Черная молния вечности (сборник) Котюков Лев
С последним словом: «Я тебя люблю!»
Художественный уровень этих строк явно далек от совершенства. Обычный набор так называемых пиитизмов – и совсем уж фальшивое «светло и обреченно…»
Плюнуть бы, да и забыть истеричное словоизвержение очередной окололитературной дамы с камелиями и фекалиями. Да вот, поди ж ты. Права «мадам»! На все сто процентов права.
Я не знаком с Дербиной, но не исключаю, что мог видеть ее среди застольных «друзей» Рубцова. Впрочем, какое значение это имеет нынче?.. Сколько лиц промелькнуло, обратившись тусклыми световыми пятнами и, подобно последним вялым сугробам, навсегда растворилось во тьме забвения. Я не собираюсь разоблачать и судить пожилую больную поэтессу Людмилу Дербину, ибо та женщина, которая убила на Крещенье великого русского поэта Николая Рубцова, давным-давно вне Божьего списка живущих.
О, Господи, как скучны благополучные и властные люди! И вроде бы надо быть к ним поближе, ан нет желания, хоть убей! А у иных сие стремление в избытке. Но, слава Богу, не было этой устремленности у Рубцова, – да и сам он никогда не грезил властью и нажитком. Был постоянно беден, несмотря на изрядные по тем временам гонорары. Трудно представить Рубцова в новых временах, но можно.
Рыла мерещатся, – и Николай Рубцов средь рыл. И тычет ему в лицо стихотворствующий богатей долларовую купюру, гаркая: «Сегодня я щедр… Купи себе ящик водки!» И гогочет в спину поэта с приговоркой: «Вчера он подавал надежды, теперь одежды подает!..»
И бредет униженный поэт по блескучей улице, а некто блогополучно-нравоучительный, поправив очки, ловко, как и в старые времена, прячется в помойной подворотне.
Кое-кто по поводу моих неприглядных фантазий вскипит пеной интеллигентского романтизма в тени гнилых заборов деревенской прозы.
Охолонитесь, братцы любезные! Мне это только почудилось. Остудите свой оптимизм пивком заморским…Впрочем, пить надо все-таки меньше! И оптимистам, и пессимистам. И меркнут темные видения, и светло на душе до безнадежности. И все еще впереди! И нет сил для пессимизма!
О Рубцове написано преизрядно. Я прочитал практически почти все опубликованное, но, увы, ничего нового не открыл. Все больше бытоописательство, порой приукрашенное, порой, наоборот, пустые факты, фактики, байки. Мало что прибавляют и фундаментальные труды известных критиков В. Кожинова и В. Оботурова, лично знавших поэта.
Неполнотой грешит и мое скромное повествование. Перелопатив тысячи страниц, я вдруг с горечью понял, что никто по-настоящему не знал Рубцова. Никому не открыл он своей души, остался наедине с самим собой до последнего страшного мига. И, может быть, слава Богу, что не открыл, ибо поэзия ревнива и не прощает творцу откровений вне ее.
И приходят на память строки Ярослава Смелякова, посвященные замечательному русскому поэту Борису Корнилову, безвинно убиенному в тридцатые годы:Был бы он теперь лауреатом,
Как и я теперь лауреат.
Он-то ведь ни в чем не виноватый,
Я-то ведь ни в чем не виноват.
Явление Рубцова в отечественной поэзии закономерно, но почти непостижно. Его имя не вдалбливалось средствами массовой информации в читательское сознание, в отличие от иных имен. Я оставляю за скобками его современников, стихотворцев-эстрадников, я говорю о других.
В конце шестидесятых и к началу семидесятых особенно активизировалось перепиливание опилок русской поэзии серебряного века. Волей исторических обстоятельств и иной руководящей волей обрели вторую жизнь Мандельштам, Пастернак, Цветаева, Ахматова, не обделенные славой прижизненной. Но при всех своих достоинствах они были поэтами иного времени и – жестко добавим, – не были поэтами первого ряда.
Все-таки хоть тресни, но первый ряд – это Бунин, Блок, Есенин, Маяковский. И бессмысленно литературоведам в штатском тасовать фальшивые карты. Но даже эти имена не заслонили Рубцова, ибо он – прорыв. И самое удивительное, что этот прорыв был осуществлен в одиночку.Звезда полей!
Одиночество русского поля.
Русское одиночество.
Одиночество Божье, где воистину: всё во мне – и я во всём. Русское одиночество стояло за Николаем Рубцовым, оно одарило его божественным песенным даром, но, увы, не спасло в единоборстве с бесами и демонами.
Человек, знающий больше, чем нужно, – всегда одинок.
Человек способен разделить Божье одиночество, но не всегда сие ему под силу.
Человек может забыть Бога, но Бог на забывает человека никогда.
Попытка избыть одиночество любовью вне Бога обратилась для человека Николая Рубцова смертью.
И вот еще беда, – все сбылось. И сбылось, быть может, раньше срока. Да, Рубцов мог еще многое свершить. Но и свершенное оказалось невподъем человеку. Несбывшееся обратилось смертельной пустотой, – и даже стихи не спасли душу от всеобъемлющей, всепоглощающей пустоты.
И отчего-то вдруг вспоминается трагическое высказывание Ницше:
«Новая тоска по родине снедает меня: потребность самой свободной души – как назвать ее? Тоской по родине без родины, самым нестерпимым и самым острым вопросом сердца: где могу я – быть дома?»Нет возврата домой.
Но Родина вечна, в мире этом, и в мире ином.
Ныне поэту и человеку Николаю Рубцову ничего не надо от Родины, ибо он стал ее бессмертной частицей, ныне он и есть ее живая плоть в отчем слове.
Образ мира проходит. И это неостановимое уходящее движет сознание. Но сознание тщится обрести в неостановимом вечное.
Я закрываю глаза, силюсь представить лицо своего старшего товарища и собрата. И не вижу лица, и себя не вижу.
И видится мне темное море, и берег полуночный, сверкающий. Музыка на берегу.
С уходящего корабля некто с тоской всматривается в сторону земли и вслушивается в уходящую музыку.
А некто, стоящий у кромки прибоя, не слышит печальной земной музыки и с тоской смотрит на исчезающие в ночном море огни.
И вдруг я отчетливо осознаю: некто на берегу и некто на корабле – один и тот же человек.
И это – Николай Рубцов.
Нет ему приюта на земле, нет ему спасения в бескрайнем море.
Но весь этот бесприютный гибельный мир – во длани Божьей. И в Божьем Молчании бессмертны наши слова и души.В поисках соодиночества (статьи, эссе)
В поисках соодиночества (Предисловие к книге «Моя галерея»)
Литература или жизнь?! Весьма неразрешимый вопрос, ибо я давно уже не понимаю, что такое жизнь, и очень смутно осознаю свое литературное призвание. Но несмотря на столь вольное отношение к самому себе, написано мной и опубликовано преизрядно. Еще больше, слава Богу, не написано, а многое не будет написано никогда, а тем более опубликовано. Кое-что я уже сейчас на всякий случай не пишу, но от кое-чего упорно не отказываюсь и почти безнадежно продолжаю переводить бумагу.
А вообще самое лучшее у поэта, ежели он действительно поэт, – ненаписанное. И, может быть, самые гениальные поэты не оставляют после себя ни единой строчки, ибо истинная поэзия – это открытое мироощущение. И самое проникновенное, самое пронзительное, душевное переживание порой невозможно выразить в слове, а тем более закрепить на бумаге.
На рубеже тысячелетий я пристрастился писать предисловия к чужим поэтическим книгам. Не то чтобы я раньше гнушался этой работы, ибо не счесть рецензий, рекомендаций, вступительных статей, врезок и т. п., написанных мной по разным поводам, приятным и не очень. Но, да простят меня коллеги, я не считал сие занятие серьёзной работой, если не сказать крепче. Но в последние сумасшедшие годы я, как ни странно, очень трезво пересмотрел свое отношение к этому «мелкому» жанру – и откровенно скажу, что чужое творчество в иные дни и ночи становится для меня не менее близким, чем моё собственное. Особенно ежели человек хороший. И добавлю: хороший поэт и одновременно хороший человек – явление на Руси весьма редкое. И не только на Руси.
Где-то я обмолвился: «Моё бессмертие – моё одиночество, ибо только в одиночестве человек бессмертен, как Бог».
Я мужественно не отказываюсь от своего рискованного афоризма, но уточняю, что поэзия – это ещё и соодиночество. Не ручаюсь за других избранных, но мне не хочется одному обитать в живом бессмертье Божьем. Я отказываюсь единолично владеть тайнами, которые принадлежат всем. И ох как хочется жить не только роскошью человеческого общения, но и наоборот! Ибо самый надёжный друг – не тот, кому можно всё бесконечно высказывать, но тот, с кем можно и нужно молчать до бесконечности.
Я слукавил бы, заявив, что меня не интересует современный литературный процесс. Мне иногда даже кажется, что я принимаю в нём какое-то участие. Конечно, не такое, как какой-нибудь окололитературный журналист и придурок, но всё же… И поэтому не случайно созрело робкое желание переиздать написанные когда-то предисловия. Естественно, не все, а избранные, поскольку некоторые субъекты литературы не оправдали моих надежд и авансов, да и просто-напросто оказались суетливым дерьмом. Но тиражируют, мерзавцы, мои лестные слова о себе без моего ведома и разрешения где ни попадя. Но не о них, призванных, ныне речь моя, а о избранных.
Крепко подумав, я решил, что одними предисловиями читатель, не дай Бог ещё злой и голодный, сыт не будет. Кто-то настырно захочет убедиться в правоте моих высоких оценок, а кто-то, не менее настырно, пожелает уличить меня в предвзятости и некомпетентности. Но как сегодня разыскать малотиражные издания в бурных безднах литературного океана и в книжных трясинах рынка? Почти безнадёжно. Вправе ли я рассчитывать, что у читателя и критика окажется под подушкой интересующий его томик. А вдруг его жена засунула книгу стихотворений под ножку вонючего шкафа, дабы не качался и не скрипел во время семейных скандалов.
Вот так и родилась идея книги «Моя галерея»: собрать некоторые «путёвки в жизнь», написанные мною разным, порой очень далёким друг от друга по времени и по мировоззрению авторам, и проиллюстрировать их избранными произведениями самих авторов.
Льщу себя уверенностью, что людям, неравнодушным к русской поэзии, станет понятнее и моя правота, и заблуждения мои. При этом считаю необходимым оговориться: никогда не писал о тех, к кому был равнодушен. И ещё оговариваюсь: поэзия останется поэзией даже тогда, когда на Земле не останется ни одного поэта.
Посланник вечности
Настоящий поэт – явление природы, а потом уже литературы и культуры. Николай Рубцов – абсолютное явление русской природы, ее Божественное проявление в отчем слове. И не случайно он – последний русский поэт XX века, практически при жизни ставший классиком.
Но судьба с малых лет не щадила его. Раннее военное сиротство, беспризорство, детдом, суровая морская работа, а потом четыре года службы на эсминце в северных морях – и опять работа, бездомство, полуголодное студенчество – и проклятая бытовая неустроенность до ранней, трагической смерти. Всего неполных 35 лет земного бытия, ничто по сравнению с вечностью. Но!.. Но в 1965 году он выпустил свою первую книгу, а через двадцать лет на родине ему поставили памятник.
Николай Рубцов был настоящим русским человеком, а не пресловутым чудиком и бомжом, как пытаются иные его представить. Он умел безоглядно любить и был любимым. Но как часто любовь и смерть идут рука об руку. И пусть любовь бессмертнее самой жизни. Но нет, нет утешения сердцу и разуму. Поэт был нормальным русским человеком, обладал ясным сознанием, но волею судьбы его упорно сносила вниз река жизни.
О, песни Николая Рубцова! Это поистине бесценный дар нам, многогрешным. Когда я вспоминаю его негромкий голос – меркнет даль и глохнет шум сторонний. Я вновь въявь слышу, как он поет свои знаменитые стихи: «В горнице моей светло», «Звезда полей», «В минуты музыки печальной», «Замерзают мои георгины»… Неповторимы, завораживающи были песни в авторском исполнении. И остается только клясть себя и неловкое время, что не было под рукой магнитофона, да и не могло быть по бедности, дабы записать для вечности его необъяснимо чарующее пение. Эх, наше вековечно русское: «Если бы знать!.. Если бы знать!..» Но, увы, никто ничего не знает…
Николай Рубцов – прорыв! Его творчество восстало над официозом советской литературы, восстановило прерванную на Есенине нить русской поэзии. Песенное есенинское начало продолжилось в Николае Рубцове и зазвучало во всю мощь в самый разгар нашего зловещего уранового века. Сколько душ спасла музыка его стихов?!. Кто сочтет?.. И скольким ныне дарует она спасение? Стихи Николая Рубцова вечны, как сама Россия. Стынут бронзовые изваяния поэта над землей, летят осенние листья, шумят снегопады… Но горестно остается вздохнуть о какой-то роковой тайне посмертного признания многих и многих русских гениев. И нет разрешения сей страшной тайне. Ныне, когда теле-и радиоэфир засорены эстрадной мутью, когда истинные творцы в загоне, когда умышленно подменное выдается за истинное, стихи и песни Николая Рубцова – как лесной воздух при кислородном голоде, как глоток родниковой воды на безводном, горючем пути. Нет возврата домой! Но родина вечна в мире этом и в мире ином. И вечны вещие образы поэзии Николая Рубцова. Они с нами, в нас! Они остаются с душой человека навсегда.
Последняя свобода
– Русский поэт Юрий Воротнин – ныне почти сосед по Подмосковью, а вернее, почти земляк: я родом из Орла, он – из Тулы.
Удивительно, но жизнь как-то очень долго и ловко берегла нас друг от друга, чтобы свести, наконец, в наши зрелые лета, в годы русского возрождения и разора, и сопутствующих сему вечных русских надежд.
Я ещё не перестал верить в человеческую дружбу, хотя о дружбе творческой забыл давным-давно. С горечью забыл, если не сказать больше… И не говорю… И молчу, глухо, угрюмо.
Но, но, но!..
О, это непостижимое русское «НО»! И, славу Богу, что оно есть!
В нашем «НО!» порой во сто крат больше «ДА!», чем в самом ДА??? которое, в безнадёжной борьбе меньшего зла с большим зловеще обращается в «НЕТ!!!», ибо зло – категория неделимая?
Читая поэта
Юрия Воротнина
Но в ресторане вдруг певица
«Ночным Белградом…» – запоёт.
Юрий Воротнин
Мотив забытый над тёмным садом,
И песня полнит печалью грудь:
«Ночным Белградом мы шагали рядом,
Казался близким самый дальний путь».
Где этот голос?! Где эти встречи?!
Быть может, в бездне любовь поёт…
Но всё, что было – осталось вечным,
И то, что вечно, – всегда грядёт.
Всегда в грядущем – дорога к Богу,
Всегда в грядущем – последний край.
Пройти осталось не так уж много, —
И там, за адом, – ворота в рай.
Поёт над бездной душа-отрада, —
И пусть за раем обратно ад…
«Ночным Белградом… Ночным Белградом…» —
И нет дороги душе назад…
Думаю, что этих строк вполне достаточно, чтобы понять моё отношение к творчеству Юрия Воротнина, а заодно и понять мой тёмный афоризм, от которого, увы, не могу удержаться: зло, как и добро, надо творить абсолютно бескорыстно, то есть не творить. Если кто-то чего-то не понял из вышесказанного и изречённого, то это, как говорится, его тупые проблемы. И вообще: лучше жить непониманием последней свободы, чем абсолютным пониманием всего несвободного, ибо земная жизнь наша не так уж и безнадёжна при всей её дурной конечности-бесконечности. Она – «бессмертья, может быть, залог». И нет в мире Божьем бессмертья без Человека, и Человека без поэзии нет.
Истина и легенда
«Что есть истина?» – вопросил Христа прокуратор Иудеи Понтий Пилат, но ответом ему было Божественное Молчание.
Истина не нуждается в самоутверждении, ибо в истине – правда.
Но ложь без энергии самоутверждения – ничто, а потому «слова, слова, слова…». И рождаются легенды. И достоверность вымысла, особенно женского и женственного, застит истинное, как временный огонь фейерверка застит свет вечных звезд. Ложная красота легенды зачастую агрессивна и всепроникающа, а посему весьма скоро и охотно усваивается массовым сознанием. Не счесть тому примеров в истории мира, а в истории отечественной литературы легенды живут и «побеждают», переживая своих творцов.
Вот, например, у всех в умах застряло, что слоган «Поэт в России больше, чем поэт!» принадлежит Евтушенко. Кстати, очень сомнительный и неглубокий слоган. И сам Евтушенко в сие крепко уверовал, венчая этими словами свой последний юбилейный вечер. На самом же деле это слова Белинского, сказанные аж в 1847 году. Неистовый Виссарион легкомысленно обронил: «Поэт в России больше, чем поэт!», Некрасов хитро подхватил: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан», и пошло, поехало. Не удивляюсь, ежели и слова Некрасова припишут Евтушенко, поскольку можно, так сказать, «не быть…».
А вот еще примерчик, но уже из собственной практики. В книге «Демоны и бесы Николая Рубцова» я написал, что благодаря своим товарищам по Литературному институту, Николаю Рубцову и Анатолию Передрееву, узнал о литературоведе Кожинове. И добавил к сему, еще при жизни последнего, что не надо уважаемому Вадиму Валерьяновичу приписывать себе открытие Рубцова читающей России. С чем лично Кожинов величественно согласился. И ведь, действительно: кем был В. Кожинов в конце 1960-х? Скромный, настырный сотрудник ИМЛИ, кандидат филологических наук, а Николай Рубцов был всесоюзно признанным поэтом, стихи которого издавались массовыми тиражами.
Но вот поди ж ты, какой-то Куняев пишет, что я бросаю тень на светлое имя Вадима Валериановича Кожинова, ибо всей литературной общественности известно совершенно противоположное, что без Кожинова как бы и Рубцов не состоялся. А я ведь черным по белому далее написал, что Кожинов очень много сделал для пропаганды творчества Рубцова, но уже после смерти поэта. С чем Кожинов, Царствие ему Небесное, также был согласен, в отличие от своего незваного правозащитника.
Аналогичная ситуация нынче складывается с творческим наследием и литературной судьбой замечательного русского поэта Алексея Прасолова.
Лично я с Прасоловым был знаком шапочно в общежитии Литинститута. Помню смутное, похмельное утро ранней осени и чье-то бодрое: «Пошли похмелимся, тут Прасолов на ВЛК объявился!». Кто такой Прасолов, мне было тогда абсолютно до лампочки, главное «похмелимся!..».
Эх, юность ты моя забубенная! Где ты теперь?! И была ли?!
Очень точно портрет поэта передан Владимиром Ивановичем Гусевым в статье «Первая книга»: «…Прасолов, когда был по-житейски „в форме“, был человек собранный, жесткий и умный, болтать не любил, даже в глаза не любил смотреть – как бы для того, чтобы и тут не расходовать энергию попусту».
Вот этот человечек с убегающими глазами и оказался Прасоловым, с которым, увы! больше встретиться не довелось, поскольку на следующий день «по известным причинам» он навсегда исчез из общежития. Но что мне тогда был Прасолов, что я – Прасолову?! Тогдашний мой моральный облик – это Зилов из «Утиной охоты» Александра Вампилова, с коим в те славные годы был накоротке. Желающим уличить меня за прошлые грехи, а ныне этих желающих несметно, настоятельно советую обращаться к «Утиной охоте», лучше, чем у гениального Вампилова, не получится.
А теперь о посмертных открытиях поэта Алексея Прасолова, вернее об его незваных открывателях. Читаю недавно в одном полусолидном издании: «Отрадно, что Прасолов, несмотря на гонения, был сразу замечен и поддержан известными литературными критиками В. Кожиновым и И. Ростовцевой. Они оказали огромное влияние на творческое развитие поэта, благодаря их самоотверженным стараниям творчество Прасолова стало достоянием всей читающей России…» Подобные высказывания звучат на поэтических вечерах и задают тон в окололитературных ямах и подворотнях.
Вот она легенда, вот она, родимая! Р-раз – и сожрала истину. И не поморщилась, не зарделась от мелкого смущения.
Между тем, читаю в предисловии В. Кожинова к сборнику А. Прасолова («Стихотворения», издательство «Советская Россия», 1978) следующее: «Четырнадцать лет назад (т. е. в 1964 г. – Л.К.) меня не только не заинтересовало, но и несколько удивило (!) появление в „Новом мире“ большой подборки стихотворений неведомого воронежского поэта (до этого стихи Прасолова публиковались только в местной печати и едва ли были известны кому-либо, кроме его земляков). Было ясно, что стихи написаны по-настоящему значительным, глубоко мыслящим и сильно чувствующим человеком. И все же не могу не признаться, что не понял тогда главного: в литературу пришел подлинный поэт. Я видел в его стихах сильные, яркие, полные смысла строки, но не разглядел того целостного поэтического мира, который уже созрел в душе их создателя. Стихи, взятые в целом, воспринимались как нечто прозаичное, несколько даже рассудочное и лишенное того высокого артистизма, без которого не бывает истинной поэзии (!). Но вместе с тем теперь ясно, что поэта полнее можно было бы увидеть и в тех стихах, и горестно думать о своей тогдашней незрячести. Я не разыскивал новых стихотворений Алексея Прасолова (а ведь вскоре вышли сразу две его книги), не думал о нем, хотя подчас и слышал его имя и не забывал о той журнальной подборке. Лишь в 1976 году я снова встретился с его стихами – чтобы уже не расставаться с ними…» (т. е. через четыре года после смерти Алексея Прасолова. – Л.К.)
И еще В. Кожинов упоминает о некоей И. И. Ростовцевой, якобы «… сыгравшей большую роль в судьбе поэта», но не подкрепляет свое высказывание никакими значительными фактами из биографии Прасолова.
Но к чему литературной легенде факты? Легенда и без фактуры самодостаточна.
И неудивительно, что в 1984 году в журнале «Литературное обозрение» известный русский поэт, земляк и приятель Прасолова, Анатолий Жигулин с обоснованным несогласием пишет:
«…В некоторых статьях критик В. Кожинов сетовал, что вот-де такого поэта, как Алексей Прасолов, никто не заметил и никто не помог ему в свое время. Полноте, Вадим Валерьянович! Заметили и помогали. Кто заметил и кто помог? Да Твардовский Александр Трифонович! Взял да и напечатал большую подборку А. Прасолова „Десять стихотворений“ в „Новом мире“, в восьмом номере 1964 года, на 13–14 лет раньше Ваших первых статей о Прасолове. А в 1967 году автор этих строк, едва ли более пяти месяцев ведавший стихами в „Литературной газете“, успел-таки напечатать подборку стихов Прасолова. В Воронеже А. Прасолову помогали критики В. Гусев, А. Абрамов, В. Скобелев, О. Ласунский. Алексей Прасолов, как и всякий истинный поэт, бывал порой и одинок. Он писал письма – друзьям, знакомым и незнакомым. Поэтому совершенно неправ В. Кожинов и в своих упорных утверждениях о большом влиянии на творчество Алексея Прасолова критика И. Ростовцевой всего лишь на том основании, что она получила от него, а потом опубликовала несколько писем. Это, конечно, выглядит странно. Наш долг, долг друзей и товарищей А. Прасолова, отвергнуть праздные домысли и восстановить истину».
Думается, нет нужды комментировать данные высказывания как В. Кожинова, так и А. Жигулина, к сожалению, ныне тоже покойного.
Добавлю лишь, что В. Кожинов, отмечая книгу Прасолова «День и ночь», изданную в Воронеже, ни разу не обмолвился о Владимире Ивановиче Гусеве как об авторе статьи о поэте и редакторе книги.
Странно?! Отчего же!.. А зачем литературной легенде истина? Зачем ей правда? Вполне достаточно И. Ростовцевой в качестве как бы вдовы поэта. И наплевать, что жива настоящая вдова Прасолова и хранительница его архива Раиса Андреева-Прасолова, которой поэт посвятил свою последнюю книгу с откровенным эпиграфом из М. Ю. Лермонтова: «Я знал одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть».
Но, слава Богу, истина, в отличие от рукописей, не горит. Для истины ничто адский огонь. Покойный Жигулин, отмечая людей, помогавших человеку и поэту Прасолову, неслучайно называет первым Владимира Ивановича Гусева. И вообще к Прасолову в Воронеже относились хорошо, даже В. Гордейчев.
Ныне мы публикуем письма Алексея Прасолова, адресованные В. И. Гусеву, в период их совместной работы над первой книгой поэта «День и ночь» – быть может, самой главной.
Не удержусь от одной необходимой цитаты из письма А. Прасолова – В. Гусеву:
«…Привез бы я тебе винограду, но здесь он исчез – и местный, и грузинский. Что-то рано дохнуло холодом. Осень – грязная нищенка даже здесь. Ни одного яркого листа. Когда смотришь на землю сверху – становится душно: вся избита, размолота и затянута дымом. И какая тонкая оболочка жизненных газов окружает землю! Жутко. Ведь вся она будет, в конце концов, отравлена нами. И летя, не уйдешь от земли…
Все. Будь здоров. Жму руку…
Спасибо
За Чюрлениса. „Истина“ запомнилась.
26.10.65. Алексей».
Речь идет о картине Чюрлениса «Истина». Творчество этого художника, открытого поэту Владимиром Ивановичем Гусевым, оказалось созвучно тогдашнему настрою души Прасолова.
«„Истина“ запомнилась».
И ох, как хочется верить, что всем, кому дорога русская поэзия, запомнится все-таки истина, что свет истины неизбежно сокрушит темный морок домыслов и легенд.
В качестве приложения к статье публикую рецензию Вл. Гусева «Первая книга» и письма А. Просолова, адресованные лично Вл. Гусеву, с любезного разрешения Владимира Ивановича.
Владимир Гусев
Первая книга
О поэте Алексее Прасолове в эти годы говорено много. Отчасти он даже вошел в моду, хотя нет слов более несовместимых, чем «Прасолов» и «мода». Не желая примыкать к чьей-либо литературной удаче, тем более посмертной и вообще какой-то печальной, должен, однако, напечатать некоторые из писем Прасолова ко мне. Цель этой публикации, во-первых, чисто историко-литературная. Переписываются два литератора, в чем-то близких, в чем-то различных по взглядам на свое призвание, и, естественно, все приводимые здесь письма Прасолова имеют отношение не только к его личным делам, но и к его пониманию творчества. Это тем более важно, что в последнее время те или иные поэтические и критические школы стараются, как водится, приспособить умершего и не могущего ответить Прасолова к своим платформам. Так пусть он все же сам заговорит. Не следует из него делать некое дитя, которое якобы только тем и занималось, что кого-то слушало и кому-то было обязано. В воронежской литературной среде творческая несамостоятельность и всякого рода опеки вообще всегда невысоко котировались. Прасолов, когда был по-житейски «в форме», был человек собранный, жесткий и умный, болтать не любил, даже в глаза не любил смотреть – как бы для того, чтоб и тут не расходовать энергию попусту. Так он и письма пишет: кратко, собранно (кроме, конечно, тех случаев, когда он взволнован, хочет выговориться и т. д.). «Дурачком с улицы» он не был. Литературные его воззрения были зрелы и довольно определенны. Высокая классика: Лермонтов, Блок, Есенин. Он пишет статьи (о Есенине и др.).
«Действие» происходит в 1965 году, когда мы, Прасолов в качестве автора и я в качестве редактора, готовили к печати его первую книгу – «День и ночь». Я был редактором нештатным, издательским редактором была воронежская поэтесса Л. П. Бахарева (Шевченко), работавшая в то время в Центральночерноземном издательстве (сам я был преподавателем Воронежского университета). Оба наши имени числятся в выходных данных. Практически над книгой работали Прасолов и я. Я думаю, Людмила Бахарева не обидится, так как и я над книгой особенно не «работал».
Над текстами продолжал работать сам Прасолов.
В это время он, как обычно, мотался по районным газетам. В начале переписки он – в родной Россоши; затем он состоял в штате репьевской газеты «Ленинское слово». Почему его не «вытащили» в Воронеж, спросите вы? Вытаскивали и в конце концов вытащили. Вообще в Воронеже, вопреки некоторым разговорам, к Прасолову и в литературной среде и в обкоме относились хорошо или неплохо, но мешала известная его «болезнь». Это слово то ли надо, то ли не надо брать в кавычки, так как официальным алкоголиком он, кажется, не был. Кстати, по этому поводу можно сказать и следующее. Люди есть люди, и такой талантливый человек, как Прасолов, неизбежно вызывал бы чувства ревности и другие известные «литературные» чувства, если бы не эта самая его «болезнь». По своему поведению и биографии Прасолов был никому не соперник, некоторые даже и неталантливые люди относились к нему снисходительно или покровительственно. Так что нет худа без добра. Впрочем, дело не только в «болезни». Мало я знал в своей жизни людей более некарьерных, чем Прасолов (см. мои материалы в московском «Дне поэзии – 1977 г.» и в издании «Алексей Тимофеевич Прасолов. Указатель литературы». Воронеж, 1980). Все это чувствовали и по какому-то молчаливому сговору старались помочь ему, хотя это было нелегко. Вообще в то время в Воронеже была неплохая литературная атмосфера. Что же касается Прасолова, то с момента выхода коллективного сборника «В добрый путь. Стихи молодых поэтов» (Воронеж, 1958) он был замечен и одобряем.
В письмах опущены кое-какие личные мотивы, которые ни для кого, кроме двух близко знакомых людей, не представляют интереса.
Остальное – в комментариях.
Здравствуй, Володя!
Думаю, ты в Воронеже. [1]
Что с рукописью? [2] Отдал? Как там реагируют? Молчаливо? <…>
За это время вряд ли произошло что-либо существенное в изд-ве.
У меня тоже нового ничего нет. Есть только какое-то недоброе предчувствие по отношению к дальнейшей судьбе сборника. [3] Я не умею жить с расширенными от страха глазами, но тревога – спутник всякого дела, которое слишком близко тебе. Новых соображений за это время не накопил – видимо, они будут уместней, когда в изд-ве подступят ближе к делу.
А мы в основном, кажется, сделали то, что нужно, чтобы отдать им рукопись. Если ты там, ближе видишь что-либо новое – ответь.
Я думаю над новым, в том числе и над тем замыслом, куски которого читал тебе. [4] Жду слова. Жму руку.
Алексей
P. S. Пиши по адресу, указанному на конверте. 27. IV. 65.
С праздником!
18. V. 65Здравствуй, Володя!
Письмо получил. Безусловно, ничего нового не могло произойти там за это время.
В Воронеже я буду, как только появится важная необходимость – часто, «почаще», конечно, не могу сейчас наезжать. Но если что-либо появится – черкни сразу. Приеду.
Сейчас хороню дедушку. Последний долг человечий… За меня не беспокойся в том смысле. Я исключаю все, что было. До абсолюта. Будь здоров. Пиши по прежнему адресу.
Алексей.Здравствуй, Володя!
Получил письмо, думал над «душами». [5] Все вытравить нельзя да и нет смысла. Но третью часть я устранил безболезненно. Так что буду готов к вызову в издательство.
Когда же состоится?
Я теперь работаю в Репьевской райгазете. [6] Блокада кончилась: в обкоме доверили… Кстати, там сейчас зав. сектором печати человек, с которым я в 62-м году работал в газете.
С Воронежем я могу быть на короткой ноге: отсюда ходит автобус, а еще лучше – сесть на самолет и через 25 минут там. Дешево и скоро. Думаю, в ближайшем будущем встретимся.
Жму руку
Алексей
1. VI. 65.
P.S. За меня будь спокоен, я все на том же уровне. Снижаться не хочу.Привет, Володя!
Поздравляю писателя В. Гусева [7] и спрашиваю тоже: Што на очереди? Я отослал рукопись в «Мол. Гвардию» [8] 40 стихов. Но делаю сейчас другие. Ночь легко идет, когда пишется, но днем взвинченность от недосыпа. Во, брат, жизнь. Мне так нравится, когда идет.
Привет семье, Чаду – особо. Но у него свой язык, на который мы свое не умеем переводить.
До свиданья!
А. Прасолов.Здравствуй, Владимир!
Я был в издательстве 25-го сентября. Светлана Глебовна [9] сказала: уже сдан в производство. В производственном отделе разочаровали: еще не сдавали. Спросил, когда сдадут. Спросили: зачем вам это нужно? Сказал: хочу знать, когда будут листы. Ответили: в октябре-январе!
Молодцы.
Я звонил тебе. Бахарева [10] сказала, что якобы ты хочешь написать к сборнику аннотацию. В день последней встречи у нас с тобой разговора об этом не было. Ты хочешь написать? Я хотел бы быть в курсе дела.
Напиши мне вкратце. Я не против твоей аннотации. Но надо знать – просто ли это твое желание?
О деле – все.
Я буду еще в Воронеже не раз. Здесь тружусь. Сегодня перешел на отдел писем, на который и ехал сюда. Появился человек, и дай бог, чтобы он потянул сельхозотдел и чтобы в эту телегу меня снова не впрягли. В отделе писем у меня больше времени для своего, зарплата одинакова. Есть кое-что новое свое.
С досады, навеянной статьей некоего аспиранта ВГУ В. Бахмут о С. Есенине, кою он прислал в нашу газету, написал о «Есенине – вслух». [11] Статья. Хотелось, чтоб искренне и не по-газетному, по-человечьи. Что вышло – не знаю. Вот и все. Жму руку. Читаю «Рыбный день».
О нем – потом. Будь здоров.
Алексей.Здравствуй, Владимир!
На почте взял твое письмо. Если еще возможно, дай им [12] аннотацию, кажется, при таких темпах производства можно успеть написать в сборник [13] что угодно, даже некролог на смерть автора. «Рыбный день» [14] прочитал. Автор как-то по-новому приоткрылся как человек. Видишь, писание порой выдает нас людям довольно отчетливо. Первая часть мне особенно понравилась – та жизнь, которая страшно бесит меня в городе, особенно в семьях интеллектуалов.
Вторая – отшельничество человека и фон (люди, щуки, деревья) реальные окрестности реального города, состояние отшельника очень знакомо, и как-то жаль мне твоего человека.
…А ты, оказывается, знаешь такие вещи, как рыбалка и все с ней связанное. Это мое помешательство тоже.
– Пишу свое. Ох, и трудно: чем дальше – тем неподатливей все, с чем имеешь дело. Будь здоров, авось, отдел так и утвердят за мной. Здесь – совсем другое. Жму руку.
А. П.
5. Х. 65.
P.S. Смотри, что написал о С. Есенине. [15] Ни на что не претендуя, хотелось по-человечески…Здравствуй, Володя!
В последнее время чувствую себя каким-то ссыльно-отрезанным, дважды ходил сегодня на почту, сам не зная зачем, – и неожиданно-быстро получил твое письмо. Что для меня – новость? То, что я включен в план «Мол. гвардии», да еще на 1966-й. Это и хорошо, и плохо. Плохо потому, что в один год две книги – нельзя и меня там, по всей вероятности, вычеркнут. Хорошо – если включат снова, но на другой год. Это мне что-то дало бы для новых вещей, над которыми бьюсь, как младенец с сознанием взрослого. В чем-то нужно не то, что есть, я так уже не могу. По-иному еще не просто, еще не подошло все, что нужно. А так, как было, не стоит повторять. Что для меня – не новость? План и себя в плане видел, еще когда звонил тебе в твое отсутствие. Что сборник в произв. отделе, знал. Что все сдерживает «66» – тоже. Но ведь чтобы вышел в начале того года, пора бы, кажется, сдать в набор. Это – без мировой скорби. По-деловому.
Ладно.
О статье. [16] Это что-то сумбурно высказанное, выхваченное наспех из всех раздумий. Тем более, что я до последней минуты не думал писать о С. Е. Подтолкнул случай. Мне не удалось сделать второй вариант.
Мысль и чувство, наука и искусство – это очень долгий процесс осмысливания. Уловил я не все, провел что-то резкое между ними: оно проступает не так грубо, не так просто, как в статье. К этому примыкает и такая мысль.
Есенин – это та песня, которая несет отсвет вольной Руси, не мыслимой сегодня и не могущей так раскованно повториться. Никого не оставляет эта песня равнодушным, потому что наше вчера еще так недалеко (та вольная буйная стихийная сила), и как бы ни замкнули нас железные условия прогресса, цивилизации – молодость наша легко ранит своей песнью, отголосок которой – во всем Есенине.
Это – только об одном его луче. А их у него много – и все живые.
Вчера, ночью, дочитал «Травинки во льду». [17] Читал, стараясь сохранить беспристрастие. До половины это удавалось. Чувствовал, что пишется очень густо, «мясисто», и без претенциозной абстрактности мысли, с очень «земным» ощущением мелочей привычного мира, сквозь который пробивается проклюнувшаяся душа человека. После половины обнаружил, что беспристрастие было внешним, что недочитать уже – как перерезать живое.
К концу даже заржал среди ночи, поддавшись твоему классу. Потом подумал: а что эти травинки? Не искусственно ли они торчат в середине рассказа? Верь, и без символики чувствуешь и лед и травинки – не те, желтые, а эти – пробивающиеся. И даже если бы я случайно пропустил место о мертвых травинках и таким образом не знал, что они есть в рассказе, то название его не вызвало бы недоумения. Над этим и теперь думаю. Видимо, в них, в тех неживых, есть, что-то и другое, чего я не схватил. В конце зарябили Алешины отрывочные слова, мысли: что это, как, почему. Какой-то спад той напряженной ровности и значительности, что во всем рассказе. Может, сначала кажется – слова очень сгущены, до нарочитости, а потом вдруг натыкаешься на одно – и картина ясна, как та, – выступающая из класса этакой курочкой! Молодец! Лишь бы так пошло – но уже в развитии, в тебе во всем.
О разговоре с Твардовским. [18] Он «записан» до зримости во мне. Мысль записать на бумаге, когда приехал из Москвы, показалась коробящим кощунством, хоть я не смотрел на него «суеверно». Да и неловко – сейчас о нем. слишком нескромно. Потом поговорим. Я конце месяца буду. А сейчас не хочется болтаться в воздухе и в Воронеже. Там, брат, так пусто сейчас… А тут хоть греет – свое, мучительное. Ты никуда не отлучишься к тому сроку?
Все. Будь здоров во всем. А. П.
P.S. Скажи, не приходилось ли тебе видеть в книготорге старые номера «Подъема» – 4 за 1963 и 1-й – за 1955? Очень нужно. Нужда не духовная, но большая. Если случится, посмотри, пожалуйста. Литстраница [19] – не моя, я в ней только «ингредиент» со своей статьей.
9. Х. 65.Привет, Володимир!
Ты напрасно тревожишься: тоска – тоской, а жизнь – жизнью, дело – делом. Прошлого у меня нет. И не будет. Я от него отказался сам перед собой.
Если позволят небеса, в субботу взмою ввысь – и увидимся. Я позвоню. Лишь бы синоптики не подвели. Рад буду, если в «Травинках» – без лести говорю – увидал нужное. Когда в вещи есть «корень», его всегда увидишь. Твоя открытка – как раз ко дню моего рождения. Так и зачислим.
Будь здоров.
Я могу быть вскоре. Есть дело.
Жму руку.
Алексей.
12. X 65.Здравствуй, Владимир!
В тот раз я улетел рано утром в понедельник. Видел ли ты телепередачу 17-го? [20] Вряд ли. Дело в том, что вместо 5.00 она пошла в 2.00. Футбол внес поправку в программу. Если же видел, то говорить о ней нечего. Неудобств не испытывал. Даже от лампы, из-под коей удрал Кораблинов [21] и под кою сел облучаться я – надо же беречь стариков. Облучение помогло созреть моим некоторым мыслям, и я, прилетев, написал за это время стихи. Скажи, а нельзя ли все-таки пропихнуть изд-ву сборник этим годом? Как там дело сейчас – не уловил ли чего-нибудь нового?
Мой преемник (на с/хоз. отделе) [22] удрал, не выдержав месяца. Я хочу стоять на своем месте, а туда – пусть редактор ищет. Он к празднику приедет из санатория – вот и пусть займется укомплектованием кадров. О беглые людишки! Иных перемен нет. Надо делать свое. Мои – ночи.
Интересно, «Роман с друзьями» А. Мариенгофа в № 10 «Октября» [23] – это не вариант ли «Романа без вранья»? Вообще-то были времена… Ярко, громко, а почему-то не завидно. На праздник буду в Воронеже. Оставшееся время – дни – идут воловьей походкой.
Ты аннотацию уже отдал? Я не запомнил тогда. <…>
Как живешь?
Привез бы я тебе винограду, но здесь он исчез – и местный и грузинский. Что-то рано дохнуло холодом. Осень – грязная нищенка даже здесь. Ни одного яркого листа. Когда смотришь на землю сверху – становится душно: вся избита, размолота и затянута дымом, пылью, туманом. И какая тонкая оболочка жизненных газов окружает землю! Жутко. Ведь вся она будет в конце концов отравлена нами. И летя, не уйдешь от земли…
Все. Будь здоров. Жму руку…
Спасибо за Чюрлениса. «Истина» запомнилась.
Алексей.
26. X. 65.Здравствуй, Володя!
Позавчера я из Москвы… Приехал в Воронеж – и не смог тебе даже позвонить. В полдень вылетел из Воронежа. Вышел из самолета, остановился на горе – далеко видна земля и тихо на ней, опустелой, принявшей первый, неверный снег.
Чем была Москва? Два часа – Кремль. В Архангельском соборе отблеск Рублева, могила Дмитрия Донского, Грозного… Вопрос гиду, почему рядом с Кремлем и Мавзолеем – буйный торг: Гумм и прочее. Не понравилось. Оторвался и пошел сам. <…>
Был в «Молодой гвардии» Г <…>, Б <…>. [24] Говорил о «столбовой дороге» и «обочине», кои они мне указывали в ответе. Заговорил Б. мягче. Но народ, чувствую, недобрый. Очень уж вежливый-с. Ладно. Свое надо вырывать. Нужно делать стихи. Вот плюнул на все лит. страсти и пишу.