Мальчик с голубыми глазами Харрис Джоанн
Но прежде чем надеяться на прощение, я должен сделать признание. Возможно, именно поэтому я здесь, на этом сайте. Экран монитора, подобно экрану в исповедальне, служит двойной цели. И я отлично понимаю: недостатком почти всех нас, вымышленных плохих парней, является наше общее желание исповедаться, обрести опору, раскрыть генеральный план героя, чтобы сорвать его в последний момент…
Именно поэтому я и ограничил доступ к своим постам. Пока, во всяком случае. А доступ к ограниченным постам возможен только при предъявлении пароля. Но когда-нибудь, когда все будет кончено, когда я буду сидеть на берегу моря, попивая «Маргариту» и глядя на проходящих мимо хорошеньких девушек, я пришлю тебе письмо с этим паролем и выдам всю правду. Возможно, я обязан сделать это, Альбертина. И возможно, однажды ты простишь меня. Хотя, скорее всего, не простишь. Но это ничего. Я так долго прожил с чувством вины, что проживу и еще немного. И явно не умру от этого.
В то лето все действительно как-то сразу начало рушиться. Первые признаки появились после гибели брата. Лето было теплым, долгим и неспокойным, сплошные стрекозы и грозы. Мне тогда оставался месяц до восемнадцати лет, и тяжкое бремя пристального материнского внимания я ощущал как грозовую тучу, навечно нависшую над моей жизнью. Мать всегда была требовательной. Но теперь, когда мои братья убрались с дороги, она стала особенно зло и критично воспринимать все мои поступки, и я уже мечтал, что когда-нибудь тоже убегу из дома, как отец…
У матери в жизни тогда и впрямь наступила тяжелая полоса. История с Найджелом явно что-то сдвинула в ее душе. С первого взгляда ничего такого заметно не было, но мне, общавшемуся с ней изо дня в день, было ясно: да, с Глорией Грин творится что-то неладное. Сначала у нее возникло подобие странной летаргии, похожей на крайне медленное выздоровление. Мать могла часами сидеть, тупо уставившись в пространство, могла съесть несколько пакетов печенья зараз, могла вслух разговаривать с людьми, которых не было рядом, могла проспать до ужина, а потом часов в восемь или девять вечера снова улечься в постель…
Морин Пайк объяснила мне, что от горя люди порой действительно впадают в состояние полного отупения. Тут Морин оказалась в своей стихии; каждый день она приходила нас проведать, приносила домашнее печенье и давала разумные наставления. Элеонора тоже предлагала поддержку, советовала зверобой и групповую терапию. Адель снабжала нас всевозможными сплетнями и изрекала пошлости типа «время лечит» и «надо жить дальше».
Сказала бы она такое раковому больному у нас в больнице!
Затем, когда лето пошло на убыль, душевный недуг матери вступил в новую фазу. Ее сонливость уступила место какой-то маниакальной активности. Морин говорила, что это называется «вытеснением» и она очень рада наступлению этого этапа, поскольку он необходим для окончательного выздоровления. Дочь Морин как раз готовилась к защите диссертации по психологии, и Морин тоже с головой погрузилась в мир психоанализа, предаваясь изучению этой сложной дисциплины с той же самоуверенностью и безудержным рвением, с каким относилась к подготовке церковных или детских праздников, к благотворительным сборам в пользу стариков, к своей «библиотечной группе», к своей работе в кофейне и к очистке Молбри от педофилов.
Так или иначе, а в тот месяц мать вдруг оказалась страшно занятой. Пять дней в неделю она трудилась за рыночным прилавком, а в доме готовила обеды, наводила порядок и строила всевозможные планы, ставя галочки у выполненных пунктов и отсчитывая время, точно нетерпеливая школьная учительница; ну и конечно, она глаз не спускала с вашего покорного слуги.
Теперь мне казалось, что жить с ней прежде было гораздо легче. Почти целый месяц она, придавленная горем, едва замечала меня, зато теперь наверстывала упущенное семимильными шагами. Она прямо-таки землю рыла в своем усердии, расспрашивала меня буквально о каждом шаге, дважды в день готовила мне витаминный напиток, и каждый мой чих вызывал ее беспокойство. Если я кашлял, она решала, что я уже на пороге смерти. Если я опаздывал, мне грозило если не убийство, то уж оплеухи наверняка. А если она не суетилась как наседка из-за всех опасностей, которые могут меня подстерегать, то застывала от страха при мысли о том, что я сам могу натворить. Она была совершенно уверена: без надлежащего присмотра я непременно попаду в беду и она потеряет меня, я стану пьяницей или наркоманом, увлекусь какой-нибудь недостойной девицей…
В общем, спасения Голубоглазому не было нигде. Три месяца миновало с тех пор, как мамуля врезала мне тарелкой в лицо, но после того, как Найджел столь сильно ее разочаровал, ее одержимость, ее неукротимое желание во что бы то ни стало добиться успеха достигли поистине чудовищных размеров. Школьные экзамены я провалил, но апелляция матери (она взывала к сочувствию) позволила мне пересдать их. Колледж Молбри она сочла единственным местом, где, с ее точки зрения, мне следовало продолжить образование. Она давно уже все за меня спланировала. «Год на пересдачу школьных экзаменов, и можно начать заново», — говорила она. Мать всегда мечтала, чтобы кто-то из ее мальчиков стал медиком, и теперь я был ее единственной надеждой. С безжалостным пренебрежением к моим собственным желаниям — и к моим способностям — она продолжала намечать мою будущую карьеру.
Сначала я пытался с ней спорить. У меня не было ни оценок по соответствующим предметам, ни аттестата об окончании школы. И самое главное — у меня не было ни малейшей склонности к медицине. Мать загрустила, но в целом восприняла мои доводы неплохо — во всяком случае, так показалось мне, невинному дурачку. Я-то ожидал как минимум взрыва негодования или даже очередного приступа насилия. А получил неделю удвоенной любви, внимания и изысканных домашних обедов; она готовила мои самые любимые блюда и подавала их на стол с добродетельным видом измученного страданиями ангела-хранителя.
А примерно через неделю я вдруг сильно заболел, меня мучили резкие боли в животе, я валялся в кровати с высокой температурой. Мне даже сесть в постели было трудно, настолько сильны были эти спазматические боли, сопровождавшиеся приступами рвоты, а уж стоять — и тем более ходить — я совершенно не мог. Мать заботилась обо мне с нежностью, которая могла бы меня насторожить, если бы я не страдал так жестоко. А еще примерно через неделю она вдруг обрела свое прежнее обличье.
Я поправлялся. Правда, похудел на несколько фунтов и был еще слаб, но боль почти прошла. Я уже мог понемножку есть самую простую пищу: тарелочку вермишелевого супа, ломтик хлеба, ложку вареного риса, кусочек копченой селедки, обмакнув его в яичный желток.
Мать, видимо, уже достаточно к этому времени переволновалась. Она совершенно не разбиралась в медицине и понятия не имела о дозировке, так что столь бурная реакция с моей стороны напугала ее. Когда я болел, мой сон, больше напоминавший лихорадочный бред, несколько раз прерывали звуки ее голоса, причем разговаривала она сама с собой, но при этом явно с кем-то яростно спорила: «Это пойдет ему на пользу. Он же должен наконец понять… Но ведь он страдает! Ему больно! Он совсем разболелся… Ничего, выздоровеет. Надо было меня слушаться!..»
Что же такое она положила в свое щедрое угощение? Толченое стекло? Крысиный яд? Что бы это ни было, а подействовало оно, безусловно, весьма быстро. И в тот день, когда я наконец сел в постели, мать вошла ко мне не с тарелкой еды, а с анкетой абитуриента колледжа Молбри, которую она сама уже практически заполнила.
— Надеюсь, тебе хватило времени для размышлений, — произнесла она подозрительно радостным тоном. — Еще бы, целыми днями валяться в постели, ничем не занимаясь, а мать только и знай, что подай-принеси! Теперь ты, надеюсь, понимаешь, сколько я сделала для тебя и чем ты мне обязан…
— Пожалуйста, мама, давай не сейчас, а? У меня очень болит живот…
— Ничего он у тебя не болит! — воскликнула она. — А через день-два ты и вовсе будешь как новенький. И мне придется постоянно бегать в магазин, чтобы тебя прокормить, неблагодарного маленького мерзавца. Вот, взгляни на эти бумаги. — На ее уже несколько помрачневшем лице вновь появилось выражение какого-то безжалостного веселья. — Я еще раз хорошенько выяснила, что у них там преподают, и тебе, по-моему, тоже нужно ознакомиться с этим списком.
Я молча посмотрел на нее. Она улыбалась, и я вдруг ощутил острый укол вины из-за того, что именно ее посчитал причиной моей болезни…
— Что со мной было? — спросил я.
Мне показалось, она смущенно отвела глаза. Но быстро взяла себя в руки и изобразила недоумение.
— Ты о чем?
— Может, я съел что-то просроченное? — предположил я. — Но с тобой-то ведь ничего не случилось?
— Я не могу позволить себе болеть, — заявила она. — Мне ведь еще и о тебе нужно заботиться. — Придвинувшись ко мне вплотную, мать уставилась на меня своими темными, как черный кофе, глазами. — Хотя, по-моему, тебе давно пора подниматься. — Она сунула мне в руки анкету. — У тебя полно всяких дел.
На этот раз было ясно: лучше не возражать ей. И я подписал анкету не глядя, даже не поинтересовавшись тремя основными предметами, которые мне предстояло сдавать и о которых я практически не имел понятия. Мне было известно, что впоследствии я легко смогу выбрать совсем другие профилирующие предметы. К тому времени я стал уже законченным лжецом, и вместо того, чтобы сразу начать занятия, не оттягивая до момента, когда я провалюсь на экзаменах и мать все равно узнает правду, я подождал начала семестра и втайне от нее стал посещать другие лекции, куда больше соответствовавшие моим личным талантам и пристрастиям. Затем я подыскал себе работу на неполный день в мастерской электрооборудования, находившейся на расстоянии нескольких миль от нашего дома, и позволил матери думать, что я усердно учусь.
Теперь оставалось только подделать свидетельство об окончании школы — на компьютере это было совсем нетрудно. Потом я влез в базу данных экзаменационной комиссии, нашел нужный файл и вставил туда одно-единственное имя — свое собственное, — прибавив его к уже опубликованному списку выпускников.
Теперь я стараюсь сам готовить себе еду. Но от витаминного напитка мне все равно никуда не деться, мать по-прежнему собственноручно его смешивает; считается, что он укрепляет мое здоровье — во всяком случае, она каждый раз это повторяет, и в ее голосе слышится странный намек. Примерно раз в полтора года меня поражает какой-то необычный и довольно свирепый недуг, который характеризуется ужасными коликами в животе, и мать любовно за мной ухаживает; и хотя эти приступы болезни почти всегда совпадают с теми периодами, когда наши с ней отношения особенно напряженны, я предпочитаю думать, что мне это просто кажется — и впрямь я слишком уж чувствителен, это и сказывается на моем здоровье.
Конечно, я так и не переехал от нее. Ведь от некоторых вещей спастись невозможно. Даже Лондон представляется мне слишком далеким, а уж Гавайи — и вовсе несбыточной мечтой.
Однако, возможно, не такая уж эта мечта и несбыточная. Старая синяя лампа в моей мастерской все еще горит. И хотя на претворение моих планов в жизнь потребовалось несколько больше времени, чем я предполагал, я уже чувствую, что вскоре мое терпение будет вознаграждено.
Терпение — это тоже игра, тренировка мастерства и стойкости. «Солитер» — так у американцев называется пасьянс для одного человека; это слово звучит не слишком оптимистично и обладает зеленовато-серым оттенком меланхолии. Ну возможно, я тоже играю в одиночку, но для меня это в любом случае сущее блаженство. И потом, когда человек играет с самим собой, разве можно кого-то назвать проигравшим?
9
Время: 23.49, суббота, 16 февраля
Статус: ограниченный
Настроение: как у пойманного в ловушку
Музыка: Boomtown Rats, Rat Trap
«У тебя полно всяких дел».
Сначала я решил, что она имеет в виду школу. На самом деле школа — это далеко не единственное, что входило в планы моей матери, куда более широкие и глубокие, которые она начала строить в последние дни сентября сразу после своей — и моей — болезни. То время я вспоминаю в серых и синих тонах, с грозовыми проблесками зарниц, такими яркими, что было больно глазам. И еще я помню страшную жару, от которой постоянно ломило виски, и эта непреходящая боль заставляла меня сутулиться и ходить шаркающей походкой грешника, от которой я так и не избавился.
Когда полиция заглянула к нам в первый раз, я решил, что это из-за каких-то моих правонарушений. Может, из-за украденной камеры, или из-за надписи на дверях доктора Пикока, или, может, кто-то наконец выяснил, как я избавился от своего братца.
Но никто не собирался меня арестовывать. Я потел от страха, прячась за дверью, пока мать в гостиной развлекала полицейских, угощала вкусным печеньем — для гостей! — и чаем из парадных чашек, которые занимали самое лучшее место в буфете, сразу под полкой с фарфоровыми собачками. Затем, когда напряженное ожидание стало казаться мне нескончаемым, полицейские — как всегда, мужчина и женщина — подошли ко мне, и женщина-полицейский с самым серьезным видом произнесла: «Нам надо поговорить». Я чуть не умер от ужаса и ощущения собственной вины, но мать смотрела на меня с гордостью, и я догадался: дело вовсе не в моих преступлениях, она ждет от меня другого.
Вы, конечно, уже догадались, чего именно она ждала. Ведь она никогда ничего не забывает. Мой рассказ об Эмили после того, как мать швырнула в меня тарелкой, не только пустил корни в ее мозгу, но уже и дал плоды, которые теперь созрели и были вполне готовы к употреблению.
Мать пристально смотрела на меня своими черными, смородиновыми глазами.
— Я знаю, тебе не хочется это обсуждать. — Ее голос звучал как острое бритвенное лезвие, спрятанное внутри марципанового яблока. — Но я вырастила тебя в уважении к закону, и, потом, всем известно, что ты ни в чем не виноват…
Сначала я ничего не понял и выглядел, должно быть, довольно испуганным, потому что женщина-полицейский обняла меня за плечи и шепнула:
— Все в порядке, сынок. Ты тут совершенно ни при чем…
Тут я вдруг вспомнил, что написал в ту ночь на двери доктора Пикока, и все части пазла моментально сложились, как это бывает, когда играют в «Мышеловку»; наконец я понял, что имела в виду моя мать…
«У тебя полно всяких дел».
— Ох, пожалуйста, — прошептал я. — Пожалуйста, не надо…
— Понимаю, ты боишься, — продолжила мать, и голос ее звучал сладко, хотя на самом деле сладости в нем не было ни капли. — Но все на твоей стороне. И обвинять тебя никто не собирается. Нам просто нужна правда, Би-Би. Только правда. Ну что в этом такого страшного?
Ее глаза буравили меня, точно стальные булавки. А ее рука, вроде бы нежно сжимавшая мое плечо, стиснула его так, что можно было не сомневаться: завтра там будут синяки.
Что мне оставалось делать? Я был совершенно одинок. Один на один с матерью, пойманный ею в ловушку, запуганный, я отдавал себе отчет, что если сейчас назову ее вруньей, если осмелюсь прилюдно ее опозорить, она непременно заставит меня заплатить. Поэтому я принял условия игры, утешая себя тем, что в той моей лжи ничего преступного не было, что их ложь куда хуже, что у меня, так или иначе, попросту нет выбора…
Женщина-полицейский представилась именем Люси. По-моему, она была еще совсем молодая, наверное, только окончила школу полиции, и верила во всякие прекрасные идеалы вроде того, что у детей нет причин обманывать. Мужчина был постарше, более осторожный, и проявлял куда меньше сочувствия, хотя и он был со мной достаточно мягок. Например, позволил своей напарнице задавать мне вопросы, а сам лишь делал пометки в ноутбуке.
— Твоя мать утверждает, что ты был болен, — начала Люси.
Я кивнул, не решаясь произнести это вслух. Рядом со мной, точно гранитный утес, стояла мать, одной рукой по-прежнему обнимавшая меня за плечи.
— По ее словам, ты бредил. Бормотал что-то и кричал во сне.
— Может, и кричал, — кивнул я. — Но вообще-то я не так уж сильно болел.
И я тут же почувствовал, как пальцы матери сильнее впились в мое плечо, и она вмешалась:
— Это ты сейчас так говоришь, когда тебе стало гораздо лучше, а сам и половины всего не знаешь! Пока у тебя нет своих детей, тебе не представить, каково это — когда у тебя болеет ребенок. — Она по-прежнему не отпускала мое плечо. — Как тяжело видеть, когда твой почти уже взрослый сын плачет, точно младенец… — Мать метнула в мою сторону беспокойный взгляд, потом улыбнулась и обратилась к Люси: — Вам же известно, я недавно потеряла сына. Если бы что-то случилось с Би-Би, я бы, наверное, просто сошла с ума!
Я заметил, как полицейские переглянулись.
— Да, миссис Уинтер. Понимаю. Это, должно быть, ужасно — пережить такое.
Мать нахмурилась.
— Да вам-то откуда знать? Ведь вы ненамного старше Би-Би. У вас самой есть дети?
Люси отрицательно покачала головой.
— В таком случае не позволяйте себе подчеркивать, будто разбираетесь во всем на свете!
— Извините меня, миссис Уинтер.
Некоторое время мать упрямо молчала, с бессмысленным видом уставившись в пространство. Она выглядела как соковыжималка, из которой вовремя не вытащили затычку; на секунду мне даже почудилось, что она вот-вот взорвется или ее сразит апоплексический удар. Но тут она снова подала голос, причем совершенно нормальный, во всяком случае, такой голос она считает вполне нормальным.
— Только мать способна понять такое, — промолвила она. — Только мать способна почувствовать все, что происходит с ее ребенком. Я знала: с мальчиком что-то не так. Он вдруг начал ходить во сне, плакать, и я сразу подумала, что это неспроста.
О да, она умна! Она все-таки заставила их проглотить крючок. Скормила меня, точно отравленную наживку, преспокойно наблюдая, как я корчусь и извиваюсь. И факты были неоспоримы. С семи до тринадцати лет ее младший сын Бенджамин пребывал в особых отношениях с доктором Грэмом Пикоком, помогая тому в научных исследованиях. Доктор Пикок подружился с мальчиком, уплатил за его обучение в школе и даже предлагал определенную финансовую помощь его матери, то есть ей, поскольку она одна растила троих сыновей…
Затем, никого не предупредив, Бен вдруг перестал общаться с доктором. Стал замкнутым и необщительным, в школе дела у него пошли плохо, он стал отбиваться от рук, мало того, категорически отказывался посещать Особняк, однако никаких разумных причин своего отказа не называл. В итоге доктор Пикок перестал поддерживать их, и ей пришлось самой решать многочисленные сложные проблемы, которые на нее свалились.
Тут-то ей и следовало заподозрить, что дело весьма серьезное, но гнев ослепил ее, и это оказалось для доктора весьма кстати, а когда на дверях Особняка появилась та надпись, она просто восприняла ее как еще одно доказательство безобразного поведения Бена, хотя тот и отрицал свое участие в этом варварском поступке. Но она не поверила ему. А недавно она поняла, что, собственно, означал тот поступок: это была попытка позвать на помощь, попытка предупредить…
— Би-Би, что ты написал на двери Особняка? — спросила мать.
Услышав в ее голосе одновременно и любовь, и откровенную угрозу, я отвернулся.
— Пожалуйста, мама… Эт-то же так д-давно было… Я вовсе н-не д-думаю…
— Би-Би.
Только я один расслышал ту незначительную перемену в ее голосе, ту уксуснокислую интонацию с запахом прокисших фруктов, которая тут же вызвала у меня во рту мерзкий привкус витаминного напитка. В висках застучала боль, и я тщетно пытался найти какое-нибудь подходящее слово, способное эту боль отогнать. Заветное слово, которое звучит немного по-французски и отчего-то заставляет меня думать о зеленых лужайках и запахе скошенного сена на лугу…
— Извращенец, — пробормотал я.
— Что? — уточнила мать.
И я повторил это слово, а она улыбнулась мне и задала новый вопрос:
— Почему же ты написал именно это слово, Би-Би?
— Потому что он и есть извращенец. Извращенец!
Я все еще чувствовал себя попавшим в ловушку, но за страхом и виной в моей душе таилось и кое-что почти приятное: ощущение собственной довольно опасной власти.
Мне вспомнилась миссис Уайт, как она выглядела в тот день, когда стояла на ступеньках крыльца, не пуская меня в Особняк. Я вспомнил, с какой откровенной жалостью смотрел на меня мистер Уайт во дворе школы Сент-Освальдс после моего признания. Я вспомнил, как доктор Пикок подглядывал в щель между занавесками, с какой жалкой, овечьей улыбкой он наблюдал, как я, раздавленный, уползаю прочь от его дома. Я вспомнил материных хозяек, которые всячески баловали меня, пока я был малышом, но стоило мне чуточку подрасти, они не только утратили ко мне интерес, но и каждый раз обливали меня презрением. Я вспомнил учителей в школе и своих братьев — те и другие тоже всегда относились ко мне презрительно. А потом я вспомнил Эмили…
И понял, как легко мог бы отомстить всем этим людям, заставить их обратить на себя внимание, заставить страдать так, как страдал я. И впервые со времен далекого детства меня охватило пьянящее ощущение собственного могущества, я испытал мощный прилив сил, словно перед решающей атакой.
Атака. В английском языке слово charge, атака, имеет и множество других значений и оттенков — и мощи, и вины, и нападения, и задержки, и платы, и цены. И пахнет это слово обожженной проволокой и припоем, а его цвет напоминает цвет летнего грозового неба, освещенного вспышками молний.
Не думайте, что я пытаюсь снять с себя ответственность за свой поступок. Вы ведь знаете, я причисляю себя к плохим парням. И никто меня не заставлял делать то, что я сделал. В тот день я действовал совершенно сознательно. Хотя мог бы поступить иначе — хорошо и правильно. Мог бы вставить затычку в эту бочку с дерьмом. Мог бы открыть правду. И признаться во лжи. Выбор у меня был. Я мог бы уйти из дома. Мог бы сбежать подальше от этого хищного растения…
Но мать смотрела на меня, и я понимал: никогда ничего из перечисленного я не сделаю. И даже не потому, что я боялся ее — хотя да, боялся, очень боялся! Я просто не устоял перед возможной властью, перед соблазном превратиться в того, на кого обращены все взоры…
Конечно, мне тут нечем гордиться. Я и не горжусь. Это отнюдь не самое великое мгновение моей жизни. Преступления вообще по большей части до отвращения банальны; боюсь, и мое не явилось исключением. Но я был молод, слишком молод, и не мог догадаться, что мать попросту очень ловко мной манипулирует, что она умело провела меня сквозь череду испытаний навстречу вознаграждению, которое на самом деле окажется жутчайшим наказанием на свете…
Зато теперь она улыбалась — самой искренней улыбкой, прямо-таки излучавшей одобрение. А я в тот момент только и жаждал одобрения, мне хотелось услышать слова: «Отлично, сынок!», хоть я и ненавидел ее…
— А теперь расскажи им, Би-Би, — велела мне мать, по-прежнему сияя улыбкой, — расскажи, что он делал с тобой.
10
Время: 03.58, воскресенье, 17 февраля
Статус: ограниченный
Настроение: упрямое
Музыка: 10сс, I'm Not in Love
После этого Эмили первым делом взяли под особую опеку. В качестве превентивной меры. Просто с целью обеспечить безопасность. Нежелание девочки в чем-то обвинять доктора Пикока восприняли скорее как доказательство долговременного насилия, чем простой невинности, а ярость и растерянность Кэтрин, когда она столкнулась с обвинениями, выдвинутыми против доктора, сочли еще одним свидетельством ее тайного сговора с обвиняемым. Всем было ясно: в доме доктора творилось что-то весьма подозрительное. В лучшем случае — циничный обман, в худшем — широкомасштабное, хорошо законспирированное преступление…
И тут на сцене появился ваш покорный слуга со своими показаниями. Из моей речи следовало, что все началось так невинно! Доктор Пикок был очень добр ко мне. Частные уроки, время от времени деньги на карманные расходы — именно так он нас всех и заманивал. Именно так он и к Кэтрин Уайт подобрался. А ведь эта женщина имеет в своем анамнезе затяжную депрессию, женщина весьма честолюбивая, падкая на лесть, которой безумно хотелось верить, что ее дочь — ребенок особенный, она настолько жаждала этого, что ухитрилась буквально ослепнуть — то есть не видеть правды, даже глядя на нее в упор…
Книги из библиотеки доктора Пикока мне тоже весьма помогли в обвинениях. Биографии наиболее известных литераторов-синестетов — Набокова, Рембо, Бодлера, Де Квинси, добровольные исповеди наркоманов, гомосексуалистов, педофилов, для которых погоня за Возвышенным была первоочередной задачей, не шедшей ни в какое сравнение с мелочной моралью той эпохи. Материал, представленный в качестве улик, не носил непосредственно подсудного характера, но полицейские, не такие уж большие знатоки искусства, сочли, что количество подобных произведений в библиотеке доктора Пикока убеждает кого угодно: перед ними действительно преступник! Сюда же были приобщены и выпускные фотографии учеников школы Сент-Освальдс, сделанные, когда Грэм Пикок заведовал этим учебным заведением для мальчиков, альбомы по древнегреческому и древнеримскому искусству, а также гравюры с изображением статуй обнаженных юношей. Первое издание «Желтой книги» Бёрдсли, собрание иллюстраций Овендена к «Лолите» Набокова, знаменитый карандашный рисунок обнаженного юноши (приписываемый Караваджо) и роскошно иллюстрированное издание «Душистый сад» — книга эротической поэзии Верлена, Суинберна, Рембо и Маркиза де Сада…
— И все это вы показывали семилетнему мальчику?
Доктор Пикок попытался оправдаться.
— Это же часть образовательного процесса, — заявил он. — И Бенджамину было очень интересно; ему хотелось понять, кто он…
— И кто же он, по-вашему?
Доктор Пикок снова предпринял попытку просветить аудиторию. Но если мальчик Икс восторженно слушал о различных случаях синестезии, о том, как музыка, мигрени и оргазмы проявляются в различных цветах и оттенках, то полиции более всего хотелось услышать о том, что конкретно доктор и мальчик Икс обсуждали в течение этих бесчисленных «частных уроков», и выяснить, не пытался ли доктор соблазнить мальчика, потрогать его, не давал ли ему наркотики, не проводил ли время наедине с Бенджамином или с кем-то из его братьев.
И когда доктор Пикок в итоге не выдержал и дал волю своему гневу и отчаянию, полицейские посмотрели друг на друга и дружно воскликнули:
— Какой, однако, у вас несносный характер! А вы, случайно, никогда этого мальчика не били? Не давали ему пощечин, не пытались подобным образом направить его на путь истинный?
Онемев от этой тирады, доктор молча помотал головой.
— А что вы можете сказать о той маленькой девочке? Ведь, должно быть, сущее наказание — заниматься с такой крошкой. Особенно если привык учить исключительно мальчиков. Она когда-либо отказывалась выполнять ваши задания?
— Никогда! — заверил доктор Пикок. — Эмили — очень славная маленькая девочка.
— И обычно стремится всем угодить?
Доктор кивнул.
— И для нее это так важно, что она даже готова притворяться, лишь бы все были довольны?
Это предположение доктор решительно отмел. Но дело было сделано: я успел нарисовать более чем правдоподобную картину. А Эмили не удалось подтвердить свои слова — в основном потому, что она была слишком мала, смущалась и отказалась воспользоваться представившимся шансом…
От прессы, правда, скандал пытались скрыть. Но с тем же успехом можно попробовать остановить морской прилив. Сразу после выхода того фильма волна сплетен разнеслась повсюду. К концу года Эмили Уайт стала центральной фигурой в официальных сводках новостей, а потом, столь же быстро, имя ее покрылось позором.
Таблоиды печатали материалы под броскими заголовками. «Мейл»: «Обвинен в насилии над девочкой-экстрасенсом»; «Сан»: «Спектакль „Эмили“. Какая чудная игра!» Но самый лучший был в «Миррор»: «Так Эмили — фальшивка?»
Джеффри Стюартс, тот журналист, который постоянно писал о девочке Игрек, жил у нее в доме, часто посещал Особняк, присутствовал на ее занятиях с доктором Пикоком и всегда возражал скептикам с пылом истинного фанатика, быстро понял, что происходит, и моментально сменил курс. Он поспешно переписал свою книгу и назвал ее теперь «Опыты с Эмили», включив туда не только слухи об аморальности Особняка, но и весьма прозрачные намеки на неприглядную правду о феномене Эмили Уайт.
Жестокая и честолюбивая мать, слабовольный, не имеющий никакого влияния в семье отец, активная подруга, обладающая весьма современными взглядами на жизнь, несчастное дитя, которое заставили играть определенную роль, хищный старик, находящийся во власти собственной одержимости. И конечно, мальчик Икс. Полностью очищенный от грехов теми страданиями, что выпали на его долю. Уж он-то был замешан в эту малоприятную историю с начала и до конца. Увяз в ней, что называется, по уши. Бедная простодушная жертва. Невинный агнец. Снова чистый голубоглазый мальчик-незабудка.
До суда дело так и не дошло. Оно даже магистрату не было передано. Находясь под следствием, доктор Пикок заработал инфаркт и оказался в отделении интенсивной терапии. А рассмотрение дела было отложено на неопределенное время.
Но как известно, дыма без огня не бывает, и только публика слегка почуяла запах дыма, как уже была убеждена в виновности доктора. Журналисты быстро и уверенно провели собственное расследование. И через три месяца все было кончено. Книжка «Опыты с Эмили» стала бестселлером, взлетев на вершину продаж. Патрик и Кэтрин Уайт согласились на то, чтобы следствие вели раздельно и поэтапно. Инвесторы моментально изъяли средства, вложенные в раскрутку Эмили; галереи перестали выставлять ее работы. Фезер переехала к Кэтрин, а Патрик перебрался в гостиницу в пригороде Молбри.
«Это не навсегда, — говорил он. — Нам просто надо пока пожить отдельно и отдохнуть друг от друга». У Особняка после нескольких попыток поджога выставили круглосуточный полицейский пост. Стаи газетчиков кружили возле дома Кэтрин. Фотографы рядами стояли у ее дверей, щелкая любого, кто пересекал порог.
На парадной двери стали появляться оскорбительные надписи и рисунки. Пропитанные ненавистью послания сыпались мешками. «Ньюс оф зе уорлд» поместила фотографию Кэтрин, которая в слезах признавалась (это было подтверждено Фезер, которой газета заплатила пять тысяч фунтов), что ей был нанесен тяжелейший удар и теперь она совершенно сломлена.
Рождество тоже ничего хорошего не принесло; впрочем, Эмили разрешили на денек вернуться домой. До этого девочка оставалась под присмотром сотрудников социальных служб, которые, так и не сумев обнаружить признаков насилия, продолжали допрашивать ее ласково, но безжалостно до тех пор, пока она и сама не стала сомневаться в сохранности собственного разума…
— Постарайся вспомнить, Эмили.
Я хорошо знаю, как это делается. Очень хорошо знаю. Доброта — это ведь тоже оружие. Книжка-раскраска, какая-нибудь дурацкая наклейка, черт из табакерки — все это заслоняет истинные воспоминания, окутывая их сладкой сахарной ватой сиюминутных удовольствий.
— Ничего страшного. Ты ни в чем не виновата.
— Ты только открой нам правду, Эмили.
Представьте, каково ей пришлось. Привычная жизнь вдруг круто переменилась. Доктор Пикок оказался под следствием, родители стали жить порознь, люди постоянно задавали ей вопросы, и, хотя все твердили о ее невиновности, она постоянно думала: «А что, если я все-таки в чем-то виновата?» Ведь маленький белоснежный комок ее лжи вызвал настоящую лавину…
— Послушай цвета…
Ей хотелось сказать, что все было ошибкой, но она, понятно, уже опоздала. Им нужно было, чтобы она продемонстрировала свои способности в отсутствие доктора Пикока и своей матери, Кэтрин Уайт; они хотели раз и навсегда понять, ложь это или правда, подтвердить или опровергнуть заявление о том, что Эмили — фальшивка, жалкая пешка в игре лживых и алчных взрослых…
Именно поэтому снежным январским утром Эмили оказалась в Манчестере вместе со своим мольбертом и красками. Ее поставили в центре просторной сцены, под жаркий свет софитов, лупивший ей прямо в макушку, ее окружила толпа фотографов, а из динамиков полились звуки «Фантастической симфонии» Берлиоза. И в это мгновение случилось чудо: Эмили услышала цвета…
Это, безусловно, самая известная ее работа. «Фантастическая симфония в двадцати четырех конфликтующих тонах», отчасти напоминающая творения Джексона Поллока или Мондриана[43] своей мрачностью и той огромной серой тенью, что наползает на освещенную середину холста подобно руке Смерти, занесенной над ярким цветущим лугом…
Во всяком случае, примерно так писал Джеффри Стюартс в послесловии к своей следующей книге-бестселлеру «Загадка Эмили». Эта книжка тоже имела невероятно высокий рейтинг, хоть и представляла собой очередную мешанину из уже изложенных в первой книге фактов. Зато она была снабжена послесловием, где были описаны события, случившиеся после публикации. Благодаря выходу книги эксперты вновь проявили активность и продолжили обсуждение этой занимательной истории, привлекая специалистов из всех смежных областей — от искусствоведения до детской психологии, — которые яростно сражались друг с другом, желая доказать правоту своей теории, противоречащей всем остальным.
У каждого лагеря имелись приверженцы, среди которых встречались как циники, так и истинно верующие. Детские психологи восприняли упомянутую работу Эмили как символическое выражение ее страхов, исследователи паранормальных явлений — как предвестник смерти, искусствоведы увидели в изменении ее художественного стиля то, что многие из них уже тайно подозревали: сначала синестезия Эмили была чистым притворством, и в таких работах, как «Ноктюрн в алых и охряных тонах» и «Лунная соната под звездами», проявилось творческое влияние ее матери Кэтрин Уайт, а отнюдь не самой Эмили.
Однако «Фантастическая симфония» — совсем другое дело. Она была создана на глазах у многочисленной аудитории на куске холста в восемь квадратных футов и прямо-таки источала энергию; даже такой непробиваемый тупица, как Джеффри Стюартс, сумел почувствовать, что от картины веет чем-то зловещим. Если у страха имеются свои цвета, то они, возможно, именно таковы: угрожающие всплески красного, коричневого и черного, как бы подсвеченные случайными яростными пятнами света, а этот прямо-таки лязгающий металлом сине-серый квадрат — точно крышка люка, ведущего в потайную подземную темницу…
Для меня, например, от этой картины прямо-таки несет пирсом в Блэкпуле, моей матерью и ее витаминным напитком. А для Эмили, наверное, это был первый шаг в зазеркалье, в мир, где нет ничего разумного и определенного…
Они пытались скрыть от нее правду, мотивируя это состраданием к ребенку. Если бы Эмили в столь юном возрасте, да еще и при подобных обстоятельствах узнала правду, это могло бы нанести ей непоправимую травму. Но нам-то благодаря слухам все стало известно очень скоро — гораздо раньше, чем появилось в прессе. Кэтрин Уайт угодила в больницу после неудавшейся попытки самоубийства. Казалось, все репортеры мира ринулись в наш Молбри, в наш маленький сонный северный городок, вдруг превратившийся в эпицентр событий. Но тучи все продолжали сгущаться, грозя нам очередной бурей поистине космического масштаба…
11
Время: 20.55, понедельник, 18 февраля
Статус: ограниченный
Настроение: опустошенное
Музыка: Johnny Nash, I Can See Clearly Now
Сегодня я снова получил письмо от Клэр. Она явно по мне скучает. А тот пост, который я выложил в День святого Валентина, вызвал у нее прямо-таки невероятную озабоченность моим душевным состоянием. Она настаивает, чтобы я как можно скорее вернулся к своей пастве, «обсудил с друзьями свои странные чувства и свое отчуждение» и «вспомнил о своих обязанностях». Тон послания Клэр, впрочем, вполне нейтрален, но я отчетливо чувствую ее неодобрение. Возможно, сейчас она как-то особенно восприимчива или же ей кажется, что мои истории провоцируют неадекватную реакцию таких типов, как Токсик и Кэп, чья предрасположенность к насилию явно не нуждается в дополнительной стимуляции.
«Тебе надо снова начать посещать наш семинар, — пишет Клэр. — Разговоры онлайн никогда не смогут заменить живое общение. Еще я бы хотела встретиться с тобой лично. И потом, я совсем не уверена, что эти посты так уж помогают тебе облегчить душу. По-моему, тебе стоит противиться подобным эксгибиционистским тенденциям и повернуться лицом к реальности…»
Delete! Сообщение удалено.
Отлично, ее больше нет.
Вот ведь в чем прелесть переписки по Интернету, Клэр. Вот почему я предпочитаю болтать с тобой и тебе подобными онлайн, а не у тебя дома, в твоей маленькой гостиной с милыми, безобидными гравюрами на стенах и запахом дешевой ароматической смеси. На этом нелепом семинаре графоманов ты главная, тогда как badguysrock принадлежит мне. Здесь я задаю вопросы, здесь я полностью контролирую ситуацию.
Нет уж, пожалуй, я лучше останусь в тишине и комфорте своей комнаты. Так мне легче преследовать собственные интересы, и, потом, онлайн я нравлюсь себе гораздо больше. И в своих постах я могу выразить значительно больше, чем устно. Ведь классическое образование я получил именно здесь, а не в распроклятой школе. Кроме того, отсюда я могу заползти и к тебе в душу, узнать твои мысли, разнюхать твои маленькие секреты и выставить на обозрение все твои маленькие слабости — точно так же, как ты сейчас пытаешься выяснить кое-что обо мне.
Расскажи мне… ну, допустим, как поживает Голубой Ангел? Не сомневаюсь, ты наверняка получила какую-то весточку от него. А как дела у Крисси? Она по-прежнему плохо себя чувствует? Это уж совсем никуда не годится! Разве тебе не кажется, Клэр, что надо бы в первую очередь побеседовать с ней, а не пытаться устроить мне перекрестный допрос на семинаре?
Снова пищит электронная почта. Новое послание от Клэр.
«Я действительно считаю, что нам в ближайшее время следует поговорить тет-а-тет. Знаю, ты находишь наши семинарские дискуссии не слишком для себя приятными, но, честное слово, я все сильнее беспокоюсь о тебе. Пожалуйста, сразу ответь мне и подтверди свое согласие на личную встречу!»
Delete! Сообщение удалено.
Упс — и готово!
Эх, если бы стереть саму Клэр было так же легко!
Однако в настоящее время у меня хватает других забот, и не последняя из них — наши отношения с Альбертиной. Нет, на прощение я даже не надеюсь. Для этого мы оба слишком далеко зашли. Однако ее молчание начинает меня тревожить, и я с трудом сдерживаю желание сегодня же к ней заехать. Впрочем, вряд ли это разумно. Уж больно много там потенциальных свидетелей. Я и так подозреваю, что за нами вовсю наблюдают. И достаточно этим наблюдателям шепнуть моей матери словечко, как весь мой карточный домик тут же рухнет.
А потому примерно за полчаса до закрытия «Зебры» я опять иду туда. Мое мазохистское «я» слишком часто, пожалуй, приводит меня в это кафе, в этот маленький безопасный мирок, где ваш покорный слуга явно чужой. Мимоходом я заметил — к своему неудовольствию, — что Терри уселась у самой двери и, стоило мне появиться, тут же с надеждой вскинула на меня глаза. Естественно, я старательно проигнорировал ее призывный взгляд. Довольно с меня благоразумия. Терри, как и ее тетка, обожает следить за всеми; при всей своей скромности и неуверенности она отъявленная сплетница; она принадлежит к тому типу людей, которые непременно остановятся у автомобильной аварии, но не для оказания конкретной помощи, а чтобы поучаствовать в коллективном несчастье.
Саксофонист в роскошных дредах, сидевший рядом со мной с кофейником, полным кофе, лишь мельком на меня посмотрел, словно давая понять, что таких, как я, презирает и в упор не замечает. Возможно, это Бетан соответствующим образом упомянула обо мне в разговоре с ним. Время от времени она строит подобные козни в тщетных попытках доказать самой себе, что теперь она ненавидит меня. Змей ползучий — так, кажется, она меня называет? Вообще-то я надеялся, что воображение у нее побогаче.
Устроившись на своем обычном месте, я заказал «Эрл грей» без лимона и без молока. Чай она принесла на расписанном цветами подносе и даже немного задержалась у моего столика — я тут же насторожился и подумал: у нее явно что-то на уме. И вдруг она, словно решившись, села напротив, посмотрела мне прямо в глаза и спросила:
— Ну и какого черта тебе от меня надо?
Я спокойно налил себе чаю. Вкусного, душистого. Потом ответил:
— Понятия не имею, о чем ты.
— Зачем ты постоянно тут околачиваешься? И с какой стати публикуешь эти дурацкие истории? Только людей с толку сбиваешь…
— Я? Сбиваю с толку людей? — Я делано рассмеялся. — Извини, но после того, как всплыли подробности завещания доктора Пикока, каждый твой шаг воспринимается как очередная новость. И я тут совершенно ни при чем, Альбертина.
— Не называй меня так.
— Ты же сама выбрала этот ник, — возразил я.
— Тебе все равно не понять, — заметила она, пожав плечами.
Вот тут-то ты ошибаешься, Альбертина. Я очень даже хорошо тебя понимаю. Отлично понимаю твое заветное желание — стать кем-то другим, в очередной раз сменить обличье. До некоторой степени я и сам поступил так же…
— Мне не нужны его деньги, — заявила она. — Я хочу одного: чтобы меня наконец оставили в покое.
Я усмехнулся.
— И ты надеешься, что тогда разом решатся все проблемы?
— Это ведь ты убедил доктора Пикока так поступить, верно? — Теперь глаза ее потемнели от гнева. — Работая у него, ты вполне мог это сделать. Он был старый, внушаемый. Ничего не стоило уговорить его на что угодно.
— Послушай, Бетан, если бы я и вздумал его уговаривать, то в первую очередь позаботился бы о собственной пользе, тебе не кажется? — Я позволил этой мысли немного укорениться в ее мозгах и продолжил: — Бедный, милый старина Пикок! После стольких лет он все пытался что-то исправить. Еще надеялся, что способен оживлять мертвых. Ведь после смерти Патрика только ты и осталась. Найджел был бы на седьмом небе…
Она выразительно на меня посмотрела.
— Только не начинай снова. Заруби себе на носу: Найджелу было на это наплевать.
— Ой, не надо, — усмехнулся я. — Любовь, может, и слепа, но ты полная дура, если решила, что такому, как Найджел, не было дела до того, что его подружка вот-вот унаследует целое состояние…
— Так это ты сообщил ему о завещании доктора?
— Кто его знает? Может, случайно и обмолвился.
— Когда?
Голос у нее стал тонким, как бумажный лист.
— Года полтора назад. Или даже больше.
После долгой паузы она злобно прошипела:
— Ах ты, мерзавец. Ты что же, пытаешься заставить меня поверить, что он с самого начала все подстроил?
— Мне без разницы, во что ты веришь, — ответил я. — Однако я вполне могу предположить, что Найджел вел себя по отношению к тебе покровительственно. Ему, например, не нравилось, что ты живешь одна. О браке он, правда, пока не заикался, но если б эта тема поднялась, ты бы наверняка сказала «да». Ну что, я все правильно излагаю?
Бетан смотрела на меня в упор, и глаза у нее были цвета убийства.
— Ты пойми, это же совершенно бессмысленно, — наконец отозвалась она. — Тебе никогда не удастся заставить меня поверить твоим словам. Найджелу деньги были безразличны.
— Правда? Как романтично! Однако, судя по тем кредитным картам, на которые я наткнулся, когда разгребал мусор в его жилище, к моменту гибели он был в жутких долгах. На общую сумму около десяти тысяч фунтов — наверное, в такой ситуации нелегко сводить концы с концами. И вполне возможно, он просто потерял терпение. Или даже пришел в отчаяние. А доктор Пикок был стар и болен, но смертельной его болезнь назвать было нельзя. Он запросто мог бы прожить еще лет десять…
Теперь Бетан побледнела как смерть, но упрямо настаивала на своем.
— Найджел не убивал доктора Пикока! Скорее ты сам это сделал. А Найджел на такое никогда бы не пошел…
Голос у нее дрожал, и мне, если честно, очень неприятно было так ее мучить, однако ей пора было обо всем узнать. И все понять.
— Почему ты так уверена, Бетан? Почему он не пошел бы на это? Он ведь уже совершал подобное.
Она покачала головой.
— Нет. Тогда все было иначе.
— Это он тебе сказал?
— Конечно же, все было иначе!
Я усмехнулся. А она вдруг вскочила так резко, что стул с грохотом отлетел в сторону, и выкрикнула:
— Да какое, бога ради, это теперь имеет значение? Все произошло так давно! И мне совершенно непонятно, зачем ты постоянно копаешься в прошлом и вытаскиваешь наружу всякие подробности! Найджел мертв! Все кончено! Неужели ты не можешь просто взять и оставить меня в покое?
А я вдруг подумал: до чего странно трогательным кажется ее отчаяние. И до чего сейчас прекрасно ее бледное лицо. Пирсинг с маленьким изумрудом, торчавший у нее в брови, подмигивал мне, точно третий глаз. И вдруг мне больше всего на свете захотелось, чтобы она просто обняла меня, просто утешила, просто произнесла те лживые слова, которые каждый втайне надеется услышать.
Но я был обязан завершить начатое. Я был вынужден продолжить, исполнить свой долг перед ней.
— Ничто никогда не кончается, Бетан, — заметил я. — От убийства никуда не уйдешь. Особенно если убил своего родственника… И кстати, вспомни: Бенджамину ведь было всего шестнадцать…
Она глянула на меня с ненавистью, и теперь я впервые почти поверил, что она действительно способна сделать то, в результате чего два сына Глории Уинтер оказались навсегда стерты из жизни.
— Найджел был прав, — наконец произнесла она. — Ты изрядная сволочь, Брендан.
— Обижаешь, Альбертина.
Она лишь пожала плечами.
— Ты несправедлива, — добавил я. — Это ведь Найджел убил Бенджамина. И мне еще повезло, что и я заодно не попался ему под руку. Если бы все повернулось иначе, на месте Бена мог бы оказаться я.