Живые люди Вагнер Яна

Ира бросает липкие тарелки в таз с остывшей водой и оборачивается. Марина жалобно морщит лоб. Папа хлопает себя по колену. Серёжа говорит медленно, задумчиво:

– Анька, ты гений. Ну конечно. Вот что они привезли. Та, последняя группа. Вот чего они там все ждали на берегу. И вряд ли там пара канистр. У них там должно быть тонны три, не меньше. А то и четыре. Там целый бензовоз, я уверен.

Это происходит ровно в ту же секунду. Слово «бензовоз» как раз материализуется, обретает форму в нашем воображении: гигантский металлический цилиндр на колёсах, со жгучим словом «ОГНЕОПАСНО» вдоль борта; четыре тонны надежды, бесценной разменной валюты, которая дороже консервов, автоматов, респираторов, ношеных кем-то другим камуфляжных курток и армейских прочных ботинок. Невероятное, запредельное богатство, которого хватило бы для любого, самого безумного нашего плана, и ради которого мы сможем, кажется, вынырнуть, наконец из стыдного беззубого бессилия, в котором увязли с незваными нашими соседями, как мухи в янтаре. За которое стоит побороться. Мы молчим, стремительно и неумолимо утверждаясь в мысли, что любым доступным способом обязаны вернуть себе право воспользоваться шансом. Если не разделить, то украсть. Отобрать. Отвоевать. Вырвать.

Пока мы думаем об этом, ошарашенные нежданным, незаслуженным фартом, случайной второй попыткой, которую нельзя проворонить, снаружи, из-за хлипких дощатых стен раздаётся оглушительный, закладывающий уши грохот, который принуждает нас всех – разом – вздрогнуть, присесть и зажмуриться, как будто мы солдаты в окопе посреди войны, а не глупая группа застрявших в лесу гражданских. В один прыжок Серёжа добирается до своего ружья, заспанно и безвольно висящего на стене, и кожаный широкий ремень, на котором оно дремало, вырывает из стены ржавый непрочный гвоздь. Рубленый, резкий, однократный гром, заставивший нас подпрыгнуть, звучит сильнее, чем выстрел из пистолета, охотничьего ружья или автомата. Он похож на пушечный залп. На взрыв. На что-то, что нам точно не по зубам.

25

Назавтра озеро оказалось перерезано двумя кривыми ломаными линиями – толстая крепкая ледяная кора, похожая на крышку застывшего жира над черным бульоном, прорвалась и лопнула, и от острова к берегу змеились теперь два бездонных скользких разлома, начинавшихся в одной точке, почти у самых наших мостков, и разбегавшихся на другой стороне всё дальше и дальше друг от друга, как взбесившаяся колея.

– Началось, значит, – задумчиво произнес папа, перегибаясь через край нависших надо льдом досок и глядя вниз. – Рановато что-то, а, Серёг? Я думал, у нас есть еще недели три-четыре.

– А в чём дело-то? – сказал Лёня беззаботно. – Ну, весна. Лодка у нас есть. Лёд сойдет – поплаваем.

– Это озеро, а не река, – хмуро ответил папа. – Течения нет. Льду деваться некуда, пока сам не растает, так что всё будет долго. Несколько недель – ну, может, две или три – по льду можно будет ходить, если осторожно. И сети наши постоят еще. А потом здесь будет каша, понял? Лодку твою раздавит как скорлупу. Сети потонут.

– И… надолго это всё? – спросила Ира, напряжённо разглядывая невесёлое папино лицо.

Тот пожал плечами.

– Это рулетка, дети, – сказал он. – Иногда до середины мая по этим озёрам ни ходить, ни плавать. Перерыв. Не сезон.

И еще раз смерил озеро взглядом – сердитым, неодобрительным, как будто белая равнодушная чаша, наполненная водой и льдом, провинилась перед ним лично, сорвав какой-то уговор, который он, папа, считал нерушимым.

– Ну, раз так, придется нам всё делать одновременно, – сказал он наконец, поворачиваясь, чтобы вернуться в дом. – И строить, и запасы делать. Сети ставим, пока еще можно, два раза в день. Половину рыбы – на мороз.

План звучал просто, но чтобы следовать ему, нам снова пришлось урезать ежедневные наши порции, только недавно достигшие, наконец, мало-мальски приличных размеров. Рыбы и правда стало больше, как будто даже там, подо льдом, ощущалось приближение долгожданной весны; но теперь, когда половина ежедневного улова скупо пересыпалась солью и подвешивалась снаружи, к опоясывающим дом деревянным балкам, предназначенным для сушки сетей, в полотняных картофельных мешках, чувство голода, только что нас покинувшее, вернулось снова. «Ладно мы, – уговаривала папу возмущенная Марина, – дети-то при чём, ну сколько они там съедят». «Не дам, – отвечал папа хмуро и веско, – пускай едят как все. Хватит, один раз сожрали уже всё подчистую, чуть не вымерли зимой. У нас впереди минимум две недели без рыбалки, а то и больше. Эта рыба нам нужна».

Малыши, безропотно голодавшие вместе с нами в январе, теперь взбунтовались, как будто короткая передышка последних недель, разбавленная ягодами и мёдом, выдернула их из вялой покорной пассивности, в которой они провели зиму. Из двух плотно укутанных сонных кукол они снова превратились в живых и требовательных человеческих детей: отказывались ложиться спать на голодный желудок и сделались невыносимы днём. Девочка, так до сих пор и не заговорившая, могла теперь часами монотонно ныть и качаться возле полки с посудой, вытягивая вверх короткопалую ручку и стараясь дотянуться до тарелок, пока не разражалась, наконец, сердитым разочарованным плачем; а мальчик от раздражённого нытья стремительно переходил к оглушительному «хочуууу, хочуууу». Ни того, ни другую нельзя было больше отвлечь уговорами или играми. Первыми спасовали их беспомощные родители, готовые уступить им собственный урезанный рацион, только бы не слышать голодных истерик, а затем и папа. «Черт с вами, – сказал он мрачно, – кормите их как хотите, слушать же невозможно. Но не жалуйтесь потом, когда рыбы не хватит».

Только её не хватило бы всё равно, даже если бы дети продолжали есть так же мало, как мы, даже если бы мы замораживали не половину улова, а две трети. Её не хватило бы, пожалуй, даже если б мы вовсе перестали есть. Десять дней подряд озеро стонало, скрипело и трещало, издавая звуки, напоминавшие то работающий вхолостую двигатель, то скрежет падающего дерева. Похожее на огромного, больного оспой белого кита оно по утрам предъявляло нам теперь всё новые пятна, трещины и язвы на своей масляно блестящей белёсой шкуре. Даже темнело теперь гораздо позже, чем зимой, как будто с каждыми сутками свет отвоёвывал у темноты по четверти часа, не меньше. Мы так долго ждали весны, так боялись не дожить до неё, а сейчас каждое свидетельство её неумолимого приближения вызывало только тревогу и страх, и ничего больше, потому что место для рыбалки приходилось переносить каждые два дня, а лёд вокруг лунок мгновенно покрывался подтаявшей снежной кашей и становился опасно прозрачным; и возня с переносом сетей и установкой деревянных опор отнимала слишком много времени. Как бы мы ни старались, спустя полторы недели на толстой деревянной балке, протянутой над мостками, на скрипучей веревке покачивался всего один неполный мешок замороженной рыбы. Всего один.

Может, для того, чтобы отвлечься от ожидания, всё свободное время между утренней и вечерней проверками сетей мы проводили снаружи, собирая из разрозненных, доставленных с того берега фрагментов дом, о котором столько мечтали каких-то две недели назад, и который почему-то сделался теперь для нас всего лишь ещё одним якорем, цепко держащим нас на острове, очередным доказательством того, что нам никуда от него не деться. Пока мужчины восстанавливали сруб, укладывая друг на друга пронумерованные брёвна, мы сушили мох, сортировали незатоптанные половые доски и стропила, счищали крошащуюся на морозе монтажную пену с оконных рам. В отличие от рыбалки, эта работа удавалась нам куда лучше и двигалась скоро, и жизнерадостная светлая коробка с пустыми проёмами с каждым днём вырастала всё выше прямо под боком нашей почерневшей развалюхи. «Ну не красавцы ли мы, – невесело улыбался Серёжа, – строители-молодцы. Через пару недель справим новоселье и празднично сдохнем с голоду в новом доме». «Ладно тебе, Серёга, – ворчал Лёня. – Тоже мне блокада Ленинграда. Один мешок есть, еще хотя бы столько же наловить – и переждём, куда денемся».

Именно этот мешок, выпотрошенный и растерзанный, мы обнаружили на снегу под мостками на следующее утро. Следов вокруг не было. А точнее, их было слишком много: наслаивающиеся друг на друга оплывшие отпечатки наших ног и собачьих лап, и треугольные птичьи оттиски.

– Это не он, – сказала я папе. – Он всю ночь был в доме, это не он, не вздумайте даже.

Пёс тяжело, неловко спрыгнул с мостков, приземлившись на четыре лапы, спугнув пару растрепанных черных ворон, топтавшихся возле мешка, опустил морду и начал жадно, торопливо глотать, уделяя каждой колючей облепленной снегом тушке не больше двух судорожных движений челюстью.

– Что же он… – выдохнула Марина. – Он же сейчас… Ах ты гад, перестань, перестань, – и замахала руками, и ринулась вниз, прямо на жёлтую тощую спину. – Отойди, отойди, оставь!

Пёс прижал уши и глухо, низко заворчал, продолжая глотать, не отвлекаясь ни на секунду.

– Пристрелю, ссука… – шипел папа, толкаясь во входную дверь, спотыкаясь на пороге.

– Это не он, это птицы! – крикнула я.

– Аааа, – взревел Лёня, – отойди, Маринка! – и швырнул сучковатое тяжелое полено, которое стукнуло в нечесаный поджарый бок, отскочило, крутанулось, покатилось; пес по-человечески охнул, согнулся и сиганул прочь, за деревья, не оглядываясь, дожёвывая на бегу.

– Это не он, – повторила я, когда мы, сидя на корточках, подбирали надкусанные, расклёванные рыбьи тельца, укладывая их обратно в надорванный мешок. – Не он! Просто он голодный, так же, как мы. Это мог быть кто угодно.

– Какая разница теперь, – всхлипнула Марина. – Посмотри, ты посмотри только, как мы будем это есть, тут почти ничего не осталось, это мусор, мусор, господи, что же мы будем теперь делать.

Разницы действительно не было никакой. Уничтожить двухнедельный наш драгоценный запас рыбы мог и какой-нибудь неизвестный вышедший из леса зверь, и вездесущие вороватые вороны, и даже похожие на летающих крыс бледные мелкие озерные чайки. В любом случае это означало, что несколько предстоящих недель без рыбалки обойдутся нам очень дорого.

– Хватит реветь, – сказал Серёжа, когда мы вернулись в дом, мокрые, с застывшими исцарапанными руками. – Мы наловим ещё. Пока ещё можно ловить. В конце концов, мы тут не одни. Мы можем переждать на берегу. Надо пойти к мужикам и поговорить. Я пойду…

– Опять двадцать пять за рыбу деньги! – бухнул Лёня. – Ну, пустят они тебя во вторую избу – и чего? Жрать ты там что будешь? Или ты думаешь, они с тобой тушёнкой поделятся?

– Можно договориться.

Упрямо мотнув головой, Серёжа поднялся, словно сейчас же, в эту минуту, собрался идти через озеро на ту сторону и снова торговаться и просить.

– Они нормальные мужики. У нас дети, – сказал он и скривился, задёргал щекой и снова сел, потому что вспомнил; потому что я вспомнила, и он не мог не вспомнить тоже того человека в дачном поселке под Череповцом, стоявшего возле нашей калитки несколько часов, до самой темноты, не решавшегося подняться на крыльцо и постучать в дверь. Человека, который сказал «у нас дети», и которому мы всё равно отказали в помощи.

– Можно договориться, – повторил Серёжа негромко, не поднимая глаз. – Я схожу и попрошу.

– Нет, – сказала Ира. – Тебе они ничего не дадут. Ну, или сменяют ящик консервов на нашу последнюю машину, и ты им точно ее отдашь. Тебе нельзя идти.

– А тебе – дадут, – сказал Лёня, нехорошо улыбаясь.

– И мне не дадут, – отозвалась она спокойно. – Может, не будем валять дурака? Мы все прекрасно знаем, кто должен идти с ним разговаривать.

– Кто? – неприятным, напряженным голосом спросил Мишка, и я сначала положила руку ему на запястье и только потом подняла на Иру глаза.

Мы молча смотрели друг на друга – она и я. Совсем недолго, меньше минуты.

– Слушайте, у нас осталось килограммов пять, может, шесть, – начал Серёжа. – Лёд пока стоит, у нас ещё дней десять наверняка…

– До середины мая можем тут застрять, – говорил папа в это же самое время, – ни плавать, ни ходить..

– Мам, – сказал Мишка резко и вырвал руку из-под моей ладони. – Мам. Мам!

– Ты права, – сказала я ей.

И она неглубоко, осторожно кивнула. И улыбнулась мне.

26

В том, что я сделала в следующие полчаса, не было ровно никакого смысла: ни в яростном придушенном споре с Серёжей, который случился сразу за входной дверью, и каждое слово которого прекрасно слышно было внутри дома, за тощими деревянными стенами; ни в последующем нашем молчаливом, сердитом переходе через озеро, «по такому льду не ходят в одиночку», во время которого он ни разу не приблизился и не оглянулся на меня. Я поняла это раньше, чем закончила пересказывать короткую нашу и бессмысленную, неловкую просьбу, сидя напротив Анчутки в просторной, изрядно теперь захламленной гостиной большого дома на берегу. Раньше даже, чем он распахнул дверь и оглядел меня без улыбки, неприветливо, и просто молча отступил в сторону, не приглашая, а скорее неохотно позволяя мне войти. Наверное, это было ясно мне ещё до того, как я поднялась и стала надевать куртку, игнорируя Мишкино возмущённое «мам! мам!» – потому что именно сейчас, когда голод замаячил перед нами по-настоящему и всерьёз, идиотская надежда на то, что чужие, едва знакомые люди, живущие по ту сторону озера, продолжат делиться с нами жизненно важным ресурсом просто так, ни за что, задаром, выглядела особенно абсурдной. Именно сейчас, когда еда сделалась для нас действительно необходима, она приобрела, наконец, свою реальную цену. И цена эта, несмотря на голодных малышей и на Ирину безмолвную просьбу, оказалась мне не по зубам.

Всё время, пока я спорила с Серёжей, пока шла через озеро, глядя себе под ноги, перепрыгивая толстые трещины, огибая мокрые серые язвы и угрожающе непрочные окопы вздыбившегося ломаного льда; всё время, пока я говорила, не отрывая глаз от своих лежащих на столе ладоней; всё время я точно знала, что делаю это напрасно, и потому совершенно не удивилась ни паузе, долгой и неприятной, повисшей между нашими головами, когда я замолчала, ни раздраженной гримасе, которую обнаружила на Анчуткином лице, подняв наконец глаза. Кажется, я даже попыталась встать, чтобы уйти – сразу же, не дожидаясь его ответа, но он сомкнул толстые пальцы вокруг моего предплечья и дёрнул вниз. И я осталась.

– Я принес вам ягоды, – сказал он наконец. – И мёд. Водка вам была нужна – я дал вам водку. Дал я вам водку?

– Дал, – кивнула я обреченно, понимая, что быстро уйти мне не удастся, потому что ему, очевидно, хочется выговориться, а мне придется его выслушать.

– Дал, – повторил он еще раз. – Только Анечка, котеночек, какого хрена вы решили, что у меня тут гастроном? Дай ложку, дай говна, дай баню, дай еды. Я должен вам, что ли?

– Должен, – сказала я вдруг, неожиданно для себя, выдернула руку и встала. – Ты – должен. Здесь была куча еды, и ты всю ее оставил себе. Мёда он принёс. Дед мороз. Сидите тут на коробках с консервами, а мы который месяц…

– Какие коробки? – заорал он громко и зло и тоже вскочил; в соседней комнате что-то со стуком упало на пол, тонкая филенчатая дверь с легким дребезгом приоткрылась, и в проёме показалась испуганная Вовина физиономия.

– Уйди, Вова! – рявкнул Анчутка, не оборачиваясь.

Вова сгинул.

Анчутка шагнул ко мне – большой, сердитый. Он не тронет меня, подумала я без страха, не чувствуя почему-то никакой опасности, и он действительно даже не прикоснулся; напротив, приглашающим жестом раскинул руки в стороны, отчего немедленно сделался похож на железобетонного бразильского Иисуса-Искупителя, только толстого и обросшего щетиной.

– Давай! – сказал он. – Смотри! Ищи свои коробки! Найдёшь – забирай! Нет, ты давай, ищи, чего ты кривишься? Вдруг мы тут припрятали чего. Я тебе донести помогу, если найдёшь!

– Не было тут ни хера, – он сбавил тон и опустил руки, успокоившись так же неожиданно, как перед этим разозлился.

– Ну, то есть как не было… Было, да. Только мало, поняла? Мало совсем. Мы еще в марте всё доели.

– А где же вы берете еду? – глупо спросила я. – Лёд же вскрывается, скоро будет не до рыбалки…

– А-а, рыбалка твоя… – он махнул рукой. – Только задницу морозить. Никакие из нас рыбаки. Мы по округе тут покатались, набрали немного. И еще наберём. Волка ноги кормят.

– Как это – набрали? Где? Тут же нет никого?

Он помолчал, улыбаясь.

– Где набрали – там уже нет. Мужик твой на улице стоит? – спросил он. – Иди, позови его. У меня к нему дело как раз.

Сквозь мутные плачущие стекла застекленной веранды видно было Серёжу, бесцельно бродящего снаружи. Я взялась за ручку двери, но Анчутка догнал меня и горячо дохнул в шею, и воткнул тяжелую свою руку в деревянный косяк, преграждая дорогу.

– Подожди, – быстро проговорил он, – подожди-ка.

И я опять не испугалась. Не потому, что Серёжа был вот он, совсем рядом, за тонким стеклом; просто опасности всё ещё не было.

– А хочешь, оставайся, – сказал Анчутка мне в затылок, и я не стала оборачиваться, просто ждала, пока он закончит говорить.

– Оставайся, – выдохнул он. – Слышишь? Я тебя не обижу. Ну что тебе там делать. Пропадешь с ними, они ничего не могут. Пацана твоего заберём, оставайся.

Я стояла, разглядывая лепестки облупившейся рыжей краски на дверном косяке; новые вроде дома, а краска уже слезает, и некому будет поправить ее весной, и нечем будет ее поправить. Я представляла себе Серёжино лицо, если бы вдруг сказала ему; если бы я вышла сейчас наружу и сказала: «Я остаюсь. Уходи».

– Холодно, – сказала я. – Он там замёрзнет сейчас, на улице.

И толкнула дверь. Анчутка убрал руку и вышел вслед за мной по ступенькам. На скрип петель Серёжа обернулся к нам.

– Здорово, хозяин, – весело сказал Анчутка. – Что ж ты не заходишь? Я по твою душу, – и пошёл навстречу, издалека ещё протягивая ладонь.

Спустя десять минут мы снова сидели внутри, прихлебывая принесённый Вовой слабо заваренный, полупрозрачный чай.

– В Гимолы я бы не совался, – говорил Анчутка. – Мы туда ездили пару раз, пока снегоход еще бегал. Напрямки через лес и по озеру отсюда не так чтобы далеко, километров двадцать, но пешком если – это впритык, и там заночевать если только. А ночевать там неохота, – он криво, невесело улыбнулся. – Поселок конечно – так, название одно, но магазин у них, детский садик, мы набрали кой-какой еды, бензина даже слили чуток. А по домам не стали ходить. Ребята мои забоялись.

– Это когда же вы там были? – спрашивал Сережа, разглядывая Анчутку с завистью и даже с каким-то восхищением.

– Да с месяц, наверно. Но это ладно. Там у них озеро огромное, слышишь, и две турбазы больших, больше этой, домов по пять. Одна пустая – чай, спички, соль какая-то, а на второй зато – тушенка, масло подсолнечное, водки ящик, макароны. Картошка даже. Померзла, правда, вся. Мёд, – добавил он и коротко взглянул на меня.

– А живых? – спросил Серёжа. – Живых вы не видели никого? Хоть раз?

– Не было живых, – ответил Анчутка просто. – Жмуров видели, это да. В Гимолах, ну и на базе этой второй. Близко не лезли. Один раз пронесло, и слава богу.

– Турбазы, – произнёс Серёжа с отчаянием и потёр лоб, – вот я мудак. Я же знаю про эти турбазы, я всё время про них знаю.

– Я чего и хотел с тобой поговорить, – сказал Анчутка. – Ты же вроде местный почти? И карта у тебя есть. Может, тут в округе еще поищем? Я катался, катался, не нашёл ни черта, а если пешком – надо точно знать, куда идти.

– Так, – быстро сказал Серёжа. – Так. Только вместе пойдем, да?

– Вместе, вместе, – ласково согласился Анчутка. – Ну?

– Была пара охотничьих домиков на Маткозере, тут недалеко – маленькие, правда, совсем. Не найдем ничего. Можно в Лубосалму сходить. Там точно база. Точно.

А потом мы возвращались назад, перепрыгивая ледяные надвиги, и Серёжа, забывший обо всём, буквально тащил меня на себе и говорил без остановки, возбуждённо:

– Анька, всё будет хорошо, Анька, если даже не в Лубосалме, я еще пару мест вспомнил. Подальше немного, ну и что, найдем еду, найдем, нам бы только успеть, пока лед не вскрылся! Туда-обратно два дня максимум, завтра и пойдем.

И отмахивался ото всех моих испуганных возражений:

– А что, если этой базы там нет, если она сгорела, например? Это далеко, вы придете к вечеру, где вы будете ночевать?

– Палатку возьмем, – говорил он. – Спальник зимний. Пойдем налегке, с Лёнькой. Ты только подумай, они целый месяц, гады, таскали еду у нас под носом, а мы как идиоты!

– А если там будут трупы, – говорила я, – если там тоже?

– Респираторы возьмем, – отвечал он беззаботно, – у них же полно респираторов.

– А что, если вы не успеете вернуться и лёд вскроется? Если вы там вообще ничего не найдёте, никакой еды, ничего?

– Ну всё, хватит, – сказал он, потому что мы подошли к мосткам; новый наш, маленький недостроенный дом янтарно и весело смотрел на нас пустыми оконными проёмами. – Хватит. Ты ужасная стала пессимистка, знаешь?

Он легко взобрался на мостки, и нагнувшись, подхватил меня и выдернул вверх, как ребёнка.

– Подожди, – сказала я; края мостков, на которых мы теперь стояли, не было видно из окна. – Подожди, постой немножко, – и обхватила его руками; он был так весел, он буквально вибрировал от радости, я сто лет не видела у него такой улыбки. – Подожди, – повторила я, – подожди.

– Ну что? – он нетерпеливо, едва заметно дёрнул плечом, высвобождаясь. – Что ты? Потом, Анька, потом, пошли скорей.

27

Лёня принял Серёжино предложение безоговорочно и с восторгом, в точности так же, как вечность назад он мгновенно и с радостью согласился бросить свою осквернённую кирпичную крепость и рвануть из нашей тихой деревни чёрт знает куда по заметённым снегом, опасным дорогам – не задавая вопросов, по-детски доверившись чужой воле. Он всего-то и спросил – «далеко?»

– Да нет, километров пятнадцать. За день дойдём, там заночуем, назавтра – обратно, – ответил Серёжа, и этого оказалось достаточно для того, чтобы сделать Лёню немедленно горячим Серёжиным союзником.

– Конечно, пошли, – сказал он, широко улыбаясь. – Прошвырнёмся. Не кончим, так согреемся! Эх, твою мать, Серёга, что ж тебе раньше это в голову не пришло? Я думал, тут на сто километров ни хрена нет.

На самом же деле, у нас просто не было другого выхода. Это ясно было мне, ясно было всем остальным – даже папе, который, насупившись, долго разглядывал карту, озабоченно чесал бороду, а потом задал Серёже два десятка вопросов, ненамного отличавшихся от тех, что пришли мне в голову, пока мы переходили озеро.

– Да ладно, пап, – отвечал Серёжа терпеливо. – Что такое пятнадцать километров? Даже без лыж – реально за день пройти, а не успеем – так палатка же есть. Их двое, нас двое, поместимся, ничего. А лёд ещё с неделю точно простоит. Мы успеем, пап. А вы пока с Мишкой стропила закончите, положите рубероид, у вас своих дел полно.

У нас действительно не было другого выхода, и потому весь оставшийся день мы провели в сборах (палатка, спальные мешки, ружья, Серёжины охотничьи ножи и термос с рыбным бульоном), и в разговорах – глупых, полных надежды фантазиях о том, сколько прекрасных и нужных вещей может найтись в этой неизвестной Лубосалме, о существовании которой никто из нас ещё вчера не имел ни малейшего понятия. Мы, обречённые вяло сидеть на месте и дожидаться их возвращения, больше не спорили и не возражали; разве что ночью, лёжа без сна под горячей Серёжиной рукой, я услышала вдруг тонкие Маринины всхлипывания, «не ходи, Лёнечка, не ходи, ну пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, не ходи, не оставляй меня», – повторяла она еле слышно, и он что-то отвечал ей – монотонно, успокаивающе, только я так и не сумела разобрать его слов, потому что сонный ровный стук Серёжиного сердца под моей лопаткой заглушил внезапно все остальные звуки. Не ходи, подумала я громко, почти вслух. Не ходи. Серёжа глубоко вздохнул во сне и убрал руку.

Поднявшись затемно, Лёня и Серёжа плотно упаковались в походное своё снаряжение и прямо с рассветом ушли, переполненные нетерпением и энтузиазмом. Как только за ними закрылась дверь, Марина сложила пальцы щепотью и перекрестила дощатое дверное полотно, мелко, три раза.

– Господи, – забормотала она торопливо, захлёбываясь. – Господи, если ты есть. Пожалуйста. Пусть он вернётся. Чёрт с ней, с едой, пусть он вернётся, пусть он просто вернётся, ладно? – и заплакала, некрасиво ссутулившись, свернув вперёд узкие плечи.

Ира сказала недовольно:

– Хватит, Маринка. Ты как на войну его провожаешь. Тут пятнадцать километров всего, тоже мне, кругосветка. Это как Ленинский проспект, слышишь? От Юго-Западной до Якиманки.

– Не знаю я никакой якиманки, – сказала Марина, не отворачиваясь от двери. – При чем здесь якиманка?..

– Ну хорошо, – устало ответила Ира. – Какая у вас там в Ростове самая длинная улица?

Лицо у нее было бледное и измученное; казалось, что и она тоже ночью совсем не спала.

Мы должны были их отпустить. Мы правильно сделали, что отпустили их; но тревога, придавившая нас еще ночью, накануне их ухода, с каждым часом ожидания делалась всё сильнее, несмотря на то что бессмысленно было рассчитывать на их сегодняшнее возвращение.

– Пятнадцать километров в одну сторону, девочки, это на целый день, – сказал папа спокойно. – Ничего, там переночуют. Волноваться можно начинать завтра вечером, не раньше. Успеете еще. Глупо торчать у окна, давайте-ка, давайте быстро, сети надо проверить, детей накормить. Мишка, пошли, крыша ждёт – прибьём рубероид, а после окнами займемся.

Список монотонных ежедневных забот – рыба, сети, растопка печи, – иссяк слишком быстро, чтобы надолго занять нас и отвлечь, так что уже к полудню мы снова застыли, парализованные и пассивные, как сонные осенние мухи, и папа, забежавший ненадолго за очередной порцией кипятка, опять принялся тормошить нас.

– Чего сидим? – сказал он сердито. – Переезжать скоро, вещи не собраны! Посуду – поделить, одеяла, одежду. Ира, Аня, у вас тут дел на неделю! Мы достроим раньше, чем вы соберетесь.

День был солнечный, ярко-синий, неморозный, и сквозь тонкие дощатые стены снаружи в дом врывались звуки – бодрое звяканье молотков по стропилам, звонкий хруст лопающегося озёрного льда. Сидя на жёстком полу, мы разбирали свитера, шерстяные теплые носки и полотенца, и действительно на несколько часов забыли о том, что ждём и боимся, поглощённые нехитрыми выяснениями – чьи это перчатки и не видел ли кто-нибудь толстый коричневый Лёнин свитер с горлом, был же, я точно помню, вот здесь лежал. Мы, возможно, отвлеклись бы совсем, если бы ещё через три часа с того берега не прибежал стеклянный от ветра тревожный Вова, которого ушедшие утром Анчутка с Лёхой почему-то с собой не взяли – для того ли, чтобы защитить противоположный берег от наших любопытных глаз, а может, и просто для того, чтобы поддерживать тепло.

Он поскрёбся в нашу дверь и немного посидел внутри, жалуясь, что на той стороне, у самого спуска, этим утром образовалась огромная мокнущая проталина, которую ему пришлось обходить большим кругом; и чёртово солнце шпарит так, что к концу недели, конечно, озеро перейти уже будет нельзя.

– Не могу я там один, – признался он под конец. – Можно я у вас посижу? Я вот чаю принес, хотите?

Еще через час, снова заражённые его беспокойством и неуверенностью, мы выгнали его.

– Володя, – заявила Ира. – Чем сидеть просто так, может быть, поможете там? Они крышу кроют, вы бы очень им пригодились.

Он вскочил, расплескивая недопитый чай, и с готовностью принялся натягивать куртку; спустя несколько минут снаружи послышался его ломкий срывающийся голос.

– Неплохой вроде мальчик, – сказала Ира неприязненно. – Но вот убила бы на месте, чертов нытик.

Перед самым закатом – мы как раз возвращались с озера с неполным ведром мокро плюхающей плотвы, – небо затянулось и поблёкло. Повалил тяжёлый весенний снег, липкой сплошной стеной занавесивший горизонт, и сразу всё исчезло: берег с двумя осиротевшими избами, чёрные лохматые ёлки, разбегающиеся вправо и влево от острова изрезанные трещинами озёрные рукава. Хотя именно солнце было сейчас нашим главным противником, стремительно сокращавшим недолгий срок, отделяющий нас от настоящей, серьезной робинзонады, его неожиданное исчезновение захлестнуло нас новой волной паники. Снегопадов не было уже почти месяц, и мы отвыкли от оглушительной тишины и темноты, бывших им неизменными спутниками – настолько, что в течение первых бесконечных мгновений не могли даже сообразить, в какую сторону возвращаться. Только что остров был вот он, совсем рядом, в нескольких сотнях метров, и вдруг пропал, скрылся, утонул; и даже торопливый, приглушенный снежной завесой стук молотков, забивающих в стропила кровельные гвозди, раздавался теперь, казалось, сразу со всех сторон, не подсказывая направление, а только запутывая нас.

Уже на мостках, возле самой входной двери, Марина поставила ведро и обернулась, и опустила уголки губ. Не вздумай, подумала я, не вздумай заговорить, достаточно того, что мы все об этом думаем, и мысли наши перетекают из одной головы в другую беспрепятственно и легко: а что, если они не дошли, если заблудились и попали в слепой этот снегопад?

– У них палатка, – сказала Ира резко. – Четыре здоровых мужика, и не холодно же совсем. А ну марш в дом!

И Марина вздрогнула, и толкнула дверь.

Из-за снега юного Вову, замерзшего и напуганного теперь ещё и перспективой одному брести через озеро, пришлось оставить ночевать. Он был согласен даже остаться без ужина, удовольствовавшись кружкой жидкого бульона, и облегчённо устроился на пустующей железной кровати, на которой и уснул – мгновенно, как отогревшийся уличный щенок; а мы, уложив детей, ещё долго сидели без слов вокруг пустого стола, и смотрели в окно, в белую тьму, чувствуя себя маленькими, бессильными и одинокими. Легче нам стало, только когда снаружи вдруг требовательно заскребло, зашуршало, зацарапало острым по дереву, и с потоком свежего воздуха в перетопленную комнату просочился желтый, длиннолапый, весь облепленный снегом пёс, нырнувший на своё место возле печной заслонки и задышавший спустя минуту глубоко и ровно, словно и не пропадал где-то целых двое суток. Именно его возвращение заставило нас поверить в то, что в белой пустоте вокруг не осталось других опасностей, кроме снега, холода и расстояния, и ни одна из этих напастей, даже все они вместе взятые не способны всерьёз навредить тем, кого мы отпустили – ни сегодня, ни завтра, никогда.

Уверенность эта выветрилась утром следующего дня, когда, выглянув наружу, мы не смогли разглядеть ни озера, ни деревьев, ни даже края мостков. К оконным стеклам прижималась снаружи одна только непрозрачная, плотная снежная пелена. Чертыхнувшись, папа заторопился: «крышу, крышу надо закончить, полный чердак навалило уже», – и сонные лохматые Мишка с Вовой послушно принялись одеваться. Через несколько часов последний рубероидный лоскут был прибит на место, но словно не желая возвращаться в дом и вместе с нами смотреть в окно, все трое наспех глотнули чаю и с явным облегчением убежали назад, подальше от нашей тревоги.

– Окна, – сказал папа с напускной досадой. – Окна надо воткнуть. Снег валит, не высушим потом. Гвозди-то мы взяли, это я догадался, но кто мог предположить, что нам понадобится монтажная пена? Ладно, будем по-деревенски. Тряпок у нас, конечно, не хватит – три больших окна, да дверь еще – так что придется потрошить матрас. Андрюхин возьмём, – предложил он задумчиво, весь поглощённый только важной своей задачей – утеплить окна и двери, и через минуту уже стаскивал тяжелого полосатого монстра на пол и кричал Мишке:

– Помоги-ка! Дверь подержи! Вот так!

Наташа, казалось, невольной папиной бестактности даже не заметила. Если возбужденная непримиримая злость, захлестнувшая её в первые дни, делала её пугающе похожей на механическую куклу, которая разговаривает и передвигает ноги не по собственной воле, а до тех пор, пока не кончится завод, то пришедшие ей на смену безразличие и апатия позволили нам, уставшим от её изматывающего агрессивного траура, немного перевести дух, потому что теперь она могла целыми днями просто сидеть на своей кровати, безучастно свесив руки, со взглядом, упирающимся не в окно даже, а в совсем уж негодный для разглядывания фрагмент оконной рамы. Она не отказывалась от еды, но есть не просила; готова была ходить за водой или мыть посуду, но для этого её всякий раз как будто требовалось будить, тряся за плечо. Кроме того, и это было самое удивительное, она сделалась совершенно равнодушна к детям – равнодушна бесповоротно, почти до брезгливости, как будто не понимала теперь, зачем они нужны.

Обнаженный без матраса, пустой скелет кровати её мужа нельзя было, конечно, оставить в комнате, однако на то, чтобы вынести его наружу – с грохотом, демонстративно, – у нас просто не хватило бы духу. Боясь вернуть к жизни безжалостных Наташиных демонов, мы трусливо переглянулись и отложили этот неприятный ритуал на потом. Сегодня мы были слишком заняты. Нам нужно было пережить этот день, делая вид, что ожидание наше буднично, не мучительно и не страшно; что приближающийся вечер не может сулить никакого разочарования.

– Костёр! – сказала Марина, когда маленькое окно, в которое мы старались не смотреть, из молочно-белого сделалось блёкло-синим.

– Вот же я идиотка. Нужно разжечь костёр на берегу. Они же не найдут нас в темноте! – и бросилась вон из дома.

– Костёр! – повторила она вернувшимся папе с Мишкой, уставшим, нагруженным инструментами.

– Костёр, – сказала она нам, когда мы вышли за нею следом. – Большой, яркий – такой, чтобы видно было издалека.

– Ты представляешь, сколько дров придется спалить для такого костра? – начал было папа, но взглянув ей в лицо, осёкся и махнул рукой.

– Как тебя… Вова! Тащи топор!

Через полчаса высокая и квадратная, с письменный стол, куча дров загудела, запылала – ярко, жарко, призывно.

– Вы идите в дом, – сказала Марина бесцветным и чужим, отсутствующим голосом, не отводя взгляд от непрозрачной синевы. – Я одна могу, я просто..

– Вот ещё, – сказала я, глядя ей в спину. – Я тоже. Я с тобой.

– Сейчас, – сказала Ира, – только за Антошкой схожу.

Жар, идущий от огня, защитил нас от холодного ветра и от снега, таявшего на подлёте; мы стояли вокруг – три женщины и мальчик, укутанные его теплым рыжим коконом, ослеплённые его свечением, благодарные друг другу за молчание. А потом где-то позади, за нашими спинами, застучали по мосткам, заскрипели шаги, и в круге света появился сначала сонный Мишка, который привалился к моему плечу, грея нос над чашкой дымящегося бульона, а потом папа, до самых глаз укутанный в Серёжину старую охотничью куртку, и последним – скорбный Вова, длинный и беспокойный.

– Хорошая была идея, с костром, – сказал папа спустя много минут тишины, нарушаемой разве что треском лопающегося дерева и приглушённым рокотом шевелящегося где-то впереди, в темноте, тяжелого льда. – Очень хорошая идея. Ты молодец.

Марина кивнула, молча, не раскрывая рта, и вместо ответа качнулась к нему и потёрлась щекой, по-собачьи, коротко, о вытертый жесткий его рукав чуть выше локтя.

– Вы же понимаете, – зашептал Вова над моим ухом быстро и неуверенно, – вы понимаете, да, они же не пойдут сегодня, не пойдут ночью по льду, там и засветло-то… если они вообще вернулись – не пойдут же…

– Заткнитесь, Вова, – нежно попросила Ира, глядя в огонь, и покрепче обхватила разморённо притихшего сына.

И Вова заткнулся – тут же, на полуслове, всем худым своим длинным лицом выражая недоумение и вопрос, «а зачем тогда, – было написано на этом лице, – зачем вы тогда?» Одному только чужому мальчику с противоположного берега непонятно было, для чего он нам понадобился, этот ритуальный, жертвенный костёр, жаркая пылающая молитва, адресованная в никуда, в безразличное небо, в темноту, в снегопад, в упорствующую затянувшуюся зиму.

Огонь успел прогореть и съёжиться вполовину, когда дверь стукнула ещё раз. Наташа, одетая в Андрееву огромную куртку с болтающимися длинными рукавами, осторожно приблизилась и встала ровно на границе света и тьмы, рыжего и чёрного, словно не решаясь её перешагнуть, и заговорила сразу, как если бы всё это время – там, внутри, в доме, складывала вместе эти свои слова, примеряла их друг к другу:

– Они не вернутся. Их там нет. Никому не нужен ваш Александрийский маяк.

Марина втянула носом воздух. Ира сказала легко, тихо:

– Ладно, ладно.

– Их там нет, – повторила Наташа. – Там вообще ничего нет, ясно вам? Такое место. Все умирают. И мы тоже. И мы – тоже.

И ушла назад, в дом, выдёргивая ноги из глубокого снега, непримиримо и зло.

Позже, ночью, я проснулась от повторяющихся, странных, захлёбывающихся звуков; она сидела на полу возле моей кровати, опустив лицо на согнутую в локте руку, больно упираясь макушкой в моё плечо. Несколько минут я лежала, боясь пошевелиться, не решаясь ни прикоснуться к ней, ни заговорить. Огонь в печи почти догорел, в комнате было совсем темно. Она подняла голову, какое-то время смотрела на меня, неровно и тяжело дыша, и убедившись, что я не сплю, зашептала сразу, сбивчиво, торопливо: «вот, вот, смотри, я собрала, тут Андрюшины вещи, теплые, хорошие, термобельё, ботинки, целая сумка, может быть, Серёже подойдёт, или Мишке, размер, конечно, большой, но какая разница, правда? какая разница…» Я села на кровати, сетка пронзительно скрипнула, а Наташа выпрямилась и нырнула прямо ко мне в руки; и я держала её за плечи, а она вырывалась и говорила: «прости меня, прости меня, они вернутся, обязательно, вот увидишь, прости меня, прости меня».

28

Утро третьего дня застало нас на необъяснимом подъёме, как будто мы ожидали заслуженного вознаграждения за то, что провели эти дни за работой, а не в бессмысленной панике; за то, как мы старательно друг с другом не говорили, и даже за вчерашний костёр, от которого сегодня осталось только широкое чёрное пятно, усыпанное головёшками и раздуваемой ветром мягкой серой золой. Потому, что именно это утро замечательно подходило для того, чтобы маленькая экспедиция, наконец, возвратилась – с трофеями или даже, чёрт с ним, с пустыми руками – но возвратилась; ведь снегопад захлебнулся и угас, небо снова поднялось, распахнулось, засинело, и солнце опять деловито взялось за разрушение единственной дороги, связывавшей остров с берегом. Потому ещё, что, выглянув в окно, мы не узнали озеро – так оно изменилось, как если бы густо валивший накануне снег и нужен был только для камуфляжа, для того, чтобы спрятать от наших глаз стремительный скачок, произошедший именно за эти сутки. Лёд вздыбился и торчал теперь покосившимися, неровными серебристыми айсбергами, и там, где позавчера ещё оставалась тонкая и подмокающая прозрачная корка, блестела сейчас тяжёлая, как ртуть, неподвижная вода.

Часть деревянных опор, на которых, покачиваясь, висели наши сети, опрокинулась и плавала теперь в широких подтаявших полыньях, но сами сети, к счастью, были еще целы; мы не потеряли ни одной. До них даже можно было добраться почти безо всякого риска, и более того, они оказались буквально забиты рыбой.

– Вот как, значит, надо было, – радостно сообщил Мишка, когда они с Вовой втаскивали их, одну за другой, на мокрые мостки. – Не дёргать по два раза в день, а бросить на сутки! Тут ведра четыре, не меньше, смотри, мам, ты посмотри только.

– Как же я пойду теперь, как же я теперь пойду, – горестно бормотал Вова. – Не умею я по такому льду, провалюсь, точно провалюсь. Они вот вернутся, а меня нету, и дом нетопленый.

И неясно было, что именно пугает его больше – перспектива провалиться под лёд или то, что придётся оправдываться перед Анчуткой за бесповоротно вымерзшую огромную избу.

– А вот мы сейчас вместе и сходим, – великодушно сказал папа. – Заодно посмотрим, как там и что. Мишка, бросай сети, пускай девочки займутся.

Оставив нас выбирать рыбу, они ушли – налегке, вооруженные только длинными корявыми палками; и даже наблюдая с берега за тем, как они шагают – медленно, петляя, огибая огромные рваные дыры, мы ещё не отчаялись, несмотря на безжизненное чистое небо над противоположным берегом, доказывающее, что оба дома по ту сторону озера по-прежнему пусты и нетоплены, как были пусты и вчера, и два дня назад. Даже когда спустя полчаса мы снова увидели на льду две крошечных тёмных фигурки, даже после того, как стало ясно, что это папа и Мишка, возвращающиеся назад с пустыми руками, мы всё ещё надеялись – как будто, прежде чем расстаться с этой надеждой, нужно было позволить им дойти и выслушать то, что они расскажут.

Только когда они уже карабкались на берег – забираясь на мостки, папа неловко, криво навалился на скользкие доски и вдруг не сумел зацепиться, и покатился назад, едва не опрокинувшись на спину, так что Мишке пришлось, подпрыгнув, ухватить его за рукав куртки и втащить наверх, «сейчас, – пробормотал папа, задыхаясь, – сейчас, просто быстро шли, сейчас», а мы смотрели на то, как он сидит, покосившись и разбросав ноги, на его дрожащую растопыренную ладонь, прижатую ко лбу, «сейчас», – повторил он, – именно в это мгновение все наши силы, все разом наконец закончились. Папа поднял глаза и увидел это на наших лицах.

– Дедушка упал, – сказал мальчик удивлённо и засмеялся. – Ты упал, дедушка!

– Да, – кивнул папа, складывая прыгающие губы в улыбку. – Похоже на то. Иди-ка, помоги мне встать. Ну вот что, – сказал он потом. – Я знаю, чем мы займёмся.

Именно благодаря ему, вместо того чтобы метаться у окна, плакать, озвучивать очевидные мысли, толкающиеся внутри черепной коробки, мы четыре с половиной часа носили вещи из старого дома в новый – те, что успели упаковать, а потом и остальные; сначала охапками, потом горстями. Мы не спешили, нам некуда было торопиться, и жаль только, вещей этих оказалось не так уж много, потому что готова поклясться, что хотя бы на несколько минут в эти четыре с половиной часа каждая из нас забыла о том, чего мы ждём уже третий день подряд. А когда мы закончили, когда расставили кровати – боже мой, в этой крохотной бывшей бане было три, целых три отдельных комнаты – когда новенькая железная печка, маленькая, аккуратная, с серебристым металлическим дымоходом, разогрелась и жарко задышала во все стороны сразу, когда Ира объявила: «всё, больше нет ничего, всё, давайте посидим, сил нет», – мальчик вдруг повернулся от окна в комнату и громко сказал:

– Папа. Папа идёт. Вон папа!

Наверное, он провёл много времени, прижимаясь лбом к холодному стеклу, потому что и нос, и щёки на маленьком бледном лице выделялись яркими розовыми пятнами.

И мы выбежали на улицу, не надевая курток, хотя две фигуры посреди разломанного льда были совсем ещё далеко.

– Это точно они? Точно? Я не вижу отсюда, это они, да? – спрашивала Марина и вставала зачем-то на цыпочки, словно это могло помочь ей навести резкость.

– Они, они, – говорил Мишка. – Да что ж они так медленно? Тащат что-то, мам, смотри! Что-то тащат, я сбегаю, помогу?

– Не надо, – сказала я и не узнала свой голос. – Не надо, Мишка, постой тут. Пусть – так. Пусть они сами.

Я хотела посмотреть еще немного на то, как они возвращаются. И всё-таки побежала первая – не сразу, а когда они уже были совсем близко, когда до мостков им оставалось шагов двадцать. Кажется, я даже глупо распахнула руки, но не кричала, точно ничего не кричала, а просто сказала шёпотом «Серёжа», просто сказала «Серёжа». Уже немного смеркалось, уже не было солнца, и видно было неважно; они в самом деле двигались с трудом, сгибаясь под тяжестью раздутых рюкзаков. Я подбежала к краю мостков. Серёжа выбросил вперёд руку с растопыренной ладонью и что-то крикнул, но я не смогла разобрать слов, хотя было совсем недалеко, а потом я увидела у него на лице чёрный двурогий респиратор и остановилась. За спиной у меня сделалось очень тихо.

– Пап! – торопливо крикнул мальчик. – Пап, а я первый тебя увидел!

Они приблизились ещё на несколько шагов, и Серёжа снова заговорил, и в этот раз я его расслышала.

– Аня, – сказал он. – Аня, не подходите пока к нам. Всё хорошо, только не подходите, ладно? Надо согреть воды. И разведите снаружи костёр. Мы тут подождём.

Так и не получив разрешения приблизиться, мы смотрели издали, как они вытряхивают из рюкзаков плоские консервные банки – прямо в таз с кипятком, выплёскивающимся и шипящим, и как вьются на поверхности бурлящей воды отклеившиеся разноцветные этикетки. Как они снимают с себя куртки, брюки, шапки, перчатки и бросают всё, даже опустевшие рюкзаки, в костёр, который вначале захлёбывается, неспособный сразу пожрать такую огромную порцию, исторгая возмущённые клубы сырого едкого дыма, а затем всё же медленно принимается за дело. Как потом – полуголые, закопчённые, они стягивают с лиц респираторы.

– Ничего не забыли? – спрашивает Серёжа; на щеках у него видны ярко-красные отметины от ремешков.

– Вроде всё, – говорит Лёня, подумав, и с размаху, с наслаждением швыряет свой респиратор в огонь.

– Мы не стали брать ничего, что нельзя прокипятить, – объяснил Серёжа с полным ртом – потом, позже, в старом доме, куда мы все вернулись, потому что именно там находился наш единственный стол и там же оставалась вся наша еда, если, конечно, не считать консервных банок, остывающих снаружи, к которым никто из нас пока не нашел в себе силы притронуться.

– Крупы, макароны, сахар – там все было вскрытое, нельзя было брать.

Они сидели с Лёней друг напротив друга и жадно, обжигаясь и почти не жуя, глотали дымящуюся варёную рыбу; всклокоченные, с мокрыми волосами, с черными от усталости лицами.

– Как же вы, – жалобно сказала Марина и протянула руку к Лёниной щеке, и не коснулась её. – Что же вы, столько еды с собой, и голодные?..

– Некогда было кипятить, – отмахнулся Лёня, криво улыбаясь. – Я хотел банку в костёр бросить – Серёга не дал. Жадный у тебя мужик, Анька.

– Потому что надо наверняка, – хмуро сказал Серёжа, перестал жевать и отложил вилку; по тому, как быстро погасла Лёнина улыбка, стало ясно, что спор этот происходит не впервые.

– Ну хватит, – начал Лёня раздражённо. – Месяц на морозе, а то и два, да что там осталось…

– А ты вирусолог, да? – перебил Серёжа, шумно отодвигая стол. – Ты всё знаешь? Надо наверняка!

– Наверняка! – прорычал Лёня. – Наверняка – это тут сидеть и носа не высовывать. Вот это наверняка. А сутки разгуливать с презервативом на морде – это что? Может, мы рано их сожгли? Может, ещё недельку надо было – ну, чтоб точно наверняка?

– Может, и рано! – яростно сказал Серёжа и поднялся на ноги. – Может, нам вообще не надо было возвращаться!

– Так, – сказал папа и положил на стол между ними большую желтоватую ладонь. – Стоп. Ну-ка, рассказывайте, в чём дело.

Серёжа снова сел, и с отвращением оглядев недоеденную рыбу, отодвинул тарелку; и пока он говорил, Лёня молча кромсал вилкой свой остывающий ужин, превращая его в серую неаппетитную кашу, но ни разу при этом уже не поднял вилку ко рту.

В первый день они базу не нашли. Да, у них была подробная карта и компас, полагаясь на которые, им следовало просто идти на северо-восток по старой грунтовой дороге, огибающей вытянутое узкое озеро Лубоярви вдоль верхней его кромки. Именно там, с другого конца озера, к берегу жался бледный кружок с надписью «Лубосалма». Хотя маленькая эта деревня вот уже тридцать с лишним лет оставалась необитаемой и служила теперь не более, чем временным пристанищем для сезонных столичных рыбаков и охотников, двухкилометровая карта по-прежнему безразлично фиксировала место, где находились и она, и десятки других давно опустевших крошечных финских поселений. Грунтовка, ведущая к границе, проходила в том самом месте, где почти полгода назад мы наткнулись на пустую пограничную «шишигу». Не заметить эту дорогу и заблудиться было невозможно, это была широкая ровная полоса, проложенная между деревьев, но по ней уже много месяцев не ездил никто, и теперь её покрывал толстый слой нехоженого снега. А лыж у них не было.

Большую часть пути снега было по колено, но попадались и перемёты, где дорога неожиданно уходила из-под ног и ныряла вниз, и открытые, незащищенные деревьями участки, вырубки, как назвал их Серёжа, и вот там они иногда проваливались по пояс. Это было тяжелее, чем брести по воде – преодолевая сопротивление, выдёргивая ноги; липкая холодная масса набивалась и в ботинки, несмотря на крепкую шнуровку, и даже в рукава; и главное, было совершенно непонятно, сколько мы уже прошли, сказал Серёжа, там же всё одинаковое – лес и лес. Первый четкий ориентир, по которому они сумели сверить расстояние – мост через речку, соединявшую два маленьких озера, – встретился им только через три с половиной часа. Это означало, что они прошли километра четыре, не больше. Было уже далеко за полдень.

Никакого страха они не чувствовали – четверо нестарых, здоровых мужиков с полупустыми рюкзаками, и всю первую треть пути ещё весело перекрикивались и травили байки, подшучивая друг над другом. Потом, после моста, когда стало ясно, что до темноты им точно не успеть, разговоры сделались реже, шутки прекратились; к пяти часам, когда солнце укатилось за деревья, и хотя было ещё светло, сразу же резко похолодало, они перестали разговаривать совсем. А ещё через час начался снегопад; вот тогда они поняли, что пора устраиваться на ночлег. Срубили кривенькую суховатую сосну, расшвыряли ногами снег и развели костёр, в тусклом свете которого прямо посреди дороги поставили маленькую Серёжину трехместную палатку, в которой с превеликим трудом разместились вчетвером, затянувшись в спальные мешки, не снимая громоздких зимних своих курток, и всю ночь сквозь тонкие синтетические стенки слушали тревожный треск распрямляющихся веток и глухое уханье липких снежных лавин, сползавших с высоченных обступивших дорогу ёлок.

Утром, оглядевшись, они не увидели даже собственных следов. Завтракать не стали – термос с бульоном опустел ещё накануне, а возня с костром отняла бы слишком много времени. Им казалось, что они совсем близко – вот-вот должна была показаться развилка, где грунтовка расщеплялась надвое; если верить карте, от неё до Лубосалмы оставалось около пяти километров. Только первое же ответвление, принятое ими за развилку, оказалось не более, чем не отмеченным на карте отворотом, который спустя километр привёл их к лысой, утыканной крошечными метровыми сосенками вырубке, где дорога бесповоротно закончилась, и ошибка эта – увы, не последняя в этот несчастливый день – отняла у них не меньше часа. Таких отворотов им встретилось еще четыре, и каждый приходилось пройти до конца. Снег валил густо, беспросветно, и как будто этого было недостаточно, ни один из них не имел ни малейшего понятия о том, что именно им следует искать, как выглядит сама эта чёртова Лубосалма, сколько там домов, видны ли они с дороги или спрятаны за деревьями.

Они нашли её чудом. Поворот на Лубосалму с основной дороги почти не отличался от предыдущих, ведущих в никуда; этот кусок пути выглядел так же узко и безнадёжно, но никак не хотел заканчиваться – они шли уже два с лишним часа, а вырубка всё не показывалась. Это внушало надежду, что на сей раз они не ошиблись, потому что рубить лес на таком расстоянии от единственно доступной в этих местах магистрали, какой бы убогой и едва проходимой она ни была, никому не пришло бы в голову. Замёрзшие, обессилевшие и голодные, едва передвигая ноги, они добрались до цели только к вечеру второго дня. Опоздай они хотя бы на час, непрозрачные мутные сумерки скрыли бы от них и четыре лепившихся к берегу темных дома с частоколами облепивших крыши огромных сосулек, похожих на зубы какого-то глубоководного чудовища, и горстку невзрачных хозяйственных построек, явно переделанных из старых каркасов, оставшихся от старой деревни.

Людей не было. Не было дыма из печных труб, света в окнах, не было ни единого человеческого следа в глубоком синеватом снегу; и потому они вышли из-за деревьев, не боясь и не прячась.

– Разделимся, – сказал Анчутка, развязывая рюкзак. – Ещё полчаса – и будет темно, не увидим ни черта. Давайте, мужики, каждому по дому – и вперёд. Вот, надевайте, – он вытащил четыре армейских респиратора, – на всякий случай.

Им страшно не хотелось терять время, только не после двух дней пути; важно было успеть до темноты осмотреть все четыре дома, чтобы выбрать наиболее подходящий для ночлега, и ещё сегодня убедиться в том, что они не зря столько шли, мёрзли, спали вповалку под тонким синтетическим пологом посреди дороги. Это было понятное нетерпение, так что они не стали спорить; натянули респираторы и разбежались в разные стороны, каждый в свою.

Это была идеальная стоянка. Четыре крепких бревенчатых дома на высоких сваях, с чердаками, утеплёнными песком, с новыми кирпичными печками, добротно сбитой деревянной мебелью; маленькая баня и пяток вместительных пристроек, в одной из которых нашёлся даже маленький дизельный генератор – пустой, без топлива, но с виду вполне рабочий.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Это – вторая книга дилогии «Искатели неба», начинавшейся романом «Холодные берега». Это – фантастика...
Две тысячи лет назад в мир пришел Богочеловек, он совершил великое чудо и, уходя, оставил людям Слов...
Умный, эмоциональный и увлекательный роман отечественного фантаста номер один, действие которого про...
Странный мир будущего – мир, где люди еще от рождения программируются под профессионалов-«спецов»....
Самый ценный капитал, который сколачивает человек за свою жизнь, – это память о себе. И не обязатель...
Наследник знаменитого адмирала Воронцова, некий Джедиан Ланге, ученый и политик, пользуясь полученно...