала и, мучаясь вместе с отцом его мукой, за одну эту добрую минуту простила ему все свои слезы.
— Да! — Богдан покрутил себя за оселедец. — Седой вон стал, а ты, значит, невеста… Замуж тебе пора.
Степанида сидела угнувшись, красная от столь непривычного и ведь жданного разговора.
— Нечая знаешь? Младшего, Ивана? — спросил Богдан. — Видала его?
— Видала, — сказала Степанида.
— Люб?
— За кого велишь, за того и пойду. Твоя воля.
— Воля волей. Мне дорого будет, если муж тебе по сердцу придется. Ты правду говори.
— Отец дочери злой участи не пожелает, — упрямо ответила Степанида.
— Ну и слава богу, что довольна, — вздохнул Богдан с облегчением. — Иван казак простой, но в бою равных ему мало. Разве что скромен. Не бежит после рубки к гетману за наградой — вон сколько дел натворил. На тебя в этом похож. Живешь тихо, но всякий от твоего щедрого сердца пользу имеет.
Богдан встал, ударил в ладоши. Дюжие казаки внесли в девичью двенадцать сундуков.
— Приданое, стало быть, — сказал Богдан. — Ты погляди, если нет чего… Я в этом деле не больно понимаю… Мачеха придет, ты скажи ей, если чего недостает. Не сторонись. Она, правду сказать, побаивается тебя… Суровые мы люди, Хмельницкие. Тут уж ничего не поделаешь. Такая кровь.
Он опять подошел к Степаниде, поцеловал в один висок, в другой.
— Пойду… Дела у меня.
Она крепко обняла его вдруг, поцеловала в губы. Губы у нее были жаркие, нежные.
Свадьбу сыграли после Пасхи. В воскресенье начали, в понедельник продолжили, во вторник только-только разошлись… И тут, 9 апреля, в ночь со вторника на среду случилось трясение земли.
Попадали бокалы на столах, закачалось пламя свечей, завизжали, заскулили в дурном страхе собаки.
Богдан тотчас отправился к чародейке Маруше. Маруша была пьяна, но гетмана узнала и принялась за дело: развела огонь, кинула в него пахучих кореньев и трав, сыпанула порошка, от которого огонь стал зелен, и, глядя в пламя дурными, бессмысленными глазами, смеялась, отирая ладонью мокрый рот.
— Земля твоей тяжести поклонилась, Богдане. Быть новой войне! Быть тебе в новой славе!
Казаки наутро со смеху покатывались:
— Ай да Иван Нечай! Вот уж расстарался так расстарался — земля тряслась! Хороший муж гетмановой дочке.
Палили пушки, катили тройки, но Богдан из-за стола не выходил, сидел в обнимку с Данилой Нечаем и с любезным своим Тугай-беем.
— Славно жить, когда есть такие други! — говорил он им. — Есть друзья — враг дрожи! Нет друзей — сам трясись.
И начал тут Богдан говорить о том, что польских гетманов, коронного и польного, тех, которые под Корсунью взяты, пожалуй, надо бы отпустить из неволи. Успокоить поляков, а то они опять шебуршатся, короля ругают за Зборовские пакты, Оссолинского убить готовы.
Говорил одно — думал другое. В Польше к власти добирается князь Иеремия — лютый враг Украины. Король к Оссолинскому за советами втайне ночами ездит, а делами вершит все-таки Лещинский, человек партии Вишневецкого. Эти Зборовский мир не признают. Так, может, самое время смешать польскую колоду. Потоцкий и Калиновский — враги, но они тотчас вступят в борьбу между собой и с Вишневецким. Любо-дорого на чужую драку посмотреть.
Были вести у Богдана также из Молдавии. Господарь Василий Лупу хлопотал в Истамбуле за гетмана Потоцкого. Сынок Потоцкого Петр — ныне лучший друг дома. Уж не собирается ли господарь породниться с Потоцкими?
Тугай-бей обещал передать хану просьбу гетмана. В Крыму слово Хмельницкого равно ханской воле. Ныне Крым живет богато, и в том заслуга гетмана.
Свадьба прикатила с очередной прогулки, пошли песни, пляски. И в самый разгар веселия — гонцы с кожаным мешком.
— Вот он — изменник! — Ганжа, верный человек, достал из мешка голову. — Лжегетман Худолей!
Богдан побледнел, брезгливо поморщился:
— Пусть унесут. Садись, Ганжа, за стол.
Притихла свадьба. Данила Нечай сидел, отирая ладонью пот с виска. Богдан взял кубок, поднялся:
— Кто только придумал — головы в мешках возить?
Но тайный приказ Ганже сам отдавал, пусть кое-кто поглядит, тот же Данила Нечай.
— Жаль Худолея, — сказал Богдан, — храбрый был казак. Захотел смерти, шел бы в Польшу. Ох, тяжела булава гетманская. Тяжела, други! Вы и не знаете, как она тяжела. Я бы, может, с тем Худолеем на этого Хмельницкого в обнимку войной пошел… Хмельницкий-то панов на Украину пустил. Хмельницкий в реестр записывает не всякого, а через двух да через трех. Хмельницкий не хуже поляков на колы сажает. — Вытянул из-за пояса булаву. — А вы возьмите-ка ее! Понянчите! Каково вам будет… То не гетман Хмельницкий скор на расправу, то не Хмельницкий глух к ропоту крестьян и казаков — власть. Мне ли одному нужна Украина единая, сильная, сытая? Мне?! — потряс чупрыной. — Я стар. Вам она нужна — великая Украина в здоровье и в целости. Вам она останется здоровой, цельной, могучей. Ну, а все шишки Богдану. Бодай его в боки! Горько!
— Горько! — закричали гости и вспомнили о молодых.
Иван Нечай встал, подкрутил ус. Поднялась и Степанида. Поцеловались. И тотчас во славу молодых ударила пушка.
— Пора и твою свадьбу сыграть, Тимош, — сказал Богдан сыну.
И вскоре поехали в Яссы казацкие сваты.
Коронный гетман Николай Потоцкий вернулся из плена на страстной неделе. Вслед за ним отпустили Калиновского. Видно, у Хмельницкого с ханом уговор был об их отпуске. А может, гетман только вид делал, что это его задумка — отпустить Потоцкого и Калиновского. Отпустили гетманов за выкуп, а Потоцкому, сверх того, пришлось вместо себя отправить заложником в Бахчисарай сына Петра.
О коронном гетмане шел слух, будто он стал совсем дряхл, однако по Варшаве в первый же день приезда молва разнесла его слова: «Я буду воевать с казаками, пока вся земля не покраснеет от их крови».
В те дни не только в домах Калиновского и Потоцкого была радость. Возвращались из казацкого плена многие шляхтичи, отпущенные во исполнение статей Зборовского договора. Вернулся и Стефан Чарнецкий. Его звезда, выйдя из-за горизонта, начинала свой путь по небу, высок этот был путь, и черной была эта звезда для многих.
Королеве Марии представилась возможность показать свою щедрость и доброту. Она принимала в своем дворце беглянку из казачьей неволи, милую и отважную княжну Софью Четвертинскую.
— Я прошу вашу королевскую милость заступиться за меня перед королем и перед примасом. Я мужняя жена, но казачий полковник Антон Жданович повел меня под венец, грозя расправой.
— Я думаю, что церковь признает такой брак недействительным, — сказала королева и пригласила княжну пожить в ее королевском дворце.
Однажды на прогулке герцогиня де Круа спросила княжну:
— Скажите, неужели они так ужасны, эти казаки? Я слышала, что многие женщины не прочь изведать их неволи. Говорят, что они сильны… как быки.
Герцогиня завела пикантный разговор, дабы потешить королеву, но княжна Софья ответила серьезно, не принимая игры:
— Когда одни казаки насиловали меня, мою сестру и мою мать, их товарищи пилой перепиливали шею моему отцу.
Герцогиня побледнела, пошатнулась.
— Я сегодня же буду у короля, — сказала ее величество. — Мужчины только и думают что о войне, а пора бы им подумать о женщинах и детях, которые во время войны превращаются в разменную монету. У меня была депутация еврейских общин. Они просят разрешения обратить в еврейскую веру многих женщин и детей, которых казаки крестили насильно. Я хочу, чтобы на этой аудиенции присутствовали бы и вы, княжна.
— Благодарю вас, ваше величество! — Княжна Софья в сильном волнении забыла поклониться. — Я шла по дорогам со многими несчастными, которых, как и меня, венчали насильно. Теперь, когда установился мир, они тысячами бегут с Украины в Польшу. И все в отчаянье. Женщины не знают, вдовы ли они. У многих мужья убиты и замучены, но немалое число мужчин спаслось бегством… А детям совсем худо. Они зачастую не помнят имен своих родителей… Теперь все ищут: матерей, отцов, жен, детей…
— Такова моя доля — быть королевой в разоренном королевстве, — сказала королева Мария для своих спутниц и для потомства.
Король Ян Казимир позволил евреям, насильно крещенным казаками, вернуться в свою веру.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
С недоброй вестью приехал в Чигирин Караш-мурза.
Ислам Гирей собирает под Перекопом войска: турецкий падишах Магомет IV повелел хану идти на московские украйны. Падишаху нужны отменные гребцы на галеры, а лучше русских гребцов нет на белом свете.
— Нет, — сказал Богдан, — на московского царя не пойду. Грабить русских — все равно что самого себя грабить. Передай, Караш-мурза, своему великому хану: если он пойдет на Москву, то я, сложась с донскими казаками и с московскими воеводами, не дам совершиться злодейству.
Гетман знал: хан лжет. Верещак, казачий шпион при дворе короля, сообщил: поход на Москву затевает Потоцкий.
— Ничего изменить нельзя, ибо хан собрал войска! — возразил Караш-мурза гетману.
— А войскам платить нужно, так?
— Так, — поддакнул татарин.
— Сам бы ты, Караш-мурза, сложился войсками с Тугай-беем да сходил бы на Радзивилла. Он у меня теперь большой должник за кума моего. А хану скажи: Хмельницкий вместе с ордой готов на Василия Лупу идти. Я дочь господаря за сына своего сватаю, а Лупу упирается, выгоды своей не видит. Падишах Магомет поход мне этот дозволяет совершить.
Хан с ответом на предложение Хмельницкого не торопился, но мурзам набежать на Литву не запретил.
Костры выхватывали у ночи огромный круг.
Веселые гортанные голоса часовых вспугивали сычей, сычи всполошно кричали, ржали лошади, падали с неба звезды, а в огненном кругу, как в заклятом царстве, недвижно громоздились мертвенные человеческие тела. Это спали невольники.
Чтобы плакать, тоже нужны силы. У людей в огненном кольце даже на слезы не было мочи.
Трехтысячный отряд крымского мурзы Тугай-бея совершил набег на Литву и уводил более семи тысяч полону: молодых мужчин, девушек, детей.
У одного костра голова к голове лежали четверо невольников: литовец Ионас, двое украинцев, Лазарь да Тарас, и русский человек Антип.