Зодчий. Жизнь Николая Гумилева Шубинский Валерий
Впав вдруг, как в юности, в романтическое ницшеанство, Гумилев забыл другие свои строки:
- Ну, теперь мы увидим потеху!
- Эта лютня из финской страны,
- Эту лютню сложили для смеху,
- На забаву волкам колдуны.
- Знай же: где бы ты ни был, несчастный,
- В поле, в доме ли с лютней такой,
- Ты повсюду услышишь ужасный,
- Волчий, тихий, пугающий вой.
- Будут волки ходить за тобою
- И в глаза тебе зорко глядеть,
- Чтобы, занятый дивной игрою,
- Ты не мог, ты не смел ослабеть.
- Но когда-нибудь ты ослабеешь,
- Дрогнешь, лютню опустишь чуть-чуть
- И, смятенный, уже не успеешь
- Ни вскричать, ни взглянуть, ни вздохнуть.
- Волки жаждали этого часа,
- Он назначен им был искони,
- Лебединого сладкого мяса
- Так давно не терзали они.
Это — «Гондла»…
Обаятельный Блюмкин был, конечно, из стаи волков. Волки заслушались песни поэта и окружали его плотным кольцом. Гумилев и не догадывался, насколько они близко.
В Москве был и Борис Пронин, бывший хозяин «Собаки». Он был вновь полон планов. Гумилев посетил его, обсуждал планы поэтических вечеров в Петрограде и Москве («Позовем Пастернака, он милый человек и талантливый поэт, а Сергей Бобров только настроение испортит»). В первый же день Гумилев заинтересовался Адалис (Аделиной Ефрон), юной поэтессой, официальной пассией Брюсова — и посетил ее во Дворце искусств, где она жила (это в Питере — всего лишь Дом, в Москве — Дворец; бывший особняк княгини Сологуб на Поварской). Поэтесса впустила поклонника к себе в комнату, но ночь они провели исключительно в возвышенных разговорах. Он был разочарован: «Адалис слишком человек. А в женщине так различны образы — ангела, русалки, колдуньи… У вас в Москве нет легенд, сказочных преданий, фантастических слухов…» Зато он встретил старую знакомую Ольгу Мочалову — гулял с ней по Москве, вдвоем и вместе со старым приятелем, священником-авиатором, бывшим поэтом Николаем Бруни (Ольга запомнила произнесенное где-то в дверях: «Сперва пройдет священник, дальше женщина и поэт»), пригласил к себе в пустое купе. Там они пили красное вино — потом, судя по всему, были близки. Мочалова со своей обычной скрупулезностью записала разговоры Николая Степановича — от рассуждений о стихах до любовных излияний и «скабрезностей» («о французских приемах, о случаях многократных повторений»).
По возвращении в Петроград Гумилев энергично занялся устройством Дома поэтов (или Клуба Союза поэтов, как он официально именовался) в Доме Мурузи. Ведь Диска как культурного центра больше не существовало. Гумилев нашел место в новой структуре даже для своего оставшегося без работы брата — Дмитрию Степановичу прочили место юриста и кассира. Нашли некоего нэпмана-стихотворца по имени Зигфрид Кельсон, который внес четыре миллиона рублей на ремонт здания, а взамен получил право открыть в новосозданном Доме поэтов буфет. Фактически Дом поэтов начал работать уже в первой декаде июля, официальное открытие намечалось на август. Уже 20 июля «Красная газета» писала:
В Москве на каждом углу какое-нибудь артистическое или поэтическое кафе. В Петрограде долгое время ничего подобного не было. Но вот к 4-й годовщине июльских дней в красном Петрограде открылся на Литейном «Клуб Союза поэтов»… Весь нерв клубной жизни — это пирожные. Пирожные на буфете, на столиках, на блюдцах, на зубах жующих и чавкающих поэтов… В клубе поэтов выступают Гумилев, Георгий Иванов, Нельдихин (sic) и другие поэты — все противники пролетарской поэзии…
Уже после смерти Гумилева состоялся скандал: Кельсон был исключен из числа членов-учредителей. Члены комитета обвиняли стихотворца-буфетчика в денежной непорядочности (тот, по их словам, продавал в Доме поэтов несвежие пирожные и черствые булки, не распроданные в также принадлежавшем ему буфете Театра Буфф) и в бестактном и заносчивом поведении (в частности, возмущение вызвало такое его публичное высказывание: «…Программа не выполнена, так как произошло три несчастья — арестован Гумилев, умер Блок — и… перегорело электричество»)[170]. Суд, состоявшийся в конце октября, принял, однако, сторону Кельсона. Оцуп и Иванов за «мошенничество и самоуправство» были приговорены к трем месяцам заключения условно. Вскоре Дом поэтов прекратил свою деятельность. Эта история дала повод для слухов, преобразивших ее до неузнаваемости. Ахматова, скажем, рассказывала Лукницкому, что Оцуп требовал «взятки» с буфетчика за знакомство с Гумилевым.
С самой Анной Андреевной Гумилеву пришлось еще дважды повидаться.
9 июля он зашел к ней рассказать о смерти ее брата и встрече с ее матерью. Его сопровождал Георгий Иванов. Гумилев напомнил ей о вечере поэтов, который издательство «Петрополис» через два дня устраивало в Доме искусств и в котором оба они должны были участвовать, и пригласил на открытие Дома поэта.
АА отказалась, сказав, что она совсем не хочет выступать, потому что у нее после известия о смерти брата совсем не такое настроение. Что в вечере «Петрополиса» она примет участие только потому, что обещала это, и что зачем ей идти в Дом Мурузи, где будут веселиться и где ее никто не ждет (Acumiana).
Говорили очень холодно: Ахматова обиделась, что Гумилев пришел рассказать горестное известие не один, а с Ивановым, и только потом поняла, что он не знал об отсутствии Шилейко и не хотел дать тому повод для ревности. Это происходило на Сергиевской улице, где Ахматова и Шилейко тогда жили. «Лестница была совсем темная, и, когда Николай Степанович стал спускаться по ней, АА сказала: «По такой лестнице только на казнь ходить…»
На вечере «Петрополиса» Ахматова выступила, и с успехом (газеты хвалили ее чтение и ругали Гумилева). Дом поэтов Гумилев открыть не успел. А ведь какое представление было задумано — «Взятие Фиуме». Это был, по-нынешнему, перформанс на тему активного участия поэта в истории. Самочинный захват маленького далматинского городка Фиуме в 1919 году был самым ярким эпизодом политической деятельности Габриэля Д’Аннунцио. 27 декабря 1920 года он вынужден был капитулировать перед частями итальянской же регулярной армии: Италия заключила договор с Королевством Сербов, Хорватов и Словенцев, а на спорной территории было создано Свободное государство Риека. Два года спустя Бенито Муссолини, друг Д’Аннунцио, но не поэт, а человек дела, присоединил-таки Фиуме к Италии — на четверть века.
Вероятно, и сам Гумилев чувствовал себя в этот момент не только поэтом, но и «деятелем». Пример Д’Аннунцио вдохновлял его давно. Увы, ничто не говорило ему в эти дни, как скоро и как трагически будет он наказан за попытки участвовать в практической жизни. Никаких грустных предчувствий, видимо, не было в его душе. После крымского путешествия силы и воля вернулись к нему. «Он был здоров, полон сил и планов, материально и душевно все складывалось для него именно так, как ему хотелось… Прибавлю, что в эти теплые августовские дни Гумилев был влюблен — и это была счастливая любовь» (Г. Иванов. «Посередине странствия земного»).
О своей счастливой любви Гумилев говорил и Одоевцевой:
Обыкновенно, когда я влюблен, схожу с ума, мучаюсь, терзаюсь, не сплю по ночам, а сейчас я весел и спокоен. И даже терпеливо ожидаю «заветный час свиданья». Свиданье состоится в пятницу, пятого августа, на Преображенской, 5. И, надеюсь, все пройдет на «пять».
Но вот еще один источник — «Курсив мой» Нины Берберовой. Берберова, в течение следующих десяти лет невенчанная жена Ходасевича, неплохой прозаик (особенно прозаик-документалист), посредственная поэтесса, редкая красавица, была щедро наделена волей, высокомерием, язвительностью, способностью к афористической характеристике человека или явления — качествами, которые большинство людей путает с умом. В 1921 году ей было двадцать лет. Она родилась в Петербурге (в гимназии училась у Татьяны Адамович), потом, бежав с семьей в дни Гражданской войны на юг России, — в Донском университете в Ростове-на-Дону. В ее воспоминаниях много фактических неточностей — так, она говорит, что была принята в Союз поэтов в один день с Тихоновым. Но дата приема Берберовой в Союз — 25 июля 1921 года. Тихонов же состоял в Союзе с осени 1920-го; Нина в это время еще не вернулась в Петроград.
Нина Берберова, начало 1920-х
Главное же в воспоминаниях Берберовой о Гумилеве — описание назойливых и тщетных ухаживаний за ней мэтра. Берберова неприступна. Она отказывается принять купленные Гумилевым для нее книги — и он швыряет их в Неву.
Затем наступили два дня, 31 июля и 1 августа, когда мы опять ходили в Летний сад, и сидели на гранитной скамье у Невы, и говорили о Петербурге, об Анненском, о нем самом, о том, что будет со всеми нами. Он читал стихи. Под вечер, проголодавшись, мы пошли в посольскую кофейню у Полицейского моста, в том доме на Невском, где когда-то был магазин Треймана… Там мы пили кофе и ели пирожные и долго молчали… Мне он мгновениями казался консервативным пожилым господином, который, вероятно, до сих пор иногда надевает фрак и цилиндр.
Членский билет Петроградского отделения Всероссийского союза поэтов на имя Н. Н. Берберовой, подписанный Н. С. Гумилевым и Г. В. Ивановым, 1920–921 годы Публикуется впервые по фотокопии, предоставленной А. Б. Устиновым (Сан-Франциско)
Прислонясь к одной из колонн, он положил мне руку на голову и провел ею по моему лицу, по моим плечам.
— Нет, — сказал он, когда я отступила, — вы ужасно благоразумная, взрослая, серьезная и скучная. А я вот остался таким, каким был в двенадцать лет. Я — гимназист третьего класса, а вы со мной играть не хотите.
Это прозвучало делано. Я ответила, что я и в детстве-то не очень любила играть и теперь страшно рада, что мне не двенадцать лет.
Я оставила его в колоннаде недовольного и злого.
После «лекции» Гумилев предложил поиграть студентам в жмурки, и все с удовольствием стали бегать вокруг него, завязав ему глаза платком. Я не могла заставить себя бегать со всеми вместе… но я боялась, что мой отказ покажется им обидным.
Он долго не отпускал меня, наконец мы вышли и через Сенатскую площадь пришли к памятнику Петру Первому, где долго сидели, пока не стало темно. И он пошел провожать меня через весь город. Я не знала, на что решиться: дать всему этому растаять постепенно… или же сказать ему, чтобы он придумал для наших отношений другой тон и другие темы.
Я видела, что моя дорога внезапно скрестилась с человеком далекого прошлого, который не только не понимал свое время, но и не хотел его понять, а заодно не понял и меня… Зачем я встретила его? — думала я. Зачем он говорил вещи, от которых меня коробило, и тоном, от которого все во мне сжималось?
Опасно самомнение людей, считающих, что уж они-то «поняли свое время». В данном случае «человек далекого прошлого» был любимцем петроградской литературной молодежи (в том числе красной), и его стихам еще лет двадцать пять напропалую подражали советские поэты. Но любопытнее другое: противоречие между действиями, которые Берберова совершает, и чувствами, которые она себе приписывает. В самом деле, забавная ситуация: девушка целые дни проводит со своим поклонником… и постоянно твердит, как он ей неприятен. Если кому-то этого недостаточно, то тот факт, что Нина Берберова после ареста Гумилева отнесла в тюрьму передачу (яблочный пирог), — хотя бы этот факт убеждает: «счастливая любовь» была к ней, и в пятницу 5 августа на Преображенской Гумилев именно с ней ждал свидания.
Она пыталась самой себе и окружающим перетолковать эту историю по-другому. Ей не хотелось вспоминать об этом эпизоде своей жизни, а не вспоминать она не могла, потому что к ней — так уж вышло! — обращено последнее дошедшее до нас стихотворение поэта.
- Как странно подумать, что в мире
- Есть кто-нибудь, кроме тебя,
- Что сам я не только ночная
- Бессонная мысль о тебе.
2
Год спустя Берберова навсегда уехала из России с Владиславом Ходасевичем — сверстником Гумилева, поэтом, который по принципу отношения к слову был, может быть, ближе всех ему… А по мировосприятию — дальше всех. Впервые он увидел Нину как раз играющей в жмурки с другими «гумилятами». Ходасевич, как видно из его воспоминаний, не то чтобы не любил, а скорее не понимал Гумилева, мерил его брюсовской меркой. Но есть в его очерке место, от которого сжимается сердце:
В конце лета я стал собираться в деревню на отдых. В среду, 3 августа, мне предстояло уехать… Накануне отъезда пошел я проститься кое с кем из соседей по Дому искусств. Уже часов в десять я постучал к Гумилеву. Он был дома, отдыхал после лекции…
И вот как два с половиной года назад меня удивил слишком официальный прием со стороны Гумилева, так теперь я не знал, чему приписать необычайную живость, с которой он обрадовался моему приходу… Мне нужно было еще зайти к баронессе В. И. Икскуль, жившей этажом ниже. Но каждый раз, когда я подымался уйти, Гумилев начинал упрашивать: «Посидите еще». Так я и не попал к Варваре Ивановне, просидев у Гумилева часов до двух ночи. Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Федоровне и великих княжнах. Потом Гумилев стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго — «по крайней мере до девяноста лет»…
До тех пор собирался написать кучу книг. Упрекал меня:
— Вот мы однолетки с вами, а поглядите: я, право, на десять лет моложе. Это все потому, что я люблю молодежь. Я со своими студистками в жмурки играю — и сегодня играл. И потому непременно проживу до девяноста лет, а вы через пять лет скиснете.
И он, хохоча, показывал, как через пять лет я буду, сгорбившись, волочить ноги и как он будет выступать «молодцом».
Прощаясь, я попросил разрешения принести ему на следующий день кое-какие вещи на сохранение. Когда наутро, в условленный час, я подошел к дверям Гумилева, мне на мой стук никто не ответил. В столовой служитель Ефим сказал мне, что Гумилева арестовали и увезли. Итак, я был последним, кто видел его на воле.
Потрясающая сцена из романа или фильма (почему автор «Некрополя» не писал художественную прозу?), но…
Одоевцева утверждает, что Гумилева арестовали 3 августа не утром, а вечером: когда он вернулся домой, его ждала засада. В засаду попали и случайные гости поэта, в том числе Лозинский, — их задержали, а потом выпустили.
Анна Гумилева в разговоре с Лукницким описывает арест мужа так:
6 августа н. ст. — в день святой Анны… Встала в 10 часов утра. Я должна была уехать за город к дочери… Я оставила ему записку, уезжая. Когда я приехала, в 11 часов вечера я была дома, мы думали: кипятить чай или нет. Чая не пили. Он стал ложиться, попросил Жуковского…[171]
И в этот момент за ним пришли.
Как ни странно, эти рассказы поддаются совмещению. Во-первых, в РСФСР действовало «декретное время», сдвинутое не на один час, как ныне, а на три часа против астрономического. Люди могли по привычке считать часы «по-старому». Одиннадцать вечера как раз соответствуют двум часам ночи. Значит, Ходасевич был не последним, кто видел Гумилева на воле: последней была все же поздно вернувшаяся из Парголова жена. Дату она, видно, просто перепутала — бестолковая была женщина.
Засаду поставили, вероятно, не до, а после ареста. Кроме Одоевцевой, про нее упоминает в своих записных книжках Александр Бенуа: «Арестован Гумилев. В его комнате в Доме искусств — засада, в которую уже угодил Лозинский и еще кто-то неизвестный. Говорят, что он обвинен в принадлежности к какой-то военной организации. С этого дурака стало!»[172] Запись датирована 6 августа. К этому времени слух об аресте Гумилева разнесся в городе, а Лозинский, видимо, уже был на свободе.
Записка Анны Николаевны сохранилась:
Дорогой Котик конфет ветчины не купила, ешь колбасу не сердись. Кушай больше, в кухне хлеб, каша, пей все молоко, ешь булки. Ты не ешь и все приходится бросать, это ужасно.
Целую
Твоя Аня.
Этот архиважный документ, вместе с планом подборки стихов для антологии Гржебина, счетами на продукты для банкета в честь открытия Дома поэтов и т. д., был изъят при аресте и сохранился в материалах дела.
4 августа Гумилева не дождался Юрий Анненков, который должен был писать его портрет. А 5 августа, в пятницу, не состоялось свидание на Преображенской.
В тюрьме Гумилев якобы читал Евангелие и Гомера, а в не сохранившемся письме к жене он сообщал, что «пишет стихи и играет в шахматы». Записка на адрес Дома литераторов дает, однако, более суровую и приземленную характеристику условий его заключения; поэт просит прислать: «1) постельное и носильное белье, 2) миски, кружку и ложку, 3) папирос и спичек, чаю 4) мыло, зубную щетку и порошок, 5) ЕДУ. Я здоров. Прошу сообщить об этом жене». Впрочем, записка эта, написанная 9 августа, дошла до адресатов лишь через 15 дней — ровно за день до смерти поэта. Анна Николаевна побоялась нести в тюрьму передачу, просила сделать это гумилевских учениц, уверяя, что для них это безопаснее. Ей этого не забыли до конца жизни.
Собственно, ничего удивительного в аресте одного из интеллигентов не было (на Гороховую таскали даже А. Ф. Кони), и литературная общественность не сразу всполошилась. Правда, 5 августа в ЧК было подано ходатайство от имени Председателя Петроградского отдела Всероссийского Союза писателей А. Л. Волынского, товарища председателя Союза поэтов (председатель-то и был арестован) Лозинского, председателя коллегии по управлению Дома литераторов Харитона, главы Пролеткульта А. Маширова-Самобытника и персонально от М. Горького — об освобождении Гумилева под их поручительство.
А 7 августа после многомесячных мучений умер Блок. Его многолюдные и скорбные похороны стали роковым, этапным событием в истории петербургской культуры. Гумилев не держал обид на «Гаэтана». Он знал, что Блок тяжело болен, и, вероятно, сострадал ему вместе со всеми. В июле он говорил Георгию Блоку, литературоведу, двоюродному брату поэта, — с прежней интонацией и почти прежними словами: «Это прекраснейший образчик человека. Если бы прилетели к нам марсиане и попросили показать им человека, я бы только его и показал — вот, мол, что такое человек…» (Почти то же самое он, впрочем, несколькими годами раньше говорил о Лозинском.)
Неизвестно, узнал ли он о кончине Блока. Но из-за всеобщего горя на некоторое время стало не до арестованного Гумилева. О нем вспомнили уже после блоковских похорон.
Никаких сведений о том, что происходит с Гумилевым на Шпалерной, у собратьев по перу не было. Один из руководителей Дома литераторов, Н. Волковысский, оставил колоритные воспоминания о предпринятом уже после 20 августа визите группы писателей к председателю Петроградского ЧК Борису Александровичу Семенову. Чекист
производил впечатление скорее не рабочего, а мелкого приказчика из мануфактурного магазина. Среднего роста, с мелкими чертами лица, с коротко по-английски подстриженными рыжеватыми усиками и бегающими, хитрыми глазками, он, разговаривая, делал рукой характерные округлые движения, точно разворачивал перед покупателем куски сатина или шевиота.
— Что вам угодно?
— Мы пришли просить за нашего друга и товарища, недавно арестованного — Гумилева.
— Гумилевича?[173]
— Нет, Гумилева, поэта, Николая Степановича Гумилева, известного русского поэта… Мы крайне поражены его арестом и просим о его освобождении. Гумилев никакой политикой не занимался, и никакой вины за ним быть не может.
— Напрасно-с думаете. Я его дела не знаю, но поверьте, это может быть и не политика-с. Должностное преступление или растрата денег-с.
— Позвольте? Какое должностное преступление? Какие деньги? Гумилев никаких должностей не занимает[174]: он пишет стихи и никаких денег, кроме гонорара за стихи, не имеет.
— Не скажите-с, не скажите-с… бывает… бывает… и профессора попадаются, и писатели… бывает-с… преступление по должности, казенные деньги…
Раз у нас появился Семенов, дадим о нем небольшую справку: уроженец Иркутской губернии, русский, 1890 года рождения, окончил один курс техникума, член партии с 1907-го, подвергался арестам, ссылке, участвовал в Гражданской войне — член РВС 7-й армии… И такой человек говорит со словоерсами и употребляет такие выражения, как «казенные деньги»? Сомнительно. Революция породила свой жаргон, к 1921 году уже вошедший в плоть нового чиновничества.
Наведя справки у подчиненных, Семенов счел нужным сообщить гостям только, что Гумилев «действительно арестован» и находится под следствием, которое закончится «через недельку», — и разрешил по истечении этого срока позвонить себе.
Почуяв недоброе, писатели «заметались, телеграфировали в Москву». Слухи о неком заговоре, который раскрыла ЧК, давно ходили по городу. Уже были арестованы сотни человек. Теперь имя Гумилева упоминалось рядом с именем Таганцева, которого называли главой заговорщиков. Нужно было спасать поэта… Но за неделю ничего сделать и даже узнать не удалось. Семенов, которому в назначенный срок позвонили, на заданный вопрос ответил коротко: «Послезавтра прочитаете в газете».
Значит, «через недельку» наступило 29 августа. Гумилева уже четыре дня не было в живых…
К Семенову как будто ходила и делегация Пролеткульта — стихотворец Илья Садофьев, автор книги «Динамо-стихи», и другие. Со «своими» чекисты были более откровенны и про «должностное преступление» не толковали. Но сказали, что ничего не могут поделать — поэт на допросах ведет себя вызывающе, оговаривает себя, преувеличивает свою вину, говорит, что в случае победы заговора стал бы «командующим петербургским военным округом». Так родилась одна из легенд, связанных с арестом и гибелью Гумилева.
Слухи подтвердились, и обещание Семенова было исполнено. Всю вторую и третью страницы газеты «Петроградская правда» за 1 сентября 1921 года занимали материалы о «раскрытии контрреволюционного заговора».
Объединенные организационными связями и тактическим объединением своих центров, находящихся в Финляндии, белые организации представляли собой единый заговорщицкий фронт, готовивший вооруженное восстание в Петрограде к моменту сбора продналога.
Длинный и довольно хаотический текст, смутно характеризовавший структуру заговора (в центре которого — некая «Петроградская боевая организация») и подробно — замысленные (но так и не осуществленные) злодейства (убийства руководителей Северной коммуны, восстания в Петрограде, Рыбинске и Бологом — с целью отрезать город от Москвы и т. д.), завершался списком расстрелянных. Их 61 человек. Под номером один — Владимир Николаевич Таганцев, профессор, секретарь Сапропелевого комитета, глава ПБО. Под номером тридцать — «Гумилев Н. С., 33 л. (на самом деле 35 лет. — В. Ш.), поэт, филолог, член коллегии издательства «Всемирная литература», беспартийный, б. офицер. Содействовал составлению прокламаций. Обещал связать с организацией в случае восстания группу интеллигентов. Получал от организации деньги на технические надобности».
3
Смерть Гумилева породила несметное множество легенд и версий.
Согласно некоторым из них, он и впрямь был героическим (или демоническим) заговорщиком, пламенным монархистом и одним из вождей контрреволюционного подполья. Эта точка зрения была распространена, с одной стороны, в эмиграции, с другой — в официальных советских кругах. Никто из ее сторонников не видел, вероятно, «Петроградской правды» и не знал, какие жуткие преступления («содействовал составлению прокламаций», «обещал связать», «получал деньги») инкриминировались поэту. Хотя Михаил Зенкевич, акмеист и член двух Цехов, не видеть ее не мог. И однако в его романе «Мужицкий сфинкс» действует Гумилев — заправский заговорщик, дающий инструкции террористу Лене Каннегиссеру и представляющий своих товарищей по подполью самому Николаю II. Конечно, это фантасмагория, коллаж, намеренное смешение разновременных событий и пр. И все-таки, насколько же легко близкие Гумилеву люди верили в его выдающуюся подпольную роль!
Другие (в основном советские либералы начиная с 1960-х годов) утверждали, что заговор был, но поэт в нем не участвовал, или почти не участвовал: он был оговорен или оговорил себя. Здесь была простая тактическая цель: добиться реабилитации поэта и разрешения на издание его произведений. Лукницкому в 1967 году это чуть не удалось.
Третья версия заключается в том, что заговора и вовсе не было, что он был целиком сфабрикован ЧК. Эта последняя точка зрения, тоже имевшая хождение с 1960-х годов и широко распространившаяся в дни «перестройки», является уже более десяти лет официальной: она зафиксирована в заключении Государственной прокуратуры от 29 июля 1992 года:
Петроградской боевой организации как таковой не существовало, она была искусственно создана следственными органами из отдельных групп… занимавшихся переправкой денег и ценностей за границу и переправкой людей, желающих эмигрировать из России[175].
Результат — посмертная реабилитация всех «таганцевцев» (Гумилев уже был реабилитирован годом раньше). Мнение о таганцевском деле как о полностью сфабрикованном (причем по заданию «с самого верха») выражено в книге Г. Е. Миронова «Начальник террора» (1993) и во множестве газетных статей.
Где же правда?
Дать исчерпывающий ответ на вопрос до сих невозможно. Причина кажется фантастической: дело до сих пор закрыто. Не потому, скорее всего, что что-то в нем спустя почти столетие может представлять некую угрозу для нынешних властей или каких-то частных лиц. Вероятно, рассекречивание 383 томов требует от архивистов ФСБ непомерных для них технических усилий. Впрочем, такая же ситуация и со многими другими делами 1920-х годов.
В распоряжении большинства исследователей до сих пор были лишь выписка из дела, составленная в 1991 году Генеральной прокуратурой РСФСР, и копии четырех томов. Три из них касаются главы организации, Таганцева, и были предоставлены для ознакомления его сыну. Четвертый относится непосредственно к Гумилеву: до него удалось добраться Лукницкому.
Начнем сначала. Кто такой Владимир Таганцев? Его отец, выдающийся правовед, академик Николай Степанович (полный тезка Гумилева!) Таганцев (1843–1923), пользовался уважением даже у большевиков. Его многочисленные труды переиздавались и переиздаются по сей день; один из них, по иронии судьбы, — «О пределах карательной деятельности государства». Владимир, родившийся в 1890 году, был младшим и поздним сыном. Специалист по экономической географии, он в последние годы жизни работал в комитете, занимавшемся проблемами использования в качестве удобрения особого сорта ила — сапропеля. К тридцати одному году он успел стать не профессором, а лишь доцентом: чекисты завысили его ученое звание, должно быть, для важности.
Таганцев был арестован в последних числах июня в Вышнем Волочке, куда поехал в командировку. Первоначально ему вроде бы инкриминировали лишь незаконное хранение крупной денежной суммы. Возможно, это было уловкой. 1 июля была арестована жена Таганцева, 27-летняя Надежда, мать двоих детей. Академик Таганцев и его супруга были взяты под домашний арест.
В. Н. Таганцев. Так выглядел глава заговорщиков. Гумилев, вероятно, никогда его не видел, 1910-е
Между тем еще 30 мая — как раз накануне отъезда Гумилева в Крым — при нелегальном переходе финской границы был убит некто Юрий Павлович Герман. При нем были обнаружены (согласно книге Миронова) частное письмо от Бюро по защите прав русских за границей, статья С. Ухтомского «Музеи и революция» и пр. Однако в выписке из дела сказано, что при Германе были также листовки (по тысяче экземпляров каждая):
1. «Граждане! — о расстреле коммунистами лучших рабочих».
2. «Крестьяне, комиссары отбирают у вас весь хлеб, обещают отдать, не отдадут, заплатят пулей».
3. «Большевики распинают Россию».
В деле оригиналов этих листовок (и этих писем), судя по всему, нет. На первый взгляд это может служить подтверждением того, что их и не было никогда — весь заговор сфабрикован. Но зачем было чекистам хранить вещественные доказательства? Им ведь не требовалось доказывать свои обвинения перед судом — судом они сами и были, а ответственность они несли лишь перед собственным начальством, которое вдаваться в бумажные дела не любило и уж за чрезмерную суровость точно никого не карало. Этим же объясняется чудовищная неряшливость, с которой велись протоколы. Следователи постоянно путают имена-отчества своих подопечных (так, Гумилев в некоторых документах именуется Николаем Станиславовичем), даты их рождения и т. д. Обычное дело в 1937 году, но в 1921-м количество арестованных было все же на несколько порядков меньше.
Таганцев сначала молчал и сотрудничать со следствием отказывался. Отец его тем временем написал письмо Ленину с просьбой, во-первых, смягчить участь сына, во-вторых, вернуть отобранные при обыске лично ему, академику Таганцеву, принадлежащие вещи. 17 июля Ленин пишет Дзержинскому: «Очень просил бы рассмотреть как можно скорее заявление в обеих его частях…» Дзержинский отвечает:
Питерское ЧК дало распоряжение — немедленно вернуть вещи Таганцеву. Таганцев Владимир Николаевич — активный член террористической (правой) организации «Союз Возрождения России», связывающей и организующей матросов из Кронштадта в Финляндию, взорвавшей для опыта памятник Володарскому. Непримиримый и опасный враг Советской власти. Дело большое и не скоро закончится. Буду следить за ним.
Два дня спустя перед Лениным за Таганцева ходатайствовала его тетка, врач А. Кадьяк. Эта дама была личной знакомой Ленина, лечила его, отказывать ей в лицо ему было неудобно, и вождь просил своего секретаря Л. Фотиеву «написать ей: что я письмо прочитал, по болезни уехал и поручил Вам ответить: Таганцев так серьезно обвиняется и с такими серьезными уликами, что освободить его сейчас невозможно».
Ленин еще пару раз выражал пожелание смягчить участь отдельных обвиняемых (например, Тихвинского как активного сотрудника Сапропелевого и Нефтяного комитетов), но особо на своих ходатайствах не настаивал. Это существенно, поскольку имела хождение (вплоть до «перестроечного» времени) легенда о том, что Ленин помиловал Гумилева, но бумага была задержана некими злодеями и пришла уже после расстрела поэта. Восходит она к Горькому, который любил сочинять подобные истории — и сам же через какое-то время начинал в них верить. Это позволяло этому не способному на открытый цинизм человеку оправдывать свою дружбу (или по крайней мере союзничество) с большевиками.
С другой стороны, существует свидетельство А. Э. Коблановского, секретаря Луначарского:
Однажды в конце августа 1921 г. около 4 часов ночи раздался звонок. Я пошел открывать дверь и услышал женский голос, просивший срочно пустить к Луначарскому. Это оказалась известная всем член партии большевиков, бывшая до революции женой Горького, бывшая актриса МХАТа Мария Федоровна Андреева. Она просила срочно разбудить Анатолия Васильевича… Когда Луначарский проснулся… она попросила позвонить Ленину. «Медлить нельзя. Надо спасать Гумилева. Это большой и талантливый поэт. Дзержинский подписал приказ о расстреле целой группы, куда входит и Гумилев. Только Ленин может отменить его расстрел»…
Когда Ленин взял трубку, Луначарский рассказал ему все, что только что узнал от Андреевой. Ленин некоторое время молчал, потом произнес: «Мы не можем целовать руку, поднятую против нас». — И положил трубку.
К этому рассказу мы еще вернемся.
Итак: 21–22 июля доцент Таганцев предпринял в камере попытку самоубийства. Его спасли… И уже через несколько дней он стал давать показания.
Почему?
Именно в этот момент на сцене появляется новый человек — Яков Саулович Агранов.
Дадим досье и на него: настоящая фамилия — Соренсон, уроженец Могилевской губернии, еврей, сын лавочника, окончил четыре класса городского училища, работал конторщиком. Член партии с 1912 года, подвергался арестам и ссылкам (в Енисейскую губернию)… До этого момента биография очень похожа на биографию Семенова. Самоучка-полуинтеллигент из провинции, с подростковых лет прибившийся к большевикам. Еврейское мещанство в черте оседлости было, конечно, грамотней великорусского мещанства Сибири, но, с другой строны, техникум — это повыше классом, чем городское училище… Правда, Янкл Соренсон очень усердно занимался самообразованием. При аресте в 1915 году у него было найдено множество самых разных книг — от Токвилля до Леонида Андреева.
И вдруг в 1918 году происходит карьерный скачок — бывший конторщик из Полесья, красный чиновник губернского масштаба волей судеб становится секретарем Совнаркома. В 1919-м — новое назначение, на должность с очень внушительным названием: особоуполномоченный Особого отдела ВЧК…
Весной 1921 года Агранов участвовал в расследовании Кронштадтского мятежа. Теперь он был снова командирован в Петроград. Почему? В ВЧК сочли, что дело — не из совсем обычных?
По многим свидетельствам, Агранов пообещал Таганцеву (от имени Дзержинского), что никто из его сподвижников не будет казнен. То, что Владимир Николаевич поверил этим заверениям, само по себе свидетельствует о степени его политической и человеческой наивности. Судя по всему, обещан был и гласный суд. Таганцев, видимо, хотел воспользоваться возможностью высказать свои взгляды публично.
Есть сведения и о том, что в камеру к Таганцеву был подсажен провокатор Александр Опперпут (личность с фантастической биографией, двойной перебежчик и тройной агент). Вероятно, давление оказывалось и через него.
Итак, Таганцев стал говорить… Именно на его «противоречивых и неконкретных показаниях» и было основано обвинение, как гласит заключение прокуратуры еще от 27 апреля 1982 года (когда дело впервые взялись пересматривать). В принципе, этого было бы и в те времена достаточно для отмены приговора и реабилитации. Прокуроры и чекисты-андроповцы, которым приходилось действовать в условиях стабильной юстиции, выдвигать обвинения против диссидентов перед послушным, но все же формально самостоятельным судом и при этом спорить с настоящими адвокатами, были, должно быть, в ужасе от юридической небрежности коллег из 1921 года.
Конечно, беспристрастный суд не осудил бы Таганцева и его подельников, в том числе Гумилева, на основании тех данных, что представило следствие. Но суд потомства отличается от суда уголовного.
С современной точки зрения, участвовать в заговоре против большевиков нисколько не стыдно и не преступно; стыдно и преступно помогать ЧК в фабрикации дела против невинных людей. «Реабилитируя» Таганцева, прокуратура на деле выдвинула против него тяжкое обвинение. Справедливо ли оно?
Итак, что же сказал Таганцев о целях и сути своей организации?
Мы видели начавшуюся апатию, тоску изуверившихся людей… и решили употребить все наши силы на борьбу с победителями. Мы знали, что воинственное настроение наблюдается среди крестьянства в разных губерниях… Явилась мысль — о необходимости взять в руки и связать такие движения и перенести их на север, в Великороссию.
После завершения Гражданской войны и неудачи интервенции надежды многих противников большевизма были связаны с крестьянскими бунтами. Мелкие и не очень мелкие восстания («антоновщина» на Тамбовщине и т. д.), происходившие по всей России, виделись им началом нового «пугачевского бунта», который сметет Ленина. Такие надежды высказывал, в частности, Милюков, с которым на этой почве резко разошелся В. Д. Набоков.
В Петрограде тоже зрело недовольство, в том числе среди рабочих. В январе 1921 года в городе начались «волынки» — рабочие выходили к станкам, но так и не приступали к работе. Это была новая, более гибкая форма борьбы. В конце феврале — начале марта пошли уже собственно забастовки, сопровождавшиеся уличными демонстрациями с выдвижением политических лозунгов (прямые тайные выборы, многопартийная система, «раскрепощение личности», свобода торговли и т. д.). 25 февраля в городе было объявлено военное положение, но открыто применить силу против рабочих власти боялись по идеологическим причинам. Однако к началу марта, как только в столицу подвезли продовольствие и топливо и стали распределять его по заводам, волна протеста схлынула, так и не приведя (как в 1905-м или 1917 году) к общенациональной революции. К 11 марта все предприятия города уже работали. Но в начале марта восстал Кронштадт. Ирина Одоевцева характеризует настроение петроградской интеллигенции в дни с 1 по 18 марта как «пытку надеждой». Только на матросскую братву, которая во многом и привела-то большевиков к власти, надеялись ныне те, кто ненавидел ленинский режим. Но командарм Тухачевский взял крепость штурмом и, в острастку и поучение прочим, расстрелял половину пленных.
В центральном руководстве большевиков накануне (в конце 1920-го — начале 1921-го) тоже намечался раскол. Но (цитируя показания Таганцева) «мы с удивлением увидали, что перед лицом надвинувшейся опасности наблюдалось быстрое сплочение рядов только что ссорившихся предводителей РКП. Усмирился Троцкий, успокоилась рабочая оппозиция…». В конце концов был достигнут на какое-то время консенсус — все осознали необходимость перехода к НЭПу.
Очевидно, что в этой обстановке в Петрограде не могло не существовать политических кружков, связанных между собой, но составлявших скорее сетевую, чем иерархическую структуру. Одним из них был кружок Таганцева, возникший еще в 1919 году. Четкого названия у него не было («Петроградская боевая организация» — скорее плод творчества чекистов). Программа была, если судить по словам Таганцева, довольно умеренной: советы предполагалось на первое время сохранить (без большевиков), Красную армию — тоже, о земельной реституции речи не было: вся помещичья земля отходила к крестьянам… Все это — в сочетании с политической свободой и частно-государственной экономикой.
О чем-то в этом роде мечтали и говорили многие. Особенностью таганцевской группы было то, что, кроме Таганцева и подобных ему людей, таких как профессор-финансист Н. И. Лазаревский, профессор-нефтяник М. П. Тихвинский или уже упоминавшийся скульптор и музейный работник С. А. Ухтомский, занимавшихся в основном проектами «обустройства России», в нее входило и несколько «людей дела». Это были прежде всего бывшие офицеры Ю. П. Герман и подполковник В. Г. Шведов (Вячеславский).
Сам Таганцев «человеком дела» отнюдь не был. Вот как характеризуют его чекисты: «Политические взгляды Таганцева расплывчатые и не цельные, к чисто практической работе не был способен, потому и провалил организацию в самом ее начале». Если бы заговор был сфабрикован, вероятно, на роль предводителя поискали бы кого поимпозантнее этого кабинетного ученого. Но Герман и Шведов были, судя по всему, заправскими авантюристами. Они регулярно ходили через финскую границу, проносили в Россию и эмигрантскую прессу, и контрабандные товары, а возможно, и оружие, были связаны с зарубежным антибольшевистским сопротивлением (например, с представителем Врангеля в Финляндии профессором Д. Д. Гриммом). Некоторые члены организации для облегчения путешествий через границу устраивались курьерами в разведывательное отделение финляндского генерального штаба.
В кронштадтские дни Герман ходил по льду в мятежный город, пытался (тщетно) вызвать на помощь восставшим добровольцев из Финляндии. После разгрома восстания к таганцевской организации примкнули пятнадцать матросов-кронштадтцев. Судя по всему, они не отличались дисциплинированностью и действовали сами по себе. Ими были осуществлены две единственные реальные акции того, что называют ПБО, — вполне бессмысленные и привлекшие внимание властей. Перед 1 мая подожгли трибуны на Дворцовой площади и Петроградской стороне, а две недели спустя, 15 мая, взорвали памятник Володарскому на Конногвардейском бульваре. Задержанный на месте преступления Василий Иванович Орловский (он же Хейнеман, он же Варнухин), бывший матрос, быстро признался в своих намерениях уничтожить всю городскую верхушку и утвердительно ответил на вопрос о знакомстве и связи с Таганцевым. Два других матроса — Паськов и Комаров — сразу же при аресте дали подробные, предательские показания. Именно матросня, судя по всему, Таганцева и погубила.
Газета «Петроградская правда», вышедшая 1 сентября 1921 года с сообщением о расстреле «таганцевцев»
Возможно, с организацией были связаны и другие военные люди. «Петроградская правда» сообщает о неком подполковнике Н. И. Иванове, возглавлявшем военную часть организации. В общем, все это очень напоминает декабристское Северное общество: противоестественное соединение людей типа Рылеева и Кюхельбекера с людьми типа Каховского и Якубовича.
Только вот в чем загвоздка: ни Герман, Шведов, ни, кажется, Иванов чекистами не допрашивались, и среди осужденных по делу их нет. Почему? Герман был убит при задержании, арестованный Шведов бежал и затем (как было позднее установлено) также погиб в стычке с чекистами при попытке его вторично задержать. При арестах погибло пять чекистов. Они были застрелены Шведовым, Лебедевым и Старком. Лебедев убит вместе со Шведовым. А Старк?
Обратим внимание на список из «Петроградской правды»:
Таганцев Владимир Николаевич, 31 года, бывший помещик, профессор географии, б/п, секретарь Сапропелевого комитета; поставил себе целью свержение советской власти путем вооруженного восстания, применения тактики политического и экономического террора по отношению к Советской власти. Состоял в деловых отношениях с разведками Финского Генерального штаба, американской, английской.
Звучит солидно. А вот следующий обвиняемый:
Максимов Григорий Григорьевич, 32 лет, сын учителя, инженер-технолог, ассистент профессора по кафедре технологии Технологического института, женат, б/п. Активный член Петроградской боевой организации, оказывал организации услуги, выразившиеся в перепечатке подложных документов для отправки за границу трех гардемаринов.
Без комментариев. Дальше: «Попов Гавриил Константинович — заведующий отделом автопункта», «Туманов Константин Давыдович — заведующий отделом снабжения РОСТа». Всё это люди, оказывавшие заговорщикам мелкую техническую помощь.
Потом — Лазаревский и Ухтомский. На седьмом месте — жена Таганцева, домохозяйка, расстрелянная, по существу, только за то, что знала о деятельности своего мужа.
Осуждены и расстреляны либо идеологи, либо второстепенные члены организации. А где же «люди дела»? Все погибли при задержании?
Вот наконец военный человек:
Мациевский Антон Валерианович, 23 лет, мичман, беспартийный. Командир подводной лодки «Тур». Участник ПБО. Знаком со всеми курьерами американской и финской разведки… Перепечатывал сведения для американской разведки. Обещал курьеру американской разведки Никольскому достать документы, но отказался исключительно из-за малой платы.
Но где же этот Никольский? Где эти курьеры, которых молодой подводник знал? Где тот, кто не отказался достать документы?
Таким образом, при знакомстве с официальным объявлением ВЧК с выпиской из дела и с его доступной для ученых частью остается немало вопросов. Может быть, ответ на них можно найти с другой стороны? Ведь если Герман и Шведов были как-то связаны с эмиграцией, сведения о них и об их организации должны быть в материалах белого зарубежья.
Да, есть такие сведения.
22 марта 1922 года А. Ставрогин, один из бывших руководителей созданного Савинковым Российского эвакуационного комитета, в своем тексте, озаглавленном «Правда о савинковцах (не для печати)», признает, что члены РЭК были в 1921 году осведомлены «о существовании в Петрограде антибольшевистской организации и о характере ее работы» и пытались установить с ней связь. «Центр указывал, что петроградский район наилучше подготовлен к восстанию и обладает для того достаточными силами, но боится провала. Ввиду того, что организация разбухла».
Далее: в 1995 году опубликованы депеши Таганцева Гримму, написанные во время Кронштадтского восстания. Таганцев сообщал о готовящемся выступлении в городе, просил помочь деньгами, продовольствием, типографским оборудованием.
Наконец, есть письмо Гримма Врангелю от 4 октября, в котором он докладывает о разгроме таганцевской организации, сообщает кое-какие подробности о ее работе в Финляндии. Между прочим, названо имя главного представителя таганцевцев по ту сторону финской границы. Это имя (вот ведь ирония истории!) — лейтенант Шмидт.
Документов не так уж мало, но доказывают они только одно: что организация существовала, была довольно деятельной и даже стала разбухать.
А вот странности расследования дела…
4
Каковы же возможные объяснения?
Первое: следователи были такими же дилетантами, как и заговорщики. Для ЧК были гораздо привычнее массовые расправы с ни в чем не повинными заложниками из бывших «привилегированных классов», чем расследование мало-мальски сложного конспиративного дела.
Это отчасти правда. Если забыть, кто именно курировал дело таганцевской группы. Яков Агранов был мастером, ювелиром полицейского ремесла. Он умел, если прикажут, инсценировать заговор и создать политический процесс на голом месте (дело Промпартии). А мог с помощью утонченной провокации заманить в СССР и захватить настоящих, сильных и опытных врагов советской власти, в том числе самого Савинкова («Операция Трест»). Да, в 1921 году ему еще не хватало опыта. Но все же к концу августа он, судя по всему, успел выяснить довольно много… И вдруг — скоропалительный смертный приговор и уничтожение всех основных свидетелей.
Достойно внимания: спустя месяц после приговора «таганцевцам» Петроградская ЧК распускается и формируется заново. Семенова год спустя мы видим на невзрачной должности начальника Алданских приисков (потом его карьера опять медленно идет в гору, и к середине 30-х он — секретарь Крымского, а потом Сталинградского обкома). А вот Агранов взлетает все выше и выше: становится замначальника, а потом — начальником секретного управления ОГПУ.
Значит, Семеновым и его компанией были за что-то недовольны, а Аграновым — довольны. На этом основана версия, изложенная в первом издании настоящей книги. Суть ее в следующем: Агранов замышлял большой, может быть, и публичный процесс, в котором главным героем, главным обвинителем должен был стать он, а не Семенов. Но начальник Петроградской ЧК не мог допустить, чтобы московский эмиссар перехватил у него честь разоблачителя заговорщиков. Коллегией ЧК был скоропалительно вынесен и приведен в исполнение приговор, важные свидетели были уничтожены, дело осталось раскрытым лишь наполовину — зато Семенов смог отчитаться о разгромленном им, им, а не Аграновым, грандиозном заговоре.
Есть лишь одно обстоятельство, ставящее эту версию под сомнение. Обычно приговоры приводились в исполнение на следующий день после вынесения. В данном случае приговор датируется 24 августа. Лукницкий датирует смерть Гумилева 25 августа. У Павла Николаевича были хорошие информаторы в ЧК-ОГПУ, верить ему можно.
Казалось бы, все сходится. Но в книге Г. Е. Миронова указано, что Таганцев в последний раз был допрошен 27 августа! Миронов ошибся (в его книге вообще много неточностей и ошибок)? Или Таганцев 27-го был еще жив? Это, конечно, не значит, что были живы все остальные. Но если бы приговор был вынесен за спиной Агранова, но не приведен в исполнение немедленно, у особоуполномоченного было бы время добиться его отмены…
До полной публикации материалов дела (а сколько десятилетий нам еще ждать?) можно строить только предположения. Несомненно одно: следствие продолжалось и после 1 сентября, выносились новые приговоры. Еще более 30 человек было расстреляно, 83 — отправлено в концентрационный лагерь. В то же время из 833 арестованных 448 человек (больше половины) были освобождены — в том числе, например, Николай Пунин. А вот о судьбе 200 с лишним человек никаких данных нет. То ли их без официального оформления расстреляли, то ли без оформления отпустили. Еще одна загадка.
Конечно, в любом случае и при любом обороте дела «мелкие сошки заговора» не уцелели бы. Год спустя Агранов так ответил на вопрос поэта Бермана (он еще появится чуть ниже) о том, почему так жестоко расправились с «таганцевцами»: «В 1921 г. 70 % петроградской интеллигенции были одной ногой в стане врага. Мы должны были эту ногу ожечь».
По существу, на этой фразе основана третья версия, высказанная Ю. В. Зобниным в книге «Казнь Николая Гумилева. Разгадка трагедии» (2011):
…В данном деле заботиться о безопасности РСФСР и ее властей Агранов вообще целиком предоставил семеновским головорезам, гонявшимся за головорезами из боевой группы ПБО и, кстати, к моменту активного аграновского старта уже почти всех посадившим (или — перестрелявшим).
У Агранова — совершенно иная, особая миссия.
Летом 1921 года Агранов «обкатывал» созданный им по заданию партии механизм величайшей в истории машины правового и нравственного подавления личности. Масштаб был, как и полагается для обкатки, скромным, можно сказать, крошечным — всего чуть более восьмисот человек (именно столько людей так или иначе проходили по «делу ПБО»), — но сам-то механизм мыслился для подавления целых народов, а в ближайшем историческом будущем — всего человечества.
Прямо-таки им. В одиночку! Дзержинский, Менжинский, Ягода и даже Ленин и Сталин превращаются в бледные тени Агранова, а сам он из талантливого и деятельного контрразведчика и палача (каковым он, несомненно, был) делается настоящим Князем Тьмы.
И кстати, кого из боевой группы посадили «семеновские головорезы»? Дело в момент прибытия Агранова, судя по всему, находилось в кризисном состоянии: два руководителя организации погибли при аресте, третий молчит. Именно Агранов «разговорил» Таганцева. Все, что стало известно следствию о финляндских связях «таганцевцев», об их конспиративной деятельности, выяснил он. У него были основания принять заговор всерьез. Возможно, Таганцев и даже Герман со Шведовым и не были сами по себе особенно опасны для Советской власти. Но их связи с заграницей меняли дело. Что было бы, например, если бы Герман в марте 1921-го уговорил савинковского эмиссара Эльвенгрена отправить людей в помощь Кронштадту?
Задача пугануть петроградскую интеллигенцию, несомненно, тоже ставилась. Конечно, та была уже достаточно запугана террором 1918–1920 годов. Но важно было донести до образованного сословия, что НЭП не предусматривает никакой политической либерализации. Да, сотнями расстреливать заложников, как в 1918 году, теперь не станут, но всякое, даже самое незначительное, участие в антисоветской деятельности будет караться без пощады. Важно было сформировать новые правила игры — для мирного времени, для новой фазы диктатуры.
5
Какую же роль играл в этом сюжете Гумилев?
9 августа он дает такое показание:
Месяца три тому назал ко мне утром пришел молодой человек высокого роста и бритый и сказал, что привез мне поклон из Москвы. Я пригласил его войти, и мы беседовали минут двадцать на городские темы. В конце беседы он обещал показать мне имеющиеся в его распоряжении русские заграничные издания. Через несколько дней он действительно принес мне несколько номеров каких-то газет и оставил их у меня, несмотря на мое заявление, что я в них не нуждаюсь. Прочтя эти номера и не найдя в них ничего для себя интересного, я их сжег. Приблизительно через неделю он пришел опять и стал спрашивать меня, не знаю ли я кого-нибудь, желающего работать для контрреволюции. Я объяснил, что никого такого не знаю, тогда он мне указал на незначительность работы: добывание разных сведений и настроений, раздачу листовок, и сообщил, что эта работа может оплачиваться. Тогда я отказался продолжать разговор с ним на эту тему, и он ушел. Фамилию свою он назвал мне, представляясь. Я ее забыл, но она была не Герман и не Шведов.
Таким образом, Гумилев вовсе не лез на рожон. Вероятно, это была сознательно выбранная тактика: признаться в чтении эмигрантских газет и недоносительстве и при том рассказать подробную и убедительную (писатель же!) новеллу о своей беседе с «бритым молодым человеком», чтобы убедить следователя в своей искренности.
Однако к тому времени следствие располагало показаниями Таганцева, данными 6 августа:
Поэт Гумилев после рассказа Германа обращался к нему в конце ноября 1920 г. Гумилев утверждал, что с ним связана группа интеллигентов, которой он может распоряжаться и которая в случае выступления согласна выйти на улицу, но он желал бы иметь в распоряжении для технических надобностей некоторую свободную наличность. Таковой у нас не было. Мы решили предварительно проверить надежность Гумилева, командировав к нему Шведова для установления связей.
В течение трех месяцев, однако, это не было сделано. Только во время Кронштадта Шведов выполнил поручение: разыскал на Преображенской ул. поэта Гумилева. Адрес я узнал для него во «Всемирной литературе», где служит Гумилев. Шведов предложил ему помочь нам, если представится надобность в составлении прокламаций. Гумилев согласился, сказав, что оставляет за собой право отказываться от тем, не отвечающих его далеко не правым взглядам. Гумилев был близок к Совет. ориентации. Шведов мог успокоить, что мы не монархисты, а держимся за власть Сов. Не знаю, насколько он мог поверить этому утверждению. На расходы Гумилеву было выделено 200 000 советских рублей и лента для пишущей машинки. Про группу свою Гумилев дал уклончивый ответ, сказав, что для организации ему потребно время. Через несколько дней пал Кронштадт. Стороной мы услышали, что Гумилев весьма далеко отходит от контрреволюционных взглядов. Я к нему больше не обращался, как и Шведов и Герман, и поэтических прокламаций нам не пришлось ожидать.
Гумилева, вероятно, ознакомили с этими показаниями, и несколько дней он размышлял. 18 августа он признается в следующем:
Летом прошлого года я был знаком с поэтом Борисом Вериным[176] и беседовал с ним на политические темы, горько сетуя на подавление частной инициативы в Советской России. Осенью он уехал в Финляндию… Затем, зимой, перед Рождеством, ко мне пришла немолодая дама, которая передала неподписанную записку, содержащую ряд вопросов, связанных, очевидно, с заграничным шпионажем, например, сведения о готовящемся походе на Индию. Я ответил ей, что никаких таких сведений давать не хочу, и она ушла…
Мы видим, что тактика Гумилева прежняя: он рассказывает о не имеющих отношение к делу эпизодах, признается в неподобающих разговорах с давно эмигрировавшим человеком и под конец придумывает фантастическую «немолодую даму», которой он отказался выдать «советского завода план»… то есть, простите, откуда-то известный эксперту «Всемирной литературы» план похода на Индию. Другими словами, он морочит следователю голову, чтобы отвлечь его внимание от самой неприятной детали: от того, что он по собственной инициативе предложил свои услуги заговорщикам. (Причем группа Таганцева была не единственной, с которой поэт пытался наладить связь осенью 1920 года. По свидетельству поэта Лазаря Васильевича Бермана, он привел Гумилева, по просьбе того, на «конспиративную встречу» с действующими в подполье эсерами. Имя Гумилева Берман подпольщикам не назвал, упомянув лишь, что его знакомый — знаменитый поэт. Но Гумилева сразу же узнали по «известной всему Петрограду» оленьей дохе[177].)
Затем в начале Кронштадтского восстания ко мне пришел Вячеславский с предложением доставлять для него сведения и принять участие в восстании, буде оно переносится в Петербург. От дачи сведений я отказался, а на выступление согласился, причем указал, что мне, по всей вероятности, удастся в момент выступления собрать и повести за собой кучку прохожих… Я дал также согласие на писание контрреволюционных стихов. Дней через пять он пришел ко мне опять… и принес гектографировальную ленту и деньги на расходы… Деньги 200 000 р. на всякий случай взял и держал их у себя в столе, ожидая или событий, или прихода Вячеславского, чтобы вернуть их, потому что после падения Кронштадта я резко изменил свое отношение к Советской власти…
Почему Гумилев переменил свои показания?
Вот что пишет Георгий Иванов:
Допросы Гумилева более походили на диспуты, где обсуждались самые разнообразные вопросы — от «Принца» Макиавелли до «красоты православия». Следователь Якобсон, ведший таганцевское дело, был, по словам Дзержибашева, настоящим инквизитором, соединявшим ум и блестящее образование с убежденностью маньяка. Более опасного следователя нельзя было выбрать, чтобы подвести под расстрел Гумилева. Если бы следователь испытывал его мужество или честь, он бы, конечно, ничего от Гумилева не добился. Но Якобсон Гумилева чаровал и льстил ему. Называл его лучшим русским поэтом, читал наизусть гумилевские стихи, изощренно спорил с Гумилевым и потом уступал в споре, сдаваясь или притворяясь, что сдался перед умственным превосходством противника…
Я уже говорил о большой доверчивости Гумилева. Если прибавить к этому его пристрастие ко всякому проявлению ума, эрудиции, умственной изобретательности, наконец, не чуждую Гумилеву слабость к лести — легко себе представить, как, незаметно для себя, Гумилев попал в расставленную ему Якобсоном ловушку. Как незаметно в отвлеченном споре о принципах монархии он признал себя убежденным монархистом. Как просто было Якобсону после диспута о революции «вообще» установить и запротоколировать признание Гумилева, что он непримиримый враг Октябрьской революции.
Иванов, как известно, склонен был разукрашивать мемуары собственными фантазиями, да и источник у него сомнительный: чекист, чью фамилию он перепутал (Зобнин предполагает, что под «Дзержибашевым» имеется в виду Терентий Дерибас, действительно работавший в Секретном отделе ВЧК). Якобсон вел допросы и некоторых других участников таганцевского дела. Есть даже предположение, что это был «псевдоним» Агранова. Если то, что рассказывает Иванов про практиковавшиеся им методы допроса, верно, то, может быть, и да… И, вполне вероятно, таким методам Гумилев поддался бы.
Но в том-то и дело, что протоколы допросов Гумилева совершенно об этом не свидетельствуют! А свидетельствуют, наоборот, об осторожности и самообладании.
Что происходит 18 августа? Скорее всего, Николаю Степановичу просто-напросто читают показания Таганцева. И он понимает, что полное запирательство и вождение следствия за нос смысла больше не имеют. Он подтверждает сказанное Таганцевым — но не говорит ни слова сверх этого. Более того, он делает все, чтобы его показания никому не повредили:
Я действительно сказал Вячеславскому, что могу собрать активную группу моих товарищей, бывших офицеров, что являлось легкомыслием с моей стороны, потому что я встречался с ними лишь случайно и исполнить мое обещание было бы крайне затруднительно.
Говоря о группе лиц, могущих принять участие в восстании, я не имел в виду кого-нибудь определенного, а просто человек десять встречных знакомых, из числа бывших офицеров…
Таганцев, однако, говорит о «группе интеллигентов», а не об офицерах. Гумилеву ничего не стоило бы повести на баррикады своих друзей-поэтов. Хотя, конечно, Жоржики в роли повстанцев выглядели бы забавно.
Но, если Гумилев в самом деле участвовал в заговоре, не могли же об этом не знать его друзья — особенно учитывая гумилевский характер?
Они и знали. Более того, они знали куда больше, чем следователь Якобсон.
Опять слово Георгию Иванову:
Однажды Гумилев показал мне прокламацию, лично им составленную. Это было в Кронштадтские дни. Прокламация призывала рабочих поддержать кронштадтских матросов. Говорилось в ней что-то о «Гришке Распутине» и «Гришке Зиновьеве». Написана она была довольно витиевато, но Гумилев находил, что это как раз язык, доступный рабочим массам. Я поспорил с ним немного, потом спросил:
— Как же ты так свою рукопись отдаешь? Хоть бы на машинке переписал. Ведь мало куда она может попасть.
— Не беспокойся, размножат на ротаторе, а рукопись вернут мне. У нас это дело хорошо поставлено.
Месяца через два, придя к Гумилеву, я застал его кабинет весь разрытым. Бумаги навалены на полу, книги вынуты из шкафов. Он в этих грудах рукописей и книг искал чего-то.
— Помнишь ту прокламацию? Рукопись мне вернули. Сунул куда-то, куда, не помню. И вот не могу найти. Пустяк, конечно, но досадно. И куда я мог ее деть? — Он порылся еще, потом махнул рукой, улыбнулся: — Черт с ней! Если придут с обыском, вряд ли найдут в этом хламе. Раньше все мои рукописи придется перечитать.
Адамович:
В дни Кронштадтского восстания он составил прокламацию — больше для собственного развлечения, чем для реальных целей. В широковещательном этом «обращении к народу» диктаторским тоном перечислялись права и обязанности гражданина и перечислялись кары, которые ждут большевиков. Прокламация была написана на листке из блокнота.
Восстание было подавлено. Недели через две Гумилев рассеянно сказал:
— Какая досада. Засунул этот листок в книгу, не могу найти.
На листке этом написан был его смертный приговор.
Одоевцева (описывается переезд Гумилева с Преображенской в Дом искусств):
Я застаю Гумилева за странным занятием. Он стоит перед книжной полкой, берет книгу за книгой и, перелистав ее, кладет на стул, на стол или просто на пол.
— Неужели вы собираетесь брать все эти книги с собой? — спрашиваю я.
Он трясет головой.
— И не подумаю. Я ищу документ. Очень важный документ… Черновик кронштадтской прокламации.
С учетом того, что Иванов, Одоевцева и Адамович — люди, мягко говоря, «из одной компании», совпадение их рассказов может насторожить. Возможно, Гумилев читал прокламацию Иванову в дни Кронштадта (про «Гришку Распутина» и «Гришку Зиновьева» — колоритная и достоверная деталь); спустя два месяца Одоевцева застала его за поисками этого «важного документа». У беллетризовавших свои воспоминания Иванова и Адамовича эти два эпизода сложились в цельный сюжет. Но суть дела от этого не меняется.
Черновика Гумилев так и не отыскал — и решил, что ничего страшного: ключ-то от квартиры остается у него. И Иванов, и Адамович считают, что ЧК эту бумагу нашла. Мы знаем, что она ее и не искала, удовольствовавшись признанием Гумилева в намерении написать прокламации. За намерение его и расстреляли. Но он свое намерение осуществил — это можно считать несомненно доказанным[178].
Это первый фигурировавший в деле эпизод. Второй — получение денег.
Одоевцева:
Не рассчитав движения, я вдруг открыла ящик и громко ахнула. Он был весь набит пачками кредиток.
— Николай Степанович, какой вы богатый! Откуда у вас столько денег? — крикнула я, перебивая чтение.
Гумилев вскочил с дивана, подошел ко мне и с треском задвинул ящик, чуть не прищемив мне пальцы…