Люба Украина. Долгий путь к себе Бахревский Владислав
— Пусти! — разрешил Богдан и поглядел на пана Мыльского. — Прости, хозяин. Видишь как, с глазу на глаз хотят ныне с гетманом говорить.
Павел Мыльский пошел из комнаты и в дверях встретился со старой Дейнекою.
— Это наша жительница, — сказал Богдану. — У нее пять сынов было.
— Дверь за собой крепче затвори, — проворчала старуха. — У меня к гетману великая тайна.
Дейнека подняла на Хмельницкого свои огромные, черные, как стоячая вода, глаза.
— Слушаю тебя, мать! — сказал гетман, понимая, что от нынешних матерей, кроме упрека себе, он ничего другого не услышит.
Богдан сидел на стуле, у стола.
— Я пришла за твоей жизнью, — сказала старая Дейнека, и в темной, будто земной корешок, цепкой ее руке иссиня сверкнул прекрасный кинжал.
Она сразу сделала два шага вперед и оказалась перед гетманом. Спастись от удара он мог, только опрокинувшись со стулом навзничь. Богдан не пошевелился.
— Ты уж скажи, за какую вину собралась казнить меня? — спросил он, поднимая на старуху глаза, полные сочувствия.
— У меня было пятеро: двойня и тройня, — сказала Дейнека. — Ты всех у меня взял.
— Они у тебя казаки были?
— Казаки! — Дейнека сдвинула брови. — Ты меня не обманешь, змей. Твоя вина в их погибели. Одного застрелили в голод русские купцы. За мешок пшеницы. Другого ты посадил на кол, после твоего проклятого мира с поляками, а троих ты бросил на болоте. Мне все рассказал пан Мыльский. Он с ними был на том болоте.
— Что ж, убивай, — согласился Богдан и снял через голову большой золотой крест, — твоя правда. Я перед многими виноват.
— Нет, — возразила Дейнека, — ты за себя слово скажи.
— А мне и впрямь легче умереть.
Она смотрела ему в лицо и видела: не лукавит лукавый гетман.
— Я, когда началось все это, за себя бунтовал, а пришлось за всю Украину стоять. Булава хуже капкана. Слыхала — как не слыхать, все знают, — жену мою сын мой повесил. Чести гетманской ради. И другое слыхала, ну, про то, что ислам я принял. А может, и принял. Может, ради Украины душу и ту заложил. — Он вдруг посмотрел на Дейнеку сбоку, склоня голову. — Нельзя меня убивать, женщина. Дел у меня недоделанных много.
— Нельзя, — согласилась Дейнека. — Я шла к тебе и знала: нельзя. Расплатись с людьми за Берестечко, а потом уж я приду к тебе.
Она повернулась и тихо вышла из комнаты.
— Что ей нужно было? — спросил Тимош, удивленно разглядывая белое, в бусинках пота, отцовское лицо.
— Уговор у нас с ней, — сказал гетман.
Они сидели на малой половине дома, сын и мать.
— Это судьба, — сказала пани Мыльская. — Хмельницкий спас тебя в Варшаве. Хелена была ему женой, и вот он сам в нашем доме.
— Знала бы ты, мама, как невыносима стала для меня военная лямка. Только я сяду в телегу с копной сена, а меня пересаживают в седло и дают в руки саблю.
— Сначала ты воевал, потому что война была твоим ремеслом, потом ты воевал за шляхетскую гордыню. Время научило нас многому, теперь ты будешь воевать только для того, чтобы добыть покой Горобцам и всем другим людям.
Мать сняла икону и благословила Павла. В сенях топали сапогами, во дворе ржали кони.
— Пора, — сказал Павел.
— Да убережет тебя Матерь Божия!
Пани Мыльская положила руки на плечи сыну, он нагнулся, и она поцеловала его в глаза.
Холодный ветер скатывался, будто с горы, и давил, давил: травы, птичьи гнезда, людей. Плечи уставали держать этот постоянный груз, люди становились беспричинно злы, и все это было невыносимо.
Раскисшая дорога превратилась в топь, но избави Боже сделать с нее шаг влево или вправо.
За два часа прошли не более трех верст, и куда ни глянь — серое, сочащееся влагой небо и черная земля, пускающая пузыри.
Выбрались на каменистый холм.
— Привал! — скомандовал князь Иеремия Вишневецкий.
В палатке он сел у разведенного костерка, дрожа и даже не пытаясь скрыть свое скверное состояние.
— Ведь только начало августа! — сказал он князю Дмитрию, племяннику своему. — Сейчас должна быть жара.
Жалобно заглянул Дмитрию в глаза.
— Это все Бог? Все вы страдаете из-за меня. Умру, и непогода кончится.
— Князь, зачем вы так говорите? — Дмитрий побледнел. — Вы же молоды, дядя мой. Вам до сорока еще жить и жить!
— Я постарел душой, Дмитрий. Скверная война растлевает душу.
— Вам надо пересесть в карету, — сказал князь Дмитрий.
— Я — Вишневецкий! Ты-то уж должен это понимать.
Когда были в седлах под мокрым пологом небес, он шепнул Дмитрию:
— Какие бы преграды ни выставила перед нами судьба, Вишневецкие должны быть выше всего. Помните об этом, князь.
Впереди замаячило селение.
Солдаты ободрились, но радость перешла в уныние. Несколько уцелевших от пожара хат были брошены. Никого! Земля словно вымерла. Войско шло по пустыне, только пустыня эта была чрезмерно влажная и столь же чрезмерно плодородная. Зелень бушевала, но эта зелень годилась в корм скоту, а не людям. Войско изголодалось.
Уныние обернулось яростью. Жолнеры, как в сумасшествии, кинулись разбивать стены хат.
— Саранча, — сказал Вишневецкий с презрением. — Подыхающая саранча. Я веду к себе домой — саранчу.
Земля вдруг повернулась под ногами его коня, и он невольно повел голову в другую сторону, но земля уже сорвалась с места, и князь понял, что ему не усидеть на лошади. Он спрыгнул на землю.
— Дмитрий! Князь!
Дмитрий подскакал.
— Карету! Ради Бога, скорее.
Земля крутилась волчком, но он стоял, потому что он был Вишневецкий.
— Я — не упал! — сказал он, ложась на подушки. — И на этом тебе спасибо, Господи.
Князя Иеремию привезли в Паволочь, и он умер там 10 августа 1651 года, в непогодь.
— Ваше величество, я пришел потешить вас! — Ян Казимир сиял.
Королева Мария улыбнулась:
— Что же вас так могло развеселить, ваше величество?
— Бьюсь о заклад, вы тоже будете смеяться!
— Я давно не смеялась. Вы можете проиграть!
— Ставлю золотой против этой розы, — король тронул лепестки цветов, плавающих в вазе. — Раз, два, три! Приготовились?
— Приготовилась, ваше величество.
— Хмельницкий женился!
Лучи морщинок брызнули вокруг глаз королевы. Она засмеялась.
— Не успел повесить одну особу, как уже тянет лапы к другой. Розы мои! — король хохотал заразительно, и королева, глядя, как ее венценосный супруг корчится от смеха в кресле, смеялась до слез. Но насмеявшись, она спросила:
— Но ваше величество! Уж не жест ли это? Уж не хочет ли он сказать этой своей выходкой, что Берестечко его ничуть не сломило?
Король тоже перестал смеяться, но только на мгновение.
— Бог с ними, с жестами! Все равно это уморительно.
Король забыл: сам он женился на жене брата, и только потому, что сенат решил сэкономить, ибо содержать двух королев накладно.
— А какие вести с Украины? — спросила королева Мария. — Кроме той, печальной?
— Ах, вы о Вишневецком? — король стал задумчив. — Да, это потеря… Что же касается дел, то вести не самые утешительные. Войска страдают от непогоды и голода. Януш Радзивилл покинул Киев, видимо, опасаясь окружения. Он идет, чтобы соединиться с Потоцким.
— Они все неудачники, — сказала королева жестко. — И Вишневецкий, и Потоцкий. Все, все! Калиновский, Конецпольский, Сапега!
— Но других у нас нет! — Король, разминая в ладони лепестки розы, пошел из гостиной, в дверях он обернулся: — И все-таки это уморительно — Хмельниций устраивает семейную жизнь.
Щеки выскребаны, усы расчесаны, взгляд орлий! Богдан сидел со своими полковниками в просторной украинской хате. Накурено было так, словно сто пушек разом пальнули.
— Начинали на Желтых Водах с меньшего! — говорил Мартын Пушкаренко. — У Потоцкого ныне не более двенадцати тысяч, а то, что Радзивилл к нему идет, — тоже невелика беда. У Радзивилла тысяч пятнадцать, он часть войска в Литву вернул.
Предстояла очередная встреча с Потоцким. Богдан глядел на своих полковников и ловил себя на том, что плохо слушает.
Где они, его соколы, с которыми побили Потоцкого под Корсунью, так побили, что коронный гетман сгинул с глаз на годы. Сгинул, да вот опять явился.
«А мои соколы не вернутся, — думал гетман, прищуря глаза и мысленно сажая за стол вместо новых — отважных и мудрых, старых, дорогих и незабвенных. — Где ты, скрученный в двенадцать железных жил Максим Кривонос? Подо Львовом. Где ты, мурза Тугай-бей? Под Берестечком. Свежая боль. Где ты, Данила Нечай, садовая голова? В Красном остался. Нашел тоже место по себе! А ты, Небаба! Ты-то как же прозевал Гонсевского? Под Лоевом Небаба… А с Выговским-то кто рядом, кум Кричевский? Ах ты, кум! Поторопился голову под колесо сунуть. За тебя любой выкуп не жалко. Весь полон за тебя отдал бы… Вот и Черняты нет. И многих… многих…»
— Деревянных церквей сгорело пять: Николы Доброго, Николы Набережского, святого Василия, пророка Ильи, Богоявления, — говорил генеральный обозный Федор Коробка, этот из прежних, из первых, говорил о киевском разорении. — Все остальные церкви пограблены, ризы все сорваны. Колокола с колоколен сняты, литовцы их в струги погрузили. Шесть стругов, однако, казаки отбили… В Печерском монастыре забрали всю казну, Радзивилл паникадило — подарок московского царя — себе взял. В святой Софии митрополит сидел, не посчитались, ограбили, взяли образ святой Софии. Разорены монастыри: Межигорский, Никола Пустынный, Михайлов Златоверхий, Кириллов монастырь, Михайлов Выдубецкий.
— Митрополита и архимандрита отпустили? — спросил Богдан.
— У себя держат.
— Ну, недолго им осталось в неволе маяться.
Гетман поднялся.
Плечи широкие, стать, как у молодого. Тронул пальцами усы.
— Сегодня принесли мне список с грамотки одной. Для меня сия грамотка — бальзам ото всех недугов. Послали эту грамотку от царя и великого князя Алексея Михайловича всея Русии воеводе Репнину. И вот что пишет православный царь. — Богдан развернул столбец, лежащий на столе. — «А которые черкасы учнут приходить в наши украинные города с женами и с детьми на вечное житье от гонения поляков, и ты б тех черкас велел принимать. И велел им идти в наши украинные города на Коротояк, и на Воронеж, и в Козлов. И велел с ними до тех мест посылать провожатых людей добрых, чтоб их до тех городов допроводить со всеми их животы бережно». Нет, не оставят нас в беде русские люди. Стоило беде встать у нашего порога, как двери соседа тотчас и отворились, пуская горемык обогреться у огня.
Лицо у гетмана было светло и радостно.
— Говорю вам, полковники мои, — Вырий, страна спокойствия и мирных трудов, в нас самих. Помните сказку о Вырии? Ту страну, куда птицы от зимы летят? Вырий, говорю вам, в нас, но ключи от Вырия — в Москве… Нелегкое нынче время. Время такое, что хуже не было, но я обещаю вам достать те золотые ключи.
Дверь отворилась, и в светелку вошла высокая ладная женщина. Черноглазая, черноволосая. Глянула на полковников из-под гарных бровей и сложила руки на груди.
— Не пойму! Дымокурня тут или хата гетманова? А ну-ка, паны хорошие, — по домам, спать!
По-хозяйски прошла по светелке, растворяя окна. Это была Анна Филиппиха, сестра братьев Золотаренко, бывшая казацкая вдова, а ныне законная супруга Богдана Хмельницкого.
— Так-то вот! — развел руками Богдан, улыбаясь не без гордости за свою женушку. — И на казака есть управа.
Полковники поднялись, пожелали спокойной ночи.
Закричал, забился в курятнике петух.
— Право, засиделись, — сказал Богдан, глядя, как жена ловкими сильными руками стелит в углу постель.
Анна погасила огонь, и сразу стало слышно, как степь заходится в счастливом стрекоте сверчков, кузнечиков, цикад.
Прилетел ветер, принес обрывок песни:
- На Украине всего много — и каши и браги.
- Лихо там, где ляхи, казацкие враги.
— Поют! — улыбнулся гетман, и тотчас печаль легла ему на грудь: песня была укором.
Самая пора для гуляний парубков, для вечерниц, а он, гетман, не в силах добыть для них мира. И сдвинул брови: будут еще петь на Украине веселые песни. Еще какие веселые, хватило бы только жизни.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
БАТОГ И СУЧАВА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Неспокойный год всеобщего неустройства стал счастливым для пани Ирены Деревинской. Она нашла успокоение от грозных военных бурь в тихой обители, где лечили наемников, получивших ранения в боях под Берестечком.
Тут-то и влюбился в нее некий испанец, полковник Филипп Альварес де Толедо.
Испания была страшно далеко, но пани Ирене, во-первых, давно пора было замуж, Савва Турлецкий стал дряхл и беден, а во-вторых, носить фамилию де Толедо почетно.
— Я буду испанкой! — говорила себе в зеркало пани Ирена. — У меня будут кастаньеты!
И как только полковник, не совсем бравый и не совсем здоровый, поднялся с постели, они обвенчались и укатили… в Испанию, к испанцам.
Впрочем, пани Ирена Деревинская была не из тех, кто сжигает за собою мосты.
Она, разумеется, взяла с собою драгоценности, и те, что сама нажила, и те, что взяла из тайника епископа: все равно бы пропали. Но упаси Боже! Не всю коллекцию, а только часть ее. Как знать, что ждет мужнюю жену, но, однако же, иностранку в далекой Испании?
Род Толедо королевский, но ежели полковник Филипп Альварес пошел в наемники, значит, у него, возможно, кроме храбрости и знаменитого имени, ничего нет. Приехав домой, не запустит ли он руку в приданое жены на покрытие каких-либо долгов, столь возможных у знатного человека?
А потому пани Ирена срочно помирилась с матушкой, пани Деревинской, и передала ей большую часть сбережений в обмен на документ, заверенный нотариусом, по которому все состояние по смерти матушки отписывалось на имя дочери.
Бархатное благородно лиловое кресло, инкрустированное перламутром и слоновой костью, играющее драгоценными и полудрагоценными камнями, было не только великолепным, но и очень удобным. Нежное, как облако, оно хорошо держало высохшее, задеревенелое от постоянной неизбывной зависти тельце коронного гетмана Мартына Калиновского. Люди, успех и удачу которых он воспринимал как личное оскорбление, умерли. Умер кумир народа, богач и герой, князь Иеремия Вишневецкий. Умер прежний коронный гетман Николай Потоцкий, в тени которого он, польный гетман, нажил дюжину болезней. Умер Фирлей. Судьба оказалась благосклонной не к миляге Фирлею, не к герою Иеремии и не к природному магнату Потоцкому. Он, Мартын, пережил их и получил возможность наверстать упущенное. Прежде всего Калиновский позаботился о посмертном своем величии.
Вот уже шесть недель по десяти часов в сутки проводил он в своем кресле, позируя сначала одному, потом другому и, наконец, сразу пятерым живописцам.
Красивые портреты он отверг: лесть оскорбительна. Правдивые портреты, на которых он был желчен и немощен, гетман, разумеется, тоже отверг. Но тогда художники потребовали «точного» заказа. Он взялся за перо и, проведя бессонную ночь, начертал: «Отвага, вера, безупречность, забота о счастье Речи Посполитой, великие помыслы, непреклонная твердость, а также скромность, поражавшая современников». Сей лист был переписан пять раз.
Уютное кресло не спасало. Калиновский сидел, не расслабляясь ни на минуту. Жилы на тощей дряхлой шее были натянуты, голову он держал слишком высоко. Ноги и руки затекали, были холодны, ныла поясница, но гетман терпел ради потомков. Его одно смущало: брови. Как быть с бровями? Поднять — на лице, пожалуй, отразится недоумение, совершенно ненужное портрету, сдвинуть — тоже нехорошо, суровость могут принять за беспомощность. Так все сеансы и шевелил Калиновский бровями, пристраивая их на лице таким образом, чтоб не испортили портрета.
…Наконец работа была закончена.
Дабы не обидеть художников, гетман заплатил всем поровну, а выбор сделал, когда художники покинули имение.
Выбор гетмана пал на два портрета. На работу самого первого художника, который нарисовал старичка молодцом двадцати пяти лет. Этот портрет Мартын Калиновский отправил в Яссы, княжне Роксанде. Другой портрет был оставлен, для вечности, ибо отвечал всем запросам заказчика. Остальные портреты гетман приказал сжечь.
Василий Лупу со всем семейством молился в монастыре Галии.
Тоска разъедала душу господаря. Восемнадцатый год сидел он на молдавском престоле. И не было в мире другого столь тряского, столь ненадежного царского места.
— Мне нравилось ходить по зыбям и не тонуть, — говорил Лупу старцу-подвижнику, обрекшему себя на вечный пост и вечное молчание. Келия была узкая и длинная, как ножны меча. С одной стороны дверь, с другой — изразцовая печь. Ни одного окна. У стены лавка, служившая старцу ложем, у другой скамейка для гостя. Дверца печи была открыта, и неровный огонь прогорающих поленьев освещал лица.
«Как светел и прост он, когда свет озаряет его, — думал Лупу о старце, — но как темно и загадочно движение его мыслей, когда на лицо ему ложатся тени».
— Я, воздвигший храм Трех Святителей, выкупивший у турок за триста кошельков мощи святой Параскевы, построивший этот вот монастырь и церкви в Оргееве и Килии, открывший двадцать школ, издавший первые в Молдавии книги, неужто я недостоин человеческой благодарности? — спросил у старца Лупу и, не удержавшись, высказал то, что держал на сердце: — Я ли не послужил Господу?!
Он закрыл глаза, творя мысленно молитву, и услышал странные звуки. Как птичка, чивиркая себе под нос, старец смеялся.
Две гневные морщины пересекли высокий лоб господаря.
— Да, я похож, похож на того фарисея, который сам себя возвысил над мытарем! — крикнул он в лицо старцу. — Но сколько было господарей до меня, которые ничего не сделали для спасения темных душ молдаван! И неужто мне такая же цена перед Богом, как и всем им? — Пал на колени, перекрестился. — Знаю, грешен! Грешен! Так помолись же за меня! Горько мне полагаться на один только свой уставший ум. Ну, свалят меня, кому легче станет? Народу? Да нет же! Будет ему во сто раз хуже. Не я ли добился у турок благодеяния, когда три года Молдавия не платила дани? Не я ли дал народу законы, которые вывели его из звериного невежества… Почему же я так одинок в этой стране?
Господарь говорил правду. Он устал. Молдавия была открыта всем ветрам, и все ветры несли ледяные тучи погибели.
Молчальник осоловело хлопал глазами.
— Бог да рассудит нас, — сказал Господарь, поднимаясь.
Монах тоже встал, перекрестил. Лупу склонил голову перед крестным знамением и заглянул монаху в глаза: он искал в них жалости к себе. Да только молчальник не пожалел, отгородился от забот господаря глухой стеной неприятия.
«Да он ведь тоже валах», — вспомнил Лупу.
Лупу знал, что его вот уже часа два ждет приехавший с какими-то вестями логофет Стефан Георгий, или, как его звали местные, Георгица. Лупу жаловал Георгия за холодную, но точную исполнительность и за ум. Логофету доставало ума ни под каким видом не выставлять своих талантов и своей здравой разумности, однако, исполняя приказ, он наполнял его глубиною, находя множество оттенков, и все эти оттенки выявляли и украшали мудрость первого человека княжества — господаря.
Логофет ожидал Василия Лупу в трапезной.
— Послы гетмана Калиновского привезли портрет его милости, — сообщил Георгица.
— Гетман изъявил желание стать моим зятем? Он, видимо, надеется унаследовать мой трон, хотя годами старше меня.
— Послы Хмельницкого в Истамбуле, — напомнил логофет.
Хмельницкий добивался у султана разрешения на брак Тимоша с Роксандой.
— Казак обещает султану Каменец, — сказал Лупу, давая понять, что он не забыл о Хмельницком. Господарь чувствовал себя мышонком, которому прищемили в мышеловке кончик хвоста.
Петр Потоцкий, потеряв отца-гетмана, потерял свою привлекательность. Дмитрий Вишневецкий, наоборот, после смерти дяди становился желанным зятем, ибо, войдя в права, сам теперь был опекуном Михаила, малолетнего сына Иеремии и, стало быть, хозяином земель и городов и славы рода. Однако Вишневецкий вдруг исчез и не подавал о себе вестей.
Мысль о том, что рукою дочери завладеет казак, вызывала у господаря сердцебиение, апатию и безнадежность.
Роксанда была единственной его реальной силой, и он, старый торгаш, боялся продешевить.
— Назавтра пригласите послов Калиновского для торжественного приема в моем дворце, — сказал Лупу. — Нужно составить письмо, в котором, ничего не обещая, но и не убивая надежды, следует просить у гетмана помощи против посягательств Хмельницкого…
Логофет тотчас собрался ехать в Яссы, но Лупу, по своему обыкновению, удержал его, хотя разговор был исчерпан.
— Мне кажется, пора напомнить о себе в Истамбуле, — Лупу доверительно потянулся к уху логофета, — и в Москве.
В Москву был отправлен очередной посланец: господарь просил московского царя принять Молдавию под свою руку. В Истамбул Василий Лупу поехал сам.
Шестнадцатитысячная армия коронного гетмана Мартына Калиновского вторглась в Подолию, сломив сопротивление небольших разрозненных казачьих отрядов. Калиновский сам выбирал место для будущего лагеря. В свои поездки вниз и вверх по берегу Южного Буга он непременно брал с собой сына, Стефана, единственного человека которому он вполне доверял и с которым делился сокровенными, представляющими собой величайшую государственную тайну планами. Эти глубокомысленные планы были таковы. Видимо, по весне, соединившись с татарами, Тимош Хмельницкий отправится в Молдавию насильно взять в жены княжну Роксанду. Он, гетман Калиновский, собирает в укрепленном лагере все силы Речи Посполитой, наносит сокрушительный удар жениху и, пройдя с войском по Украине, восстанавливает прежний порядок, загнав перебесившееся быдло в их стойла. Отечество венчает героя лаврами, благодарный за спасение чести дочери господарь Василий Лупу отдает Роксанду, и вот уже Калиновские становятся претендентами на молдавский престол!
Планы будоражили кровь.
Свой лагерь гетман Калиновский заложил на Батожском поле, неподалеку от села Батог, над Южным Бугом. Лагерь был непомерно велик для шестнадцати тысяч, но гетман мечтал о войске в сто тысяч.
Глубокой ночью король Ян Казимир выскочил из постели мадам де Гебриан, разбуженный близким грохотом пушек.
В длинной ночной рубахе, в парике и со шпагой, король ринулся по хитросплетению коридоров в свои покои под охрану телохранителей.
— Ваше величество! — Тоненькая фигурка герцогини де Круа отделилась от стены. — Ее величество ждет вас.
Она взяла короля за руку, и он опомнился уже в покоях жены.
— Отдохните, ваше величество, — сказала королева из постели.
Снова раздался пушечный выстрел. Король вздрогнул.
— Вас взволновал шум? — сказала королева, не меняя позы. — Это подканцлер вашего величества пан Радзеевский столь оригинальным образом добивается расположения пани Казановской.
Король сбросил с головы парик, опустил шпагу в высокий, восточной работы кувшин.
— Не найдется ли у вас вина, ваше величество?
— Там! — показала королева на бюро.
Король отворил дверцу, достал вино и две серебряные чаши, плеснул в обе.
Королева приняла чашу, показала королю на край постели. Он сел, отведал вина.
— Боже мой! Французское! Милая моя королева, не сбежать ли нам во Францию? Мне иной раз кажется, что покоя в этой стране никогда не было и никогда не будет.
— Увы, мой друг! Король — это мученик долга.
— Вам ведь известно, ваше величество, что я сумел избавиться от кардинальской мантии, значит, и от короны можно спастись.
Королева улыбалась, но огонек в смеющихся глазах ее был неподвижен.
— Меня забавляют все эти истории, — сказала она. — То, что во Франции было бы жгучей тайной и кончилось бы убийством из-за угла, здесь совершается с ужасающим грохотом на виду у всех.
— Но что же все-таки происходит? — вспыхнул король. — Я всегда полагал: любовные истории — дело частное, но пальба идет в моей резиденции.
— Пан Радзеевский нанес оскорбление своей супруге, вдове пана Казановского. Ее братья вступились за честь сестры и выгнали пана подканцлера из дома. И вот теперь он, кажется, вернулся домой.
Король швырнул чашу и бросился на подушки.
— Как я все-таки устал! Вчера сорвали сейм, сегодня палят у короля в резиденции. Выгоднейший договор с казаками не подтвержден. Значит, мне снова нечего будет сказать московскому послу… В Париж! В Париж!
— Мысль о побеге становится навязчивой, — сказала королева осторожно, она подождала ответа и, к удивлению своему, услышала ровное дыхание спокойно спящего человека.
Известие было столь недоброе и столь важное, что Тимош сам поехал на пчельник, куда отец сбежал от суеты. На пароме переправился через Тясмин с двумя казаками из своей охраны. Он уже успел привыкнуть, что возле всегда кто-то из бессловесных ответчиков за его жизнь наследника прав на булаву. Такого закона у казаков не было — наследовать отцовские должности. Сам гетман о том никогда при народе не говорил, но почему-то каждому было известно желание Богдана, и вроде бы если и не все, то многие склонялись к тому, что так тому и быть. Да и плох ли будет из Тимоша гетман, когда он с малых лет войска водит, сам за десятерых бьется и всяких иноземных послов встречает-провожает.
Медом пахнущие, зацветшие лозняки стояли между небом и землей золотистым пологом — отбрось его, так и ожжет изумрудной радостью весны. Тимош хоть и спешил, хоть и озабочен был дурной вестью, но не смог отстранить от себя эту весеннюю радость, которая разгоралась, как уголек, от каждого птичьего посвиста, от каждой встречи с цветущей веткой. Какими бы неприятностями ни припугивал себя Тимош, сердце, не слушаясь, норовило настроиться на веселый лад.
Тимош издали увидел широкую спину отца.
Жалость сдавила горло: сидит, как старик.
— Отец! — окликнул Тимош виновато. Новость, которую он привез, была и тревожна, и жестока.
— Тимош, — улыбнулся Богдан. — Садись, отдохни с дороги.
— Отец!
— Потом, потом! — отмахнулся от дел гетман. — Не на Страшный суд зовут, и ладно. Ты пчелу послушай.
Тимош сел, затаил дыхание. Воздух дрожал от низкого гула, идущего словно бы из-под земли. Гул был ровный, разноголосый и в то же время единый. В нем не было угрозы, но мощь в нем была несокрушимая.
— Котел кипит — силу варит, — сказал Тимош.
— У меня, может, другие думы про пчелиный звон, но у тебя ладное слово сказалось.
— Отец, не с добрыми я вестями, — напомнил о деле Тимош.
— Были бы вести добрые, не торопились бы меня искать.
Тимош встал. Оправил кунтуш.
— Полковника Михаила Громыко корсунцы убили.
— Вот это новость, — Богдан медленно поднялся, медленно разогнул спину. — Уже небось и гетмана нового избрали заместо негодного Хмельницкого?
Тимош кивнул головой.
— Кого же?
— Одни называют Мозыру, другие Матвея Гладкого.
— Еще новости есть?
— Есть, — вздохнул Тимош. — Не желают казаки идти в холопство к прежним панам. Целыми селами уходят за черту, в Московское царство.
— Придется ехать, — сказал Богдан, снова усаживаясь на старый, потемневший от дождей и времени пень. — А ты здесь поживи.
Тимош удивленно дернул головой.
— Поживи, поживи, — сказал отец. — Пчел послушай. Раньше чем через три дня в Чигирин не приезжай.
Тимош поворотился и пошел расседлать свою желтую лошадь.
Оставшись один, Богдан сокрушенно тряхнул оселедцем:
— Обманул ты меня, гетман Потоцкий!
Ему вспомнилась кислая процедура подписания Белоцерковского договора. Два голодных, утомленных войска, после Берестечка, после нескольких месяцев бесчисленных кровавых стычек, встретились у Белой Церкви. Войска продолжали терзать друг друга, но им, вождям, было понятно, что это все похоже на драку двух вконец обессилевших мужиков, которые лупят друг друга по голове дубинами, убить не могут, а только наносят новые раны.
В начале сентября в лагерь Хмельницкого приехал киевский воевода Адам Кисель, предложил перемирие.
18 сентября коронный гетман Николай Потоцкий и гетман Войска Запорожского Богдан Хмельницкий подписали договор. Польские паны получили право вернуться во все украинские воеводства. Сорокатысячный реестр казацкого войска сокращался вполовину. Размещать эти войска было позволено только в Киевском воеводстве и только на землях, принадлежащих короне. Казачий гетман обязывался подчиниться гетману коронному, обязывался помирить крымского хана с Речью Посполитой, а в случае неудачи выступить на стороне польского войска. Сношение с иноземными государствами гетману Войска Запорожского запрещалось.