Другие барабаны Элтанг Лена
Теперь тавромахия будет у вдовы, она вернется в Литву, всласть попутешествовав по тайникам и карманам, и вряд ли я с ней когда-нибудь встречусь. Черненые быки величиной с божью коровку будут пастись в заваленной лоскутами мастерской, среди алебастровых лодыжек и ягодиц. Ну и черт с ними. У кого нет дома, тому и тавромахия не нужна.
Когда я вернулся в камеру, сокамерники играли в покер на пачку мятой оберточной бумаги, и мне пришлось снять с руки часы, чтобы уговорить их уступить ее мне. Мы торговались часа полтора, пока я не получил всю стопку и синий фломастер в придачу. Мои брутальные соседи могли бы отобрать «Победу» без бумаги и разговоров, но это было бы не так интересно.
Похоже, я начал понимать, как устроены эти люди.
Странно писать такое, но дни, проведенные в сетубальской тюрьме, кажутся мне немного сомнительными, несмотря на сурового Тьягу и остальных — заключенных высшего качества, таких не подделаешь. Каждое утро я просыпаюсь с тайной мыслью, что дверь откроется, просунется голова охранника, и меня со смехом вызовут на выход с вещами. Время от времени я подхожу к двери и незаметно толкаю ее и дергаю. Я перестал доверять тому, что вижу. Единственное, в чем нельзя усомниться, это лицо моего друга с пунцовой пузырящейся дырой на месте глаза.
У литовцев есть бог пчел и бог льна, бог, ведающий брожением пива, и даже бог, дующий на волны, а бога дружбы нет. Нет никого, кто охранял бы согласие между бичулисами, глядя тысячью глаз и слушая тысячью ушей. Я видел такого бога на персидском барельефе, где он вонзает нож в бок быка, отвернув лицо, помню даже слово «тавроктония», показавшееся мне нелепым, впрочем, как и русское «заклание». Слова, связанные с убийством, редко бывают благозвучными, возьмите хоть sacrum или assassinat. Ладно, не буду мучить тебя своей мнимой ученостью. Скажу проще: я был обречен на поражение в этой игре, так пепел изначально заложен в дровах, предназначенных к сожжению.
Я начинаю понимать, что происходит, различать плетение пряжи, вернее — я вижу уток, но крученая основа этого лоскута ускользает из пальцев. Как получилось, что история обернулась смертью того, кто ее придумал? Чем мой покойный друг намеревался ее завершить, если бы остался в живых? И еще — была ли в этом проекте хоть капля мстительной горечи, или он думал только о деньгах? Видишь, сколько вопросов, они-то и есть уток, заполняющий промежутки между нитями и делающий ткань еще плотнее и беспросветнее. А пока я сижу тут с челноком в негнущихся пальцах, в моем переулке все идет своим чередом: Альмейда курит на пороге своей парикмахерской, на дне фонтана подсыхают горькие городские апельсины, пчелы сосут лиловую джакаранду, мальчишки лупят мячом в стенку на задворках Санта-Энграсии, и эхо колотится в мои окна, не мытые с прошлой осени.
Знаешь, что я сделаю, когда выйду отсюда? Найду палку с крючком, чтобы выудить свою рукопись из ниши в стене переулка Сантарем. Именно там я спрятал свой компьютер перед вторым арестом, только компьютер надежно упакован, а рукопись лежит на самом дне, и от нее остались, наверное, одни заплесневелые клочья. Полистаю ее, понюхаю и закину в угли, под решетку для гриля в «Canto Idliko». Там ей самое место, как и всей вообще литературе.
Все, заканчиваю, в камере начинается драка, и мне придется встать на сторону Тьягу.
Now, once again where does it rain?
On the plain! On the plain!
And where’s that soggy plain?
In Spain! In Spain!
Хани, я снова могу писать тебе, я владелец целого вороха оберточной бумаги. Некоторые листки воняют сыром, зато один пахнет миндальной булкой. Сегодня меня вызвали на очную ставку с Ласло, не знаю, где они его выкопали, но я обрадовался: хоть что-то происходит, стимпанковая следственная машина раскачалась и поехала. Тьягу сказал, что такие частые вызовы могут быть и не к добру, как бы новое дело не повесили, но я только рукой махнул: у меня и старого дела нет, я заключенный без преступления.
На этот раз Ласло был настоящим и говорил правду. От этой правды я так закашлялся, что мне разрешили подойти к открытому окну и отдышаться. В окне качались ветки пинии, тяжелые от дождевой воды, я протянул руку, отломил смолистую шишку и сунул в карман.
Я смотрел на мадьяра не отрываясь, а он смотрел поверх моей головы. Это был не Тот никакой, а тот самый парень, что окунул меня в вишневый сок. Маленькая крепкая голова в шапке, похожая на валлийский чеддер под красной корочкой, серые бесстыжие глаза. Так вот, значит, кто хотел стать хозяином моей облупленной Вальхаллы, вот кто держал меня в душном страхе всю зиму, вот кто крутил мои яйца между пальцами, как два китайских шарика.
Ревущий дракон и поющий феникс. Блядь. Он говорил голосом чистильщика — не узнать этот бестелесный фальцет было невозможно, таким только кантату «Ich habe genug» исполнять. Когда он звонил мне в роли мадьяра, то, вероятно, зажимал рот платком. Правда, сегодня он нервничал — говорил слишком быстро и с таким жаром, что я чуть не сказал ему на манер профессора Хиггинса: спокойнее, детка, вы же не цветы у кладбища продаете!
Никакой Додо не существует, сказал мадьяр, есть сеньора Мириам Петуланча, восемьдесят первого года рождения, живущая на юге, в собственном доме недалеко от Альбуфейры. Самого Ласло наняли в январе, чтобы проследить за мной, выяснить, что я за garanhao, то есть — что за фрукт, и почему я живу один в доме, который стоит по меньшей мере полмиллиона. Сеньора Петуланча в детстве жила в том же переулке со своей матерью-бакалейщицей. Хозяин дома напротив часто с ней заговаривал и угощал лакрицей и леденцами. Когда в доме никого не было кроме сеньора, Мириам приходила туда пить чай, рассматривала альбомы, сидела на подоконнике и смотрела на реку, хозяин разрешал ей подниматься на последний этаж, чтобы посмотреть в круглое окно на чаек и ворон, разгуливающих по черепице.
Я смотрел на мадьяра и думал о том, что птицы на моей крыше больше не живут. У соседки поселились четыре кошки с коварной повадкой: ночью голосят, стоит тебе заснуть, днем же беззвучны и знай отсыпаются на подоконниках. Еще я думал, что все это мне снится, и вот-вот в мою койку ударится ботинок Тьягу, и я проснусь.
Следователь слушал, не перебивая, и подливал себе чаю в чашку — похоже, португальцы хлещут чай почище русских дознавателей. «Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить»?
Однажды мать втихую отправила Мириам к родственникам на юг, продолжал мадьяр, а сама подняла шум, искала ее везде, бегала растрепанная по соседям, даже полицию вызывала. Потом Мириам узнала, что бакалейщица считала ее дочерью Фабиу, с которым у нее был когда-то короткий роман, и что история с пропажей была придумана для того, чтобы он заволновался и решился признать девочку своей. Она даже полицейским сказала, что Брага боялся своей родни и держал историю в тайне. Полицейские пожали плечами, это их не слишком заботило, тем более что по прошествии недели женщина заявила, что ребенок нашелся, и дело было закрыто.
Однако затея не была напрасной: через два дня после объявления о пропаже бакалейщицадождалась ухода русской жены, пришла в дом и потребовала денег на хорошую школу и немедленного формального признания. Сеньор Брага был так расстроен, что выписал чек на два миллиона эскудо и поклялся памятью своей матери, что упомянет девочку в завещании, так что после его смерти она сможет жить в этом доме, ни о чем не заботясь. Спустя много лет Мириам вернулась в столицу, узнала, что сеньор давно умер, и решила, что дом принадлежит ей по праву, как основной наследнице. Тот факт, что Брага не упомянул ее в завещании, она считала незначительным, так как русская жена могла запросто подделать последнюю волю самоубийцы. Она стала искать нужных людей и нашла их на удивление быстро.
Настоящий Ласло, округлый, будто киргизская дынька, изложил все это лаконично, не отвлекаясь на детали, но мне показалось, что прошло часа два, не меньше. Сначала я слушал его настороженно, а потом развеселился. Додо — та самая лысая бесприютная девочка на подоконнике? Луковка из зеленной лавки, артишок, шелушащийся перламутром, связка чеснока на суровой нитке. Недаром мне казался нарочитым ее испанский акцент! Додо — слобожанка в отбеленных локонах? То-то она крошилась и таяла в моих руках, будто овечий сыр из Брагансы.
— Зачем вам понадобилась история с «Гондваной»? — спросил следователь.
— Когда бумага на дом оказалась липовой, я подумал, что хозяин морочит нам голову, и уже собрался припугнуть его как полагается, но тут выяснилось, что парень нищий, а дом заложен еще с девяносто первого года. Пришлось разработать другой план, чтобы не остаться в убытке.
— Что бы вы делали, если бы он попался полиции? — следователь поднял глаза от своей папки. Это была всем папкам папка, не то, что в прежней тюрьме. Та была почти пустая и завязывалась на бухгалтерские шнурки, а эта набита бумагами, как манильский галеон слоновой костью.
— Его слово против моего!
— То есть вы не слишком надеялись, что Кайрису удастся добраться до четок?
— У него был шанс, я же ничем не рисковал, разве что его свободой, которая мне безразлична.
— Сколько времени у вас заняла подготовка к делу?
— Недели три всего, включая техническую часть. К тому же, карты шли прямо в руки, я сам удивился такому везению. Мы раскололи парня пополам, как сосновую чурку.
— Ну положим, карты не сами пришли к вам в руки, — следователь посмотрел на него с заметным отвращением, и я немного приободрился.
— Наводку мне дал его хромой приятель, сам того не понимая — так часто бывает, люди любят болтать о чужих делах, особенно с женщинами. Мириам попала к нему в дом без труда, с одной старой лахудрой из меценаток, из тех, что тянут свои рты ко всему, что топорщится.
— Поаккуратнее с выражениями, — лейтенант отхлебнул зеленой гущи и поморщился. — Здесь вам не кафе на рыбном рынке. Зачем было отправлять подследственного так далеко от города? Это ведь лишние хлопоты — найти коттедж и договориться с рабочими. С таким же успехом он мог сидеть со своим компьютером в любой портовой забегаловке.
— Я тоже так думал. Но Мириам хотела как следует покопаться в доме, зная, что ей точно никто не помешает. Она наскоро обыскала весь дом при первой же возможности и здорово перепугалась, когда узнала, что Кайрис за ней подглядывал. Потом я прошелся еще разок, простучал все стены — в ту ночь, когда изображал чистильщика. Жаль, что в подвал заглянуть не успел.
— Что вы искали?
— У покойного Браги в комнате был сейф с камушками, он сам говорил об этом Мириам, когда она была девчонкой, на этот счет у нее были разные приятные мысли. Тем более что у вдовы доступа к сейфу не было, про тайник знали только сам Брага и его мать.
— Откуда это известно?
— Будь у вдовы камушки, ей не пришлось бы выносить из дома мебель и столовое серебро, — Ласло укоризненно покачал головой. — Смотреть жалко, во что эти двое русских превратили дом, поработали не хуже стаи термитов. Мириам прямо трясло от ярости, когда она рассказывала про свой первый вечер на до Паго. Голый пол и голые стены!
— Трясло? — не выдержал я. — А выглядела она довольной и даже просила добавки. И я добавил, правда, ей пришлось постоять на коленях. На голом полу.
— Помолчите, — следователь отмахнулся от меня и снова обратил лицо к мадьяру:
— В ваших показаниях говорится, что, получив заказ, вы решили употребить своего должника Кайриса для черной работы, но затея провалилась, потому что хозяин галереи использовал вас втемную. Что это значит?
— Это значит, что он жулик почище меня! «Гондвана» была на грани разорения, и хозяин собирался получить страховку. Ему нужно было заявить, что воры успели вынести все, хотя сигнализация и сработала. Заказ исходил от него самого, только через посредника, вот я и попался на эти мифические кораллы. На каждую хитрую жопу есть... ну, да вы сами знаете.
— Ничего, хозяин тоже здесь сидит, — кивнул лейтенант. — Ladro que rouba ladro tem cem anos de perdo. Верно, Кайрис?
Я неопределенно кивнул. Черт его знает, как это перевести. Вор у вора дубинку украл?
— Где сейчас находится ваш соучастник по кличке Ферро и как его настоящее имя?
— Да не было никакого Ферро. Вы слушайте его больше, — мадьяр кивнул в мою сторону. — У страха глаза велики, а я не так много зарабатываю, чтобы нанимать целую кучу народу. Мужских персонажей я сам изобразил, а убитая сама себя похоронила: приняла душ и отмылась от варенья.
— Вы подтверждаете, что сеньора Петуланча участвовала в обоих делах?
— Нет, только в первом, — произнес мадьяр, обернувшись и разглядывая меня с понимающей усмешкой. — Она сказала, что возьмется за дело сама.
Маленький выпуклый рот мошенника казался слишком ярким на широконосом землистом лице. Интересно, нравилось ли Додо целовать эту земляничину? Она садилась на него верхом и стучала костяшками пальцев по его груди? Или они говорили только о делах?
— Я возьмусь за дело сама. (Миссис Деллоуэй сказала, что купит цветы сама!) У меня есть на него выход через общих знакомых, и я знаю, что ему нужно. К тому же он плотно сидит на траве и плохо соображает. Но ты будешь мне нужен для грязной работы. Ты знаешь его язык, а это важно, когда имеешь дело с эмигрантом.
— Можно использовать старый трюк с женским трупом. Или заманить его в картежный дом. Или подсунуть пудреницу с кокаином. Он наверняка боится полиции до слез, как все эмигранты с Востока. Не душить же его веревкой!
— Ладно, посмотрим, на что годится этот русский. Мне нужны бумаги на дом, подписанные добровольно, дарственная или долговое обязательство, учти это. Никаких кровоподтеков, все должно пройти гладко и натурально. Я найду его и проникну в дом, а дальше будет твоя очередь. Постарайся не впутывать лишних людей.
И Ласло постарался. Сценарий и кастинг были до крайности экономны: он обошелся одной проституткой и одним безработным актером-метисом (такой природный глянец и растопыренные ноздри ни за что не подделаешь), а все остальные роли сыграл сам, умудрившись ни разу не показать мне своего лица. Мадьяру и в голову не пришло, что кто-то воспользуется плодами его игры, да так ловко, что ему и медного форинта не перепадет. Чтобы осознать такую возможность, требуется индоевропейское чувство юмора, а не финно-угорское.
Бедная лысая Мириам, начисто забытая бедным лысым сеньором. Вот что не давало ей покоя — он не подумал о ней, когда приставил пистолет к голове и нажал на курок Он забыл свое обещание, и в доме воцарилась русская жена, а потом и того хуже, племянник, незаконный наследник, литовский бастард. Но это поправимо, подумала севильская (или теперь уж лиссабонская?) куница: светлый парик, смуглые абрикосовые щеки, низкий голос, что еще нужно Костасу, влюбленному в собственную тетку, пусть и мертвую?
Да ничего не нужно, дорогая Мириам. Разве что ритуал anasyrma, поднятие юбки, с помощью которого, как сообщает добродетельный Плутарх, ликиянки остановили Беллерофонта. Откуда было тебе знать, что вишневая кровь обернется настоящей, черной, со сгустками, кровищей, которую сразу учует полиция. Настоящая полиция, а не альяжные сосьетеры с бильбоке.
Откуда вам с Ласло было знать, что, сдавшись полицейским возле трупа школьного друга, я потяну за собой всю вереницу: и хозяина галереи, и Мириам, и мадьяра, а в его объемистом гладком теле — и чистильщика, спрятанного там, будто ореховый младенец в сицилийской мадонне.
Черт, бумага кончается, остался один неисписанный листок, да и тот весь в оливковом масле.
— Этому парню самое место в тюрьме, — сказал мадьяр после долгого молчания, — мало того, что он убийца и вор, он еще и альфонс бесстыдный. Хотел бы я знать, чем он так ублажил старушку, что она отписала ему дом и быстренько умерла? Занесите это в протокол, господин лейтенант.
Я встал, взял свой железный стул и разбил мадьяру голову.
Мой адвокат сказал мне, что он попал в тюремную больницу, где ему наложили восемь швов. Зашитый Ласло отказался от повторной очной ставки, а меня посадили в карцер на четыре дня. В карцере я понял, как тяжело мне придется в другой тюрьме без возможности с тобой разговаривать. Надеюсь, они повесят меня без лишних проволочек.
Большой дом, говорят, сгорел.
Не осталось даже и забора.
Так знайте: это дурно!
— Я всего лишь любовник, а ты — законный владелец, — сказал Лилиенталь, глядя мимо меня. — Вот ты и хорони. Будь ты хоть немного рассудительнее, давно бы понял, что этот дом тебе не удержать. Дома мало чем отличаются от женщин, эта casa не хотела с тобой жить, просто покорялась терпеливо, выжидая удобного часа.
Он говорил со мной, не выходя из такси, и голос его звучал жестковато и монотонно, будто из нутра шарманки. За слегка затемненным стеклом я видел его профиль, различал даже серьгу в левом ухе, но голос доносился издалека, потому что открыто было другое окно — справа от водителя, а Ли своего не открывал. Наверное, он не хотел встречаться со мной взглядом. У меня тоже так бывает, когда я в ком-то разочарован. Просто не могу поднять глаз на человека, даже лицо немеет от напряжения.
Я стоял перед участком земли, обнесенным желтой лентой, заваленным черепицей, щебнем и повитыми сизым дымком обгорелыми стропилами. Трава на газоне почернела, сажа легла продолговатыми ровными пятнами, как будто огонь ходил вокруг дома в грязных сапогах. В середине пожарища пепел был аспидно-черным, а по краям светлел и еле заметно шевелился от ветра. Пламя успело лизнуть соседний дом, где когда-то была контора Душана, и свежевыкрашенная стена приняла клубящуюся тень пожара.
— Твоя casa была безупречной португалкой, — сказал Ли за моей спиной. — Даже после смерти пестро одета и крепко надушена.
Он опустил окно, выбросил сигарету и закашлялся. Пожар случился два дня назад, но зола казалась горячей, я тоже чувствовал ее запах — запах погубленного жилья и жирной земли.
Кирпичный остаток цоколя с черным квадратом Байшиного окна высоко торчал из развалин и был похож на деревенскую печь с шестком. Я подошел к нему поближе, поднырнув под ленту, и увидел белые и синие лепестки азулейжу, похожие на рассыпанную великанскую головоломку.
Посреди пепелища стояли две выложенные из дикого камня стены погреба — сожаление об оставшихся там шести бутылках «Quinta do Noval» кольнуло меня, и я устыдился. Заглянув в пространство между стенами, я понял, что пожар начался именно здесь — все выгорело начисто, а ковры обратились в перламутровый прах, еще сохранявший контуры туго свернутых рулонов.
Обернувшись к машине, я указал невидимому Ли на погреб и безнадежно покачал головой, я знал, что он поймет. По дороге я рассказал ему про маяк из Авейру, который мне нужно отыскать на пожарище, но он отмахнулся, сказав, что игрушка наверняка в полиции, раз уж она послужила причиной смерти, вернее — одной из причин. Что до латунной урны, спрятанной внутри, то ее, скорее всего, вынули из маяка и оставили в погребе за ненадобностью, а значит, она расплавилась при пожаре, и все, что в ней было, смешалось с золой на пожарище.
Следователь говорил мне, что Лютас упал лицом на крышу маяка уже после того, как сломал себе шею, поскользнувшись на ступеньке погреба. Трудно сказать что именно его убило, скорее всего — первое, перелом шейного позвонка со смещением. Глядя на осколки азулейжу, я подумал о синих глазах Лютаса, о его зеницах, вернее — о левой зенице ока, пробитой крученым шпилем, и вдруг понял одну вещь, так остро, что даже задохнулся. То, что ты считаешь свободой, вполне вероятно, существует только у тебя в голове, для всех остальных ты сидишь в тюрьме. И наоборот.
Некоторые вещи должны сгореть, а некоторые люди умереть, чтобы ты это понял.
Меня выпустили из тюрьмы, когда пришли известия о пожаре — за меня внесли залог, я имею право на несколько дней свободы, мне дали шанс уладить дела со страховкой. В понедельник я должен буду явиться в лиссабонский суд, сам, своим ходом, а оттуда отправиться на рудники Панашкейра, или на свободу, или обратно в камеру. Живи я во времена маркиза Помбаля, меня бы казнили, землю на месте моей казни посыпали солью, прах выбросили в море, а мой герб (какой еще герб?) оказался бы вне закона.
Итак, дом на Терейро до Паго был женщиной? В таком случае две мои женщины обратились в пепел. Как теперь узнать, где они, а где книги, газеты времен Салазара, черновики, фотографии и вечерние платья старой сеньоры? Мой друг-китаист говорил, что женщины либо дают тебе сразу, либо заставляют ждать до скончания веков. Эти две давали мне сколько могли: тетка дала мне дом, а дом дал мне тайник с изумрудами и лалами, распахнув полы своего каменного халата.
— Перестань, ради бога, шмыгать носом. Ты даже толком не знаешь, по кому из них плакать. И не стой ко мне спиной, невежа, — суховатый голос Ли прервался смешком шофера. — Я тебя не для этого выкупил.
— Зря потратил деньги, — я сел на землю и прислонился к стене погреба.
Тетка боялась этого дома, они не договорились, что касается Агне — дом боялся ее саму и не пожелал с ней оставаться. Еще бы ее не бояться: шестнадцать лет назад она возвела на Фабиу напраслину, и это стоило ему жизни, с той же младенческой простотой она оговорила меня, и это сошло ей с рук, но с домом этот фокус не прошел, может быть потому, что дом — бесцеремонная и душистая португалка? Агне — это огонь. Пожар. Если бы мою сестру звали Вари или Дарида, я стоял бы теперь на берегу разлившегося озера и смотрел на черепичную крышу под водой.
Я сидел, опираясь на стену, и смотрел, как Лилиенталь осторожно выпрастывается из такси, буркнув открывшему дверь шоферу, что не нуждается в помощи. Шофер все-таки придержал ему дверь, а потом подал палку. Набалдашником палки служила голова грифа из слоновой кости, и я обрадовался: с грифовой палкой Ли ходил, когда ноги у него почти не болели, и вообще — когда все было не так уж плохо. Мой друг доковылял до желтой ленты, поморщился и приложил к носу свернутую вдвое салфетку.
— Это было здесь? Здесь ты его толкнул? — он показал палкой на стену винного погреба.
— Он сам упал. Свалился вниз, потому что здесь рассыпались цитриновые бусы. Вернее, стеклянные. Этого он не мог предвидеть, потому что я об этом еще не написал.
— Не написал? — Ли сунул руку в карман и достал полузасохшую самокрутку.
— Все это время он читал мои записи, все до единой, как если бы я вел блог в Интернете, только блог для единственного читателя, — сказал я, протянув ему спички поверх желтой ленты.
— Веселый парень, — сказал Ли, прикуривая и обводя глазами пепелище. — Жалко, что убился.
Теперь я понимаю, Хани, что сам обрушил этот tempo duro себе на голову, все началось с письма, в котором я попросил Лютаса о помощи. Если бы не это письмо, ему бы и в голову не пришел такой сложный способ повеселиться и заработать денег. Жестокий, как буддийская притча про падение с крыши глупого Наропы. «Ты считаешь вещи реальными — вот что делает тебя таким тяжелым», — сказал его учитель, глядя, как Наропа, охая, поднимается с земли.
— Меня вызывали на допрос, а он приходил в камеру, шарился в моем компьютере, а потом придумывал для меня завтрашний день — именно такой, какого я боялся больше всего.
— Не слишком правдоподобно, пако, — Лилиенталь пожал плечами. — Если охранники и прочие были актерами, то писать им тексты нужно было заранее, а не в последние несколько минут, по свежим следам твоих кошмаров. Это раз. Если я верно тебя понял, этот парень был пешкой, подручным, организатором гладиаторских боев, короче — никем. Серьезные люди не дали бы ему так шумно забавляться там, где речь идет о деньгах. Это два.
Мы по-прежнему стояли по обе стороны желтой ленты, как если бы он пришел навестить меня в тюрьме. Заскучавший шофер вышел было из машины, потоптался, принюхался и залез обратно.
— Стоило написать о чистильщике, как через пару дней мне привели на допрос актеришку, который трех слов по-русски не мог связать. Стоило мне усомниться в причине своего ареста, как следователь потащил меня в морг, чтобы предъявить мертвое тело — после четырех недель отсидки безо всяких объяснений. Ясно, что Лютас лепил свои допросы из моих собственных вопросов!
— Заманчиво, я бы тоже не удержался, — Ли кивнул с пониманием. — Он и сам не знал, какую оказал тебе услугу, этот литовец. Он дал тебе линзу: купил ее за свои деньги, да еще вычистил рукавом.
— Линзу?
— Разумеется, пако. Ты был недоволен собой — там и сям, — но это не слишком тебя беспокоило, пока ты не попал под линзу и все эти мелкие недовольства не собрались в одно и не выжгли тебе на лбу индийскую красную точку. Точку бифуркации, если угодно. Однако мне пора ехать.
— Погоди ты. Что здесь вообще произошло? Байша заснула с сигаретой, ковер загорелся, огонь перекинулся через стену в погреб, на оливковое масло и вино, раствор поплыл и дом рухнул?
— Байша давно переехала ко мне, — сказал он, ежась от налетевшего с реки ветра. — Вместе со всеми своими подушками. Дом сгорел в тот же день, как его выставили на торги. Твоя сестра уехала за неделю до этого. Так что считай, что здесь никого не было.
— Скорее я поверю, что служанка прокралась сюда за выпивкой, чем в то, что дом загорелся сам собой, облившись бензином, как каунасский студент на аллее Свободы, — говоря это, я водил рукой по слою холодной золы и вдруг почувствовал под пальцами что-то твердое, бренчащее, потянул за цепочку и увидел связку железных орехов, черную от сажи.
Это были бубенцы бадага, чудом уцелевшие, наверное, их прикрыло парадной дверью, обшитой стальным листом. А может быть, за них заступились демоны огня и грозы. Где-то я читал — у Фрезера, что ли? — про то, что в племени тесо человек, опаленный огнем или молнией, надевает такие штуки на запястья и лодыжки и ходит по деревне, когда собирается дождь. Следом шествуют все члены его семьи, отгоняя демонов звоном и дребезжанием. Смешно, что бубенцы нашлись, а вот шествовать за мной некому, хотя я сижу тут опаленный огнем.
— Твоя беда в том, что тебя заводит только запретное или непонятное, — услышал я. Ли направился к машине, сильно хромая, и его голос сразу же отнесло ветром. — ...Табу или тотем.
— Смотри, что я нашел! Уцелел твой подарок! — я поднял связку над головой, но он не обернулся.
— ...когда ты после долгих стараний находишь тайник, то выгребаешь его дочиста, — донеслось до меня, — а надо ведь оставлять...
— Эй, погоди, я не слышу! — я поднялся и пошел к нему, но Ли уже захлопнул дверцу, постучал шофера по спине, и тот медленно тронул машину вдоль переулка.
All of old. Nothing else ever. Ever tried. Ever failed.
No matter. Try again. Fail again. Fail better.
Два дня назад я проснулся в безвременье, вспомнил, что видел во сне белого павлина, и вдруг понял, что уже лето. В прошлом году — в первые дни мая, как теперь — мы шлялись по городу с Душаном, он внезапно позвонил и позвал меня выпить коньяку по старой памяти. Выпить нам хотелось непременно из фляжки где-нибудь на траве, но мы, как назло, забрели в Эстефанию — пришлось зайти на территорию госпиталя и скрыться в кустах, под пробковым дубом. Разговаривать мы почти не могли, потому что павлины, которых больница содержала в проволочном загоне, кричали дурными голосами и гоняли по клетке своего собрата — совершенно белого, как будто выпавшего из книжки для раскрашивания. Белый павлин в сумерках, вот и все, что я помню из прошлого лета, все остальное провалилось в мертвое время. В Ргеtrito mais-que-perfeito simples.
— Вы не помогали следствию, Кайрис, упорно отмалчивались и даже отказались встретиться с вдовой убитого, приехавшей из-за границы, чтобы забрать тело, — в тот день следователь вызвал меня и сказал, что срок предварительного заключения закончится четвертого мая. Потом он встал, чтобы открыть окно, и я машинально отметил, что он принадлежит к людям, у которых центром тяжести является зад. Бывают люди, у которых основание и опора — живот, таких большинство, и они беззвучны и упруги. Бывают люди, у которых центр тяжести в груди, они несут себя иначе и подходят ближе, давая услышать тиканье своего механизма, но таких я встречал всего несколько, и двое из них уже умерли.
Что касается молчания, то я научился ему у своего друга Лилиенталя. Он владеет весьма полезным восточным умением прекращать любой спор наступлением внезапной тишины. Нужно просто сидеть, сложив руки на коленях, и не произносить ни слова, важно делать это безо всякой враждебности в лице и едва заметно улыбаться. Так можно пересидеть самый опасный разговор и не восстановить людей против себя, говорил Ли, а я смеялся: вот возьмут и двинут тебе по этой слабой улыбке, что будешь делать?
— Люди на Востоке не думают, что их станут бить, — ответил тогда Ли, — этим они отличаются от людей на Западе. И не только этим. Западные люди, попадая на настоящий Восток, где англосаксонский нос видно за добрую версту, радуются друг другу, будто первые христиане на сходке. Они здороваются, тащат друг друга в бар и пьют там западное питье, заливая свою тоску по розовеющему в окне боярышнику. Восточные же люди отмечают своих краем горящего золотого глаза и степенно проходят мимо.
Ох, черт, я скучаю по Лилиенталю. Я скучаю по всем, кого я знал, по всем, кто исчез без следа, по всем, кто начинается на букву Л и наХ и на М и на Д и на Ю и на Г и на Ф и на Й, и еще по собаке Руди, которая никогда не была моей.
— Вы ведете себя недостойно, — лейтенант закрыл окно. — На очной ставке с Тотом вы совершили покушение на убийство, набросившись на упомянутого сеньора и нанеся ему увечье. Я намеревался помочь вам выйти под залог, но теперь начинаю думать, что время, оставшееся до суда, вам стоит провести под стражей. Идите и попытайтесь исправиться.
Я еле сдержался, чтобы не послать его к такой-то матери. Я и не рассчитывал на снисхождение, поверишь ли, Хани. Я даже не рассчитывал, что ты прочитаешь триста девяносто страниц романа, начатого в южной поддельной тюрьме и дописанного в Северной настоящей. А ты ведь читаешь!
Между прочим, первый Ласло, тот которому я врезал стаканом, был более выразительным, чем настоящий, одни ботинки чего стоили, и удивляться тут нечему — мне показали человека, которого я сам придумал, нарисовал театральный эскиз в четыре краски, на манер тех, что валялись на рабочем столе у Габии. Лютасу оставалось только воплотить его для пущей веселости.
Жаль, что все кончилось так быстро. Посиди я в этой картонной тюрьме еще месяц, мой дружок-режиссер, глядишь, показал бы мне и беглого отца Франтишека Конопку.
Когда утром Лилиенталь приехал за мной в Сетубал, в обсаженную тополями и пиниями тюрьму, он сидел в машине с закрытыми окнами, таинственный, будто арабский жених, показывая только смуглое запястье, охваченное белоснежной манжетой.
Охранник поднял меня в семь утра, лениво отбрехиваясь от проснувшихся воров, протащил по трем пролетам железной лестницы и привел в проходную или что-то вроде этого, похожую на шлюз космического корабля, двери в ней открываются медленно и только по очереди. Ты стоишь в тесной кабинке, опустив руки по швам, ждешь звяканья ключей со свободной стороны и смотришь а вторую дверь, пока первая спускается со шмелиным жужжанием, ровно входя четырьмя штырями в квадратные отверстия.
Потом открывается вторая — та, что попроще, — и ты видишь человека в синей форме, совсем не похожего на продувного плута Редьку с раскидаем. У настоящего тюремщика рация приколота на груди, будто черная орхидея, он то и дело касается ее губами, и тебе даже в голову не придет просить его сбегать на угол за хрустящей картошкой.
Я знал, что за меня внесли выкуп, чтобы я мог побыть на свободе несколько дней, а потом явиться в лиссабонский суд своим ходом, без конвоя. Я думал, что выйду в коридор и увижу Агне в ее хлопковом балахоне, победно улыбающуюся, решившую отсыпать невеликую горсть дирхемов, чтобы оказать мне последнюю милость. Радоваться было нечему, я шел по коридору, не поднимая головы, стараясь не думать, что сейчас выйду на засыпанную майским пухом улицу и должен буду ехать с сестрой в Альфаму — мимо лагуны со спящими лодками, мимо угрожающей выи моста, в дом, который теперь принадлежит ей, хотя и рассыпался на головешки.
Не могла же она быть такой дурой и не предъявить своего законного права на выкуп заложенной семейной собственности. Денег-то у Агне полна коробушка, думал я, получая свои вещи в окошке, похожем на газетный киоск с торчащим в нем скучающим продавцом. Получила и подожгла, зачем ей эта хибара, полная призраков?
Вещи мне выдали в прозрачном мешке, заклеенном по краю, словно пакет с уликами. В коридоре было пусто, вдоль стен стояли складные стулья, охранник махнул рукой на входную дверь, заставил меня сесть, подписать бумажку — на колене! — сунул ее в карман, повернулся и ушел. На какую-то минуту я подумал, что все повторяется, будто в дурном сне: сейчас я выйду на свет, и декорации тюрьмы покажут мне свои бесстыдные задники, заклеенные плакатами дискотек, я обойду здание, продираясь сквозь живую изгородь из испанского дрока, и уткнусь в дверь от другой мизансцены, на которой написано «морг».
Посидев немного, я распечатал пакет, вынул из него ключи и давно разрядившийся телефон, сунул все в карман, подошел к двери и открыл ее ногой, как и положено открывать нарисованную дверь за очагом. Черта с два: во дворе было полно вооруженной охраны, а на паркинге за воротами стояло штук десять одинаковых фургонов-воронков. Для семи утра солнца было, пожалуй, многовато, глаза у меня зажмурились сами собою, я прислонился к воротам и подумал, что, расписываясь на тюремной бумажке, даже не посмотрел, на сколько дней меня отпустили. Когда я должен явиться в суд? Могу ли я выезжать из страны? Сколько у меня вообще времени?
Потом я вдохнул мутный тополиный воздух тюремного двора, закашлялся и вспомнил, что баллончик с лекарством остался в камере, вместе с пачкой печенья, подаренной русским бандитом Вовкой, быстро и бесшумно выпущенным на свободу.
— Так ты литовец, Костя? — спрашивал он по нескольку раз за день, садясь на край моей койки. — Я с вашими в армии служил, под Калининградом, зверские были ребята. Чуть что — сразу командой собирались, вставали спина к спине и давай всех мочить. Так ты литовец или нет?
Потом я подумал о просторной чистой ванной с двумя лебедиными кранами, от которой остались, наверное, только чугунные ноги. Надеюсь, Агне сняла мне номер с душем, и я смогу провести там остаток жизни. Горячая вода, мыло и чашка крепкого кофе. Агне должна быть где-то здесь, наконец-то я увижу ее без этой болвашки на руках. Больше ей не нужно притворяться Офелией в поисках пруда, все ее страдания позади, мне отмщение и аз воздам.
— Vem с! — я узнал голос Лилиенталя, поглядел по сторонам и увидел за воротами желтое такси.
— Садись, — он распахнул дверцу. — Ты стоил мне миллион старыми деньгами. За тебя попросили заклад как за мелкого мошенника. Надеюсь, во вторник, когда тебя отпустят из зала суда, казна возместит мне убыток.
Я забрался в машину и сел как можно дальше от Ли, от меня пахло тюрьмой и ацетоном. Зубную щетку я давно проиграл в шашки и всю неделю чистил зубы пальцем.
— Ты похудел и похож на беженца, — Ли медленно оглядел меня и неохотно добавил: — Пако.
Он сидел прямо, поставив палку между коленями, и сам был так худ, что я чуть не сказал ему в ответ, что он похож на куклу хоко: их делают из бамбуковых крестов, на которые сажают тряпичные головы. В его красных волосах пробилась седина, они здорово отросли за три месяца и лежали на щеках, будто два пестрых сорочьих крыла — таким лохматым и таким сердитым я его еще не видел. Всю дорогу из Сетубала он молчал, а я думал о том, что пожар вернул мне друга, которого я не надеялся увидеть. Тот факт, что я попал в тюрьму, ничуть его не тронул, но сгоревший начисто дом — это нечто большее. Таков уж Лилиенталь.
— Как ты думаешь, погреб уцелел? — спросил я, когда мы выехали на скоростное шоссе. — Мне необходимо найти маяк. Теперь Зое нужно другое пристанище.
— Это тебе нужно другое пристанище, — он поглядел на меня искоса. — Они тебя депортируют, каким бы ни было решение суда. Я бы на твоем месте сбежал.
— А как же залог? — спросил я, но он фыркнул и отвернулся к окну.
О смерти Лютаса мы не заговаривали, хотя мне было что сказать моему освободителю. Настоящая смерть и настоящий пожар означают, что моя подложная действительность стала понемногу шелушиться, вот что я хотел сказать. В ней появились прорехи самого дела, обжигающие, болезненные, полные всамделишнего горя и натуральной ярости.
Но разве не этого я просил у своих богов?
Ты хочешь настоящего, детка? — говорят мне боги, — ну так получи, хрясь, хрясь! а если тебе это не по зубам, то возвращайся в свою тюрьму и смотри на банан, как делает большинство.
Куда пошел? и где окно?
— Посадим эту веточку, и взойдет много-много маленьких Мопассанов, — сказал Ги де М. своему другу, втыкая ветку в ледяную землю, когда они гуляли по аллее в парке сумасшедшего дома, куда Биспалье явился проведать больного писателя.
Я вспомнил об этом, когда понял, что текст, задуманный как объяснение, превратился в истолкование и тащит меня за собой, разбухая, будто донная рыба. Я втыкал веточку за веточкой, перечисляя любимых врагов, дни замешательства и тоски, трапезы с предателями, все утра мира, да Бог знает что перечисляя, не важно, все равно, оглянувшись на неровный ряд веточек, я видел, что ни одна из них ничего не объясняет, а многие и вовсе упали, не удержавшись.
Лилиенталь рассказывал мне, что гравитационное поле Земли не везде одинаково: в Индии притяжение слабее, чем в России, а самое сильное, как ни смешно, в Португалии. Так вот, я думаю, что центр этого гравитационного круга находится именно в Альфаме, поэтому здесь так много безумцев, дома опираются друг на друга, будто пьянчужки, ступени слишком круты, фасады тяжелы, а крыши норовят съехать прямо на глазах.
Одним словом, я писал это не тебе, не пугайся. То есть я писал это тебе, но лишь потому, что в первой, поддельной тюрьме мне напомнили твое имя, когда требовали оплатить адвоката. Хотя, признаться, я немного посомневался, прежде чем начать — ведь я мог писать тому же Мярту, с которым мы время от времени перебрасывались короткими цидулками, или кому-то из здешних приятелей, да в конце концов я мог завести себе блог, написать на первой странице Дневник Костаса Кайриса и притвориться, что у меня есть Интернет.
Ты получишь это письмо — тело задохнувшейся пленной рыбы, а в нем этот текст — проглоченный рыбой перстень или что там они глотают. Но не думай, что я заставляю тебя читать все с начала до конца и горько жалеть меня, или, не дай бог, пытаюсь подкупить тебя своей залежалой откровенностью. Просто сохрани это. Или сотри.
Не назвать ли мне эту книгу — «Тавромахия»? Хотя нет, матадор из меня получился бы так себе, я умею ловко пятиться, но слишком часто поворачиваюсь к быку спиной, к тому же не выношу вида крови. Похоже, во мне не так уж много этого самого дуэнде, я, скорее, тот парень, что бегает с бандерильями — денег меньше, и славы никакой.
Может, назват ее «Слабая вода»? «Коралловый вор»? «Полет коноплянки в высокой траве»?
Ладно, название найдется, зато эпиграф у меня уже теперь есть:
...Огорчился, ибо связан!.. Взял то, что видел, а подвергся тому, чего не ожидал!
Тучи придвинулись ближе, закапал острый, быстрый лиссабонский дождь, предвещающий грозу. Я обошел пепелище несколько раз, как будто примеряясь к пейзажу, чтобы начать рисовать, и, наконец, присел на траву возле двери стрекозиной спальни, я опознал ее по уцелевшему рельефу на дубовой филенке. Обугленная дверь лежала на траве, указывая в небо медной ручкой, будто сломанным пальцем. Глядя на нее, я вспомнил, что где-то читал о немцах, которые отвинчивали ручки с дверей гостиниц и частных домов, покидая осажденный армией город.
— Тебе надо научиться делать то же самое, чтобы не было соблазна открывать те же самые двери, — засмеялся Ли, когда я рассказал ему об этом. — Отвинчивай и бросай за плечо!
Хорош спаситель, даже переночевать не предложил погорельцу. Привез меня за сорок километров из Сетубала, высадил на пожарище, поворошил золу палкой и уехал. Будь это полгода назад, я бы просто дошел до Шиады и ввалился бы в студию без приглашения, отперев двери своим ключом, а если бы ключа не было дома, залез бы на балкон по трубе и ночевал бы там на старой вытертой шубе квартирной хозяйки. А теперь я даже адреса его не знаю и, похоже, не скоро узнаю.
Куда деваться-то?
Я так привык жить в тюрьме, что проблема типа где ночевать показалась мне томительной и непосильной, так человек, поднявшийся после долгой болезни, долго не решается выйти на угол за батоном и зеленью — стоит перед зеркалом и разглядывает свое лицо. В одном кармане у меня были ключи от погорелого театра, а в другом лежала пачка оберточной бумаги, так густо исчерканной, что я сам не смог бы всего разобрать. Мне всегда нравился ирвинговский Дидрих Никербокер, сбежавший из «Колумбийской гостиницы», не оплатив счета, зато оставив в номере два седельных мешка, набитых мелко исписанными листочками.
Я встал на то место, где был погреб, и принялся ворошить золу, то и дело натыкаясь на куски ноздреватых кирпичей и осколки лопнувших винных бутылок. Маяка там не было, похоже, он расплавился в сердцевине пожара, будто в муфельной печи — у нас была такая в школе, я даже помню, что для плавки латуни нужна тысяча градусов, не меньше. Я подцепил желтую ленту палкой и резко потянул, обрушив оставленное пожарниками заграждение.
За спиной у меня раздался деревянный скрип и сдавленное ругательство, и я обернулся в сторону «Canto idilico», лишившегося заросшей вьюнком стены, защищавшей его от непогоды. Красные зонтики на тонких стеблях раскачивались на ветру, хозяин принялся закрывать их один за другим, и ему, наверное, прищемило пальцы.
— Faz frio, — сказал парень, заметив мой взгляд. — За стеной твоего дома нам жилось гораздо лучше.
— И не говори, — ответил я со своего пожарища. Потом я встал, отряхнул джинсы, обмотал колокольчики вокруг запястья и пошел оттуда прочь.
Я прошел двор, потерявший право называться колодцем, миновал окно ресторана, за которым болталось выцветшее одеяние певицы фадо, свернул в переулок, подошел к стене винной лавки с зарешеченной нишей, наклонился и просунул руку под жестяной поддон. Пакет лежал на месте.
Я сел на крыльцо магазина, оторвал край ленты, развернул старый свитер и вынул компьютер. Батарея была заряжена до отказа, единственное, что я успел сделать в тот день, когда вернулся из первой тюрьмы, так это подключить голодного к розетке. Я даже почту не успел проверить, не говоря уже о том, чтобы отправить тебе письмо, как обещал.
Что мне было нужно теперь, так это хороший, добротный вай-фай, но идти в кафе и смотреть на людей, сидящих там с пивом напротив разоренного гнезда, двухсотлетнего ninho, я был не в состоянии. Видеть этот дом в руинах так же странно, как видеть аварийную машину-эвакуатор беспомощно лежащей в канаве, или лодку спасателей, разбившуюся о прибрежные скалы.
Пришлось вернуться в свои владения, сесть на железную балку с подветренной стороны цоколя, поднять воротник и включить поиск доступной сети. Бубенцы мешали мне стучать по клавишам, так что я размотал их и положил рядом с собой. Спасибо тетушке за двухэтажный особняк в стиле без двух минут мануэлино, но все, что от него осталось, это орудие против демонов, да и то не поймешь каких — индуистских или зороастрийских.
Стоит ли бояться демонов тому, кто не увернулся от коварного бога дружбы с тысячью ушей?
И как это вышло, черт возьми, что некому ходить за мной по свежей золе, хлопая в ладоши, звеня железом и отгоняя рассерженных духов? У человека должна быть хотя бы пара-тройка друзей. Они не оставили бы его ночевать под куском рваной жести. Дали бы ему фляжку, свернули бы ему самокрутку. О que este catso? Иными словами, что за херня?
Ладно, даже у такого, как я, найдется убежище, например, в тюрьме. Не в новой, конечно, туда так просто не залезешь, а в той, туфтовой, липовой, фанерной, где я помню все коридоры, и, вполне вероятно, обнаружу свой матрас и одеяло с чернильным штампом.
В любом случае, в парке ночевать холоднее, подумал я, поглядев вокруг: тополя в конце переулка гнулись под ветром и серебрились изнанкой листьев, редкие капли стучали по жести над моей головой, за статуей Христа в Касильяше копились угольные и сизые тучи. Потом я подумал, что кто-то (смотритель храма? самоубийца?), стоящий сейчас на смотровой площадке, видит мое пожарище как антрацитовое пятно с неровными краями, кротовую шкурку, кариесную дыру в ряду тесных желтоватых домов на набережной.
Что там сказал португальский прораб: работы навалом, месяца на два, не меньше? Хорошо бы успеть пробраться туда до конца рабочей смены, черт знает этих маляров, может, они там запирают все замки, чтобы никто не унес скипидара и вонючих кистей. Высплюсь в своей прежней камере с бананом, а утром пойду на набережную, выпью кофе в яхтенном клубе и подумаю обо всем. Куда идти, подумаю, и где окно.
Ветер подул с новой силой, мелкие облачка золы вихрились у моих ног, и я вспомнил, как еще в Вильнюсе прочитал в нянином соннике, что увидеть во сне летающий пепел — это к горьким переменам, напрасным заботам и невеселым известиям.
А что означает увидеть его наяву?
О que este catso?
Я сижу на свободе, хотя и по уши в золе, в руках у меня компьютер, и если я захочу свернуть себе цигарку, то парень, который мне поможет, живет за углом. Кое-кому приходилось не в пример труднее — Мануэль да Коста, например, повесился в бразильской тюрьме, а голодный Жерар де Нерваль — на фонарном столбе. А у меня есть и рукопись, и свобода, вот и нечего себя жалеть.
Компьютер коротко тявкнул и показал мне Сеть, которую ему удалось зацепить.
Canto idlico, entrada по sistema. Кто бы сомневался.
Я сразу открыл почту, чтобы послать тебе обещанное, и взялся было прикреплять файл к письму, но заметил, что все это время сохранял написанное под названием «honey.doc». Тот, кто увидит это письмо в твоей почте, непременно откроет документ, уж больно откровенное у него имя. Я ведь даже не знаю, с кем ты живешь, Ханна. Я занес руку над клавиатурой, чтобы напечатать другое название, но тут компьютер взлаял уже как следует: пришла накопившаяся на сервере почта.
Я сам когда-то поставил эту программу с собачьим голосом, но до сих пор вздрагиваю. Глупо, что за тридцать с лишним лет у меня так и не завелось настоящего пса — бедную Руди я своей не считаю, да она и знать меня не желала, просто принимала пищу из моих рук, потому что была старая и беспомощная. Почтовый ящик высветил полученные письма красным — триста четыре штуки, я чуть с балки не свалился, хотя знаю, что это на три четверти электронная плесень и тля. Первое письмо было с неизвестного адреса, его отправили в конце марта, как раз в то время, когда я приноровился садиться под окном камеры так, чтобы полуденное солнце грело макушку.
Константинас, не знаю, годится и этот адрес, пишу с больничного компьютера, адрес мне дал твой приятель, он приезжал в Вильнюс на конференцию и нашел меня, позвонил в больницу, говорит, что через Интернет найти можно кого угодно, надо только знать полное имя, откуда он знает мое имя? Я вернулась в столицу, жить на хуторе стало совсем плохо, из-за европейских правил никто не работает, получают деньги за то, что не пашут и не сеют, вот вся округа и спилась от безделья. Так что хутор пустует, за ним смотрит пан Визгирда, он жив, только попивает крепко. Тот парень, эстонец, сказал, что ты пропал и не отвечаешь на письма. А я сказала, что из моей жизни ты пропал еще раньше. Надеюсь, у тебя все хорошо в твоем замечательном доме, в который ты нас с доктором ни разу не пригласил. Она всегда была не в себе, эта русская, Бог ее наказал и так же накажет тебя, помяни мое слово. Как ты кричал на мать, когда я только слово поперек говорила. Ты всегда был бесстыжей польской косточкой, ты так похож на своего отца, что я радуюсь тому, что не вижу тебя теперь, когда тебе столько же лет, сколько было ему.
И еще хочу, чтобы ты знал — твой отец Франтишек даже не слышал о твоем рождении, так что, если вздумаешь искать его, не трать времени понапрасну. И братьев у него никаких нет.
Те парни, что ходили с тобой гулять, — санитары из отделения хирургии, я нанимала их за бутылку по воскресеньям. Трудно было объяснить тебе, куда они подевались, когда им надоело, ведь заменить их другими было невозможно.
Твоя мать Юдита.
Следующие две сотни писем были спамом, скидки в пусадах, силиконовые сиськи, реклама аптеки в Грасе и всякий нигерийский мусор, неизвестно как пробивающийся через фильтры моего почтового ящика. Вместе со спамом я чуть было не выбросил короткое сообщение от Габии с благодарностью за тавромахию. Сервер был литовский, адрес заканчивался на lmta.lt — театральная академия. Значит, работа у нее есть. Педантичная Габия вернулась домой, перевела надпись у знатока, и надпись оказалась в два раза длиннее, чем помстилось когда-то нашему историку. На обороте пластинки написано: Фалалей сделал это и быков своих тебе посвящает.
Я некоторое время посидел, думая о чашке кофе, которую мог бы купить у хозяина «Canto», если бы нашел в себе сил подняться, потом выкинул из ящика еще полсотни сообщений и открыл второе письмо, датированное двадцать пятым марта.
Костас, старик,
если ты читаешь это, значит, ты уже вышел из своей любимой тюрьмы, в которой, надо отметить, слегка засиделся. Думаю, что раз ты вышел на свободу, то и сам догадался, что все это было потехой, игрой воображения, а твоя тюрьма — арендованным на три месяца полуразвалившимся зданием. Про игру расскажу тебе при встрече — надеюсь, очень скорой, не собираешься же ты сидеть там до Судного дня! Если коротко: сюжет заказали мои клиенты, это такая модная штука, вроде тотализатора — на тебя сделали ставки, а моей работой было устроить декорации и подобрать человека. Я был уверен, что ты долго не вытерпишь и на второй день начнешь колотиться в незапертые двери. Жаль, что я не снимал про тебя фильм, не сообразил поставить камеру — это был бы лучший фильм о свободе! Вернее, о том, как ее понимает современный обыватель.
Поверь, если бы мне пришло в голову, что ты готов сидеть там до скончания веков — а сейчас, когда я пишу это письмо, прошло уже четыре недели, — я бы не стал тебя впутывать. Но теперь уже поздно, если я нарушу условия игры, мне самому придется платить неустойку, так что я сижу и жду, а также пытаюсь успокоить свою совесть, покупая тебе электронный билет с открытой датой. Я читал твои записи несколько раз и понял, что ты все еще думаешь про Галапагосы, как ребенок, честное слово. Я-то на свою Патагонию давно забил. Что угодно может стать Патагонией.
Однако, подумав и посмеявшись, я решил отстегнуть тебе на билет, который здесь, как видишь, прилагаю. Билет в одну сторону, разумеется. Как только очухаешься, старик, собирай свои пижонские рубашки и мотай на Исабелу или Пинту, к своим игуанам, пингвинам и прочим канюкам. Передавай там привет одинокому онанисту Джорджу.
Помнишь, как в старые времена мы договорились, что драки за ссоры не считаем? Так вот, давай назовем это дракой, мне было за что врезать тебе по печени, а тебе было за что двинуть мне снизу в подбородок. Если ты мне не ответишь, то будь здоров. Будем считать, что я плохо откупился. Л.
Плохо откупился. Подобрать человека. Да, это Лютас. Его дзукийская прозаичность всегда бесила меня и трогала одновременно. У бичулиса тоже был свой бык, подумал я, похоже, этим двоим приходилось несладко. Я увидел Лютасова быка воочию, почуял невыносимую вонь его пасти, увидел раздутые ноздри, розовые хлопья пены и прочее, я увидел это и простил их обоих.
Потом я посмотрел на билет: тридцать пять часов лета с двумя пересадками. Вильнюс — Амстердам — Гуаякилис (аэропорт Симон Боливар) — Балтра. Почему он купил билет на самолет, летящий из Вильнюса? Хотел, чтобы я заехал домой? Да кто теперь мне скажет, чего он хотел.
До покрытой кактусами Балтры летит аэробус, дальше придется добираться паромом и на катере. На самой Исабели тоже есть аэропорт, туда летает шестиместный самолетик из Сан-Кристобаля. Для начала остановлюсь в мотеле, а там подберу себе хибарку на побережье, устроюсь приглядывать за лошадями или егерем в заповедник. Все, что я читал на сотнях форумов и сайтов, в десятках достоверных блогов, у Дарвина, Мелвилла и Воннегута, потекло густой душистой струей и заполонило мне голову так, что стало трудно дышать.
Ладно, пора заканчивать, у меня вот-вот разрядится батарея, к тому же кусок рваной жести, под которым я сижу, не слишком защищает от дождя. Ночевать в парке не получится, это очевидно. Пойду в свою недокрашенную тюрьму из папье-маше и переночую в театральной яме, даром я, что ли, бывший начальник поворотного круга.
Пора заканчивать это письмо, Ханна, и отправлять его по адресу, найденному в эстонской социальной сети. Мало ли черноволосых девушек с таким именем в уездах Тартумаа, Ида-Вирумаа и маленьком уезде Хийумаа? И все они ростом под метр девяносто, с крученым бубликом на затылке, широкими ступнями и коленями, похожими на собачьи мордочки. Кто бы ни получил мое письмо, я отправляю его с нетерпением и без тени сомнения. Человек этот будет жив, даже если не будет тобой. Другое дело те, что ушли.
Бесполезно писать им письма, подбрасывать в небо почтовых голубей, опускать бутылку в подземную реку или оставлять сообщения на рассыпавшийся от ветхости автоответчик. Да и что я мог бы написать, раз уж мне в голову не пришло ничего стоящего, пока они были здесь, а я — по выражению блаженного Августина — ходил и восторгался вершинами гор, безграничностью океана и вздыбленными волнами моря.
Вот они, я вижу их со своего любимого сгоревшего балкона, со своей голубятни, как если бы стоял, облокотившись на крученые перила, и смотрел вниз. Странное дело, стоило мне подняться на третий этаж, как над головой полоснула молния, дождь перестал, а золото и лазурь показались между чернильных лоснящихся туч — настоящий лиссабонский май, без дураков. Я стою здесь, на своей любимой крыше, заросшей лопухами, чую запах жарящейся трески и слышу голос футбольного комментатора из соседского окна. Еще я слышу тревожные крики стрижей, и звон двадцать восьмого номера, и размеренный гул Святой Клары, возвещающий начало вечера.
Я перегибаюсь через перила так низко, что ноги становятся ватными, и вижу этих людей проходящими по набережной, мимо табачных доков, вдоль гранитного красного парапета. Может быть, они идут к вокзалу Аполлония, чтобы сесть там на северный поезд, или к вокзалу Ориенте, чтобы сесть на беленскую электричку. Их пятеро — или шестеро? — они крутят головами и немного похожи на туристов, потерявших гида, но, окликни я их с балкона, они даже головы не повернут. Я смотрю туда, куда смотрят они, и вижу хозяина винной лавки, поднимающего заржавевшие жалюзи, и мальчишку, сводящего велосипед по крутым ступеням, и стаю собак, пробирающуюся переулком, и простыни, трепещущие от сквозняка на веревке, натянутой от соседнего дома к стене часовни, и шумный, неопрятно плещущий фонтан с губастой головой лосося, и соседа, стоящего со скрещенными руками под новенькой вывеской «Peixe е Batata frita».
Те пятеро — или шестеро? — что ушли от меня, тихо переговариваются, соединив головы в горстку, будто пальцы деревянной мадонны. Я наклоняюсь еще ниже, крепко вцепившись в перила, я не хочу подслушивать, я хочу сказать им, что я сам не заметил, как потерял прекрасную легкость, с которой жил тридцать четыре года, а это еще хуже, чем потерять тень, потому что направляясь куда-то без тени, ты можешь делать вид, что не знаешь об этом, а вот то, что случилось со мной, не скроешь, это делает мои ноги жеваной бумагой, а голову — терракотой, словно у греческой куклы, раскрашенной в честь дионисийского празднества.
Греки думали, что у человека внутри тоже есть веревки, а в голове — золотая нить, соединяющая его с космосом, так вот, хочу я сказать им, проходящим вереницей там, внизу, моя нить ни к черту не годится, без вас она ослабла, пошла волнами и уже не привязывает меня к эфиру так крепко, как раньше. Где была моя глиняная голова, когда я дал вам уйти?
Я облизываю губы и открываю рот, чтобы произнести это, но — так и есть! — грохочущее железо в порту заглушает мой голос, и те, что стоят внизу, слышат только скрежет тормозов на перекрестке, цоканье копыт двух саврасых лошадок, тянущих бочку с водой вдоль авениды Дон Энрико, собачий лай и крики торговца лотерейными билетами, сидящего в колченогом кресле в тени джакаранды, как будто усеянной лиловыми пчелами.
Без названия
Ведь я только всего и хочу, чтобы все всегда было по-моему.
Бернард Шоу
Ну как тебе, Хани?
Я дописал седьмую главу и хотел уже закрыть этот файл и собираться на выход, но здесь должно быть восемь глав, так что поговорим еще пару минут, пока мигает красный глазок умирающей батареи. Ты, разумеется, догадалась, что нет ни оберточной бумаги, пахнущей оливками, ни пожарища, ни электронного билета на Исабель, и что я, как и раньше, сижу в своей камере с бананом на стене, но даже если так — разве я не развеселил тебя последней полсотней страниц?
Спору нет, я сделал Лютаса зачинщиком этой истории и даже убил его в седьмой главе — сломал ему шею и выколол глаз, содрогаясь от вседозволенности — только потому, что не хотел подозревать кого-то другого, ведь этим другим непременно становится Лилиенталь. В этом случае на моей доске воцаряется мнимый цугцванг, и мне остается лишь безучастное ожидание надвигающегося проигрыша. Поэтому я пожертвовал ферзем, Хани, чтобы открыть своему хромому королю лазейку для побега. Может быть, все обстоит совсем не так, я ошибся и напортачил — ну и что с того? е dal?
Сегодня так тихо, что можно услышать древесного жука, который ходит в стене. А если подойти к окну, то слышно, как мать ругает мальчишку во дворе, за живой изгородью. Это мой давешний приятель, он огрызается еле слышно, но я разбираю каждое слово. Пишу это, сидя на стуле и глядя на дверь — прямо как в моем черновике, только там было кресло-качалка и другие возможности, а здесь возможность только одна. Хорошо, когда знаешь свою возможность по имени.
Да ничего хорошего, сказал бы Лилиенталь, окажись он здесь. Некогда разбираться в названиях вещей и вопросах куда и как, это прощается, пока ты странствуешь, пако, пока имеешь право помечать свой почтовый ящик карточкой «путешествует». Но остров феаков остался позади, твоя жизнь превратилась в возвращение, а значит, пора отвечать на вопрос для чего.
Ты спросишь, для чего я здесь мерзну и почему я не попробовал открыть дверь, раз уж у меня появились сомнения? Потому что я хитрый литовский крестьянин, вот почему. Я боялся, что не смогу дописать свою книгу, если дверь окажется закрытой, понимаешь? В закрытой двери слишком много очевидности, а литература питается вымыслом.
Вымысел — отец разбегающихся смыслов.
Я хотел увидеть, что получится, если перестать говорить о прошлом и приняться за будущее. Или, говоря проще, истребить все огнем к такой-то матери, сесть на пепелище и увидеть своих мертвецов. Одним словом, я поступил по примеру Глюка, написавшего оперу про человека, которому боги даруют прощение, оживляя его жену по пути из подземного мира. На деле жена осталась грудой костей на дороге, а мужа разорвали на куски разъяренные фракийские женщины.