Живые люди Вагнер Яна

Серёжа ответил не сразу, но когда он, наконец, заговорил, его голос звучал так же легко и весело:

– Чего ж вы тогда козу зажарили? – сказал он; я пыталась уловить в его ответе напряженные нотки и не смогла. – Козу бы как раз под это дело и приспособили.

И они засмеялись, все четверо, включая юного Вову, нашего будущего рыбака-подмастерья.

Когда Серёжа вернулся в дом, замешкавшись на секунду у порога, чтобы стряхнуть с ботинок налипший снег, мне показалось, что закричали все разом, хотя на самом деле говоривших было всего двое.

– Лишняя баба? – звеняще, яростно сказала Наташа. – Козу приспособить?

– Ты охренел? – громыхнул Лёня. – Вдвоём с этим зеком на снегоходе? Да он тебя в первом сугробе закопает, ты даже «мама» сказать не успеешь…

Серёжа поднял глаза от ботинок. Он больше не улыбался.

– Всё. Хватит.

Лицо у него было усталое и злое.

– Не о чем разговаривать. Мы голодаем. Вы на себя в зеркало давно смотрели? Мы скоро сеть из воды вытащить не сможем. Если у кого-то есть предложения, где нам взять еды, чтобы продержаться до уток – давайте. А нет – я завтра поеду с этим Анчуткой в лес на его снегоходе. И если надо, буду кататься с ним каждый день, на сколько хватит бензина. А вы в это время покажете этому молодому, как его, Вова, как правильно ставить сети, и покажете как следует, потому что они обещали нам еще три штуки, а это в два раза больше рыбы…

– Я покажу, – быстро кивнул Мишка, и папа, сидящий в углу возле печки, кивнул тоже, хотя и не произнёс ни слова.

Андрей зашуршал оставленной на столе пачкой «Явы», извлекая оттуда сигарету; он глядел в окно отсутствующе, равнодушно, как будто этот разговор совсем его не касался.

– С сигаретой – на улицу! – свирепо сказала Ира. – Хватит уже, весь дом задымили, детям здесь спать.

Андрей неохотно поднялся, и сунув пачку в карман, пошёл к выходу. Серёжа посторонился, пропуская его. Входная дверь хлопнула.

– Какие тебе еще нужны предложения? – рычал Лёня.

Он стоял посреди комнаты, широко расставив ноги, такой же большой и угрожающий, как недавно ушедший человек в камуфляже, спросивший у моего мужа «которая из этих баб твоя?»

– Я уже всё предложил. Тогда ещё. Сигарет они принесли, шоколадку детям, мать их! – смятая пустая пачка, всё ещё лежащая на полу, хрустнула под его ботинком. – Жрать им нечего. Суки. Ты им еще ружьё подари. И бабу. У тебя лишняя. Вместо того, чтоб учить их рыбу ловить, заглянуть к ним ночью. Они там перепьются все и спать лягут…

– Ну давай, попробуй, Рембо херов, – сказал Серёжа. – Лицо раскрась и нож в зубы, я тебе дам, у меня много. А когда они тебя пристрелят, сразу станет легче определиться, какая баба лишняя.

На короткое мгновение мне показалось, что Лёня сейчас его ударит. Они стояли в каком-нибудь метре друг от друга, с раздутыми ноздрями и сжатыми кулаками, но прошла минута, другая – и ничего не произошло, и Серёжа, наклонившись, принялся расшнуровывать ботинок, а когда он снова выпрямился, лицо у него было уже совсем другое.

– Мы не будем с ними воевать, – сказал он вполголоса. – У них автоматы, и чёрт их знает, кто они такие на самом деле. Я не идиот и всё прекрасно понимаю, но воевать – не будем. Нас тут не трое мужиков. Тут девчонки и дети. Мы не осилим войну. По крайней мере, сейчас.

– Согласен, – поддержал папа. – Уймись, Лёнька. Пока вроде бы нормально всё, и про баб они невсерьёз. Странно, что они в первый день про баб шутить не начали. Я таких, как они, повидал в своей деревне. Они тебе и про бабу пошутят с порога, и про козу, ты же не думал, что они тебе Шекспира тут в оригинале примутся читать?

– Вот и я таких повидал, – заворчал Лёня мрачно, но видно было, что он сдался и больше не станет спорить. – Они не шутят. Такие никогда не шутят.

Ира загремела тарелками, собираясь кормить детей; мальчик снова вскарабкался Серёже на руки, а я, воспользовавшись случаем, выскользнула наружу, чтобы выкурить еще одну сигарету. Стоявший возле двери Андрей молча протянул мне пачку и щёлкнул зажигалкой. Какое-то время мы просто стояли, прислонившись к стылой стене дома, и курили, глядя в черноту. Уже совсем стемнело, и в каком-нибудь шаге от дома не видно было ничего, и озеро лежало темное и беззвучное под нашими ногами.

– Как ты думаешь, им можно доверять? – спросила я не потому, что мне было важно услышать, что он скажет, а просто затем, чтобы не стоять тут в тишине, как чужие люди; но он просто поднял и опустил плечи, не удостаивая меня ответом.

Я даже этого не увидела; скорее, догадалась по шороху его зимней куртки и вдруг подумала – я теперь такая же, как он. Не спорю, ничего никому не доказываю. Просто молчу и смотрю в окно. Жду, пока остальные всё решат за меня. И ведь это же не я, давно не я. Что со мной случилось? С каких пор я сделалась такой пассивной? Откуда взялась во мне эта коровья терпеливая покорность? Я вспомнила широкое, некрасивое, темноглазое Анчуткино лицо, и как он ерошил волосы мальчику. Завтра они с Сережей уедут в тайгу, один на один. Что, если я вернусь сейчас в дом и скажу Серёже: «Ты не поедешь. Мы ничего о нём не знаем. К чёрту мясо, которое вы, скорее всего, всё равно не найдёте. К черту все. Не езди с ним, останься. Я не пущу тебя».

Только я еще ни разу, ни разу за три года не говорила Серёже «ты не будешь этого делать». Я даже не могу представить себе, как это – открыть рот и сказать ему «не смей, я тебе не позволю». Я просто вернусь сейчас в душную комнату и буду ждать, когда ребенок, наконец, уступит его мне. А после буду лежать рядом с ним под расстегнутым спальным мешком, и если он не очень устал сегодня, он положит мне на бедро горячую ладонь и шепнёт: «давай выйдем на улицу, малыш», но скорее, он просто провалится в беззвучный, неподвижный сон, и я несколько часов подряд буду слушать его ровное дыхание, пока тоже, наконец, не усну.

Догорающая сигарета обожгла мне пальцы.

– Анчутка… – сказала я, бросая ее в глубокий, испещренный темными провалами следов снег под мостками. – Что это за имя такое? Ужасно странное слово.

Андрей сделал последнюю затяжку и тоже выбросил сигарету, щелчком пальцев швырнув ее далеко вперёд, в обступающий дом ельник. Уже взявшись за дверную ручку и наклонив голову, чтобы не стукнуться о низкую притолоку, он слегка повернулся ко мне и ответил:

– Это не имя. Анчутка – это черт такой, мелкий бес.

10

Обмен заложниками, как мрачно назвал его Лёня, состоялся на следующее утро. Как и было запланировано накануне, камуфляжная троица с того берега прибыла к нам около половины девятого, когда тусклое зимнее солнце еще не показалось над густо ощетинившимся на горизонте черно-белым еловым частоколом, но уже успело высветлить хмурое низкое небо и сонное ледяное озеро. Мы узнали об их приближении заранее. Вначале на том берегу пронзительно и бесцеремонно завизжал снегоход, и звонкий этот звук взрезал вязкую рассветную тишину, а его обладатели показались уже после, когда мы приникли к окну, словно их появление непременно нуждалось в этой оглушительной эффектной увертюре. Приближались они небыстро. Восседавший на снегоходе человек легко преодолел бы разделявшее нас расстояние в несколько минут, но двое остальных шли пешком, а он, очевидно, не планировал являться к нам раньше своих спутников и потому двигался жизнерадостными зигзагами, бросая шумную свою машину то вправо, то влево, уезжая далеко и вновь возвращаясь, словно разыгравшийся, спущенный с поводка щенок.

– Пижоны, – снова сказал папа, пока мы покорно, не в силах оторваться, наблюдали за их торжественным шествием, только в этот раз в его голосе было, пожалуй, больше восхищения чем горечи.

– Где ж они, сволочи, берут бензин?

И после этих его слов Серёжа поспешно отставил недопитую чашку и засобирался.

– Термос я у вас заберу, – сообщил он, застегивая на поясе широкий кожаный ремень с ячейками, в который он еще с вечера уложил яркие красные столбики охотничьих патронов. – Вы же ненадолго, а мы неизвестно, сколько прокатаемся. А замерзнете – Мишку за чаем сгоняете, ну или к нам можно…

Казалось, ему уже трудно устоять на месте. Он деловито пробежался по маленькой комнате, выудив из рюкзака запасные шерстяные перчатки; зачем-то вынул из длинного кармана на бедре свой обожаемый охотничий нож в толстом футляре из грубой кожи – для того лишь, чтобы тут же вернуть его обратно, и шагнул было к вешалке, спеша надеть куртку, словно собираясь уже выйти туда, в морозное утро, и дожидаться снегохода снаружи.

Он даже не посмотрит на меня, думала я, наблюдая за этими торопливыми сборами; настолько ему не терпится, наконец, сбежать отсюда. Настолько ему успело осточертеть всё это – все мы, упавшие духом, сонные и пассивные. На его лице нет улыбки, но я знаю это выражение; радостное нетерпение – вот что означают эти сдвинутые брови и блестящие глаза, потому что он на самом деле радуется поездке чёрт знает куда с незнакомым этим, опасным мужиком, лишь бы больше не торчать здесь с нами.

– Куда ты столько патронов набрал, крутой Уокер? – лениво спросил Андрей, поднимая глаза от своей чашки, и улыбнулся Сереже в затылок. И мне опять, в сотый, в тысячный раз не понравилась эта улыбка.

– Вы же вроде только на разведку собрались? Чак Норрис настолько крут, что может убить двух охотников одним зайцем, – продолжил он, и удобно откинувшись назад, негромко рассмеялся, и я немедленно пришла в ярость, в то время как Сережа (хоть мне и показалось, что спина его едва заметно напряглась) обернулся и засмеялся тоже.

– Термос! – сказал он. – Чуть не забыл. Анька, плеснёшь кипяточку? Времени нет заваривать. Вы бы тоже собирались, мужики. Они вот-вот будут здесь…

– А нам-то чего собираться, – перебил его Лёня. – Мы-то никуда не пойдём.

И словно в подтверждение своих слов, двумя нарочитыми неторопливыми движениями взбил подушку Наташиной кровати, на которой сидел, и неожиданно лёг, вытянувшись во весь рост, и заложил руки за голову.

– То есть как – не пойдём? – переспросил Серёжа. – Мы же договорились вчера?..

– Это ты договаривался, – отозвался Лёня, не меняя позы. – Стану я зеков по озеру выгуливать.

– Ну подожди. Они же сети принесут. – терпеливо сказал Сережа мирно, без гнева, но едва сдерживаемая радость, которая так расстроила меня несколько минутами раньше, уже погасла, растворилась, словно ее и не было.

– Мы же обещали. Нам позарез нужны эти их сети.

– А что им от нас нужно, ты подумал? – спросил тогда Лёня и снова сел. – На хрена им эта сраная рыбалка, когда у них там консервов припрятано до следующей зимы?

– Да кто видел эти консервы… – начал Сережа, уже раздражаясь.

– А с чего ты взял, кстати, что их только трое? – сказал вдруг Андрей и перестал улыбаться. – Мы там ни разу не были у них. Может, их там еще пятеро? Или больше? Один поедет с тобой, двое других попрутся с нами на озеро, а остальные – сюда?

– Ну что им тут может понадобиться, – с отчаянием в голосе сказал Серёжа и коротко глянул в окно; снегоход шумел уже совсем близко. – У нас же ничего нет! У нас даже машины – на том берегу!

– У нас девки, – ответил Леня нежно. – Четыре молодые красивые девки. Которых ты предлагаешь оставить тут одних, пока сам будешь кататься по лесу с ветерком, а мы будем прохлаждаться с той стороны.

Когда-то же они успели об этом поговорить, думала я в наступившей тишине, ожидая, чем кончится этот странный спор. Не может быть, чтобы сомнения пришли им в голову только что, в эту минуту. Они сделали это нарочно. Они с самого начала не собирались идти и просто ждали подходящего момента, и сейчас у него совсем нет времени для того, чтобы переубедить их.

– Ну вот что, – сказал папа, поднимаясь на ноги. – Я сам схожу на озеро и прогуляю там ваших зеков. Мишка, пойдешь со мной. Один я сети назад не дотащу. Ты поезжай, Сережа. Поезжай себе и смотри там в оба, а Лёнька с Андрюхой пускай девочек караулят, раз им так спокойнее. А вот вернёмся – тогда и поговорим. Споры потом. Не при этих, – он кивнул за окно, где у самых мостков уже парковался снегоход.

Спустя десять минут они ушли – все трое, мои трое. Я проводила их до порога и стояла возле распахнутой двери, мстительно впуская в дом холод (чтоб вас сдуло к чертовой матери с ваших кроватей). Анчутка – веселый, с покрасневшим на ветру лицом и ледяными дорожками на щеках, помахал мне рукой и что-то крикнул, но слова его утонули в победном рёве снегохода, который тут же рванул с места и скрылся за деревьями, унося с собой Серёжу, так и не обернувшегося ко мне. Какое-то время я еще смотрела вслед второй, не такой стремительной группе. Со спины Мишка и юный Вова, предназначенный в обучение рыбному промыслу, выглядели почти одинаково: тощие и длинноногие, как две черные цапли, аккуратно шагающие рядом в тяжелых и болтающихся, с чужого плеча куртках. Спустя несколько минут из вида исчезли и они. Осталась только я. И презрительно молчащее озеро, и чужие люди у меня за спиной.

Я постояла еще немного, растягивая время, притворяясь, что мне не холодно и совсем не хочется назад, а потом откуда-то из-за дома, аккуратно выдергивая лапы из глубокого снега, показался пёс, пропадавший где-то с рассвета, но безошибочно, как всегда, определивший время завтрака. Он легко вспрыгнул на мостки и приблизился, высоко держа морду и серьезно, выжидательно заглядывая мне в лицо. Я опять машинально протянула руку, чтобы коснуться его широкого мохнатого лба, но он едва заметным, изящным движением уклонился от моей ладони. Даже тебе я не нужна, подумала я, заглядывая в его спокойные желтые глаза, бродишь где-то часами сам по себе и приходишь, когда тебе вздумается, ни погладить тебя, ни поговорить с тобой. Все вы уходите от меня и возвращаетесь, только чтобы поесть и заснуть в тепле, а мне не остается ничего, кроме бессмысленного, бесконечного ожидания.

Пёс осторожно обошёл меня, слегка задев мою ногу асимметричным кольцом пушистого хвоста, и требовательно царапнул лапой входную дверь. Неплотно прикрытая, она распахнулась от толчка, и он скользнул внутрь. Делать снаружи было больше нечего; мне пришлось последовать за ним.

Привычная утренняя суматоха возобновилась, как будто никакой ссоры не было. На дровяной плите начинала булькать прихлопнутая крышкой кастрюля, и все уже рассаживались вокруг стола, собираясь приступить к завтраку. Уютный звон посуды, хлопанье печной дверцы и запах еды разбудил детей, спавших в соседней комнате, и теперь они, сонные и растрепанные, с оставленными подушкой нежными следами на щеках, уже смирно сидели рядом и жадно следили за пустыми пока тарелками, которым не суждено было наполниться ничем, кроме мутного вчерашнего бульона с редкими кусочками рыбы. Я с тоской взглянула на свою кровать, которую заняли дети с ложками в руках. Чтобы им было удобнее дотянуться, их усадили на наши с Серёжей подушки; всякий раз я как можно тщательнее укутывала эти несчастные подушки, прятала под спальным мешком, но это ни разу еще не помогло, потому что оглушительная и нищая наша неустроенность давно нарушила неприкосновенность и постелей, и полотенец. Я как-то сказала Сереже: «скоро мы, пожалуй, начнем меняться нижним бельем». Только он, как всегда в эти месяцы, не понял меня или не услышал и просто рассеянно кивнул – «потом, после, не сейчас»; и даже если бы я попыталась объяснить ему, если бы мне удалось привлечь его внимание на время, достаточное для того, чтобы сказать: «они не любят меня, ну послушай, послушай, пожалуйста, ты даже не представляешь себе, как сильно они меня не любят, каждый день, когда ты уходишь и оставляешь меня здесь, я молчу, молчу часами, как будто без твоей защиты мне нет места среди них, как будто у меня вообще нет права здесь находиться», – он только досадливо поднял бы брови и ответил: «Анька, мы голодаем, мы скоро умрем от голода – буквально, а ты пристаешь ко мне с этой хернёй, потому что не можешь договориться с тремя неуживчивыми бабами?»

Я ничего, ничего не смогла бы ему объяснить.

– Чак Норрис настолько крут, что не боится ходить по минам, – негромко сказал Андрей, увидев меня. – Это мины боятся, когда он…

Кроме него, на меня никто больше не смотрел. Остальные продолжали негромкие свои разговоры, Наташа спокойно разливала суп по тарелкам, и поэтому то, что случилось в следующую секунду, оказалось для всех – и для меня тоже – полной неожиданностью. Я успела только почувствовать, как краска бросается мне в лицо, как застывшие на морозе щёки мгновенно делаются горячими, как бешенство – разрушительное, неконтролируемое, захлестывает меня до самых глаз. Только что я стояла у порога, не решаясь сделать ни шагу, и вдруг прыгнула – вперёд, навстречу этому разъехавшемуся в улыбке ехидному лицу. Наверное, Андрею показалось, что я сейчас ударю его, потому что он осёкся и даже инстинктивно зажмурил глаза, на мгновение вжал голову в плечи. Рука моя действительно взлетела вверх, почти против воли; от меня ничего уже не зависит, поняла я с ужасом, сейчас я действительно, кажется, ткну кулаком прямо в это запрокинутое лицо. Вместо этого мои скрюченные пальцы вцепились в стоявшую перед ним тарелку и рванули, обжигаясь, расплескивая по столу горячую жидкость. Словно со стороны, я наблюдала за тем, как надтреснутый кусок фаянса, зажатый в моей руке, поднимается и медленно переворачивается, как суп тяжелым маслянистым водопадом шлёпается на изъеденные временем чёрные доски пола.

– Рыбки хочешь? – услышала я собственный шёпот, искажённый, свистящий. – Пойди, налови себе сам.

Сидящая напротив девочка неожиданно громко засмеялась, протянула пухлую короткопалую ладошку и запустила ее на дно собственной тарелки, неловко сгребая в горсть разварившуюся рыбную кашицу, а потом с размаху – её круглое некрасивое личико даже слегка исказилось от этого приятного усилия – шлёпнула полной супа маленькой пятерней вниз, забрызгивая подушку, на которой сидела, и наш с Серёжей спальный мешок, и матрас под ним. Я наклонилась к ней и взяла её на руки. Она не удивилась и только послушно поджала короткие ножки, пока я вытаскивала её из-за стола, пока несла её, неожиданно тяжёлую и очень горячую, какими бывают только маленькие дети, щенки и котята; её мягкие спутанные после сна волосы щекотали мне подбородок.

– Крутой. Уокер. – просипела я почти уже беззвучно, задыхаясь, усаживая девочку на колени к её остолбеневшей матери.

– Чак. Норрис.

И вернулась к кровати, и сдёрнула смятую, ещё тёплую свою перепачканную подушку. И швырнула её прямо на стол, в уютно составленные тарелки и чашки. Посуда с мелодичным звоном посыпалась на пол, а я обернулась к мальчику, сидевшему на второй подушке. Он поднял на меня круглые, потемневшие от страха, совершенно Серёжины глаза, и взгляд этот остановил меня и отбросил назад, к двери. Уже хватаясь за ручку, я услышала, как запертый в лёгких воздух наконец со свистом вырывается наружу через сдавленное горло, как Пёс с негромким, сосредоточенным чавканьем слизывает с пола прилипшие к доскам кусочки рыбы.

Я выбежала, не оборачиваясь, в белесый морозный день, оставив дверь распахнутой настежь, в три прыжка добралась до края кособоких дощатых мостков и бросилась вниз, к озеру, провалившись в снег по колено, и побежала – зигзагами, как бессмысленный испуганный заяц, со стучащим в ушах сердцем, ослепленная яростью и страхом одновременно. Я бежала и бежала, долго, захлебываясь ледяным встречным ветром, и даже, кажется, кричала – громко, раздельно, не-на-ви-жу, не-на-ви-жу! – и отрывистые эти выкрики, едва сорвавшись с губ, седлали волны обжигающего холодного воздуха и уносились обратно, к оставшейся позади скособоченной мерзкой конуре; я бежала и кричала, чувствуя, как вместе с криком распрямляется у меня внутри какая-то заржавевшая, закисшая пружина, и освободительные, жаркие слёзы разлетаются в стороны и падают вниз, даже не касаясь щёк.

А потом я запуталась в высоченных, стеклянных от мороза черных сорняках, растущих густо, как зубья гигантской расчески, и упала на колени, набрав полные рукава снега. И подняла глаза. Я увидела аккуратные желтые брёвна огромного сруба, вытоптанную площадку с глубокими следами от снегохода и второй сруб-близнец, стоящий чуть поодаль; кромку тихого заснеженного леса и узкую, змеящуюся между деревьями дорогу, перегороженную спящей заиндевевшей «шишигой». Кричать расхотелось. Наш маленький остров с этого места был едва различим; на таком расстоянии можно было разглядеть разве что дым, поднимающийся из печной трубы. Я осторожно поднялась на ноги, отряхнулась и пошла вперёд, направляясь к крыльцу ближайшей избы, повторяя про себя – они не видят меня. Не знают, что я здесь. Они ни за что меня здесь не найдут.

Поднявшись на крыльцо, я взялась за ручку двери, ведущей на холодную остекленную веранду, и дёрнула. Дверь не поддалась. Сквозь покрытое инеем мутноватое стекло я увидела внутри, на веранде, составленные штабелем скамейки и столы, вероятно, убранные на зиму, и еще одну, утепленную дверь, тоже плотно закрытую. Тогда я спустилась с крыльца и пошла кругом, ко второму срубу. Сугробы вокруг были гораздо выше, и вела к нему узкая, едва протоптанная тропинка, которую уже успело присыпать недавним снегопадом. Чтобы взойти на крыльцо, мне пришлось раскидать ногами заваливший ступени снег. О том, что эта вторая дверь тоже окажется заперта, можно было догадаться еще с тропинки, но я всё-таки подёргала холодную железную ручку, чтобы убедиться в этом окончательно. Мне нужно было спрятаться здесь. По какой-то причине мне обязательно нужно было спрятаться – не потому, что они непременно стали бы искать меня, нет. Мне просто нужно было место, чтобы сесть на пол и закрыть глаза, не чувствуя на себе посторонних взглядов, не слыша чужих голосов. Место, где я могла бы побыть наедине с собой, в самом деле – наедине, и впервые за долгие месяцы расслышать собственные мысли. Если я хотела дожить до конца этого злополучного дня, этого нельзя было делать снаружи.

Холод ещё не мучил меня, но испарина уже начала понемногу замерзать вдоль позвоночника. Мысль о том, чтобы вернуться назад, на остров, даже не пришла мне в голову. В конце концов, можно разбить стекло и открыть дверь на веранду, размышляла я спокойно, оглядываясь по сторонам, а оттуда, с веранды, просто забраться в дом через одно из внутренних окон. Мне достаточно будет форточки; если снять куртку, я наверняка пролезу. Впервые за четыре месяца я чувствовала невероятную, пьянящую свободу. Какие у них были лица, когда разлетелись эти их дурацкие тарелочки, какие ошарашенные и возмущенные у них были лица. Серёжа был бы мной очень недоволен. Подумав так, я засмеялась. В морозной гулкой тишине смех звучал жутко и неестественно.

В конце концов, я спряталась в бане – маленькой, сложенной из тонких необструганных бревен. Дверь была закрыта, но не заперта – на ней просто не было замка. Вероятно, совсем недавно баню топили, потому что внутри было гораздо теплее, чем снаружи, хотя и недостаточно тепло для того, чтобы раздеться. Не снимая куртки, я зашла в полутемную парилку, остро пахнущую свежим смолянистым деревом и березовыми листьями, села прямо на сколоченный из неплотно пригнанных досок пол, прислонилась спиной к обложенной кирпичом чугунной печке, закрыла глаза и заснула – мгновенно, чувствуя себя наконец в абсолютной безопасности.

Когда холод разбудил меня, снаружи уже стемнело. В крошечное подслеповатое окошко под потолком заглядывал краешек луны, притворившейся уличным фонарем и заливавшей моё маленькое деревянное убежище электрически ярким светом. С каждым моим выдохом в остывшем воздухе появлялось крошечное облачко пара. Я не чувствовала больше ни торжества, ни злости; это было похоже на похмелье, мучительное, полное стыда. Я швырнула им на стол подушку, перебив, наверное, половину тарелок. Я вылила суп на пол, а ещё я схватила девочку – боже мой, я на самом деле схватила девочку и впихнула её матери, обмякшую и пассивную, как мягкую куклу с тяжелой фарфоровой головой; я теперь никогда уже не смогу туда вернуться. Мишка с папой, наверное, давно возвратились с уловом, и Серёжа – тут я сжала лоб замерзающими ладонями и заскулила, охваченная внезапным ужасом – Серёжа! Ну конечно, никому не пришло бы в голову разъезжать на снегоходе в темноте, он уже несколько часов там, с ними, выслушивает их ликующий, победоносный рассказ, потому что они победили меня, в этом нет никаких сомнений; они победили, мне нет больше места среди них, и что бы я теперь ни сказала, он не поймёт, почему я это сделала.

В предбаннике жалобно заскрипели половицы, послышались тяжёлые медленные шаги. В этот самый момент я вспомнила, наконец, о том, что этот берег больше не пуст, что я без спроса вторглась на чужую территорию. Я съёжилась под своей курткой, вжимаясь спиной в холодную жёсткую стену, но он всё равно сразу увидел меня, стоило ему толкнуть плечом плотно сидящую в петлях сухую дверь. В руках у него был фонарик, совершенно ненужный сейчас, при такой яркой луне, но он направил слепящий сноп света прямо мне в лицо – я зажмурилась и загородилась ладонью, – и несколько мучительно долгих мгновений стоял в дверном проёме, не двигаясь; слышно было только его шумное дыхание. Затем он погасил свет и сказал:

– Всё, выключил. Можешь открыть глаза, – и дождался, пока я отниму от лица ладони.

– Замёрзла? – спросил он.

И тогда я заплакала, уже не отворачиваясь и не поднимая рук. Я плакала и смотрела ему в лицо, и говорила, захлёбываясь и хлюпая, выплёвывая, разбрызгивая слова вперемешку со слезами, а он присел на корточки и разглядывал меня, не приближаясь, как смотрят на больных бродячих собак, к которым боязно прикоснуться.

Когда в конце концов появился Серёжа (наверное, за ним кого-нибудь послали, хоть я и не заметила, когда именно это произошло), у меня уже закончились и слова, и слёзы, и даже, кажется, воздух в лёгких, и внутри осталась только гулкая соленая пустота. Прямо с порога Серёжа сделал то же самое, что до него Анчутка: включил фонарик и направил его мне в лицо, но сил у меня теперь не было, так что я просто зажмурилась и откинула голову назад, прижавшись макушкой к печке. Почему-то сразу стало ясно, что он не станет сжимать меня в объятиях, как делают отчаявшиеся родители, когда находятся их пропавшие дети. После некоторой паузы, как если бы ему понадобилось время, чтобы узнать меня и убедиться, что здесь, на полу в чужой бане, действительно сижу именно я, он приблизился, взял меня за руку и несильно потянул:

– Пойдем.

Я вырвала руку, больно ударившись локтем об угол печи, и не открывая глаз, помотала головой. Воздуха в лёгких по-прежнему не было, и даже вдохи давались мне с трудом, как будто в горло вставили клапан. Он наклонился и повторил:

– Пойдем.

Тогда я вслепую оттолкнула бесцеремонный, ненужный фонарик от своего лица, открыла глаза, и посмотрела на Серёжу, и заставила себя открыть рот, напоминая себе при этом выброшенную на лёд рыбу, и проговорила – с усилием, надеясь только, что он сумеет разобрать мои слова:

– Не… – сказала я и задохнулась. – Не-, – начала я еще раз, и глядя куда-то между его нахмуренных бровей, вытолкнула всю фразу целиком, понимая именно в это мгновение, что уверена в каждом слове:

– Я не хочу – больше – с ними – жить. Слышишь? Я – не – хочу. Я – не – должна. Я не буду – больше – с ними жить.

11

Я вернулась не потому, что мне больше некуда было идти. В конце концов, я могла просто остаться в этой крошечной бане, раскричаться отчаянно и жалобно, начать снова брызгать слезами, как делают дети и капризные женщины, перечисляя обиды, требуя гарантий. Признаться, я понятия не имела, что бы Серёжа сделал, если бы я принялась кричать: ушел бы обратно один, оставив меня на милость наших новых соседей, рассчитывая на то, что я вернусь сама следующим утром, голодная и виноватая, или закричал бы в ответ и потащил меня назад силой, потому что, конечно, это была несусветная, опасная глупость – остаться здесь ночью наедине с тремя едва знакомыми мужиками. Это понимали мы оба, и я тоже, несмотря на твердую, непоколебимую уверенность в том, что прежде, чем я позволю отвести себя назад, в этот мерзкий дом, он должен хотя бы поговорить со мной. Услышать меня. Отвлечься хоть на полчаса от неотложных жизненно важных занятий, наполнявших теперь все его дни без остатка и вспомнить, что я здесь, что я была здесь всё это время, просто он перестал это замечать. Я вернулась для того, чтобы объяснить, почему не хочу возвращаться.

Когда мы вышли наружу, на вытоптанную теперь тропинку, ведущую от бани к бревенчатым избам и к озеру, фонарик оказался не нужен. Огромная низкая луна, похожая на бледный недопеченный блин, торчала над верхушками деревьев и давала столько света, что казалось, будто в этой ненавистной глуши появилось, наконец, электричество. Сережа пропустил меня вперёд, словно боялся, что стоит ему только выпустить меня из виду, я немедленно сбегу снова. Мы миновали ближайший к лесу сруб и уже приближались ко второму, а он всё ещё не сказал мне ни слова, с того самого момента, как посветил фонариком мне в лицо и произнёс это своё «пойдём» – сухо, почти с неприязнью. Ты злишься, думала я, слыша мерный, осуждающий скрип его шагов за своей спиной; тебе неловко за эту сцену, случившуюся на глазах у посторонних, за то, что им пришлось послать за тобой, чтобы ты забрал свою истеричную сбежавшую жену, и ты не скажешь ничего до тех пор, пока мы не останемся одни, без свидетелей. Только тебе придется говорить быстро, мой милый, потому что стоит нам пересечь озеро, как от нашего одиночества снова не останется и следа.

Возле самого берега стоял припаркованный снегоход, заботливо укрытый от ветра тонким серебристым чехлом, тускло поблескивающим в лунном свете, а рядом тесной группой ждали наши новые соседи, все трое, и внимательно разглядывали нас.

– Ну что, разобрались? – спросил Анчутка без улыбки, когда мы поравнялись с ними.

Сережа неохотно кивнул и ответил что-то неразборчиво, себе под нос; видно было, как ему не терпится уйти, оказаться отсюда подальше, но Анчутка неожиданно шагнул вперед и оказался у меня на пути, так что мне пришлось остановиться и поднять к нему лицо. Он посмотрел прямо мне в глаза и спросил еще раз:

– Нормально всё?

– Спасибо, – сказала я, отворачиваясь, чувствуя одновременно и неловкость, и досаду. – Мы пойдём, ладно?

Он отступил в сторону, пропуская нас; и только когда мы преодолели густые прибрежные сорняки и спустились вниз, крикнул нам вслед:

– А то хотите, сюда перебирайтесь! Пока вы там в тесноте друг друга не поубивали.

И я остановилась – резко, так, что Серёжа почти налетел на меня. И обернулась, пораженная этой внезапной реальностью: огромный пустой дом, отдельная спальня, подальше от общей ядовитой комнаты, от подчеркнуто отсутствующих лиц, от старательно отводимых взглядов; но Серёжа поспешно, сердито толкнул меня в спину и крикнул неопределенно:

– Разберемся! – продолжая идти вперёд и крепко держа меня за плечо.

– Иди давай, – сказал он мне совсем другим голосом, сквозь сжатые зубы. – Что ты ему наговорила?

Я прошла еще двадцать шагов молча, собираясь с мыслями. Мне до смерти, до зубной боли хотелось ответить ему: ничего особенного. Я всего лишь сказала, что четыре месяца подряд каждую ночь сплю в общей комнате, в то время как за тонкой стенкой лежит твоя бывшая жена. Что стоит тебе выйти за дверь, как я превращаюсь в невидимку. Что уже много дней подряд ловлю себя на том, как исступленно, искренне желаю им смерти – всем до единого, и что если ты заставишь меня жить с ними там, в этой чудовищной тесноте и ненависти, еще хотя бы неделю, я в самом деле убью кого-нибудь из них; я правда это сделаю, хотя бы потому, что тогда ты, наконец, не сможешь больше притворяться, что меня не существует.

Вместо этого я дошла до первых вмёрзших в лёд остатков рыболовной стоянки (обломки опор, на которых когда-то висели сети, опрокинутая на бок смятая металлическая бочка), села на разломанный деревянный ящик, служивший когда-то сиденьем одному из рыбаков, имени которого мы так и не успели узнать, и сказала, не поднимая глаз, обращаясь к искривленной, недовольной Сережиной тени на снегу у моих ног:

– Это всё из-за тебя.

Тень неприязненно шевельнулась и снова замерла.

– Из-за тебя, – повторила я уже громче. – Это ты взял их с собой, их всех. Только они тебе не благодарны, понимаешь? Они плевать на тебя хотели. Ты будешь кормить их, охотиться для них, ловить им рыбу, а они будут лежать на кровати и хихикать. Я не хочу больше на это смотреть. Ты ничего им не должен. Пусть остаются там, на острове, а мы будем жить здесь.

– Мы – это кто? – спросил он, но я была готова и к этому, я успела даже подумать – не страшно, не страшно, здесь будет больше места, это всегда легче, когда больше места.

– Ты, – сказала я быстро. – Я. Мишка и папа. Ира и Антон.

И только тогда он, наконец, опустился возле меня на корточки и посмотрел мне в глаза, и заговорил; «дура, – сказал он, – дура, без шапки, без перчаток, в двадцатиградусный мороз, мы полдня тебя ищем, следов на этом сраном озере уже так много, что непонятно, которые из них – твои, мы думали, ты заблудилась в тайге или провалилась под лёд, чертова ты дура, ты знаешь, что пока мы с Мишкой бегали по лесу, Лёнька с Андрюхой всё озеро прочесали, а у Лёньки, между прочим, дырка в животе, но если бы не пришёл этот Вова и не сказал, что ты у них, они все, слышишь, все до единого до сих пор искали бы тебя, собака твоя дурацкая след не берет, непонятно, зачем мы вообще ее кормим…»

Он говорил и говорил – о том, что нам нельзя разделяться, что нам ни за что не выжить по одному; он держал меня за плечо, и кажется, время от времени даже тряс, а я слушала его, не возражая, безнадежно, понимая уже, что мне никогда, никогда не избавиться от них, и когда он замолчал, переводя дух, я осторожно высвободила плечо и встала, и сказала:

– Ты прав. Конечно, ты прав. Мне жаль, что я доставила всем столько беспокойства. У меня просто нервы сдали. А они все – прекрасные ребята, и Лёнька с Андрюхой, и девочки. Ты, наверное, замёрз и устал, нам нужно вернуться в дом. Они же там страшно волнуются за меня.

– Пошли, – он обрадованно, с облегчением, поспешно поднялся на ноги. – Конечно, пошли. Папа рыбы принёс, сейчас нальём тебе супу горячего, ты же не ела ничего целый день, голодная, да? Замерзла? Дать тебе перчатки мои? Пошли, пошли скорее… Всё будет хорошо, вот увидишь, завтра будет новый день…

– Завтра, – сказала я, не чувствуя уже ничего, кроме бесконечной, тупой усталости, – будет такой же скотский, такой же паскудный день, как сегодня. И послезавтра тоже. И ничего не будет хорошо, пока мы живём, как собаки, друг у друга на головах в этой гнилой конуре. Они предложили нам дом, – я оглянулась к спящему позади снегоходу, – пустой дом на берегу. И даже если ты откажешься. Я уйду на берег, слышишь? С тобой или без тебя – уйду. Потому что не могу больше. Может быть, не завтра, но уйду всё равно.

Лицо его немедленно окаменело, и несколько коротких мгновений он просто стоял молча, не глядя на меня, склонив голову набок, а потом зачем-то отряхнул руки, повернулся и зашагал в сторону острова, и я зашагала за ним, след-в-след. В течение долгого получаса, понадобившегося нам, чтобы дойти до дома, мы больше не разговаривали.

Разумеется, никто не бросился ко мне навстречу. С самого Вовиного визита, случившегося несколько часов назад, они уже знали, что я жива и невредима, так что все эмоции, если они и были, к счастью, уже давно улеглись. Все просто сделали вид, что ничего не произошло, разве что папа сердито сверкнул на меня глазами из-под бровей, и я, пожалуй, даже почувствовала бы благодарность к ним за это великодушное безразличие, не будь я так измучена сегодняшним днем, и особенно, нашим с Сережей коротким разговором над руинами рыболовной стоянки. На самом деле, как бы они ни встретили меня – криками и упрёками или, напротив, объятиями и слезами – мне было бы в равной степени плевать и на то, и на другое. Впервые за четыре каторжных месяца я внезапно перестала чувствовать саднящую, постоянную боль от чужого присутствия, неловкую стесненность в движениях, вечное желание забиться в угол и не смотреть. Я сбросила куртку и повесила ее на крючок возле двери. Разговоры в натопленной комнате на мгновение стихли, а затем возобновились снова, но даже короткая эта пауза нисколько меня не смутила; я шагнула к печи, на которой томилась кастрюля рыбного супа, сваренного не мною и не для меня, взяла первую попавшуюся тарелку, щедро плеснула себе два полных половника и мгновенно съела всё это тут же, прямо возле печки, стоя. Покончив с супом, я отставила тарелку и направилась к своей кровати возле окна, которая, как и всегда, была занята, потому что в крошечной комнате не было ничего, кроме печки, стола и кроватей. «Это мое место», – сказала я безо всякой неловкости, очень спокойно. Подождала, пока они поднимутся, посторонилась, выпуская их, а потом с наслаждением вытянулась, подложив под голову подушку в незнакомой новой наволочке, которую кто-то натянул взамен утренней, испорченной, и заснула крепко и бесстрашно, не стараясь даже прислушаться к тому, о чем они станут теперь говорить.

Когда я снова открыла глаза, в комнате было уже совершенно темно, и маленький дом был до краёв наполнен дыханием спящих. За множество бессонных часов я успела прекрасно выучить наизусть все эти ночные звуки: мучительный неровный Лёнин храп толстяка, лежащего в неудобной позе и рискующего захлебнуться на каждом глотке воздуха; хриплое папино покашливание, перемежающееся скрипом старых пружин неудобной, продавленной железной кровати; ровное, спокойное Мишкино сопение и даже лёгкие, чуткие вдохи пса, дремавшего возле печки. Серёжи не было рядом. Для того, чтобы понять это, мне не требовалось поворачиваться, трогать его холодную несмятую подушку; кровати наши были настолько тесны, что об этом легко можно было догадаться, просто когда мне становилось слишком просторно лежать. Уже чувствуя смутную тревогу – куда он мог деться сейчас, посреди ночи? – я всё же успела вспомнить те несколько пробуждений, случившихся совсем недавно, и в то же время невероятно давно – в самом начале, в нашем покинутом, наверняка уже погибшем доме. Я успела подумать, что всякий раз, когда я просыпаюсь вот так, среди ночи, и обнаруживаю, что постель рядом со мной пуста, непременно случается что-то плохое. В первый раз он оставил меня одну, когда пали кордоны вокруг Москвы; мы еще не знали об этом, и серое ноябрьское утро казалось нам похожим на все прочие, но спустя какой-нибудь час возле соседских ворот остановился зеленый армейский грузовик, и человек в форме и с респиратором, выпрыгнувший из кузова, застрелил Лёнину белую собаку и унёс какую-то никчёмную ерунду – деньги, шубу, плоский телевизор, – и именно это происшествие, первое в цепи множества таких же мелких катастроф, заставило нас поверить, наконец, в то, что привычного нам мира больше не существует. Во второй раз он уехал посреди ночи, не предупредив меня и не попрощавшись, чтобы прорваться в обезлюдевший, мертвый город, и спустя почти двенадцать часов, когда исчерпались все мои немудреные суеверия – не прислушиваться к звукам, доносящимся с дороги, не смотреть в окно, не ждать, – вернулся и привёз с собой высокую светловолосую женщину с холодным лицом и чужого колючего мальчика, которого мне так и не позволили полюбить.

Неплотно прикрытая входная дверь в эту самую минуту легонько хлопнула, впустив внутрь узкую, как лезвие, струю холодного воздуха, которая обожгла мне щёку. Я бесшумно спустила ноги на пол и осторожно встала, стараясь не дать расхлябанным пружинам заскрипеть, и на цыпочках подошла к двери.

– … к чёрту со своей осторожностью, – говорила она вполголоса, но достаточно громко для того, чтобы я могла расслышать каждое слово; наверное, они стояли сразу за дверью, на узких мостках, прижавшись спинами к стене дома, чтобы спрятаться от всепроникающего ледяного ветра. – Обычный мужик, не плохой и не хороший, таких полно, ничего он нам не сделает. Да и вообще – при чём тут он? Их трое, а нас – одиннадцать…

– При чём? – перебил он сразу. – При чём?! Я скажу тебе, при чём. Ты слышала, как он спросил – «которая из баб?» Он даже имени твоего не назвал, ему всё равно – какую… Все эти конфеты, макароны, мыло… Ты думаешь, он дружить с нами собирается? Ни черта ты не понимаешь, нам нельзя на тот берег, уже только поэтому нельзя.

– Господи, – ответила она. – Даже если и так, какая тебе разница?

– Ты просто хочешь меня позлить, Ир. Это глупо. Конечно, я не позволю, чтобы мой сын…

– Ах, ты не позволишь, – сказала она медленно. – Дело ведь не только в сыне, да?

– Какая ерунда, ну Ирка. При чём здесь. Опять ты с этими бабскими глупостями…

– С бабскими? Ты тоже считаешь нас просто бабами? Может, тебе даже нравится этот твой теперешний гарем, а, Серёженька? Всё хорошо, все на глазах, может, ты со временем еще по ночам начнёшь ко мне заглядывать – а что такого? Никто ведь и слова не скажет?..

– Дура, – сказал он тихо и с яростью. – Заткнись немедленно.

– А вот это ты брось, – ответила она так же тихо, но с такой силой выплёвывая слова, что он немедленно замолчал. – Я тебе ничем не обязана. Я тебе никто, ты понял? И благодарить мне тебя не за что. Если бы не Антошка, ты бы бросил меня там подыхать, я бесплатное приложение. И не смей мне здесь рассказывать, что мне можно, а что нельзя. Тоже мне, спаситель. Ты представь себе, ты просто представь себе – каждый день, каждый чертов день… я не хочу на это смотреть, я не должна на это смотреть. Ну как ты не поймёшь, я совершенно одна здесь. Так что не вздумай указывать мне. Если я захочу, я выберу себе любого из них – хоть этого уголовника, хоть мальчика этого тощего, да хоть чёрта лысого! Заберу Антошку и уйду на тот берег. И они возьмут меня, ты понял, они с радостью возьмут меня, и будут кормить, и мне не придется больше участвовать в этом… смотреть на это… и мы никогда больше не будем жрать эту сраную рыбу.

Очень долго было тихо. Слышно было только, как она дышит, прерывисто и неровно, как после драки.

– Я не смогу тебя там защитить, – сказал он наконец. – Ни тебя, ни Антошку. Это слишком далеко.

Она не ответила.

– Я всё понимаю, Ирка, – сказал он почти с нежностью, – просто надо потерпеть, понимаешь? Ты же можешь, ты…

– Потерпеть? Потерпеть, пока – что? Пока всё это закончится? А ты уверен, что это вообще – когда-нибудь – закончится? – Она уже плакала. – Иногда мне кажется, что это всё – навсегда. Насовсем.

Я не стала больше ждать. Даже на то, чтобы выдумать достойный предлог, времени уже не осталось, и потому я просто распахнула дверь и ступила прямо в снег, покрывающий мостки. И тут же поняла, что забыла надеть ботинки. Нет, он не прикасался к ней; они стояли в метре друг от друга, прислонившись к стене дома, ровно так, как я себе представляла, подслушивая за дверью. Она быстро подняла подбородок, шумно вдохнула и закрыла лицо рукавом, а он взглянул на меня, словно пытаясь вспомнить, кто я такая.

– Не кричите, – сказала я. – Перебудите всех.

И поспешно нырнула назад, в дом, чтобы не дать им увидеть моё лицо.

12

Боюсь, что причиной всех дальнейших событий оказался вовсе не мой бессильный ультиматум, который я (и мы оба знали это) вряд ли сумела бы привести в исполнение, а именно этот тихий ночной разговор, о котором я, наверное, даже не узнала бы, если бы мне не случилось проснуться в темноте и на цыпочках подойти к двери. Я могла сколько угодно швыряться подушками, бегать в слезах по озеру, прятаться на том берегу, и всё осталось бы без изменений, если бы не эта женщина, которую, будь у меня выбор, я ни за что добровольно не назначила бы себе в союзники. Серёжа легко отмахнулся от моих беспомощных жалких угроз, но почему-то немедленно поверил в серьёзность ее намерений, хотя на самом деле она почти слово в слово повторила то, что несколькими часами раньше сказала ему я. Только мне потребовалось четыре месяца для того, чтобы собраться с духом, в то время как она, казалось, заговорила немедленно, в тот же день, когда эта мысль впервые пришла ей в голову.

Тесно, против воли сжатые под одной крышей, каждая из нас выбрала свою форму защиты от противоестественной близости друг к другу. У Наташи были ее широкие улыбки и тщательно взвешенные колкости, у меня – молчание, у Марины угодливое дружелюбие, за которым не было ничего, кроме отчаянного нежелания вступать в конфликты. И только эта женщина как будто и не нуждалась ни в какой защите, она была вся – нападение. Ей не было нужды подбирать слова, улыбаться или кричать; она просто давила, вооруженная своим спокойствием, своим одиночеством, своей заботой о детях. Нескольких негромких слов было ей достаточно, чтобы превратить Серёжу в виноватого ребенка, и всё, что я любила в нём, слетало с него, как плохо пригнанный костюм; мне совсем не нравился этот незнакомый Серёжа – возможно, потому еще, что я и сама могла бы увидеть его таким, если бы прищурилась. В этом их ежедневном будничном взаимодействии, происходившем у меня на глазах, не было близости; они говорили о рутинных вещах, о рыбе, о теплой детской одежде, она приказывала – он без удовольствия повиновался, но всё чаще я чувствовала, как смыкается вокруг них почти осязаемая, гладкая, непроницаемая снаружи стена их десятилетнего супружества, сквозь которую мне было не пробиться, даже если бы я старалась это сделать.

А я не старалась. У меня не было мальчика, которому требовалось бы ежедневное Серёжино внимание, а мои собственные нехитрые горести мне не хотелось озвучивать вот так, при всех. Даже в редкие минуты наедине, увязавшись за ним на короткую прогулку к озеру за водой, я не смогла бы объяснить ему, почему ревную его к этому плотному спокойному диалогу, в котором нет ни нежности, ни взаимной заботы, но присутствует какое-то уверенное чувство взаимной принадлежности, понятное и простое приятие друг друга, на которое в равной степени способны они оба и на которое совершенно не способна я. Как-то раз я слишком близко подошла к проруби, из которой Сережа тащил ведро, полное тягучей, ледяной воды, и толстый кусок оплывшего белесого льда вдруг обломился под моей неловкой ногой. Сережа велел мне отойти, «провалишься, – сказал он, – или ноги намочишь и свалишься с воспалением легких», и я беспомощно пошутила: «ничего, у тебя есть запасная жена», и даже, кажется, засмеялась, только смех застрял у меня в горле, потому что лицо у него сделалось задумчивое, словно он действительно пытался представить себе эту жизнь – без меня, по-старому, с ней и мальчиком, – представить, насколько это было бы проще; и тогда я сказала: «эй, это просто шутка, я пошутила».

Мы мало говорили о ней в нашей прошлой, благополучной жизни. Мне было достаточно того, что я победила, что мне даже не пришлось с ней бороться, потому что Серёжа ушел ко мне сразу, мгновенно, словно рад был такой возможности, словно это решение было принято им заранее. Он ушел от неё даже скорее, чем я успела осознать, что на самом деле хочу этого, и потому я не задавала вопросов, а сам он почти ничего о ней не рассказывал; и только мелочи, упомянутые вскользь, между делом, тем не менее крепко застревали в памяти, словно откладываясь на будущее, для дальнейшего анализа: точная последовательность слов, его интонация и даже выражение лица, с которым он их произносил. Как-то раз он сказал: «у неё были самые длинные ноги на всём факультете, да что там – на всём потоке», – и я немедленно увидела их студентами, представила себе их дурашливую общую юность, случившуюся до меня, без меня. А в другой раз: «она всегда добивается того, чего хочет», – и это прозвучало почти с восхищением, как если бы это сказал не бывший муж, которого в очередной раз принудили к какому-то нежелательному компромиссу, а боксер-профессионал, побитый достойным противником.

Тогда, в самом начале, Серёжа уже проводил со мной всё время, какое ему удавалось выкроить между работой и обязательным возвращением домой на ночь, иногда в ущерб и тому, и другому, но благодаря инерции, свойственной женатым мужчинам, какой-то месяц или два в его телефоне она ещё значилась под лаконичным мужским прозвищем «Кот»; это короткое горячее слово пульсировало с прямоугольного экранчика под моим локтем в ресторане, ехидно подмигивало мне из подстаканника в темном салоне автомобиля. Потом она превратилась просто в Иру, но и эта незначительная деталь – было время, совсем ещё недавно, когда он звал ее Кот, – навсегда уже осталась со мной, хотела я того или нет. У неё, наверное, тоже имелось для него какое-нибудь нелепое, смешное имя. Я не желала знать – какое, и не спрашивала его об этом, иначе и этот ненужный образ пришлось бы добавить в калейдоскоп отрывочных, разрозненных, прилипчивых иллюстраций его жизни с ней.

Он не был с ней счастлив. Это сквозило в каждом слове, произнесенном в телефонную трубку; он всегда отвечал на ее звонки, но голос для неё был особый, нетерпеливый и чужой, этим голосом он говорил только с ней и ни с кем больше. Это отражалось на его лице – в том, как были сдвинуты брови, опущены уголки губ; в том, как он хмурился, как раздраженно перебрасывал трубку из одной руки в другую, как переставал замечать всё остальное – дорожный трафик, меня, сидящую рядом, – до тех пор, пока мучительный этот разговор не заканчивался. Это было очевидно даже в паузах, необходимых ему всякий раз для обратного превращения. У него не было противоядия, не было средства защиты от ее спокойного напора, напоминавшего мне тяжелый ток воды, сметающей непрочные конструкции его возражений, и напор этот – равнодушный и безликий, как стихия, – способен был разрушить любые его планы, уничтожить его настроение, раздавить его самого прямо на моих глазах. Наблюдать за этим было тяжело, и я быстро научилась исчезать, отворачиваться и глохнуть, не желая смотреть, как он проигрывает раз за разом, битву за битвой, потому что испугалась того, что сама не смогу устоять перед искушением победить его этим оружием, перед которым он становился так беспомощен и несчастлив. Я не должна была этого допустить. Мне нельзя было становиться на неё похожей.

И я не стала; хотя, видит бог, это далось мне непросто, потому что на самом деле между мной и этой женщиной, которую он не выносил, было не так уж много различий. Мне пришлось учиться быть ее зеркальной противоположностью: она требовала – я отказывалась, она говорила – я молчала, и везде, где она нажимала, я не прикасалась вовсе. Я запрятала поглубже все свои острые углы, едкие слова; даже мой почерк как-то измельчал и закруглился – я находила свои старые записные книжки, бумажки с ничего не значащими записями и не узнавала теперь эти колючие буквы и резкие росчерки. Зато он был счастлив. Он правда был счастлив. Был – там, в городе, все три года, которые прожил рядом со мной. Но тревожно следя за его счастьем, я не заметила, как на самом деле стала тем, кем собиралась только притвориться – беззубым, бессильным, бесполезным существом, от которого здесь, на острове, ему было не больше пользы, чем от жалкой бессловесной морской свинки. Именно поэтому я ни за что не смогла бы заставить его поступить по-моему, если бы моё желание удивительным образом не совпало с желанием женщины, которую он не любил. Которой он боялся.

Он не хотел переезжать на тот берег. Ему вообще не нужны были перемены – он был слишком занят другим, но именно её желание (а не моё), заставило его на следующий день, прямо перед утренней проверкой сетей, все-таки заговорить о полученном нами ночном предложении, от которого он отмахнулся, когда вёл меня под конвоем обратно домой, как отбившуюся от стада козу. По негласному уговору, каждой из женщин по утрам полагалось несколько минут одиночества снаружи для того, чтобы вскарабкаться по скользким камням до густой полоски деревьев, растущих вокруг дома, и присесть там на корточки без боязни быть замеченной кем-то, вышедшим за дровами или за водой. Меня не было не больше десяти минут, но вернувшись в натопленную комнату и взглянув на их лица, я немедленно поняла, что неприятный ему разговор Сережа начал, пока меня не было. Как будто надеялся закончить его до моего возвращения. Как будто боялся, что я могу как-то повлиять на его исход.

Все сидели вокруг стола, и Лёня, задумчиво чешущий щёку, неровно заросшую светлой вьющейся бородой, проговорил недовольно:

– …им-то это зачем? Ну включи ты голову…

– Может, ты его не так понял? – спросил папа, отхлебнув из кружки. – Что конкретно он сказал?

Дверь у меня за спиной стукнула; никто не обернулся. Мне хотелось еще раз хлопнуть чертовой дверью, чтобы они заметили меня, хотелось сказать им: «Почему вы не спросите у меня. Он ведь предложил это мне, не Серёже, не вам – мне; это я говорила с ним, размазывая слёзы по щекам, я рассказывала ему, как сильно всё здесь ненавижу».

Они меня даже не заметили. Не было никакого плана в том, чтобы поговорить в мое отсутствие, им просто было безразлично, услышу ли я начало этого разговора, услышу ли конец. Я шагнула в комнату, встала в самом ее центре, свободном от чужих ног и кроватей, и произнесла отчётливо:

– Он сказал – перебирайтесь к нам, пока вы там друг друга не поубивали, – и оглядела их лица, наконец, обращённые ко мне.

– Конечно, – фыркнул Лёня, – ему гораздо интересней самому…

– Ну ясно же, дерьмовый план, – сказал Андрей, не дослушав. – Или мы должны это ещё обсуждать?

– Да нет, – с облегчением отозвался Серёжа. – Нечего нам там делать, на берегу…

Они перебрасывались этими короткими, незаконченными фразами, почти не слушая друг друга, как будто исполняли какой-то нелепый вежливый ритуал, призывающий каждого из находившихся в комнате мужчин быстро высказать неодобрение и покончить с этой бессмысленной темой, чтобы заняться, наконец, настоящими серьёзными делами. Похоже было, что они говорят все одновременно, и я никак не могла дождаться паузы, чтобы сказать что-то – что угодно, – чтобы заставить их хотя бы обдумать это предложение, понимая уже, что не найду слов, что они не станут меня слушать, особенно после жалкого, бессильного вчерашнего скандала. И тут заговорила она – даже не вставая с места, не повышая голоса, не стараясь перекричать их. Мальчик сидел у неё на руках, прочно держась за её тонкие колени, как за подлокотники кресла, и всё время, пока она говорила – негромко, презрительно, – ее бледные пальцы нежно, успокаивающе перебирали его легкие волосы.

В том, что она сказала, не было ни слова неправды. Она назвала их, сидящих за столом, трусами, боящимися собственной тени. Вялыми, неприспособленными к жизни городскими тюфяками, которым легче делать вид, что всё как-то образуется само собой. Она произнесла «сидеть на заднице», она сказала даже «жевать сопли» – всё тем же тихим, невыразительным голосом, от которого мороз шёл по коже, голосом заклинательницы змей. И ни один из них не возразил ей, словно под воздействием какого-то необъяснимого гипноза. Ей даже не нужно было на них смотреть. Опустив голову, она почти шептала: – Всё это время, – сказала она, – в двух километрах отсюда стоят два пустых огромных дома, набитых консервами.

– Сначала вы боялись заразы. – сказала она. – Теперь вы боитесь этих мужиков. Вы отдали им нашу еду и заставили нас улыбаться им за десяток жалких конфет.

– Вас четверо, – сказала она, – неглупых, здоровых, с руками. Вы даже стол этот кособокий за всё время не поправили. Мы четыре месяца скачем по скользким камням, там уже ступить некуда, на ветру, как собаки, как свиньи. Едим эту рыбную бурду и моемся в тазу.

Папа шевельнулся.

– Тебе никто не обещал здесь курорт, – хмуро начал он, не поднимая глаз.

– Мне вообще никто ничего не обещал, – отрезала она жестко. – Я знаю, почему я здесь.

Она легко, мимолетно прижала губы к светлой детской макушке.

– Я не хочу, чтобы он жил – так.

– Как – так? – спросил Серёжа; похоже, гипноз начал, наконец, проходить. – У нас есть дом. У нас есть еда. Через месяц прилетят утки…

– А потом? После уток? У тебя есть хоть какой-нибудь план кроме этих чертовых уток?

Он не ответил. Вот как это было, думала я, глядя на его лицо, узнавая беспомощное выражение – уголки губ, брови, – спор за спором, год за годом, без маскирующих улыбок, без игр, без нежных интонаций. Без снисхождения, без пощады. Одна только неудобная правда. Удивительно, что ты продержался так долго.

– Я не хочу туда идти, – сказала она, и по голосу её было понятно: сейчас всё закончится, и больше она ничего уже не добавит. – Я боюсь их не меньше, чем вы. Но еще больше я боюсь не дожить до весны. Мы уходим, – она подняла на Серёжу прохладные светлые глаза, – а ты попробуй, останови нас. Или иди с нами.

Он сморщился, будто от зубной боли, и отвернулся к окну. Остальные просто сидели молча, как невольные, непричастные свидетели вышедшей из-под контроля семейной ссоры, которую людям невовлечённым лучше всего переждать, сделав вид, что они её даже не слышали, и тогда можно будет выждать приличное время и вновь заговорить о чем-нибудь нейтральном. Каким-то непостижимым образом оказалось, что всё сказанное сделалось вдруг очень личным и касалось теперь только её и Серёжи, только их двоих, и тогда я сказала:

– Я тоже, – хриплым, незнакомым голосом, глядя в его беззащитный затылок, мучительно желая протянуть руку и погладить спутанные русые волосы; мне всё равно не дотянуться отсюда, из середины комнаты, где я стою уже битый час, как на сцене, и молчу, какого черта я всегда молчу, ты будешь мной недоволен, ты уже недоволен, но мне давно пора начинать говорить, иначе я просто сойду с ума. – Я тоже ухожу. В конце концов, это была моя идея.

Сережа так и не обернулся. Поднявшись с места, он оглядел комнату – не нас, мгновенно превратившихся в зрителей, наблюдающих за тем, что он сделает дальше. Потому что он должен был, конечно, что-нибудь сделать. Глядя поверх наших голов, как если бы внезапно остался в комнате один, он шарил глазами по стенам, по ржавым загнутым вверх гвоздям, на которых были развешены наши куртки, наши полотенца, запасные теплые вещи и даже связанные шнурками ботинки – словом, почти весь наш нехитрый скарб, которому не было места на полу, – и нашёл наконец то, что искал: одно из своих охотничьих ружей. Не то, с которым ходил теперь по лесу, а другое, лежавшее у Лёни в машине в тот злополучный день, когда его пырнули ножом. Серёжа дёрнул ружьё на себя. Кожаный, закисший от времени ремень нехотя соскочил с гвоздя. По-прежнему ни на кого не глядя, Серёжа стащил со стены первый попавшийся рюкзак и вывалил его содержимое – какие-то свитера, шерстяные носки и прочее зимнее барахло – на ближайшую кровать, прямо на ноги съежившейся на ней Наташи. Та протестующе пискнула было, но затем принялась послушно сгребать руками рассыпающиеся вещи, чтобы не дать им совсем раскатиться, продолжая следить глазами за Серёжей – без возмущения, а скорее, с каким-то жадным любопытством. Мы все, без исключения, в эту минуту смотрели на него именно так – с любопытством, поглотившим все прочие чувства. Держа опустевший рюкзак в руке, он шагнул за перегородку (мне пришлось посторониться, иначе он, пожалуй, сбил бы меня с ног), и там принялся запихивать в него маленькие желтые коробки с патронами, много, одну за другой, и остановился только, когда рюкзак наполнился почти наполовину. После он с силой затянул веревку, вскинул рюкзак на плечо и пошёл к выходу (мне снова пришлось отпрыгнуть) с ружьём, рюкзаком и курткой, которую даже не надел, а просто держал в руках. Входная дверь звонко стукнула, закрываясь за ним.

Я смотрела на дверь и думала, что мне, наверное, нужно было спросить «куда ты?». Но я не спросила, а вместо этого стою сейчас и спокойно смотрю на дверь, чувствуя внутри непривычную гулкую пустоту в том месте, где располагался точный горячий сонар, всегда безошибочно направленный в любое место, где бы ему ни случалось находиться: в другой комнате, на соседней подушке, в пятистах метрах отсюда – на озере, на том берегу.

Мне всё равно. Я даже не подойду к окну.

За моей спиной громыхнул по истерзанным доскам отодвигаемый стол, затопали шаги, и Мишка, одеваясь на ходу, выскочил следом за Серёжей, и только тогда, только в этот момент, увидев узкий нестриженый затылок сына, выбегающего за дверь, я вдруг поняла, что ни разу не сказала – «мы». Ни вчера, пока спорила с Серёжей у остатков рыболовной стоянки, ни сегодня, спеша добавить свою решимость к решимости этой женщины, потому что моей собственной ни за что бы не хватило, я не сказала – «мы уходим». Я сказала – «я ухожу». Я даже о нём не вспомнила.

13

Я нашла Мишку снаружи, за углом дома – там, где, плотно сложенные друг на друга вдоль дощатых стен, хранились напиленные заранее дрова. Он уже успел вытащить несколько замерзших, разрубленных надвое березовых поленьев на снег и теперь задумчиво разглядывал оставшиеся. В декабре, когда мы добрались, наконец, до озера, две стены этого маленького дома были доверху, до самой шиферной крыши закрыты подготовленными для растопки штабелями, оставленными предыдущими визитерами. Лесная вежливость, объяснил мне тогда Сережа – восполнить израсходованный запас дров, оставить в доме чай, соль, спички и прочие мелочи для тех, кто воспользуется домом после тебя. Я помню, что подумала тогда: одному человеку ни за что столько не заготовить за несколько недель, что он гостит здесь, в этих хлипких стенах. Эта поленница собрана десятками безымянных рыбаков, охотников и туристов, и нижние ее ярусы, возможно, лежат здесь уже много лет. А еще я подумала, что последним до нас здесь был какой-нибудь московский или питерский любитель рыбалки, приехавший сюда в отпуск на две сентябрьские недели. Перед самым отъездом, прежде, чем снять с веревок закоптившуюся рыбу, он оглядел опоясывающую дом слежавшуюся дровяную ленту, прикидывая, сколько сухих березовых стволов – один или два – понадобится, чтобы заполнить образовавшуюся с одного конца стены пустоту, а потом, вооружившись пилой и топором, отправился искать подходящие деревья и уехал только после, когда негласный этот долг вежливости был выполнен. Он сел в свою машину, этот неизвестный питерец или москвич, и вернулся домой, в шумный чадящий мегаполис, к своей привычной жизни, чтобы спустя каких-то два месяца быстро и неизбежно умереть – вместе с теми, кто сопровождал его в этой приятной короткой поездке, и с теми, кто ждал его дома. Именно этого неизвестного человека я тогда и представила себе, разглядывая плотную кладку необходимых нам дров, заготовленную руками мертвецов. Тогда, в декабре, эти мысли ещё могли меня взволновать. Не теперь, нет.

– Ты шапку забыл, – сказала я Мишке, вытаскивая из кармана куртки скрученный шерстяной комочек. Он кивнул, не глядя, и протянул за ним руку.

– Дрова почти закончились, – сокрушенно заметил он. – Представляешь? Я думал, мы до лета их будем жечь, их была такая куча, а теперь вот, смотри – два ряда осталось, это на неделю максимум.

Я пожала плечами:

– Ну и что? Здесь куда ни глянь, везде сплошные чертовы дрова.

– Ты не понимаешь, – произнёс он совершенно Сережиным, досадливым тоном. – Деревья должны быть сухие, за ними придется тащиться на берег. Бензопила у нас есть, но толку от нее без бензина… вручную придется пилить, рубить потом. Это долго, мам. Долго и трудно. Дед говорит, нам недели две всем вместе корячиться, чтобы эту поленницу заново набить.

– Дед? – глупо переспросила я.

– Ну да, дед, – он натянул шапку на уши, и наконец, повернул ко мне худое сосредоточенное лицо.

Я подумала: ну конечно, могу же я называть человека, которого знаю меньше трех лет, папой; отчего бы Мишке не звать его дедом? Наверняка он зовет его так уже какое-то время, только я почему-то совершенно этого не заметила.

– …или больше двух недель, – мрачно продолжил он. – Если опять придется всё делать втроем.

Мне тут же вспомнилась Лёнина расслабленная поза, взбитая подушка, руки за головой. «Ни с кем я не договаривался». Ехидная улыбка Андрея. «Чак Норрис не боится ходить по минам».

Мы помолчали.

– Они ни хрена не делают, – сказал Мишка наконец. – Почему он не может их заставить, мам?

Серёжа вернулся спустя три с лишним часа; к моменту, когда деланное равнодушие, неизбежное после утренней ссоры, уже успело совсем выветриться, уступив место беспокойству. Мы были заняты обычными ежедневными делами: мыли оставшуюся после завтрака посуду, Мишка с папой сходили проверить сети, Андрей принес воды, но всё это делалось молча, и никто – по крайней мере, при мне – ни разу не спросил «как вы думаете, куда он всё-таки пошёл?», хотя то и дело в течение этих бесконечных трех часов кто-нибудь из нас подходил к окну, как бы случайно оглядывая пустынную поверхность озера.

Первой его увидела Наташа.

– Вон идёт ваш отвергнутый муж, – бросила она через плечо, но даже в ее голосе слышалось явное облегчение.

– Идет, – выдохнул папа, бросившийся к окну.

Я осталась сидеть на продавленной кровати, не позволяя себе подняться. В том, чтобы дежурить сейчас вместе с остальными возле окна, толкаясь локтями, дышать друг другу в затылок и наблюдать, как увеличивается в размерах Серёжина одинокая фигура на том берегу, не было никакого смысла. Они заметили его, он возвращается, всё хорошо. Я не пойду.

Прошло добрых двадцать минут, прежде чем входная дверь распахнулась и он появился на пороге с тем же чужим, недовольным выражением лица, с каким собирался в дорогу, словно эти три с лишним часа нашего взволнованного ожидания, полностью изменившие наше собственное настроение, никак не повлияли на него, как будто для него их не существовало. Можно было подумать, что он вообще никуда не уходил, а просто пять минут простоял за дверью, если бы не одно обстоятельство, бросившееся нам в глаза немедленно, стоило ему войти. Руки у него были совершенно пусты. Ни ружья, ни патронташа, ни рюкзака с патронами у него с собой больше не было.

– Ты куда девал ружье? – спросил папа.

Сережа не ответил. Он не спеша, нарочито медленно стряхнул снег с ботинок, затем принялся расстегивать куртку, повесил ее на гвоздь возле двери и только после этого поднял на нас глаза.

– Они отдают нам баню.

– То есть как – баню? – нахмурился Андрей. – Ты же говорил – дом? Эта баня еще меньше нашей развалюхи. Какой смысл переезжать на тот берег, чтобы жить там в бане?

– Я не сказал – переезжать, – ответил Сережа мрачно. – Мы не будем никуда переезжать. И мне надоело объяснять вам, почему. Нам нельзя жить на берегу. Они отдают нам баню – сюда. Её просто надо через озеро переправить. Я ее купил. Я отдал им ружье. И патроны. И два отличных ножа.

– Ты отдал им моё ружье? – Лёня шагнул вперёд.

– Это было моё ружьё, – ровным голосом сказал Серёжа, и я подумала: ну наконец-то. – У меня было три ружья, я отдал им одно. Только это ещё не всё. Нам придётся отдать им одну из машин.

И прежде чем кто-нибудь из нас, прежде чем мы все одновременно заговорили, продолжил:

– У нас все равно нет топлива. Нет и не будет. Нам его просто негде взять. А у них есть, и машина им нужна. УАЗик у них совсем развалился. Они еще не сказали – которую, но одну из трех им придется отдать.

– Так, – сказал Андрей и как-то страдальчески, нехорошо сощурился, словно у него внезапно сильно разболелась голова. – Так. Значит, если я правильно понял, мы только что остались без одной машины, без ружья, без половины патронов, и за это нам отдали какую-то сраную баню, которая вдобавок стоит еще в двух километрах отсюда, на том берегу?

– Точно, – сказал Серёжа почти весело, с каким-то отчаянным вызовом. – Она совсем свежая, и разобрать ее будет нетрудно. Ну, почти нетрудно. Сначала мы снимем шифер с крыши, а потом нужно будет подписать венцы. Я видел, как это делается, нужны крепкие веревки, ну или тросы автомобильные, снимаешь бревна по одному, связываешь тросом, цепляешь к машине и тащишь по льду. Если слить весь оставшийся дизель в пикап, нам хватит ходок на десять. Столько даже не понадобится. А потом надо будет просто выбрать место здесь, на острове, и сложить так же, как было.

– Недели полторы нужно, – задумчиво протянул папа.

– Максимум – две. Они обещали помочь, – кивнул Серёжа. – Только это нужно делать прямо сейчас, пока лед еще крепкий.

– Да делай. – Андрей сложил руки на груди. – Делай. У тебя есть план, у тебя есть помощники, ты же отдал им свою машину, ты даже отдал им ружьё – своё ружьё…

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Это – вторая книга дилогии «Искатели неба», начинавшейся романом «Холодные берега». Это – фантастика...
Две тысячи лет назад в мир пришел Богочеловек, он совершил великое чудо и, уходя, оставил людям Слов...
Умный, эмоциональный и увлекательный роман отечественного фантаста номер один, действие которого про...
Странный мир будущего – мир, где люди еще от рождения программируются под профессионалов-«спецов»....
Самый ценный капитал, который сколачивает человек за свою жизнь, – это память о себе. И не обязатель...
Наследник знаменитого адмирала Воронцова, некий Джедиан Ланге, ученый и политик, пользуясь полученно...