Раненый город Днестрянский Иван
— Имя как имя, а вот если у тебя, заика, увижу еще рюмку до краев, хана тебе, мигом улетишь отсюда на пост! — бешусь я.
Моя ругань с Гуменяры — как с гуся вода. И Виорел не обижается. Он знает, что Серега Гуменюк — просто дурак и национальность для него, на самом деле, ничего не значит. Зря я психанул. Все оттого, что перед Дунаевым роль наставника начал играть. За неудачное слово нарядом грозить глупо. Здесь все свои и по национальному вопросу языком не проходятся только немые. Хохмы порой случаются порядочные. Как-то раз вызвали того же Виорела на допрос волонтера, которого сцапали разведчики с набитым рухлядью мешком в брошенном доме. И притворялся засранец, что не понимает русского языка. Вот его в штаб и притащили. Чем черт не шутит, а вдруг румын? Допрос вышел на славу. С гневных реплик Оглиндэ и тягостного мычания мародера все чуть со смеху не угорели. Особенно когда Виорел пленного по-молдавски уже разговорил и, тыча пальцем в мешок, по-русски спрашивает: «А это что такое? Ты что, озверел?» Тот молчит. «Одурел?» Опять молчит. Но потом видит, не получится незнайкой прикидываться, и, кося под дурачка, отвечает: «Нет… Я не озверел, не одурел — Дариел меня зовут…» Тут батя, последним хранивший грозный вид, как заржет! «Мотайте, — говорит, — с ним из штаба, он такой же румын, как вы индейцы!» И пошли острословы разносить шутку о том, что «одурел», «озверел» и «охренел» — это новые такие молдавские имена, для самых тупых и национально озабоченных. Возможно, как раз об этой, уже подзабывшейся, шутке так неуклюже вспомнил Гуменюк.
Неловкую паузу закрывает ничего не заметивший Серж:
— Мужики, предупреждаю сразу, не о политике! Начнется — мы забираем бухло, и дуем к себе.
— Будь спок! Нам лейтенант лекцию уже прочел! Он, если раз оторвался, повторно фигней страдать не будет. Один день — одна фигня, у него такое правило!
— Это как наследственное заболевание. И Семзенис с ним в одной палате! Но они уже друг друга накормили.
— Бедняги, о чем же они будут теперь болтать до вечера? — спрашивает Жорж.
Я не в обиде, могу постоять за себя:
— А у меня много идей! Вот, к слову, будет мир. Лет через десять — двадцать, ну, тридцать, о нас, как о героях, начнут писать книги, снимать кино. Чего ржете? Об этом сейчас думать надо, пока не снесло на обочину чужой славы… Не то всю оставшуюся жизнь у новых Ворошиловых из сапога будете выглядывать… Только для вас предлагаю сценарий фильма под названием «Белое солнце Молдовы». Сюжет: Серж и Жорж мощно плавают брассом в танках завода безалкогольных напитков, широко открыв рты, и потребляя эссенцию в неограниченных количествах. Они окружены кучей воинственных, но тупых и потому частично уже убитых и покалеченных ими мулей. Смерть близка. Они с Жоржем решают закурить последнюю в жизни трубку. Пары спирта производят страшный взрыв! Всем мулям песец! Вокруг — пустыня! Скорбная минута молчания… Вдруг посреди чудовищных разрушений из гигантской, продолжающей полыхать воронки поднимаются в обгоревшей одежде оба наших героя и, вкусно облизываясь, замогильными голосами произносят: «Боже, как мы любим пунш»! Конец фильма. На экране буквами, похожими на языки пламени, появляется надпись: «Героям-поджигателям и всем невинно осужденным монархистам и пироманам посвящается этот фильм»!
К концу моего проноса отдельные смешки перерастают в хохот. Тятя вытирает выступившие слезы.
— Ну, ты гонишь!
Серж не в обиде. Он даже польщен. Улыбаясь и качая головой, предлагает:
— Ну что же, покурим. Они с Жоржем достают свои фетиши — прокуренные трубки.
Теперь, после распития лучших видов коньяка, можно и подымить. Лезу в карман за сигаретами. Открываю помятую пачку.
— Вот гадство!
Остававшиеся в ней две сигареты сломаны. С раздражением вспоминаю удар бедром об угол стола. Серж сочувственно заглядывает через плечо. Удостоверившись, что это не «Дойна»,[25] а благородный «Мальборо», тянет лапу.
— Недаром еще Достоевский говорил, что такое преступление, как умственная мастурбация, влечет за собой неотвратимое наказание! Утешься, дам тебе две соски. А обломки отдай нам с Жоржем на табак. Можешь считать это наградой за прославление наших талантов! — И, сделав паузу, чтобы все насладились этой сентенцией, продолжает:
— Смотри, профессор, мать твою, мы твою болтовню еще какое-то время вытерпим, а ляпнешь на стороне пару неизвестных умных слов, свои же могут пришить за оскорбление личности! Я первый дам в дюндель! — сладострастно выговаривает он одно из своих любимых словечек и с торжественным видом вручает мне две сигареты «Президент».
Серж и Жорж, как и Али-Паша, тоже «афганцы». Раньше они знакомы не были и трубку курил только Жорж. Под Дубоссарами, где они встретились, он склонил к этой привычке Сержа, подарив ему свою запаску. По легенде, на Жоржа, снаряжавшего пустой магазин, с воплем «Романия сус!» выскочил не в меру прыткий муль. Оказавшийся рядом Серж застрелил муля, проводив его на тот свет элегантной рифмой «Долбо…бул жос!»[26] Растроганный Жорж сделал своему спасителю ценный подарок. То, что Серж воюет давно и успел укокошить не одного националиста, известно всем, но в такие душещипательные подробности верится с трудом.
Он напоказ груб и тяготеет к фетишам, ко всему, что может подчеркнуть его индивидуальность. Задень его сейчас по трубке, Серж с пеной у рта разовьет целую теорию о том, что он с детства был к этому склонен и почему курение трубки — привычка элитная, а мы все — плебеи и ослы. Жорж, со своей стороны, тоже кое в чем попал под его влияние. Теперь они неразлучны.
За придирки и частые ссылки на Достоевского во втором отделении, которым Серж командует, его так и прозвали — Достоевский. Сейчас эта кличка находится в процессе активного распространения. Их обоих давно уже крестят клоунами. Но я бы сказал не так. Больше всего они похожи на Дон Кихота и Санчо Пансу, или на братьев Чаплин. Низенький Жорж вполне сойдет за потолстевшего Чарли, а Серж выглядит как его старший брат Сидней в том фильме, где он сыграл германского кайзера. Поглядишь на Сержа и Жоржа со стороны, и правда кажется, что они сочно, как в немом кино, общаясь жестами между собой, разыгрывают какой-то спектакль.
Какие только «погонялы» у нас друг другу не навешивают! Известные всей округе Али-Паша с Достоевским не исключение. Не все варианты к людям пристают, но фронтовые прозвища обычно метки, почти всегда сразу догадываешься, о ком речь. Например, Жоржа обзывают Колобком и Маленьким Джоном. Меня — Студентом, Профессором и даже Гансом благодаря вкраплению в речь немецких слов. Есть у нас и Большой Джон. И так далее.
Вообще-то Серж и Али-Паша, каждый по-своему, представляют собой один и тот же типаж бывалого солдата, прошедшего Крым и Рым. Разница лишь в том, что Достоевский грубее, ему не хватает образования. Из-за этого ему чаще приходится помалкивать и многозначительно дуться. А посидев «не в своей тарелке», он частенько срывает на ком-то свое зло. Но в простых кругах, где изящных словес не толкают, он — орел! И меня тянет к ним, только малые заслуги быть ровней не позволяют… Есть и другой тип похожих друг на друга: не лезущих на глаза, спокойных, немногословных, рассудительных и надежных, таких как Жорж, Оглиндэ, Тятя, Федя… Почему вместе оказалось так много людей одного склада? Наверное, потому, что перспектива попасть в огонь сразу делит всех на две группы: на тех, кто бежит от войны, и тех, кто на нее идет. Одни характеры попадают в первую группу, другие — во вторую.
С гадливым чувством вспоминаю возню, развернувшуюся в ГОВД утром двадцатого июня, когда собирали добровольцев для освобождения Бендер. В последние годы в милицию пришли многие отставные военные, в майорских и выше чинах. Несмотря на военные выправку и образование, в подавляющем своем большинстве никуда они воевать не пошли, оставшись сидеть на теплых местах: в кадрах, материально-техническом обеспечении, заместителями начальников служб. А в это время мальчишки гибли просто потому, что не умели обращаться с оружием, не знали, как вести себя в банальной перестрелке.
Мы курим. Вокруг удивительно тихо. День в разгаре, и обычно в это время уже идет редкая, к ночи учащающаяся стрельба.
Серж, попыхивая трубкой, возобновляет разговор.
— Не люблю тишину. Когда румыны палят, ясно, где они, сколько их. А когда не палят — ничего не ясно! Кроме того, что они что-то затевают! Не обязательно крупное. Для мелких пакостей дебилов у них тоже достаточно. Вон, последний раз, как опоновцы к нам в баню приходили, что было? Искупались. Сидим с ними по-людски, выпиваем, перемирие поддерживаем. А один дурак с их стороны, не видел его раньше никогда, возьми да ляпни: «Вы, мол, ребята хорошие, но только, извиняйте за откровенность, мы все равно вас всех поубиваем!» Мне это здорово не понравилось. А Жорж, тот, я думал, сейчас вообще его шлепнет! Я даже руку поднял, чтоб успеть его за автомат цапнуть. Говорю этому мудаку: «А ну вали отсюда, пока цел, жаль из-за тебя перемирие срывать, о котором не ты договаривался!» Остальные полицаи от своего дебила тоже, понятно, не в восторге. Попрощались быстро и упрыгали. Нейтралку перебежали вдвое быстрее обычного.
— Вот, б, наглость! — возмущается Гуменяра.
— Козел! — выносит свой приговор Кацап. — Лейтенант, ты знал об этом? Мне Тятя не рассказывал!
— Знал, — отвечаю я. — Этого деятеля командир ОПОНа в тот же день отправил с передовой на хрен и еще дальше.
— А нам почему не сказал?
— Незачем было. Из-за одного дурака волны гнать?! Если бы с нашей стороны нашелся такой же, уговору с ОПОНом конец! Вообще-то, мне тоже этого знать не стоило. Али-Паша проболтался.
— Правильно! — свысока одобряет Достоевский. — Кстати, в качестве извинений мы от опоновцев сверх уговора пять бутылок «Тигины» получили. Договаривались-то на десяток!
— Погляди ты, есть, значит, у полицаев совесть! — выпаливает стоически молчавший до этого Дунаев.
Прежде чем Серж успевает отреагировать на это легковесное высказывание, в воспитательный процесс вмешивается Тятя:
— Малек, если бы на той стороне ни у кого не было совести, было бы совсем плохо. А так видишь, мы живы и даже коньячок пьем. В ОПОНе вояки не слабые, только люди они подневольные. Им семьи кормить надо, а не нас убивать.
— Это их не оправдывает! — цежу я. — Но, Дунаев, пойми, такие случаи, когда на все сто нет совести — редкость. Чаще бывает, когда ее у врага нет на пятьдесят или семьдесят пять процентов. А у гопников ее нет на все девяносто пять! И вообще, Серж просил без дискуссий! Помолчи и не порть о себе впечатление!
Достоевский опускает поднятую было бровь и отворачивается. У Али-Паши этому научился. Булькает коньяк. Снова Витовт разливает.
— Ребята, выпьем за все хорошее, кто как его для себя понимает, а то Мише скоро идти надо, — предлагает он.
Выпив, Миша слезает с тумбочки и ставит свою рюмку на центр стола.
— Погоди, — говорю ему, — а как же ла боту калуй?[27]
— Правда, идти надо. Засиделся у вас… Ладно, лейте уж, черти! Только давайте вражескую «Тигину». Своим про трофеи навру. Наши-то позиции ближе к Тираспольскому коньячному, чем к опоновским запасам!
— И мне тоже! «Тигину»! — тянется Дунаев.
Опрокинув последнюю, Миша сердечно прощается и уходит. Тятя и Федя идут провожать его. Остальные разбредаются кто куда. Ложусь, закидываю руки за голову и, глядя в потолок, позволяю себе снова погрузиться в воспоминания.
11
На залитый солнцем белый горячий песок набегают невысокие волны голубого Черного моря. А за спиной, за островками камышей и серебристой листвой редких деревьев раскинулся зеленый Будакский лиман. За ним, на высоком берегу, курортный поселок Сергеевка, от которого к морской косе направляется катер, один из многих, что утром и вечером возят на косу и обратно бесчисленные отряды детей из пионерлагерей.
Море еще прозрачное, живое, не убитое отбросами и стоками «застойных» лет. После каждой набегающей на берег волны песок шевелится от зарывающихся в него рачков. На дне — солнечная рябь. Ее светлые, колышащиеся полоски пересекают стайки мальков и креветок. В неглубокой канаве, вырытой прибоем у самого берега, ползают крабы. Заходя в воду, надо смотреть, чтобы не цапнули за пятку. Вокруг на берегу загорают подростки, мои товарищи и соотрядники. Август восьмидесятого года, и в Москве только что началась Олимпиада.
Вожатые собирают нас, и мы колонной идем на пристань, затем рассаживаемся по скамьям на подошедшем катере. Особо наглые из первого, самого старшего отряда, норовят залезть с гитарой на треугольную площадку носа или на корму. Их сгоняют оттуда. Они лезут вновь и начинают распевать песенку с бесконечным припевом «В пещере каменной нашли». За отходящим катером большой запятой, переходящей в ровную вспененную линию, разворачивается кильватерная струя. На другой стороне лимана короткий переход по тропинке через камыши и вверх. Вот и ворота пионерлагеря, и в конце центральной аллеи — его белые, похожие на корабли корпуса.
После ужина на выбор — танцы или кинофильм. Тот, что идет сегодня, я уже видел. Направляюсь к танцплощадке. Сам танцевать не умею и стесняюсь. Хоть послушаю музыку и посмотрю. Поначалу танцуют в основном девчонки. Среди них и та, к которой я первый раз в своей жизни испытываю большую и тайную симпатию. Все когда-то бывает в первый раз… Из колонок летят музыка и голос молодой еще Пугачевой:
- Лето, ах, лето, лето звездное, громче пой!
- Лето, ах, лето, лето звездное, будь со мной…
От этой песни немного грустно, ведь скоро кончится такой теплый и солнечный в этом году август. Начинаются медленные танцы. Дамы приглашают кавалеров. Этого я уже вынести не могу и, с чувством неуважения к самому себе, ретируюсь. Иду с друзьями в тайный поход на лиман ловить бычков. Если поймают, запросто могут отчислить из лагеря. Но сейчас рисковать уже нечем, до конца заезда осталось несколько дней. Отчислят, так хоть увижу дома Олимпиаду, которую здесь мешает смотреть распорядок дня. Шарим на дне лимана по колено в воде. Как нахожу обрезок трубы, зажимаю его с обоих концов ладонями и выливаю содержимое в авоську. В каждом втором случае в авоське начинает биться бычок, а то и пара. Иногда мелкие рыбки проваливаются между нитями и падают обратно в воду. Не жалко! Бычка в лимане много, и каждый вечер нарочно разбросанные нами на дне трубы полны. Скоро в лагере отбой, пора возвращаться, солить пойманную рыбу и развешивать ее на крыше корпуса для сушки. В наступивших сумерках по газонам центральной аллеи начинается шествие ежей. Большие и малые, поодиночке и целыми семействами с ежатами, они направляются к столовой пировать на объедках. При нашем приближении они даже не сворачиваются. В свете карманных фонариков роями ярких точек вспыхивают их глазки.
Уже после отбоя мы еще раз вышли и геройски стырили арбуз, который рос перед администрацией лагеря. Месяц ждали, пока созреет. Разочарование! Он оказался совсем зеленым. Улыбаюсь, пока перед глазами вновь убегают с незрелым арбузом пацаны, за которыми с лаем мчится злая шавка из будки рядом с админкорпусом.
Прощальные линейка и пионерский костер. Взлетающие в южной ночи языки пламени и снопы искр завораживают. Одухотворенные лица пионервожатых. Нам вещают: «Учитесь! Вы будете жить при коммунизме, когда люди будут жить и работать на других планетах!» Хорошее было время! Но кончилась неуклюже выдуманная сказка. Высадились! Только не мы на Марс, а националистические мутанты нам на голову. Только выучился, не до конца даже, как потемнела светлая жизнь, вкоторую нас с таким пафосом выпускали…
12
У соседей справа, неожиданно, как сигнал для возвращения в реальность, вспыхивает стрельба. Мать их так! Какой мир проспали! Перестрелка быстро усиливается. Слышна работа подствольников, и «бум-м!» — ее тут же перекрывают удары гранатометов.
Шить-шить-шить-шить… Тр-рах! Тр-рах! Молдавские минометы!
Ду-ду-ду! Ду-ду-ду-ду! Агээс Гриншпуна! Значит, дело серьезное! И где-то в той стороне могут быть не вернувшиеся еще Федя и Тятя! Вскакиваю.
— К бою! Семзенис, Гуменюк, Дунаев — за мной! Жорж, ты здесь еще? Дуй к Сержу, берите остальных — и за нами!
Бросаемся за оружием, небрежно раскиданными касками и ремнями с подсумками. Хватаю с собой недопитую бутылку коньяка. Выскакиваем по настилу из окна на землю. Тр-рах! Мчимся к Гриншпуну на Комсомольскую улицу, где он недавно занял позицию на стыке с небольшим казачьим отрядом. Тр-рах! Огонь по-прежнему частый, но больше не усиливается.
Тр-р-рах! Это уже совсем близко, звук отразился от стены, под которой мы мчимся, звон ударил в уши! Поворачиваю за угол, где начинается простреливаемая часть улицы, и спрыгиваю к Гриншпуну в просторную траншею под стеной здания. Редкостная для Бендер позиция. В основном сидим под прикрытием каменных стен, потому что крупнокалиберные пулеметы и скорострельные 23-миллиметровые зенитки, все без разбору называемые у нас «Шилками», земляные брустверы, быстро обнаруживаемые неприятельскими наблюдателями, с легкостью пробивают. А из окопа так просто, как из пространства за стеной, не выскочишь. В первые дни многие из тех, кто пытался выкопать себе ямки на открытых обочинах и в палисадах, были за это жестоко и навсегда наказаны. Так и остались кое-где эти недорытые, в разный профиль окопчики. Но Гриншпун сидит в расчищенной им щели между двумя лентами бетона, из которой есть лаз в подвал. Пристройку, что ли, кто-то здесь собирался делать? Его так просто не возьмешь!
— Накапливаются или уже атакуют?! — ору ему я.
— Никто не накапливается и не атакует! — спокойно отвечает Лешка Гриншпун. И тут же радостно сообщает: — Я гуслика[28] прибил!
С удивлением смотрю на него. За Алексеем, сидя на ящике, ухмыляется Славик, второй номер, такой же нескладный и ушастый, как и его патрон. Он через раз откликается на кличку Ханурик, а через раз обижается на нее. За Славкиной спиной, на небольшой площадке, коротким рылом вровень с бруствером стоит знаменитый «Мулинекс». Вроде правда! И обстрел прекратился! В траншею спрыгивают, тесня меня к хозяевам, Семзенис, Дунаев и Гуменюк.
— Твою мать, Гриншпун! Ты что, совсем ошизел?! Две очереди по одному гопнику?! Чем ты стрелять будешь, если они взаправду в атаку пойдут?!
— Не ори, лейтенант! Понимаешь, сначала гуслики в частный сектор напротив соседей полезли. Стрельбу оттуда учинили, Давидюка ранили. Наши в ответ шуганули их гранатами. Гуслики обратно, к школе и через перекресток на Дзержинского шнорк! Да еще их гранатометчики обнаглели! Не отход своих вояк прикрывают, а лупят в нашу сторону на авось, навесом. Я же знаю, что сзади на улицах людей полно! Тут уже казаки пару раз стрельнули, чтоб их заткнуть, а румынва в ответ из минометов! Не терпеть же такое безобразие! Вот я гопникам привет и послал. Они сначала залегли, потом вскочили, тут вторая очередь прилетела! Вон посмотри, валяется, косоглазый! Зря я, что ли, такой объем земляных работ осваивал?! А гранаты у меня есть. Недавно подкинули чуток!
— Ладно, понял тебя! На, хлебни малость! — добрею я.
Раз так, то отпущение грехов за открытие огня у Лешки в кармане. Тем более что мули вновь стреляли из минометов. Даю Гриншпуну бутылку и, не обращая внимания на свое обрадовавшееся, устраивающееся поудобнее в траншее воинство, прикладываю к глазам бинокль. Бинокль поганенький, на шесть крат, правый окуляр не наводится, кольцо резкости сорвано. Хорошо, в том положении, которое позволяет смотреть далеко. Вблизи — подзорная труба, а не бинокль. Впрочем, спасибо, что такой есть.
Действительно, прямо напротив школы лежит. Судя по позе — труп с гарантией. Теперь понятно, почему полицаи вели себя так громко и нервно. Они всегда нервничают, когда им кажется, что мы пытаемся обстрелять их укрепленные пункты. То, что приднестровской атаки нет, и у них под стенами бегают гастролеры, насолившие приднестровцам, они часто понимают с опозданием. Осматриваю улицу впереди. В домах на ничьей земле все неподвижно. Ближайший к нам перекресток вызывает у меня жажду мулиной крови. Вот он, открытый со всех сторон, специально выбранный как место прохода разведгрупп обеих сторон, проверявших соблюдение местного перемирия. Здесь нельзя было друг в друга стрелять, и все же именно здесь они нас обманом подстерегли. Справа у бровки проезжей части — воронка от снаряда. Слева стоит обгоревший бэтэр — тот самый. Хорошо стоит, наблюдать не мешает! Тогда, в ажиотаже, проскочил через проезжую часть, сволочь! Застрял бы посередине, блокируя обзор, лажа была бы, а так — чудненько! Сзади возня и переругивание:
— Эй, эй! Дай, б, сюда! Ну и здоров же ты бухать, Ханурик!
Отрываюсь от бинокля и поворачиваюсь к своим орлам. Алчущие продолжения банкета морды тут же постнеют. Признаков подхода остальных бойцов взвода не видно. Самостоятельный Достоевский, разумеется, отменил мой приказ о выдвижении на передовую сразу же, как стихла стрельба и стало ясно, что это не бой, а фестиваль с салютом. Это он сделал правильно, но здесь случай интересный…
— Гуменюк, быстро дуй за Сержем, пусть винтовку прихватит! Сейчас румынва за своим полезет, попробуем убить!
— Не полезут, — сомневается Гриншпун, — гуслики уже ученые!
— Ни черта они не ученые, последний бой показал, да и вчера тоже… Смена у них недавно была! Полезут! И прибьем! Гуменюк, дуй быстро! Семзенис! Через подвал и за поваленным деревом, на другую сторону улицы! Караулим, пока Серж не явится! Дунаев, тебе везет! Смотри, что делается, и башку не высовывай!
Только бы не принесли черти наших комиссаров и миролюбцев! Тогда о задуманном придется забыть. Прикладываюсь к автомату. Перекресток, на котором валяется дохлый гопник, даже с самого края гриншпуновой норы, из специально подкопанного им отнорка, виден плоховато. Метров по шесть — восемь в каждую сторону от трупа, а дальше все загораживают деревья и стены. Только с Лешкиными опытом и реакцией можно было проделать такой фокус. Не проспект! Несчастливая и кровавая Комсомольская улица. Далеко за молдавским бэтэром, едва видимый за деревьями, стоит на ней наш подбитый «КамАЗ», безмолвное надгробие павшим в самоубийственной атаке двадцать второго июня. Мы не смогли достать из него ребят. Хочется верить, что у гопников хватило остатков человеческого, чтобы обойтись с телами прилично. Еще дальше, за углом слева, на улице Дзержинского, находится комплекс зданий Бендерского горотдела полиции, главный и самый близкий к центру города опорный пункт врага. К нему как раз и выходит так называемый Каушанский коридор — несколько улиц, ведущих на юго-запад, в сторону соседнего райцентра Каушаны, по которым пролегает путь снабжения стремившегося к мостам через Днестр, но увязшего в уличных боях ударного клина противника.
С другой же стороны, справа, чуть в глубине от видимой отсюда полоски проезжей части, расположена прикрывающая горотдел полиции школа. Во многом благодаря своему наивному стремлению не занимать и не обстреливать детские учреждения мы потерпели поражение в той атаке на ГОП. Казалось, националисты должны были поступать точно так же, но они занимали школы и детские садики без колебаний, устраивая под их стенами огневые «клещи». И в этой, недооцененной нами поначалу, школе они день ото дня продолжали укрепляться в ожидании повторных наших атак. Эти ожидания мы не оправдали, и после седьмого июля, когда возобновилась говорильня между Тирасполем и Кишиневом, националисты в школе расслабились. Скука от безвылазного сидения в ней толкает их на вылазки со стрельбой и на дневную беготню через простреливаемый нами издалека перекресток. В ГОПе есть городская телефонная связь, которую поддерживают по распоряжению из горисполкома в надежде, что это поможет договориться. Пока не помогло, зато опоновцы из школы бегают в ГОП звонить домой. И, лихо проскакивая перекресток, хлопают себя ладонью по заднице — а ну-ка, мол, попадите! Сегодня попали.
За «КамАЗом» и школой у гопников отрыты окопы в кюветах. Из них они раньше часто, для развлечения стреляли вдоль улицы. Пока мы не отучили. И сейчас сидят тихо, бельмы на своего дохляка пялят. Самое хорошее, справедливое место, чтобы еще кому-то из них здесь и сегодня подохнуть.
Автомат убитого лежит еще метра на полтора ближе к ГОПу. К нему, быстрее всего, и полезут. Секунду зазеваешься — и тю-тю… Даю очередь, целя в труп и выше. Потом еще какое-то время выжидаю и кладу вторую очередь по деревьям слева. Большая часть пуль попадет в стволы, но две-три пролетят дальше, к молдавским окопам, успокоят сорви-голов. Добравшийся на указанное ему место Витовт дает очередь по другой, правой стороне перекрестка.
Так с паузами процедура несколько раз повторяется. Я уже расстрелял и поменял рожок, несмотря на то, что пару очередей в учебных целях было доверено сделать Дунаеву. Нам тоже пару раз ответили, но мулям с той стороны стрелять не с руки, пули пошли на добрых несколько метров выше. Ничего, казаки-бабаевцы в доме за нашими спинами нас простят. Могли бы и сами участвовать, кабы заранее потрудились и пробили пару бойниц в глухой стене второго этажа. А опоновцы в школе молчат. Прав, значит, Гриншпун. Не их покойничек, а гастролер со стороны…
— Гей, браты! — от Бабая кричат. — Кончай стрелянину! С исполкома трезвонят уже! Проверяющих захотелось? Ваше счастье, половина шпиенов сегодни в Тирасполе!
— Да все уже! Закончили, говорю…
Где этот треклятый Достоевский со своей берданкой? Он у нас лучший стрелок, и никто, кроме него, не сможет выполнить задуманное. Наконец прибегает. Сую ему бинокль. Переговариваемся о соображениях. Они очевидны. «Работаем» под распространенную с обеих сторон категорию даунов — любителей пострелять по свежему трупу. Вроде как нам это уже надоело, и мы разбегаемся…
Серж неподвижно застывает со снайперской винтовкой с видом цапли, собирающейся подстеречь и проглотить жабу. Тихо пробирается назад Семзенис. Гуменюк наоборот — лихачит, чуть не пешком перебегает улицу позади нас, изображая глупый отход. Со стороны гопников щелкает запоздалый выстрел. Черт! Еще один позер! Засранец!!! Забежав за угол, Гуменяра, невидимый для мулей, кружным путем летит назад и протискивается обратно в траншею из подвала.
Ждать приходится долго, не двигаясь и наблюдая из неудобного положения на полусогнутых. Слева, со стороны Ленинского, мули уже начали обычный вечерний обстрел. Притащенная мною бутылка проходит по кругу и опустев летит на дно. Вздрагиваю от движения в одном из домов за бэтэром. Тьфу, да это же кошка! Как не распугали еще их всех! Не успеваю перевести взгляд, как Серж стреляет. Едва слышный на расстоянии крик. На перекрестке лежат уже два тела. Гриншпун и Славик вопят: «Ур-р-ра-а!» Некогда радоваться, вдруг сейчас вскочит! Приподнимаюсь и строчу из автомата. Достоевский того же мнения, он стреляет снова.
Тишина. Наблюдаем во все глаза. На лицах узкие, злые улыбки. Лешка придвигается к агээсу. Будет попытка дать ответную «пиявку» или нет? Приказываю лишним мотать в подвал. Дунаев лезет туда и останавливается у проема, снизу глядя за нами. Серж подбирает и швыряет в центр ничейного квартала пустую бутылку. С тихим звоном она где-то там, в глубине, разбивается. Знатный бросок! Я бы не смог так закинуть… По-прежнему тихо. Настроение поднимается. Два дохляка за одного раненого, тем более, по словам Гриншпуна, не сильно, это вполне нормальная бухгалтерия! Положительный культурный обмен между конфликтующими группами. Теперь можно и поговорить.
13
— Видишь, Дунаев? Серж прибил гуслика! Но смог бы он сделать это один? Времени и патронов сколько угробили! Взаимодействие и работа! Запомни это. Себя ты вел прилично, не мельтешил. Зачет принят! За успешное перевоспитание двух националистов объявляю всем благодарность! Виват!
— Гип-гип, ура! — отзываются мои товарищи. Довольный своим успехом Достоевский оставляет без внимания мою тираду.
Еще раз оглядываю частный сектор на стороне противника. Никакого движения. Семзенис слезает вниз к Дунаеву. Манит оттуда рукой Гуменюка. Правильно. На обнаружившей себя позиции толпиться нечего. Пусть лучше пойдут, собьют с соседей по пятьдесят граммов. Уже не окосеют.
— Гриншпун, хочешь, продам анекдот?
— Валяй!
Лешка страстно собирает анекдоты на военные и межэтнические темы, записывая их в специальную замусоленную книжечку. Вывернул уже наизнанку всех.
— Что означают цвета нового молдавского флага, знаешь?!
— Ну?! — настораживается он и лапает себя за карман, в котором обычно лежит его склерозник. Верный признак, что не знает.
— Вот вам и собиратель фольклора! Этнограф, понимаете ли…
— Не томи душу!
— Тогда слушай! Идет урок в молдавской школе. Учительница спрашивает: «Петрикэ, скажи, что означает синий цвет на нашем родном румынском флаге»? Петрикэ встает и отвечает: «Синий цвет на нашем флаге изображает прекрасное небо, которое ярко засинеет над нашей Румынской Молдовой, когда мы прогоним отсюда всех проклятых русских!». «Молодец, пять! А кто знает, дети, что означает красный цвет на нашем флаге?» Ионел тянет ручку. «Ну, Ионел, говори». Ионел встает и говорит: «Красный цвет на нем обозначает реки крови проклятых русских оккупантов, которую мы прольем, когда будем изгонять их из нашей э… не помню точно, то ли Румынии, то ли Молдовы!». «Правильно, Ионел, молодец, но нехорошо так путаться в названиях, ты же не наш президент! Четыре, садись». «А кто скажет, что означает желтый цвет на нашем прекрасном национальном флаге?» — снова спрашивает учительница. И видит, что все молчат, только Вовочка Сидоров тянет вверх руку. «Как? Никто больше не знает? Что же ты можешь сказать о нашем флаге, оккупант Сидоров?! Ну ладно, говори!» Тут Вовочка встает и говорит: «А желтый цвет на вашем поганом флаге означает, что, когда отсюда уйдут все русские, вы будете жрать одну свою желтую мамалыгу!»
Гриншпун смеется.
— Нет, — говорит, — такого еще не слышал! Славик, — обращается он ко второму, — ты запомнил? Надо будет записать!
Ну вот, сделал ему приятное. Лешка — парень что надо. Невысокого роста, тощий, но жилистый и прыгучий, будто скелет на рессорах, прекрасный гранатометчик и по совместительству ходячий прикол. Без пяти минут легенда. Когда он появился, а было это аккурат в полночь между двадцатым и двадцать первым, никто не подумал, что прибыл такой необходимый для укрепления нашей обороны человек. Батя как раз проверял моральное состояние на день грядущий, а точнее, после того как нас чуть не перестреляли на Коммунистической, вправлял мозги Али-Паше за плохое командование. Взводный страдал почем зря. Как можно командовать недоумками, которые ни черта еще не умеют? И тут Гриншпун рекомендуется. У бати дар речи пропал. Али-Паша первым нашелся и говорит: «Ну, дела, комбат! Все понимаю, кроме того, куда подевались все эти чертовы Ивановы и почему наше дело приходят защищать люди с такими исконно русскими фамилиями?!»
На следующий день Гриншпун, казалось, дискредитировал себя окончательно, прихватив в одном из разбитых «комков» фритюрницу «Мулинекс». А двадцать второго ему эту странность уже простили, за великолепную стрельбу из агээса по вновь вошедшим в город националистам.
Фритюрницу он еще дня два таскал за собой, пока ее не разбили в дробадан мули. Целили в агээс, но в сумерках перепутали, сволочи! И тут же сами отправились в рай, прямехонько в его румынский филиал! В Лешку промахиваются только раз в жизни! С тех пор он всем на уши вешает, что таскал у сердца этот злосчастный кухприбор исключительно с целью обмана противника. Вранье! По душам он мне вещал, что в Москве молодая жена, не поняв его патриотизма, послала его на три веселые буквы. Фритюрница должна была стать посылкой — последним и, увы, иллюзорным шансом на семейное примирение. Но свою роль, так или иначе, она сыграла. Пав смертью храбрых в борьбе с национализмом, фритюрница передала свое созвучное с теми, кого мы всегда не прочь поджарить, имя гриншпунову агээсу! С тех пор из славного «Мулинекса» было поджарено и нашпиговано не менее двух десятков мулей. Для наших записных героев — цифра недостижимая. Такой вот есть у нас друг, доброволец из самой Москвы Леша Гриншпун.
— Серж, — говорит Алексей, — с тебя тоже причитается анекдот!
Комод-два надменно колбасится. Но Гриншпуна, при его заслугах, он вчистую проигнорировать не может.
— Я, — говорит, — по этой части не умелец! И начинает набивать себе трубу.
— Ну и что, — не отстает Гриншпун, — ты же не Петросян, хоть как-нибудь, без выражения, но расскажи!
— Тебе Витовт что-нибудь рассказывал?
— Н-нет пока.
Вижу, разочарован и врет. Чтобы не обидеть Сержа.
— Ну, слушай тогда, с балтийским уклоном: Утро под Ригой. Встает с бодуна мужик. Выходит на крыльцо, потягивается. Зовет: «Шарик! Шарик!» Собака не отзывается. Он напрягает мозги, в чем же дело?! И вспоминает, что закон о государственном языке вчера новый приняли! Зовет псину снова: «Эй, Шарикус!» Тут из будки сразу в ответ: гавс, гавс, аус, аус!
Общеизвестный анекдот. Но все вокруг, заскучав, все равно посмеиваются и качают головами. Дальше разговор не клеится. Слишком все насторожены. Не буянят что-то националы. Может, попытаются отыграться ночью или в другом месте.
С неба доносится стрекот российских вертушек. Их пролеты начались после серии боев, произошедших с двадцать второго по двадцать четвертое июля. Лебедь приказал им атаковать любого противника: и молдаван, и приднестровцев — всех, кто будет вести огонь из тяжелого оружия и допустит эскалацию боевых действий. Наверное, румынскую минометную батарею полетели искать. Ну, теперь враги затаятся! Нечего заседать в этом окопе, пора и честь знать.
— Леша, — говорю, — мы пойдем. Смотри, чтобы гопники тебя на заметку не взяли!
— Если возьмут — выкусят! Днем ко мне не подойдешь, а ночью на запасную уйду! Остался бы, да ночную возню пришпандорить нет шансов. Ну, бывайте!
По пути к штаб-квартире, чувствуя плохо скрываемое возбуждение Дунаева, выговариваю ему:
— Ты не радуйся, мозгами пораскинь. Твой коллега, новобранец, там, на перекрестке остывает. Опытный солдат так не полез бы! Вот и думай о том, чтобы ты всегда был его умнее!
— Во-во! — наставительно задрав вверх длинный палец, тычет им Дунаеву в другое ухо Достоевский.
14
Подходим к своим. Встречают Али-Паша, Федя и Тятя.
— Докладываю! Сержем прибит один гопник! Потери: полбутылки коньяка в качестве гонорара Гриншпуну за второго!
Морда взводного неопределенно осклаблена. Не поймешь, получим в хвост и в гриву или все же сойдет…
— Не могли не влезть?!
— Не могли! Косоглазых наказать когда-то было надо? Надо! Тятя с Федей опять же в какую сторону пошли? Что стоите, лыбу тянете? Пока Серж не сказал, что с вами норма, на душе ни у кого спокойно не было!
— Не брыкайсь, не наезжают! За службу — благодарность! А теперь слушайте приказ, и без воплей — обсуждение ни к чему не приведет. Дальнейшие инициативы прекратить. Национальная армия Молдовы покидает город. И с нашей стороны всех потихоньку отсюда долой! Готовимся к разведению сторон. В батальоне решили: ты, Тятя, Федя, Витовт, Серега, Серж и Жорж завтра к ночи должны быть в Тирасполе.
— А мы то с Жоржем и Гуменюком при чем? — яростно возмущается Достоевский.
— При том, что приписаны к спецназу МВД, забыли?!
— Можем ли мы спросить об этом батю? — севшим голосом спрашиваю я.
Серж закрывает свой открытый было рот. Наверное, хотел брякнуть Али-Паше то же самое.
— Можете. Услышите то же самое, плюс пару матюков, это я вам гарантирую!
— Это не неповиновение. Мы просто должны быть уверены.
— Что не шлепнетесь рожей в говно? Проверяйте! Только своими мозгами не забывайте думать тоже!
— Не боись, взводный, приключений не будет! — успокаивает Серж.
— Я этому верю, — смягчается Али-Паша. — Действуйте по распорядку. Посты я сменил.
Действовать после такого неохота ну просто никак. С тусклым видом проходим в зал штаб-квартиры и рассаживаемся по углам. Почти сразу встаю.
— Я в штаб к бате. Серж, ты со мной?
Достоевский неопределенно чешет щетинистую скулу, выдвигает и задвигает обратно челюсть, после чего заявляет:
— Не вижу смысла вдвоем переться, только получим за то, что оставили Али-Пашу одного. Пусть Жорж идет.
— Не-а. Я с тобой. Лейтенант пусть с Витовтом идет, — отзывается Жорж.
Семзенис встает. Пошли. Сбегаем с настила и топаем привычным, коротким маршрутом, кое-где обходя или перебегая места, где могут пролететь шальные пули. Мули, как всегда в это время, постреливают. Не чаще, может, даже реже обычного.
— По-моему, зря идем, — говорит Витовт.
— В смысле проверки или уговоров — зря. Я не потому иду. Хочу услышать батино мнение и уж после того буду делать выводы!
— Если на Горбатова нарвемся крика будет до небес!
— Плевал я на его крики. Ну, поорет. Потом за кобуру схватится. А дальше что? Утихнет и еще нас просить начнет: «Ну что вы, ребята, е… вашу мать, как дикие, ни х… не понимаете? О, б…дь, как тошно мне…» Все расскажет…
Пересекаем последний двор. Подходим к часовому у входа. Паролей и окликов, как в книжках про войну, днем не спрашивают. Часовому нас прекрасно видно, так же как и автоматчикам охранения, бездельничающим в двух обложенных бетонными блоками и камнями с городских обочин окопчиках метрах в двадцати — тридцати справа и слева от него. Единственные места, если не считать кротовьих устремлений Гриншпуна, где у нас устраивают окопы, — для внутренних секретов и часовых, позади промежутков между домами, с секторами обстрела, перекрывающими дворы. Для своих — дополнительная безопасность, а для противника, если вздумает просочиться, — губительно. Спускаемся в штабной полуподвал. Еще недавно он был чем-то вроде конторы жилищного кооператива. В нем осталась конторская мебель и даже несгораемый шкаф, где теперь держат документы батальона.
— К комбату!
Батя не занят. Строго говоря, он не комбат. Под его командованием оказался не настоящий батальон, а несколько собранных с бору по сосенке и прибывших вместе в Бендеры сводных отрядов, пополненных местными ополченцами. И мы тоже не взвод, а один из таких отрядов, именуемый так потому, что по численности наш отряд близок к взводу. Эти отряды прижались, притерлись друг к другу, чтобы устоять и выжить. А затем люди еще теснее сплотились вокруг горстки офицеров. Так были созданы две роты, так к нам прибились минометчики и потерявшийся в разгроме двадцать второго июня артиллерийский расчет. Как вокруг маленького зернышка в расплаве, посреди кусков шлака, показалась сталь. Возникло формирование, выросшее из кварталов, в которые оно вцепилось мертвой хваткой. Несколько таких самородных батальонов появилось и окрепло в Бендерах. Некоторые из них потом получили номера батальонов ополчения и как бы официальное признание командования, а некоторые, вроде нас, нет.
На третью роту людей не хватило, и пропали честолюбивые планы Достоевского с Али-Пашой. Один из них уже мыслил себя взводным, а второй — ротным командиром… Я тоже поначалу мыслил, да вскоре перегорел. Вопреки самомнению понял: первые роли на войне не для меня. Для них нужны другие, порой неприятные в мирном быту качества, в которых я не воспитан. Тут дай-то Бог на вторых ролях свою лямку вытянуть…
Кому мы подчинены — тоже сложный вопрос. По происхождению — тираспольчане, но от тамошних штабов не имеем ни слуху, ни духу. Теперь в наших рядах больше половины бендерчан-ополченцев, да и вообще, по идее, должны подчиняться штабу обороны города, заседающему в Бендерском горисполкоме. Но там о нас вспоминают только тогда, когда хотят наказать. Одного лишь командира городского ополчения Егорова мы видели с добрым словом и помощью. Но его возможности и полномочия ограничены…
В роте Горбатова есть даже перебежчик из Молдавской армии — русский парень Юрик, которого все кличут Юран. Пятнадцатого июня его вызвали в военкомат, и он, по простоте душевной, пришел. Под угрозой тюрьмы, держа за руки и толкая в спину, его замели в национальную армию, три дня продержали на огороженном колючей проволокой плацу и послали «наводить порядок» в Бендеры. Двадцать второго июня он с оружием перебежал к нам. Оружие отобрали. Но везти его в Тирасполь было недосуг, шли бои. Доложили Костенко, а он, кинув быстрый взгляд на нашего батю, спросил: «Перебежчик? Да ещё мой тезка? Что говорит?» Послушал и отрубил: «Некогда мне. В казармы его сейчас не потащишь. На диверсанта не похож. Приставьте к раненым, пусть помогает…» Так Юран остался с нами. Без страха и автомата пересидел ночной бардак на двадцать третьего июня, хотя легко мог смыться. Работал в поте лица. Автомат Юрану вернули. Оказанное ему доверие он уже много раз оправдал.
И все же мы — батальон! Пусть нас не создавали и не пополняли ни разу по потребному для батальона образцу и стандарту, мы — батальон! Так сложилось здесь! С какой гордостью мы вышли бы отсюда как единый батальон! Но ни в горисполкоме, ни в Тирасполе этого не понимают. Или не хотят понять. Мы не попали в список подразделений, упомянутых в приказе управления обороны. Просто отсутствие нескольких слов на бумаге, чему мы не придали значения поначалу. Но теперь, когда из батальона начинают забирать людей…
Батю комбатом никто не назначал, он комбат по призванию, как говорят, от Бога. Он устало, но добродушно смотрит на нас.
— Еще одна делегация! А я уж думал, где подчиненные Мартынова запропастились?
— Товарищ майор! Верно ли, что будет перемирие и нас выводят?
— Верно. Приказы надо выполнять! Скоро все уйдем за вами.
— Батальоном или так же, как мы, — дергаю головой в сторону реки, — по горстям?
Комбат не отвечает, и мы тоже уныло молчим. Прежде, чем я набираюсь духу снова спросить, он отворачивается, давая понять, что разговор окончен. Батя отходит к столу, на котором стоит единственная в батальоне рация. По ней не столько получают приказы, сколько, выходя на милицейскую или армейскую волну, слушают, иногда говорят, с кем можно, чтобы уяснить общую обстановку. Радист — «Але-улю», он же вроде денщика, спешно освобождает место, подбирает свои манатки. Батя садится за какую-то писанину. Это все. Аудиенция завершена.
— Разрешите идти?
— Идите.
Батя понимает, зачем мы пришли. Одно его слово — и поднимется ропот, две сотни вооруженных людей потребуют от руководителей города и Управления обороны ПМР хоть напоследок посчитаться с ними, сохранить батальон в составе бригады… Но он молчит. Выходя, я всем существом, вопреки очевидному, продолжаю ждать, что комбат остановит нас, но он не останавливает. Значит, не может он нас и себя отстоять. И дальше вести за собой не считает возможным. Только на больную мозоль ему лишний раз наступили.
Выходим из штаба.
— Все, крышка батальону! — горько произношу я.
Семзенис помалкивает. Да что тут скажешь? Такое обращение с нами — несправедливость. Но нет никому до нас дела. Наши политики и полковники уже все определили, и прописали себе руководящую роль. Как они там, на другом берегу, не просто телефоны лапали и в комиссиях заседали, а создавали и сколачивали наши подразделения. Как они упреждали развитие всех событий, хотя на самом деле ничего они бежали за потребностями войны вслед. Теперь они будто бы победоносно заканчивают приднестровскую войну, которую фактически решили Руцкой и Лебедь… У Молдовы армейские и полицейские бригады были созданы «до драки», а Приднестровье создает их уже после, и то, не поймешь как… Не повернись Россия — Приднестровье не отбилось бы…
15
Возвращаемся в штаб-квартиру. Серж и Жорж с Гуменярой смылились куда-то по своим делам. Выяснять куда нет желания. На кушетках дремлют Тятя и Федя. Кацап приподнимается и спрашивает:
— Ну, как?
— Вот так!
Делаю экспрессивный жест руками наперекрест. На Федином лице не видно никаких эмоций. Затем оно оживляется:
— Я тебе проволоку нашел, которую ты просил. С утра отдать забываю. На!
Кацап подкидывает мне согнутый в подобие бухточки кусок толстой, чуть не в полпальца толщиной медной проволоки. Беру её и иду в коридор к стенному шкафу, где видел молоток и зубило. Достаю инструменты и спускаюсь к выходу из парадной. Кладу проволоку на бетон площадки, примеряюсь и начинаю надрубать кусочками длиной по полтора-два сантиметра.
Минут через пять являются Федор и Витовт. Кацап зевает.
— Лейтенант, че ты долбишь, как дятел?! Делать нечего?
— «Рубашку» для трофейной эргэшки[29] делаю. Проволокой обмотаю и поверху изолентой. Такой гранатой сразу мулей десять, а то и двадцать убить можно!
— Эдик, ты спятил! — заявляет Витовт. — Они что, к тебе строем на испытание побегут? Ты их, как змей, заклинать можешь?
— Не могу. Сколько будут — все мои! Пара лишних осколков в брюхо ни одному мулю не помешает!
— Нас же выводят!?
— Ну и что? Ребятам отдам!
Разгибаю новый кусок проволоки, примериваюсь и продолжаю рубить.
— В лесу раздавался топор дровосека, — меланхолично произносит Семзенис, затянувшись сигаретой.
— Дровосек топором отгонял гомосека, — я рифмую.
— Это кто еще тут гомосек?!
— Гы! — расплывается в улыбке Кацап и тут же снова начинает ругаться:
— Кончай долбить! Надоел! Лучше книжку себе найди!
— Оставь его, Федя, пусть лучше это делает, чем по передовой лазит!
— Я б оставил, так долбит же по мозгам, как дятел!
— Туда я еще успею! — отвечаю. — Вот, значит, куда святая троица пошла! Мог бы догадаться…
— Не, они за эссенцией почесали или выменять, что найдут.
— Я уж думал, пошли вынюхивать, где бы еще пару гопников подкараулить, пока мир не вступил в законную силу! Уяснил провал в своей логике. Для новых подвигов недостаточно пьяны-с! Ничего, не разминемся! Бьюсь об заклад, к ночи все будут опять в норе у Гриншпуна. Особенно если Сержу удастся вымутить у Колоса прибор ночного видения!
— И ты с ними?!
— Я-то как раз против! Бате и Али-Паше не понравится — раз! Опасно — два! Не по-людски — три! Гопники, стрелявшие в соседей, свое уже получили.
— Это гопники-то люди?
— Дурак, «по-людски» — это я не про них, а про нас говорю! За собой смотреть надо, чтоб не быть такими, как они! Кроме как показать удаль с непонятным результатом и большим риском ничего не вижу. Вот что я хотел сказать! Пойти подстраховать Гриншпуна, на случай если гопники попытаются сквитаться за сегодняшнее, — это можно! А самим лезть на рожон — дурь!
Заканчиваю рубить проволоку, достаю из сумки гранату и примериваюсь, как буду мотать. Витовт молча курит. Федя, от нечего делать, смотрит, интересуется.
— Запал вытащи!
— Не лечи леченого!
Выкручиваю запал.
— А ну покажи, — тянет лапы Кацап, — ишь ты, не такой, как у наших, а как оса, с перетяжкой!
— Бестолочь, хоть бы «Наставления» читал! Запал как запал, только не УЗРГМ, а УЗРГ![30]
— Разница-то в чем?
— Старая модификация. У румын все старое и дешевое. Иногда может сработать не за четыре и две десятые, а за четыре секунды ровно. Или наоборот, дать затяжку до пяти-шести секунд. Поэтому наши их модернизировали, а у румын все осталось, как было.
— Засранцы!
— Точно! Здесь разницы большой нет, а вот с эркэгэшками хохма у мулей не раз уже приключалась!
Улыбаюсь своим мыслям. Румынские противотанковые кумулятивные гранаты РКГ, имевшиеся у националов в большом количестве и часто попадавшие в трофеи, у нас спросом не пользуются. Общеизвестно, что мулей на этих гранатах подорвалось больше, чем они их кинули в приднестровцев.