Люба Украина. Долгий путь к себе Бахревский Владислав
— По молдавской земле идем, — сказал Антип, глядя, как извивается над ним пышущая жаром туча дыма, похожая на змею. — Рискнуть бы. Молдаване нашей веры люди, православные. В татарской земле бежать будет некуда. Там тебя не спрячут и хлеба на дорогу не дадут.
— Бегают! И от них бегают! — возразил Тарас. — Другой казак уже трижды на галерах турецких веслом махал, а все казакует.
— Не хотите вы рискнуть, ребята! — вздохнул Антип.
— Дуром не хотим голову потерять. Сам видел, как в капусту изрубили двух литовцев. Случая надо ждать. Верного случая.
Зашевелился маленький, тугой, как бочонок, Ионас. По-русски он знал мало, но ругаться умел.
— Проклятый Хмель! Христопродавец!
Тарас покрутился с бока на бок, аж в животе булькнуло.
— Ханская дружба тесна, как петля на шее. Татары и вас в полон гонят, литву да поляков, врагов наших, и нас при случае прихватывают. Недаром в народе ныне поют: «Бодай тебе Хмельниченко, перша пуля не мынула».
— Дивное дело! — помотал головой Антип. — За меня, русского, московский царь в ответе! За тебя, Иона, твой князь Радзивилл! За Тараса с Лазарем — Хмельницкий и все его Войско Запорожское. И на глазах у трех верующих кресту царей басурманы гонят нас в басурманскую свою неволю. Не угодили мы Господу! Думаю-думаю и придумать не могу — чем я-то не угодил? Злодейства за мной нету: не воровал, соседу козней не строил и не желал ему худого, жил, как все живут…
По-змеиному свистнула длинная тонкая плеть, ожгла говорящих — всех четверых достала. Татары любили молчаливых пленников.
Тугай-бей, сидя на коне, слушал своих сотников:
— Скоро граница. Полон большой, но разве воины не заслужили лучшей участи? Разве молдавский господарь помогает Хмельницкому воевать против поляков? Он даже младшую дочь не пожелал отдать за сына Хмельницкого! А Тимош приходится твоему сыну названым братом!
Тугай-бей выслушал сотников, поглядел на молдавское привольное село, лежащее в голубой долине, и показал на него плеткой.
— Алла-а! — полетело над молдавской землей. Запылали камышовые крыши, завизжали женщины, сбесился скот. Татарам даже грабить было лень, брали только людей.
В обреченно молчавшую вереницу невольников влилась заходящаяся в горе толпа молдаван.
Село исчезло за косогором, лишь столбы черной гари, перемешиваясь с вороньем, вздымались в синем утреннем небе.
Из-за холмов вытянулась жиденькая цепочка всадников — человек сорок. Тугай-бей с удивлением видел, что эта горстка безумцев идет наперехват его отряду. На всякий случай приказал изготовиться к бою.
— Это свои! — скоро доложили Тугай-бею разведчики. — Полковник Мудренко хочет говорить с тобой.
У полковника забрали оружие, он подъехал, сошел с седла, приложил руку к сердцу, поклонился.
— Тугай-бей, я воевал подо Львовом рядом с тобой. Весь мой отряд был из молдаван, почему же ты обошелся со своими союзниками, как с врагами?
Тугай-бей пожевал тонкими губами, сказал, глядя мимо Мудренко:
— Если среди невольников есть твои родственники, забери.
— Тугай-бей, я говорю о всех молдаванах!
— Мои люди много воевали, они не хотят приехать домой с пустыми руками. — И повторил: — Родственники есть — возьми.
— Возьми! Хоть кого-нибудь возьми! — кричали, тянули руки к Мудренко женщины. — Детей возьми! Моего! Моего! Моего!
Полковник прыгнул в седло, дал коню шпоры.
Тугай-бей вел отряд не таясь. Проходили под стенами сторожевой крепостенки. На стены поднялись воины и простолюдье. Бросали сверху невольникам еду.
— Защитите! — кричали им молдаване. — Нас схватили сегодня поутру. Чего смотрите? Завтра ведь и вас могут схватить. И схватят, если никому ни до кого дела нет!
Молчание было им ответом.
Тугай-бей остановил коня и разглядывал крепостенку, да так пристально, что сначала со стен исчезли обыватели, а потом и воины, один за другим, как по волшебству.
— Боятся! — усмехнулся Тугай-бей. — Взгляда боятся.
Но не все, видно, боялись татар. У села Братулены ударом из засады отряд Тугай-бея был рассеян, а невольники освобождены.
— Я был вынужден победить в этой справедливой битве! — Господарь Василий Лупу сорвал с головы шапку и бросил ее от себя прочь. — Логофет, ты не хуже моего знаешь: нужда заставила нас отозваться на чужую боль.
Георгий Стефан смотрел на господаря холодными умными глазами:
— Спасение от неволи семи тысяч христиан — это и божеское дело, и человеческое. В лице литовского народа Молдавия и ее господарь приобрели теперь не только союзника, но и друга. Шляхетское звание вам, ваша светлость, обеспечено.
Лупу взял со стола зеркальце, погляделся, тронул пальцами седые корни крашеных волос.
— Я слушаю тебя, логофет.
Георгий Стефан слегка поклонился:
— Главное значение победы при Братуленах в том, что народ Молдавии вернул вам, ваша светлость, свою любовь и доверие.
— Стало быть, народ охладевал ко мне? — изумился Василий Лупу. Осторожно положил зеркало, повернулся грузным сильным телом к логофету. — Матерь Божия! Есть ли на земле другой народ, столь же глухой к доброму, как молдаване? Эти грязные, утонувшие в грехах, дикие люди впервые за всю историю вот уже пятнадцать лет жили без опустошительных войн. Я открыл школы, построил храмы, украшающие землю и душу. Я дал Молдавии законы, которые делают людей — людьми!
Георгий Стефан стоял не шелохнувшись. Когда господарь посмотрел на него, ожидая ответных слов, сказал:
— Быть логофетом — большая честь, но и постоянное испытание. Если логофет служит господарю верой и правдой — он должен говорить правду, себе же во вред, но всю правду, ибо он есть последний, кто стоит между народом и властью.
— Я ценю твою службу, Георгий Стефан. — Василий Лупу ждал других слов. — Что ты стоишь? Ты свой, ты близкий мне человек, сядь, пожалуйста.
Логофет сел. Лупу подошел к нему, заглянул в глаза:
— Я не совета прошу — участия! Татары нам не простят…
— По вашему приказу, ваша милость, я подготовил посольство к Тугай-бею и пятьдесят тысяч ефимков.
— Пошли ему сто тысяч! Надо купить у Тугай-бея мир.
— К Хмельницкому посольство уже уехало.
— Хороши ли подарки мы отправили гетману?
— Очень хороши! В Истамбул не всякий раз мы посылаем такие дары.
— Георгий Стефан, прошу тебя немедленно разослать надежных людей за Прут. Пусть все торговые люди, собрав ценности и товары, перейдут на правый берег. Так будет спокойней. Но за неистовство наказывай. Всех крикунов — в тюрьму! — Посмотрел на логофета заискивающе: — Что я упустил? Подскажи.
— Нужно укрепить войско.
— Его прежде всего нужно собрать. Пошли за наемниками, в немецкие земли, в Польшу. Три тысячи будет достаточно. Трудись, логофет!
Василий Лупу отпустил Георгия Стефана.
Теперь-то и начиналась главная работа господаря.
Он сидел в кресле, закрыв глаза, держа перед внутренним взором воздушное кружево паутины. Ему нравилось это его видение. Он запретил сметать паутину в своих покоях. Пауки — вестники благополучия. У них есть чему поучиться.
Лупу открыл глаза. Ему было скверно. Логофет говорил правду: полн у татар пришлось отбить, чтобы вернуть расположение народа, чтобы Молдавия не поднялась на своего господаря. Страна кишит разбойниками. Кому, как не ему, хитроумному князю Василию, знать, что это не разбойники, это сам народ. Его народ. И этому народу не объяснишь, что турки требуют все больше и больше, татары — требуют, казаки — требуют, и все грозят разорением. Польша требует союза против Хмельницкого. Хмельницкий требует союза против Польши, а Матей Бессараб мечтает о слиянии Валахии и Молдавии и своем первенстве. Надо платить врагам Бессараба, чтобы всякий раз земля уходила у него из-под ног. Платить нужно всем, и кажется иной раз Василию Лупу, что один он на земле плательщик. И ведь платит! Как-то все выкручивается. Щедро платит, но и виселицы ставит вдоль дорог. Десять тысяч уже стоят, и не пустуют.
Лупу позвал комнатного слугу — покрасить волосы.
С лицом человека, вершащего судьбы народа, вошел на половину Домны Тодоры устраивать неясное будущее собственной своей жизни.
Домна Тодора отбирала в ларец самые дорогие украшения.
— Прости меня, жена! — сказал ей. — Жизнь научил твоего бедного Василия Лупу чрезмерной осторожности. Но время и впрямь беспокойное. Хотели пожить в Котнаре — поживешь в Сучаве с Роксандой. Там хорошо, в Сучаве, привольно, и крепость надежная…
Он взял из ларца диадему с изумрудами.
— Какие изумительные камни! Береги эту вещицу. Она бесценна. С нее и начался господарь Василий Лупу, знаток красивых камней.
Снял с руки перстень с бриллиантом, осторожно положил в ларец.
— Возьми и это, — сел на турецкий диван, но тотчас встал. — Охранять крепость будут наемники. Я отправлю в Сучаву всю казну. В Яссах ничего нельзя сейчас оставлять. — Он улыбнулся. — Вот видишь, как я пуган! Еще и тучка не явилась на небе, а я уже укрытия от дождя ищу… Если на Сучаву нападут, не дожидаясь исхода сражения, спрячь в тайники большую часть казны и вместе с Роксандой уезжай в Литву. К Елене, к Радзивиллам.
Домна Тодора подняла на мужа спокойные прекрасные глаза:
— Все будет хорошо, князь мой!
Тимош и Карых сидели в курятнике у гнезда с яйцами. Наседка отошла поклевать зерна и попить.
— Сюда гляди! В середку! Видишь, смугляное!
Карых ткнул пальцем в большое, словно бы тронутое загаром яйцо. Тимош поудобнее оперся на руки и, склоня голову, приложился ухом к смугляному.
— Эка! — удивился. — Пищит!
— Верный царик! — сказал Карых. — Как оперится — подарю.
— Подари! — загорелся Тимош. — В яйце сидит, а уже — орет.
— На то он и царик! Такой петух один на тыщу! — Карых ликовал. — Первый зарю поет, а главное, где царик — там дьяволу делать нечего. Дьявол такой двор за версту обходит. Хороший чумак без царика в степь не поедет.
— Ты гляди, береги его! — Тимош уставился неподвижно в темный угол перед собой. — Очень он мне нужен, царик, на нашем дворе.
— Дьявола боишься?
— Дьяволицу.
Сердито квохча, вскочила на порожек курятника наседка. Тимош осторожно поднялся, отступил от гнезда. Наседка, почуя власть, зашлась в крике.
— Садись ты, грей!
Парубки выскочили из курятника.
— У тебя все дела, послы всякие? — Карых поглядел на младшего друга, жалеючи его. — Может, порыбачим?
— Поехали в поле из луков стрелять.
На поле были поставлены чучела в человеческий рост. Одеты как польские жолнеры. Тимош разгонял лошадь и на полном скаку пускал стрелы. Пот с него лился градом. Он поменял жупан и рубаху, поменял лошадь и опять мчался по полю, и всякая стрела его находила цель. Потом Тимош принялся джигитовать: нырял коню под брюхо, бросив стремена, укрывался с правой стороны коня, перебирался под брюхом на левую сторону, мчался во весь галоп головой вниз. Спрыгивал с коня на всем скаку и на всем скаку садился в седло.
Еще раз поменял жупан, рубаху и лошадь. И опять скакал, пуская из лука стрелы.
— Как устану, мазать начинаю, — признался Тимош, подъезжая к Карыху. — А ты чего расселся? Хочешь со мной?
— В поход?!
— В поход.
— Хе! — сказал Карых. — Кто же не хочет!
В это время со стороны Чигирина показались всадники. Тимош сразу узнал отца, рядом с отцом ехал Осман-ага, посол Турции.
Тимош мрачно покосился на Карыха. Неспроста ведь отец едет на поле, где показывает молодецкую удаль сын. И не место здесь его дружку. Но пересилил себя, подмигнул Карыху, который пока еще ничего не понял, достал из саадака убранный на сегодня лук, достал колчан, пристроил для ведения боя. Гикнул, поскакал, заваливаясь набок, повел лошадь по широкой дуге и в таком вот положении, когда и усидеть-то в седле непросто, пустил одну за другой три стрелы — все они вошли в головы чучел.
Осман-ага был родом из туркмен, его без всякого притворства восхитило искусство молодого Хмельницкого.
Тимош подскакал к отцу и его гостю, почтительно приветствовал важного турка.
— Я вижу сердара, которому, несмотря на молодые годы, по силе и по уму вести за собой большое войско! — воскликнул Осман-ага.
— От бдительного сердца величайшего из падишахов никакая неправда не укроется, — сказал витиевато Хмельницкий. — Молдавский господарь много раз изменял его милости султану. Задерживал важные письма, переправлял их в Польшу. Что же до Тимоша, то он и впрямь молод, но если бы орлы, вылетая из гнезда, не стремились под облака, они только с виду были бы орлами, а существом…
Богдан искал и не мог найти слова.
— Воробьями, — закончил мысль гетмана турецкий посол.
— Воробьями, — согласился Богдан и, наклонясь к Осман-аге, добавил: — Негодника Лупу пора засадить в Семибашенный замок! Он украл место у Моисея Могилы, так я проведу Моисея в господари…
— Когда же гетман думает наказать господаря за его измены? — спросил Осман-ага.
— У меня готовы к походу Прилуцкий и Полтавский полки, а также запорожцы. Шестнадцать тысяч отборого войска могут выступить через час.
— Жди, гетман, гонца от хана Ислам Гирея, — сказал Осман-ага. — Хан, наказывая Молдавию за истребление отряда Тугай-бея и помня о твоей неотмщенной обиде, дает тебе двадцать тысяч конницы.
— Слава великому падишаху! — крикнул Богдан, и свита подхватила радостный возглас гетмана.
— Слава великому падишаху! — эхом отозвались полковники и прочие высокие чины Войска Запорожского.
А на следующий день Богдан Хмельницкий принимал послов Василия Лупу.
Хитрый господарь прислал к гетману киевских монахов. Монахи привезли богатые дары: два седла в драгоценных камнях, для Хмельницкого и его сына, три собольих шубы, для Хмельницких и Выговского, красивые кинжалы, дорогие ткани, а также святые реликвии: частицу коня Дмитрия Салунского, капли крови святого Георгия, склянку с драгоценным миром.
И опять было сказано: отдать княжну Роксанду за Тимоша невозможно. Падишах Турции против этого брака. Господарь скорбит о том и предлагает союз против Польши.
Хмельницкий подарки принял, послов выслушал, но ничего в ответ не сказал.
Они снова были с глазу на глаз: Адам Кисель и Богдан Хмельницкий.
«Какие в нем перемены! — думал Кисель о гетмане. — Уверен в себе, спокоен. Улыбается. Чем это я пришелся ему по душе?»
— Доходят слухи, — сказал он, — что Осман-ага, посол Магомета, уговаривал казаков идти войной на его королевскую милость.
— Врут! — отмахнулся гетман. — Столько брехни развелось, хоть не слушай никого. Одно скажу: я теперь одной ногой в Турции, другой — в Польше.
Богдан Хмельницкий нравился себе. Кисель знал: Осман-ага привез гетману булаву, бунчук, саблю и почетный кафтан. Это могло означать только одно: гетман признал над собою власть Турции.
Богдан и впрямь был собою весьма доволен. Хан Ислам Гирей за его спиной договорился с королем о походе на Москву. Теперь он прислал своего мурзу, требуя, чтобы в конце августа гетман со всем войском — и чтоб не меньше того, которое было под Збаражем, — ждал хана в верховьях реки Сакмары для совместного набега на Москву. И разумеется, грозил. Не послушается гетман — тогда их братству конец. А стало быть, придется казакам биться с тремя противниками сразу: с королем, с Радзивиллом и ханом.
Признавая же над собою верховную власть турецкого султана, Хмельницкий получал право звать на помощь силистрийского пашу и все того же хана.
— Я приехал к вашей милости, — сказал Адам Кисель, — уговорить вас задержать рассылку универсалов ко всему Войску Запорожскому.
— А что же нам делать? Потоцкий, который по моей просьбе получил свободу, собрал войска и двинулся в нашу сторону. Я в Черкассах на раде с моими полковниками говорил об устройстве вечного мира, и не кто иной, как Потоцкий, вынудил нас снова взяться за оружие.
Адам Кисель огорчился словами гетмана.
— В польском лагере не думают о войне. Лагерь двинулся с единственной целью — переменить потравленные пастбища.
Воевода лгал. Он не знал намерений Потоцкого. Но долго разгадывать эти намерения и не надо было. Впрочем, войско могло сменить свое место действительно ради новых пастбищ. Адама Киселя по-настоящему тревожило лишь то обстоятельство, что он не имел сведений о том, как в Варшаве обошлись с русским послом. Быть ли войне с Москвой? Если да, то Хмельницкого необходимо обратить в союзника. На худой конец — обезопасить. Но если бы казаков удалось столкнуть с Москвой, это уже была бы полная победа. Оставшись один, без хана и без Москвы, гетман стал бы сговорчивее.
— Я рад, что его милость коронный гетман Потоцкий настроен мирно, — сказал Богдан, улыбаясь. — Правду сказать, у меня была вся надежда на вашу милость. Уж вы сможете умягчить сердце короля. Люди устали от войны. Всем нужен мир, а мира — нет.
— Ради мира я готов пожертвовать десятком лет своей жизни. — Адам Кисель напустил на себя торжественности. — Мы же русские, гетман. Нам ли желать погибели тысячам и тысячам собратьев и сестер. Каждая стычка уносит жизни. Ах, если бы полковники, сотники, генералиссимусы думали о том, что их военный успех — это всего лишь убийство людей.
— Напомнили! — встрепенулся Богдан. — Как раз перед вами прибыл ко мне кальницкий полковник Богун с вестями. С вашего соизволения я хотел бы послушать его. А то ваша милость за порог — и все наши добрые дела потребуют перемены.
Красивый, как сама украинская ночь, Богун вошел в комнату, увидал воеводу, и словно молния просекла лицо гневом.
— Говори! — сказал гетман.
— Дозволь лучше показать.
— Ну, показывай.
Адам Кисель вдруг понял: гетман не готовил сюрприза.
Богун отворил дверь:
— Путь их всех введут сюда.
Держась правою рукою за плечо впередистоящего, гуськом вошли и заняли всю комнату двадцать слепцов.
— Мудренко! — ахнул Богдан, вскакивая, да так, что гул уронил. — Мудренко!
Обнял казака. Обнял того, кто рядом с ним стоял.
— Кто надругался?
— Потоцкий, — ответил Мудренко. — Помоги, Богдан, людям. Старый гетман свирепствует. На тебя зол, а душит простых крестьян.
Хмельницкий гневно повернулся к Адаму Киселю.
— Прости меня, пан воевода. Недосуг мне речи с тобой говорить. И уезжай-ка от греха подальше.
Вся казацкая сила пришла в движение.
Против Потоцкого стал Данила Нечай с сорока тысячами запорожцев. Его милость коронный гетман только усы свои жевал, глядя, как на Молдавию, на его союзника, катит черным валом нашествие.
Напрасно господарь Василий Лупу слал гонцов к польскому королю. Ян Казимир выражал полную поддержку, но… в письмах. Выступить против хана король никак не мог, он дорожил союзом с Крымом, а союз этот только-только налаживался.
На крик о спасении отозвался один польный гетман Мартын Калиновский. У него семь тысяч доброго войска, и он готов защитить господаря от разбоя Хмельницкого. За помощь старик Калиновский не требовал денег или каких-то привилегий. Он хотел только, чтобы Василий Лупу отдал за него свою младшую дочь Роксанду. Род Калиновских — великий род. Разве он не ровня роду Лупу? Господарь на это письмо не ответил.
Понимая, что разорительного нашествия не избежать, и, уже заботясь не о защите государства, но о своем собственном благополучии, он послал в Истамбул доверенного человека.
Сидя на княжеском престоле, добиваясь от польского короля шляхетского звания, он в глубочайшей тайне даже от близких и родных людей продолжал заниматься ростовщичеством.
Василий Лупу знал: не государственный ум — талисман его долголетия на шатком престоле Молдавии.
За сто последних лет взбиралось на золотое княжеское место никак не меньше трех дюжин ловких людей. Воистину ловких, трое-четверо из них усаживались на это место трижды, целая дюжина — дважды, но только он один, Василий Лупу, вот уже почти двадцать лет был несменяем. У него были деньги, и он знал, кто и сколько стоит в Истамбуле.
Пришла пора раскошелиться в очередной раз.
Если Хмельницкий ведет татар, значит, разрешение на этот набег дано в Истамбуле и самим султаном. Значит, султан гневается на господаря, значит, он может продать фирман на управление Молдавией кому-либо из сторонников Матея Бессараба. Охотники царствовать всегда сыщутся.
— Денег не жалеть! — приказал Василий Лупу своему человеку.
У Порты были твердые принципы: прав тот, кто больше платит, достойнее тот, кто больше платит.
Платили господари, расплачивался народ.
Тимош и его армия вторглись в пределы Молдавии. Полковник прилуцкий Носач, полковник полтавский Пушкаренко со своими полками, отряд запорожцев во главе с Дорошенко, сыном кошевого атамана, шли по Бессарабии, через Лопушну на Яссы.
Во главе татарского двадцатитысячного войска, подчиненного Тимошу, стоял калга, второе лицо после хана в иерархии Крымского царства. Татары ворвались в Молдавию с севера. Растекаясь по стране, они двигались на Сучаву и оттуда к Яссам.
Сам Богдан Хмельницкий с казачьими полками и с татарской конницей нуреддина — третьего по значимости человека в Крыму — наблюдал за вторжением, раскинув лагерь за Днестром у Ямполя.
Тимош смотрел, как бьется, погибает в луже оса. Он не поленился спешиться, отломил с куста ветку, подал утопающей, но у бедной осы не оставалось сил принять помощь. Тогда Тимош погнал осу вместе с водой к берегу лужи, подцепил, перенес на сухое место.
Золотистые усики, брюшко с желто-зелеными полосками. Прозрачные крылья…
«Эта обыкновенная оса нарядней любого боярина и самого Лупу», — подумал Тимош.
Он на корточках ждал, пока спасенное им насекомое обсохнет. Терпения у него хватило. Оса наконец поползла, подняла крылья, улетела.
Тимош улыбнулся.
Встал, положил руку на седло, поглядел на Яссы.
С горы город был как на ладони.
Сюда, на гору, долетали крики людей, пахло дымом, хотя горело не больше дюжины домов. Жгли тех, кто оказывал сопротивление.
Давно ли Тимош мучительно потел и краснел, стыдясь своей неуклюжести, стоя в церквях этого города, сидя за праздничными столами самого Лупу и его ближайших бояр?
Он попытался вспомнить лицо Роксанды. И не вспомнил. Ах да! Розовые пальчики. Рука у княжны была как снег, а кончики пальцев розовые Она дотронулась рукой до уха, поправляя серьгу. Ухо княжны тоже поразило: оно было подобно созданию искусного ювелира.
— Ну что? — спросил Тимош подъехавшего Федоренко, неотлучного своего товарища.
— А что? Город наш. Лупу в лес убежал.
— Может, послать кого за ним?
— А зачем? В лесу долго не насидишь. Сам милости запросит.
— И то правда, — сказал Тимош. — О Роксанде спрашивал пленных?
— Спрашивал. Роксанду и жену свою старый лис в Сучаву отправил, но говорили мне, что в Сучаве их тоже нет. Утекли к Радзивиллу.
— Ладно, — сказал Тимош. — Поехали в город.
— Митрополит нас ждет. С церковью гетман ссориться не велел.
— Ученый он больно, этот Варлаам.
Федоренко развел руками: что, мол, поделаешь.
— Ладно! — Тимош прыгнул в седло. — Поехали к святым отцам. Думал, на войну иду, а вместо сечи — божеские наставления.
Ненадежным было войско у Лупу, не захотело за господаря постоять, разбежалось. Тимош чувствовал себя обманутым. Впервые имел он власть над большой армией, а воевать было не с кем.
Господарь Василий Лупу сидел на бочонке вина под большим дубом, который, однако, ничем не выделялся среди других дубов старого буковинского леса.
По лицу его бродила усмешка. Одет, как всегда, богато и красиво, на поляне — ковер. На ковре великолепная посуда и царская еда. Казалось, ничего страшного не случилось: государь забавляется созерцанием природы.
На самых высоких деревьях сидели у Василия Лупу глазастые разведчики, доносили, как далеко и где поднимаются дымы пожарищ, дымы эти приближались и расходились во все стороны, но потерянным себя господарь не чувствовал.
Жизнь давно уже представлялась ему невероятным сном.
«Боже мой! — думал Василий Лупу, глядя на белое как полотно лицо Петрочайки, своего неудачливого полководца. — И когда-то произвел я этого жалкого человечишку в звание великого дворника. Я, Васька-золотушный, которому по роду-племени надлежало бы гнуть спину перед задрипанным эпирским лавочником, я, Васька, у которого всей-то ловкости хватало лишь на то, чтоб утаить от хозяина мелкую монетку, вот уже целую жизнь, необъятное море дней и часов, произвожу или не произвожу в чины, принимаю или не принимаю в доме своем жаждущих угодить мне. А если и ловчу теперь — так с царями, и за ловкость мою они одаривают меня бесценными подарками».
Рухнет жизнь, хоть сегодня же, он, Лупу, не посчитает себя несчастным человеком. Жизнь расплатилась с ним сполна, сверх всякой меры и впрок, а он был из тех людей, которые знали цену каждому часу, прожитому в удовольствие. В удовольствие телу, духу и тому непонятному стремлению в человеке, которое называется бессмертной памятью. Ради этой памяти он тратил очень много денег. Добытых трудно, добытых неправдами. И строил — храмы. Один лучше другого. Он не верил, что эти храмы спасут его грешную душу, но на человеческую память надеялся. И сам же негодовал на себя. Что она даст ему — человеческая память? Куска хлеба ведь не стоит…
Теперь, сидя под деревом на бочонке вина, в котором кроме вина было спрятано золото, он поглядывал на перепуганную свою челядь, и нескрываемый ее испуг доставлял ему удовольствие.
— В Яссах горит, но мало! — доложили Василию Лупу.
— Езжайте к Хмелю. Скажите: господарь просит пощады. Свадьба Тимоша и Роксанды через три месяца. Страна должна оправиться от разорительного нашествия.
Ответ гетмана Хмельницкого был столь же краток:
— Война будет прекращена немедленно, но господарь должен заплатить хану и мне, гетману, ибо нам нечем рассчитаться со своими воинами. Для установления точного срока свадьбы пусть Лупу пришлет в Чигирин достойное чести гетмана посольство.
Пришлось господарю платить за гордыню, за то, что не пожелал зятя-казака. Татарам заплатил сто восемьдесят тысяч талеров да Хмельницкому десять тысяч.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
В Варшаве посреди базарной площади очертили черной краской круг, и королевские стражники принесли десять корзин книжек и выдранных из книжек листов, свалили их в кучу и стали с оружием в руках кругом помоста.
На помосте, невзирая на летнюю теплынь, в шубах и шапках, торчали три москаля: думный дворянин, подьячий и толмач. Они были направлены сюда царским послом Григорием Гавриловичем Пушкиным для наблюдения казни над книгами.
Служака отменный, готовый смерть принять, но от государева наказа не отступить, Пушкин донял не только комиссаров, но и самого короля, и Ян Казимир, горько сожалея о собственной слабости, приказал исполнить требование московского посла.
Казни подвергались четыре книги. Сочинение Яна Горчина, напечатанное в 1648 году в Кракове. Автор, заносясь победой короля Владислава над Смоленском, написал, что гордую выю московского царя король подклонил под свои ноги, а государство Московское разорил так, что оно до сих пор оправиться не в силах.
Сочинение Вассенберга, напечатанное в Данциге на латинском языке в 1643 году. В этой книге было несколько обидных для московского царя мест. Во-первых, автор изрек: «Москвитяне только по одному имени христиане, а по делам и обычаям хуже всяких варваров. Мы их часто одолевали, побивали и лучшую часть их земли покорили своей власти». В другом месте Вассенберг объявил, что царь Михаил Федорович был возведен на престол людьми непостоянными. И наконец, в этой же книге замечена еще одна непозволительная вольность. Возле лика короля Владислава, против его левой руки было начертано: «Московия покорна учинена».
Но особенно возмутили боярина Пушкина другие две книги. В одной из них, написанной по-польски, о войне с казаками 1649 года, о государе было сказано такое, чего не только печатать, но и мыслить нельзя. Государь-де из приятелей и соседей в сторону скакнул, он-де изменник и пастырь изменника.
— А разве полякам не известно, — заявил Пушкин во время переговоров, — что государь, не желая кровопролития, блюдя договор о вечном мире, не принял Богдана Хмельницкого под свою руку?
В подтверждение государевой порядочности были показаны польским комиссарам грамоты Хмельницкого, в которых тот настойчиво просил принять Войско Запорожское ради восстановления прежнего государства времен святого Владимира.
Четвертая книга — житие короля Владислава — была напечатана в 1649 году. Царя Михаила в ней называли мучителем, патриарха Филарета — трубачом, а Москву — бедной Москвой.
Польские комиссары пробовали возражать. Они говорили: ни король, ни мы книг печатать не заставляем и не запрещаем. Если книга написана хорошо — ее хвалят, если в ней все негодно и лживо — все над такой книгой смеются. Не печатать книг нельзя — потомки не будут знать о подлинных свершениях и делах государей. Что же касается ошибок в книгах, то их вы просто выдумываете. Патриарх Филарет назван не трубачом, но гласителем. Это дело разное. Нам приходится только удивляться, что вы сами и никто в Московском государстве по-польски и по-латыни не учится.
Боярин Пушкин ответил на это не без гордости:
— Сами вы говорите неученую и неучтивую речь. Мы польских и латинских письм себе в диковину не ставим, учиться им и перенимать у вас никакого ученья не хотим. По милости Божией держим преданный нам славянский язык твердо и нерушимо!
И потребовал за обиды государю и Москве казни князя Иеремии Вишневецкого, который писал к государю письма, пропуская в них царские титулы с умыслом. За бесчестье бояр — заплатить пятьсот тысяч золотых червонцев, а за бесчестье царя — вернуть Смоленск и другие города, которые царь Михаил уступил королю Владиславу. А покидая съезд, сказал:
— Вы говорите, что за книги не ответчики и не знаете, что в них напечатано. Думаю, знаете и радуетесь напраслине. «Пусть Московия исподволь возрастает, чтоб тем с большею силою вконец разрушиться». Вот что написано в ваших книгах. — Тут Григорий Пушкин уставился на литовского канцлера Альберта Радзивилла и сказал ему в глаза: — Вы дали нашим людям сроку. Теперь их родилось и подросло много сот тысяч. Они ратному рыцарскому строю научены и у великого государя беспрестанно милости просят, чтоб позволил идти на неприятелей, которые бесчестят великих государей наших, а нас называют худыми людьми и побирахами.