Раненый город Днестрянский Иван
— Нет. Я к тому времени в школу прапорщиков ушел, а ты уже после прибыл.
Все равно. Торжественно жмем друг другу руки. Довольный Серж дает нам по тумаку. Пришел черед Алексея развлекать компанию.
— У нас не только корпус, но и клуб поначалу был общий, тот, что на вашей стороне построили. Там меня в коллектив принимали. Помнишь такую процедуру? Как приходишь в роту — надо показать себя, отличиться. Деды для этого молодым специальные задания давали. Мне с их фантазией не повезло, велели во время собрания вылить на комсомольский актив ведро помоев сквозь потолок. Ты должен помнить: в клубном зале потолок из брезента с дырочками, а сверху над ним лесенки к сцене. Мне сказали туда залезть и через дырки вылить на президиум ведро. Я думаю: что же делать? Поймают — злостное хулиганство припаяют. Не сделаешь — деваться тоже некуда. Деды изведут. Ну, я заранее привязал на краю крыши веревку. Меня будут ловить на лестнице киномехаников, а я с противоположной стороны по веревке спущусь вниз и убегу в учебный корпус, где договорился с дежурным, чтоб он спрятал меня.
Пришло время, идет часть на собрание. Заводят меня старослужащие в подсобку, дают ведро с грязной водой после мытья пола в фойе. Кинули туда дерьма, что за клубом лопаткой подцепили, плюнули, посморкались и говорят: на и не подведи! Все ушли на собрание, и остался я один с этим ведром. А оно, зараза, воняет… Я со страху чуть сам в Ригу не поехал… Потом успокоился, выждал, пока офицеры выступят и уйдут, чтобы слишком большого скандала не было, и пошел. Захожу на чердак, и по лесенкам тихо-тихо; через дырочки высматриваю, кто внизу. Ага, вижу: трибуна и возле нее в два ряда наши комсорги. Остановился, с духом собрался, ведро — блым! — вверх дном, и начинаю сдавать назад. Слышу: дзюрр, кап-кап-кап! А в зале как грянет смех: ух-ха-ха-ха-ха!!! Потом грохот, стулья летят, гул: о-о-о! Крики: а-а-а-а, б…дь!!! Тут я ведро бросил — и бежать! Лестницы гремят, но мне уже все равно. Выскакиваю на крышу, по веревке вниз — и в учебный корпус! Так бежал — наверное, рекорд мира неучтенный поставил! Представьте себе: я уже с дежурным на пятом этаже у окна стою и вижу, как из клуба вылетает толпа… Походили они, на крышу клуба залезли, веревку нашли, оборвали ее и разошлись. Потом месяц искали виновных… А у меня по службе с тех пор проблем не было. Деды все свои в доску!
— Ни хрена себе, Гриншпун, ну и обгадил ты свою идеологию! — смеется Достоевский. — Как ты можешь после этого быть коммунистом?! Если бы такое агент ЦРУ сделал, вся Америка кричала бы о подвиге разведчика!
— Ну, не идеологию, во-первых, а ее отдельных представителей, не лучших притом, а тех, кто вместо службы показуху гнали!
— Не бреши! Тебе, б…дь, самому за шиворот помоев с дерьмом залить, ты бы еще не так вертеться начал! Вот оно, еврейское двуличие! Так коммуняки всегда и гадили, на всех по кругу…
— Во-вторых, сколько тебе повторять, что я не еврей?!
— С такой фамилией?
— Да, с такой фамилией!!! Англичанин у меня предок был! Морской врач, приехал в Россию в петровские времена! Цингу тогда хвойным отваром лечили, по ложке в день! «Грин» по-английски зеленый, а «спун» — ложка! Вот как он свое прозвище получил, которое потом фамилией стало!
— Знаем мы таких англичан и французов крымских знаем…
Переубеждать Достоевского бесполезно. И не нужно. Сегодня он настроен вполне миролюбиво. Теперь мне и Алексею есть о чем поговорить. Серж и Витовт, вполуха слушая нас, посмеиваются и переговариваются рядом. Когда-нибудь, вспоминая об этом дне и нагретой солнцем стене покинутого жильцами дома, мы тоже будем думать, как счастливы были сейчас. Недаром кто-то сказал, что чувство счастья — явление не своевременное, а ретроспективное.
— Где Жорж, — спрашиваю у Сержа, — чего это вы сегодня порознь?
— Где?! Гадит где-то, засранец! Не надо было вчера жрать все подряд!
Достоевский со своим луженым желудком абсолютно бесчувствен. Меня же некие неприятные ощущения в прошлом ведут к тому, чтобы проявить к несчастному Колобку толику сострадания. Дожрался смолы с деревьев, предупреждал же я его!
— Где он?
Сержев перст нацеливается вдоль дома. В указанном направлении, за углом, вблизи укромных зарослей палисадника, нахожу курящего с изнуренным видом Жоржа.
— Кишки барахлят?
— Серж доложился?! Гад паршивый!
Роюсь в карманах, нахожу обмусоленную упаковку таблеток.
— На!
— Что это?
— Тетрациклин. Выпей сейчас две и две вечером. И, слушай, вали отсюда! Здесь еще эти дизентерийные ополченцы все засрали… Подцепишь еще хуже дрянь какую и на ногах в штаб-квартиру занесешь…
Колобок берет таблетки, а я ухожу, чтобы не смущать его, когда в очередной раз возникнет необходимость лезть в палисадник. Возвратившись, обнаруживаю, что все разбрелись кто куда. Вокруг тишь и благодать, опасения вражеских вылазок пока не оправдываются. Окончательно размякнув от безделья, иду валяться в штаб-квартиру. Сон не идет. Зато, как обычно, одно за другим под закрытыми веками вновь появляются видения.
28
В начале восьмидесятых перебираемся в Москву. Живу с бабкой в Лосинке. Через год всей семьей въезжаем в новый дом на Олимпийском. Первые разочарования: хваленое Можайское молоко по сравнению с молдавским противного искусственного вкуса и все купленные мною дыни по сладости уступают молдавским огурцам. В магазинах только соленое масло, за мясом надо стоять в длинных очередях… И это пример изобилия для всей страны? Хорошо же жила Молдавия! Смешно и глупо выглядят столичные обыватели, жалующиеся друг другу, как им досаждают приезжие и «лимитчики». Их дети наносят мне первые обиды. «Кишиневские выходки!» — дразнится столичный шпанюк. Я бегу за ним, а он стремглав драпает от меня по улице…
10 ноября 1982 года. Иду домой с учебно-производственного комбината, где в старших классах вели уроки труда, обучая нас пролетарским профессиям токарей и фрезеровщиков. На перекрестке с проспектом Мира покупаю в ларьке пару эклеров. Где теперь найдешь цену в пятнадцать копеек? Перехожу проспект и замечаю красный флаг с черной креповой лентой. Вечером из торжественно-унылой речи диктора новостей выясняется: умер Брежнев. Вскоре центральное телевидение транслирует похороны генерального секретаря. По стране расходится грохот и треск гроба, который роняют на дно могилы немощные соратники по партии.
1983-й. Андропов и подешевевшая водка андроповка. Тогда я и попробовал ее впервые. По сравнению с молдавским вином — дерьмо. Дурацкая ловля людей по кинотеатрам. В магазинах впервые появляется импортный ширпотреб по отдельным статьям дефицита: магнитофонные кассеты и прочее. От этого короткого правления остается смешанное чувство возврата в прошлое и движения в неизведанное. Все заканчивается новыми похоронами. Смотрю их по телевизору вместе со своим приятелем Севостьяновым. Торжественные похороны мы торжественно запиваем бутылкой красного молдавского вина из папашкиных запасов. Может, и двумя, я уже точно не помню.
В 1984-м заканчиваю школу. Унылый выпускной вечер. Бесцельное шатание по Москве. Ума нет, но амбиций полно, и надо претворять их в жизнь. С ходу, на сочинении, проваливаю попытку поступить на московский юрфак. Через неделю за то же самое сочинение получаю четверку и поступаю в химико-технологический. Сам не знаю зачем. Просто самолюбие заело. Как это так, все одноклассники поступили, а я нет?!
1985-й. Только что окочурился ничем не примечательный Черненко. На семинаре по химии преподаватель просит всех встать, почтить его память минутой молчания. Решаюсь было не вставать. Кто он такой, этот Черненко? Кроме растущих куч мусора на улицах его правление ничем не отличилось. Затем приходит мысль, что все-таки человек умер. В память просто о человеке, а не о генсеке можно и встать.
Апрельский пленум и явление Горби. Сравнительно молодой, но какой то болтливо-невнятный. Лощеный, но некультурный. Его «мышление» с ударением на первый слог и «консенсус» вместо простого русского слова «согласие», режут слух. О родимом пятне на его голове в народе гудит: не к добру. Но вскоре обыватели перестраиваются и взахлеб взрываются верноподданническими ахами. Два года спустя всплеск политической говорильни достигает пика. Малоумная, обильная болтовня даже в армии, где я заканчиваю срочную службу. С неприятным чувством вспоминается, как после отбоя я несу чушь, а такие же, как я, оболтусы внимательно слушают.
Благодаря новой телепрограмме «Прожектор перестройки», ежедневно выступающей с бичеванием недостатков, начинает казаться, что вокруг вообще ничего хорошего нет. Пресса тоже вовсю воюет с недостатками. Но с их исправлением у «перестройщиков» и горбистов получается еще хуже, чем у «застойщиков» и «тоталитаристов». В борьбе с пьянством и алкоголизмом корчуют виноградники, разбивают на заводах Молдавии многотонные амфоры с хорошим вином. Взамен население начинает усиленно потреблять самогон, паленую водку и спирт-денатурат. В журнале «Крокодил» появляется глупейшая карикатура на молдавский коньяк «Белый аист», с изображением пьяного аиста, несущего в клюве запеленутую бутылку. Что это мол, за название, когда аист детей должен приносить?! Перестроившиеся болваны даже не потрудились выяснить происхождение такого названия коньяка. Ведь у молдавского народа свои, а не московские поверья и легенды![40] Кооперативное движение, в абстрактной пользе которого никто не сомневается, направляется так, что подстегивает воровство сырья, продукции и промышленного оборудования на заводах. С восемьдесят седьмого на потекшие рекой «черные» деньги начинается: Сумгаит, Фергана, «Нагорный Тарарах». Это пока далеко, и кажется, что к остальной стране это не имеет никакого отношения. Моя семья сдуру возвращается в Молдавию.
Рубежный 1989-й! Яд телепрограмм вроде «Прожектора перестройки» и «Месаджера»,[41] истерические речи Сахарова и других кликуш уже сделали свое дело. Националистическая вонь поднимается в республиках, поражает Союзы писателей и Верховные Советы. Трудно отделаться от мысли, что молдавские националисты, ратующие за изгнание из Молдавии славянских мигрантов, как две капли воды похожи на московских обывателей, «воюющих» с приезжими рабочими-лимитчиками. Только это становится все непригляднее и страшнее. Первые беспорядки на улицах Кишинева. Начинаются «Великие национальные собрания», на которые за плату, по пять, по десять рублей на человека, свозят молдаван из окрестных сел. Те, кому дали по пять, от обиды дерутся с теми, кому дали по десять. На площадь стаскивают даже учеников младших классов молдавских школ. Бедные дети не знают, чем заняться. На них всем плевать. Они всего лишь обеспечивают собранию безопасность от разгона и видимость массовости при съемке телекамерой с большой дистанции.
Центральный парк. Памятник Пушкину в квартале от памятника Штефану. Но здесь, в отличие от множества венков и лент у ног Штефана, мусорные урны, которыми обставлен пьедестал, и одна персональная — у Пушкина на голове! Маленькая шалость «наследников великой римской культуры». На филфаке университета кое-кто из молдавской профессуры балуется тем, что выкидывает из аудитории в коридор зачетки тех студентов, кто во время экзамена обращается к ним на «варварском» русском языке.
Ноябрь того же года. Ровно семь лет со дня смерти Брежнева. Националисты отмечают День советской милиции штурмом здания Министерства внутренних дел в самом центре Кишинева. Вокруг толпы зевак то приближающиеся, то разбегающиеся в стороны, когда защищающий здание ОМОН с дубинками и щитами наперевес бросается в атаку на боевиков. Движение ни по проспекту Ленина, ни по пересекающим его улицам не остановлено. Из потрепанного грузовика сборки Горьковского автозавода, остановившегося перед светофором, высовывается тщедушный молдаванин и начинает по-русски, с акцентом, кричать омоновцам: «Бандиты! Головорезы!». Причем кричал совершенно искренне. Странное представление о бандитизме развилось в народе благодаря горбачевщине. Как ответ из толпы зевак далекий крик: «Милиция, ребята! А ну дайте нацистам оторваться!». От былого гражданского согласия нет и следа. Но омоновцы отходят. Утомленные киданием камней и прутьев боевики тоже временно оттягиваются за углы и в задние дворы, где специально для возбуждения их пыла стоят бочки с бесплатным вином. Одну из этих «наливаек» я вижу совершенно ясно. Начинает темнеть, и я возвращаюсь домой. Уже затемно слышу, как начинают хлопать выстрелы.
Лето 1990-го. После долгого перерыва опять попадаю на отдых в Сергеевку. Я потрясен. Вместо прежней чистоты — неухоженный, грязный поселок. Разбитые статуи на облысевших клумбах. Мертвое, разве что не воняющее море. Куда ты катишься, страна моего детства? Вообще, резко отрицательный год. В Молдавии появляется такое чудо, как карточки на одежду, обувь, мыло, сигареты. Начинается инфляция. Националисты активно используют для своей пропаганды эти признаки экономического развала. К осени они фактически захватывают власть. Если бы я тогда понимал! Вместо пустых слов можно было прожить это время по-другому. Как вместо пустой болтовни и сдержанности, к которой отовсюду призывали нас, нужно было дело! Советская молодежь стала жертвой разобщения и обмана. И стыдно оттого, что поздно это понято, что за сегодняшний ужас я наравне со всеми несу свою долю ответственности. Пусть эта доля меньше, чем у секретарей и министров, но она есть! Ничем ее не оправдать, не переложить на Бога, в которого я не верю. Поэтому я здесь и, как меня ни дергает и ни трясет, об этом не жалею!
29
Вылезаю обратно во двор и натыкаюсь на Достоевского, который тоже места себе не находит. За неимением лучшего компаньона он останавливает на мне свой ищущий взгляд.
— Может, на Первомайскую, к «дому Павлова»[42] сходим?
— Давай, сходим, — соглашаюсь я.
Гляжу, где солнце, и прикидываю, что примерно через час, если мули все же начнут палить, с ними можно будет на прощание сыграть в «получите дубль два». Так эта «игра» обозвана активно участвующим в ней Сержем. Когда о таких проделках узнает Али-Паша, он дико ругается. Батя тоже не обрадуется. Заглушая в себе голос благоразумия, повторяю:
— Пошли прямо сейчас!
Собираемся. Помимо автоматов и касок, Серж прихватывает свою винтовку-эсвэдэшку и пулеметную ленту. Рулим в одно из разбитых общежитий текстильного комбината. В то самое, которое выходит торцом в сторону кинотеатра и вдрызг разбитого углового квартала. Вообще-то эти дома имеют адреса по улице Калинина, но узенькая, сельского вида улочка, упирающаяся в Первомайскую, теряется среди разгромленных частных домов, разметанных минами дворов и непригодна как ориентир. Уже несколько дней эта разруха — владения Большого Джона.
Удостоверившись, что впереди нет никого, кто может помешать нашим не вполне безопасным и благонадежным намерениям, под стеночкой переходим общажный двор и черным ходом забираемся внутрь. Не успеваем пошарить глазами и открыть рты, как перед нами возникают Джон и его «второе я» Серый. Поскольку джонова заместителя вполне устраивает это простое прозвище, то погоняло, получше отличающее его от Сержа и ряда других Серых и Серег, в обиход так и не ввели. В общем-то эта скрытность оправданна, и в данном случае — особенно, поскольку он до недавнего времени учился не где-нибудь, а прямо в Кишиневском университете, да еще на самом дрянном в плане национализма факультете. Его в маленькой Молдавии по фамилии прорва народу вычислить может.
Как они так молниеносно выходят на гостей?! Это меня всегда поражало. Дисциплина — будь здоров, и этот отряд у бати на очень хорошем счету. Теплой встречи ждать не приходится. Какой бы отряд ни занимал «дом Павлова», визитеров тут не любят. Всем давно надоели бестолковые бега через Первомайскую и экскурсанты по маршруту «Эй, вы! Где тут у вас ГОП?!». Поэтому ко всем отношение одно: или давайте боеприпасы, или проваливайте на три веселые буквы. Ох и стыдоба будет, если придется валить…
Джон решителен и тверд:
— Пришли борзеть — вертайте оглобли! Своих дураков хватает!
Серж, не втягиваясь в конфликт, молча протягивает ему, затем Серому руку. Серый, поздоровавшись, кивает на винтовку и, обращаясь к Джону, насмешливо произносит:
— Тартарен и Экскурбаньес! «Йо-хо-хо! Давайте шумэть!»
— Чего?! — не успев сказать ни слова, начинает злиться Достоевский. Он сравнения с литературными героями опасается. Сразу становится на дыбы, как подумает. Что над ним может хихикать какой-то интеллигент. Поэтому с начитанным Серым наш комод-два в сложных отношениях.
— Книга такая есть — «Тартарен из Тараскона». Альфонс Доде написал. И там персонажи такие, положительные даже, — объясняю ему я.
Пока они не цапнули друг друга за уши еще раз, быстро перехожу к улаживанию ситуации:
— Вовсе мы не собираемся шуметь! Посидим с вами, боевыми друзьями! Ну а если мули сами начнут, разве вы не разрешите разок в ответ пальнуть?
— Батя на этот счет — категорически! — решительно заявляет в ответ Джон. Из исполкома — такие же пожелания.
О черт! Выпрут нас несолоно хлебавши, как пить дать! Очевидно, наши морды так скисли, что он неожиданно смягчается:
— Ладно уж, заходите. Но чтоб тихо, как мыши! Если румыны начнут — по ситуации. Несколько очередей уже было — мы не отвечали. Серый, проводи их к одноглазому, если что, за его пулемет Эдик сядет.
Отлегло от души. Физиономия Сержа сразу теряет несколько выступов.
— А что, — спрашиваю, — Дима ранен?!
Серый, улыбаясь, отвечает:
— Не ранен. Скорее, подбит! Ему вчера пуля плашмя в лицо прилетела. Глаз живой, но бланш — ого-го… Так он обвязался платком и беспрерывно матюкается! С его небритой рожей — ни дать ни взять Синяя Борода!
— Брехать надо было меньше, как он клал румын штабелями! — вымещает наконец свое раздражение от нелицеприятного начала встречи Серж.
Поднимаемся на третий этаж и сразу идем на безопасную сторону. Это правило. На стороне, обращенной к противнику, никто, кроме наблюдателей, не сидит. Огневая мощь националистов, если они захотят и сумеют ее внезапно применить, несопоставима с нашей. Поэтому остальным находиться там нужно только в бою, когда несколько бойцов прикрывают друг друга огнем.
При попадании малокалиберных снарядов снаружи дома остаются маленькие дырки, а изнутри — часто огромные выбоины, вмещающие пару ведер кирпича. Можно быть раненным или убитым даже не пулей, а камнем из конуса выброса. До сих пор тактика мулей как раз была основана на том, чтобы спровоцировать нас на ответную стрельбу, засечь и дать неожиданную пушечную очередь. Или ударить из гранатомета. Наша же задача — не попасться на этот понт и в ответ хотя бы одного подстрелить.
При этом с десяток бойцов отчаянно потеют, чтобы сделать это самым правильным образом и можно было надеяться, что хотя бы один муль в результате ранен. Утешает лишь опирающаяся на опыт и запоздалую информацию со стороны противника «статистика». В результате каждой третьей перестрелки у них кто-то убит или ранен. За сутки перестрелок бывает от одной-двух до пяти и больше. Зная это, а также ход каждого столкновения, прикинуть потери врага несложно. У нас люди тоже не заговоренные, и потому хорошо, если подразделение снимается с дежурства на передовой без убыли в людях. У Джона сегодня третий день без потерь, и это очень хорошо. Но под разговоры о мире оживились одиночные стрелки, и вчера была бы потеря, если бы пуля, тюкнувшая Диму в глаз, попала выше или сделала бы на один рикошет меньше.
Вот мы и прибыли. На грязнющих ватниках сидят Дима, его второй номер Сашка и еще два обормота. Ради нашего прихода они прерывают игру в карты. Дима и впрямь живописен. До такого колорита удавалось подниматься разве что Гуменяре в худшие времена. Зыркнув на нас левым глазом, он собирает колоду и отбрасывает ее на лежащие рядом бронежилеты.
Броники, которых поначалу не хватало, теперь есть у каждого из нас. Частью подвезли, а частью собрали брошенные румынские. Но их редко носят. Жилеты эти, с металлическими пластинами, распиханными по множеству карманов, слишком тяжелы. Движения они сковывают основательно. Предоставляемая ими защита наоборот — относительна. Очередь из АКСУ или АК-74, они, конечно, выдерживают. Но от контузии не защищают совсем. Кроме того, упавшие рядом мины и гранаты сыплют осколками так густо, что обязательно поймаешь пяток руками и ногами, да между пластинами хоть один пролетит. На быстроту реакции рассчитывать надежнее, чем на панцирь жилета. Другое дело — постовые и наблюдатели. Там, где бегать не надо, можно и в полной выкладке посидеть. Вот и лежат они на полу сиротливо, ждут, когда придет очередь их хозяев идти на западную сторону зырить в окна и пробоины стен на мулей.
— Димыч, привет! Салют, Сашуня!
— Привет, если не шутите!
Делаю Сержу знак, чтобы не вмешивался, и вкрадчиво спрашиваю:
— Димуля, солнышко, ты не против, если мы поможем тебе с пулеметом?
— Хрена вам лысого!
— Дима, но мы же чуть-чуть! И мы не будем тратить твои патроны! — Достаю из сумки нашу ленту. — Бессердечно с твоей стороны не дать нам возможности попрощаться… с бывшими согражданами!
— Дима, брось, нашел из-за чего цапаться! От бати сказано ясно — огонь только для самозащиты, на хаотический обстрел и одиночные не отвечать! Может, и не случится ничего. А начнут мули фестивалить, Эдику и Сержу сейчас легче их стрелка достать. На этот случай у тебя пару очередей и просят! — не выдержав, разъясняет Серый.
Отличная поддержка! Согласие Джона — это, конечно, дело. Но ни Джон, ни Серый не заставят Диму хоть на минуту отдать пулемет, если он упрется рогом.
— Ну и черт с вами! — морально обваливается Дима. Ему лень спорить с нами дальше. Понимает, что после слов Серого мы до вечера будем нудить.
— Правильное решение! — открывает свой фонтан Серж. — Твой глаз будет отмщен! А ты пока возьми у Эдика автомат! В отличие от твоей «болгарки» один муль из него привален точно! Подержись за приклад, наш Кацап говорит, так меткость передается!
— Ах ты сволочь!
Дима кидает в Достоевского кусок кирпича. Тот, пригнувшись и весело хрюкая, бежит в коридор.
На самом деле результаты Диминой стрельбы будут лучше моих. Пулемет — не игрушка. Два-три дохлых нацика за ним точно водятся, хоть и подтверждения тому нет. Где его найти, это подтверждение, если в городе редко приходится видеть врага в лицо? Стреляют из окон, из-за стен и заборов. Что за противник и сколько его там, приходится судить по его огню. Заткнулась точка, после того как ты обстрелял её — хорошо. Началась там какая-то возня — значит попал! А Серж на правах лучшего стрелка задирается, дразнит. На его винтаре вчера появилась шестая зарубка. «Подавили», «получили сведения о потерях противника» — это, по его мнению, не канает. Личный счет — только тот, что видел своими глазами! Один из пунктов, которым он постоянно достает то одного, то другого защитника.
— А ну, заткнитесь! Не бегайте, слоны проклятые! Сейчас мули отсыплют вам на возню досрочно! — рявкает Серый.
Развоевавшиеся стороны утихают. Дима бросает на пол снова подобранный им камень. Достоевский, с посерьезневшей физиономией, заходит обратно. Говорю ему, чтобы обсудил с ребятами план действий, и отхожу, чтобы присесть в углу. Серж поворачивается к Серому и Диме.
— Что у румын перед вами? Откуда ведут огонь?
Следует краткое описание перестрелок и передвижений противника за последние дни. Получается, что в минувшую ночь противник из пулеметов и гранатометов огня не вел. Зато вновь замечена активность из общежития на улице Кавриаго, которое раньше занимала отдельная рота ОПОН. Кто там сейчас — неизвестно. Предполагается, что обстрел может последовать именно оттуда.
Достоевский снисходит до того, чтобы спросить мое мнение:
— Может, попробуем отсюда, с торца?
Мысль очевидная. Имея вероятного противника на верхних этажах пятиэтажки по Кавриаго, с других точек его не достанешь. С другой стороны, наш изгрызенный пулями и снарядами торец сам на виду. Надо взвешивать за и против.
— Можно… Но начинать по-другому. Вы отсюда давно не стреляли? Вот пусть и думают, что тут уже никого нет. Пусть сначала ответят из соседнего дома справа, подвигаются там. Привлекут внимание на себя — вот тогда и врежем отсюда!
Серый и Серж думают о том же. Они быстро договариваются, как достичь взаимодействия со взводом ТСО в пятиэтажке справа. Она стоит к мулям боком, что облегчает маневр по зданию. Определяемся, что стрелять будем из оконных проемов на четвертом этаже. На пятом мало укрытий, все разбито и слишком много света через проваленную крышу, а ниже — мы даем врагу преимущество в высоте.
Теперь остается ждать. Скоро солнце поднимется в зенит и начнет уходить на запад, ярко освещая источенные пулями стены наших общаг. Но при этом какое-то время будет оставаться темной глубина. Националисты будут вынуждены стрелять не по вспышкам наших выстрелов, которые скроет свет, не по силуэтам, которые будут ещё невидимы в глубине, а стандартно, целясь в правую часть оконных проемов, куда и будут попадать прямо по контрастной линии. Тогда у меня появится преимущество. В обращении с оружием я — левша и поэтому стреляю из-за других простенков. То, что для Димы было бы сейчас затруднительно, для меня, наоборот, привычно.
Наши временные выгоды быстро растают, но не нарушать же самым наглым образом приказ. Обычно мули ожиданий не обманывают. Они начинают интенсивно стрелять как раз в это время, отоспавшись за утро, пока солнце освещает глубину их окон. Им бы выждать чуть-чуть, но они никогда не ждут. Потому что думают не о нас, а о самих себе, о том, какие они козырные и как метко стреляют. Каждая новая их смена попадается на эту удочку, начиная перестрелку в невыгодных для себя условиях освещения, которых они никак не могут понять. Им все кажется, что, как солнце перестало светить в глаза, сразу наступила малина! Ан нет, домнулы[43] незваные, есть еще контраст, который продолжает прятать нас и наши вспышки!
Ждать надо так, чтобы не засорять голову мыслями о том, где появится враг. Лучше действовать по обстановке, чем по надуманному представлению о противнике. Оно с действительностью не совпадет. Накрутив себя, будешь глядеть в пустое место, рискуя получить плюху с другой стороны.
Дима и его напарник снова тянутся за картами, приглашают к игре. Садимся. Почти бездумная игра не мешает остро воспринимать окружающее. Пробитые стены с обвалившейся штукатуркой. Стойкий, не выветривающийся запах гари. Кто не вынужден чувствовать его постоянно, не представляет, как он противен. Россыпи углей и гильз. Тут же валяются сплющенные от рикошетов стреляные пули, обрывки ветоши и грязных бинтов. Словом, обстановка, свидетельствующая об успешном переходе от развитого социализма к коммунизму.
30
Татакают первые очереди. По коридору летит знакомый свист. Смотрю за направлением теней и на часы. Серый осторожно идет к наблюдателям. Скоро он возвращается и, подмигивая, бросает мне тяжелую, теплую еще пулю. Пулемет Калашникова! С четвертого этажа общаги на Кавриаго. Ох, неравнодушен я к пулеметному огню! С самого первого дня неравнодушен. Тянущее чувство возникает в груди. И какого черта я в это снова ввязался?! Не трус вроде, но не дурак ли? И тут же в голове выщелкивает: «Трус, трус белорус на войну собрался, как услышал пулемет — сразу обосрался!» Разозлившись, давлю начавшуюся в душе панику.
Минуты через три по нашему выщербленному фасаду трещит еще одна длинная очередь. Я уже успокоился. В самом деле, с чего это я вообразил, что будем иметь дело только с автоматчиками? Хуже было бы, если б начали из автоматов, а машинку приберегли на потом! Достоевский и Серый знаками показывают: после третьего соло начинаем спектакль. Надеваем каски. Выполняя повелительное движение Серого, напяливаем броники. Выносим в коридор пулемет и проверяем готовность оружия к бою. Лязгает крышка ствольной коробки, принимая в нутро ленту. К окнам не спешим. И так, закроешь глаза — все в памяти, как на ладони. Молчание — еще одна воспитанная войной привычка. Речь в шуме перестрелки ненадежна, а жест однозначен, виден лишь в нужную сторону и сразу. Язык жестов ставит на положенное ему место крик как общую команду или сигнал тревоги. Изготовились наблюдатели на самом верху и на лестнице связной. Вот кому придется кричать и кого нельзя глушить своими бестолковыми воплями. Он будет передавать нам, что происходит вокруг.
Снова очередь! На этот раз на нее отвечают коротким треском автомата соседи справа. Четвертая пулеметная очередь летит уже туда. Соседи взрывают остатки тишины россыпью выстрелов. Тут же в два-три голоса начинают стучать молдавские автоматы. В паузах слышу одиночные хлопки. Вот что они затеяли! Из винтовок вычисляют под перестрелку! Серый и его бойцы рядом с нами готовятся держать этих «снайперов». От лестницы летят вопли связного:
— Пятый, угловое справа, винтарь! Левый дом, пятый, второе слева, движуха, винтарь!!!
Понятно. Винтовки поверху и флангам. Чем прикрывают пулемет? Уже некогда гадать. Их машинка начинает безостановочно строчить, обстреливая наших в соседнем доме. Рывок к окну. Пулемет на сошки. Выбоина в правой стене проема позволяет сократить силуэт и как следует упереться. Мелькает рука Димы, поправляющая ленту. Он с необычной для себя стороны и держится пониже. Припав к прицелу и придавив тело к пулемету и стене, плавно веду стволом, застываю и жму на спуск. Короткая очередь. Пулемет на той стороне осекается, но затем начинает строчить еще яростней. По окну я попал. Да в нем же силуэт виден! Навожу в него. Очередь! Напряженному до предела глазу кажется, что там, в проеме, что-то подскочило и упало внутрь. Ну, чего не привидится, надо продолжать огонь! Надежный упор позволяет стрелять почти беспрерывно, чуть водя концом ствола. В моих руках дышит, бьется пулемет. От близкой стены отскакивают и горохом летят в разные стороны гильзы. Лишь бы не дернуться, если отлетит в морду!
Сухой, быстрый костяной стук и треск. Стена оконного проема слева от нас начинает шевелиться, истекая пылью и каменной крошкой. На Диму летит труха, и он еще ниже пригибает голову в каске, которую приподнял было посмотреть, что получается моими стараниями. Откуда бьет?! Да вот же он! Тот же дом и этаж, левое угловое окно. Перечеркивая очередью окна фасада, стреляю туда. Первый крестник молчит. Возьми они меня вдвоем, осталось бы только залечь на пол!
— На тебе, сука! На, на!
Замолчал и этот!
— Мотаем! — бьет в бок Дима.
Снимаем пулемет с окна. Пригнувшись, отбегаем вглубь здания и останавливаемся только на лестничном марше вниз. Следом бегут Достоевский с Сашуней. Дом на Кавриаго становится тих. С других высоток мули продолжают в несколько стволов палить по нашим стенам и окнам. Несколько пуль снова залетают в коридор. Спускаемся ниже. Ну и пусть стреляют. Участвовать в дальнейшей перепалке — только уравнивать с ними шансы на потери и нашим комиссарам подставляться. По паузе, слишком долгой для «включения» в дело крупнокалиберного вооружения, все уже поняли: из «Шилок» и гранатометов бить не будут. Еще несколько минут — и националисты, не видя целей, выдыхаются. Серж возбужденно толкает меня в бок:
— По-моему, попал!
Я пожимаю плечами. Шанса три из десяти, не более. Есть множество причин, по которым мули могли прекратить огонь и сняться посреди боя с позиции. Но тут сверху спрыгивает Джон, довольный, как бегемот.
— Эдик, а ты фартовый, хорошо попал! — говорит он. — Вторая же очередь, — продолжает Джон, — целым роем в точку, и они опрокинулись! Засранцы малохольные. Вылезли на подоконник, как к девке на постель, и получили! Вот так вот было видно!
Джон поднимает большой палец. На его груди бинокль лучше моего, и ему тут же, с удовольствием верят. Я пожимаю плечами. Не сходишь туда, не не пощупаешь. Все равно что шкуру медведя делить, обстреляв из соседней рощи его берлогу. В таких случаях я такой же скептик, как и Серж, только это не афиширую.
— Получили «дубль два»! — выпаливает Достоевский. — И почти «дубль три» в придачу!
Добрые они сегодня. Приняв от Джона рукопожатия и тумаки в знак признания заслуг и от сидевшего ниже Серого с бойцами дополнительную порцию того же самого, отдав чужие и подобрав свои шмотки, чешем домой, пока батя или кто-то похуже не застиг нас на месте преступления. Из «разводившей» мулей пятиэтажки одобрительно свистят, поднимая вверх кулаки и автоматы. У входа в наш двор Серж торжественно лезет в свой портсигар и, как орден, вручает мне сигарету.
— Хорошо попал! — повторяет он. — Гляжу, будет из тебя толк! Давно бы так! Развоевался не на шутку!
Достоевский щурится, разжигая трубку, и выпустив дым, улыбается. Что это его развезло на дифирамбы? Хотя он давно уже меня не третировал, такое в первый раз слышу. Нет уж, не куплюсь! Не то потом сам же первый заявит, что я рано воображать начал.
— Видел, что они в нас тоже чуть не попали? Сидели бы, как положено, за левым простенком, могли пулю поймать запросто!
— Они всегда могут!
Молча курим. Не могу же я признаться Сержу, только что высказавшему мне несвойственную ему похвалу, что час от часу в душе растет смятение и, при всей ненависти к националистам, мне становится все труднее рисковать за погубленное уже дело. Ненавижу это ощущение, потому что не могу понять, от разума или от страха оно приходит… Может быть, это не просто усталость, как думает Али-Паша, а хуже… Из-за этого опасения я вновь на передовую и полез. Рядом с Достоевским приходится держать себя так, будто ты снова стал прежним, как в первый день, когда по своей воле шагнул вперед. Он более толстокож, для него в происходящем меньше сомнений и больше обыденного. Он легче мирится с оказавшимися для меня такими неожиданными бардаком, нищетой на оружие и рутиной. Любую попытку отступить перед этими трудностями он объявляет трусостью. Для него есть достаточное утешение в личной гусарщине. А я-то рассчитывал на осмысленность, быстрое достижение каких-то зримых целей! Не выходит! Делаем шаг вперед — и тут же нас тянут на два шага назад.
— Чего-нибудь выпить у тебя нет? — спрашиваю вдруг я.
— Это можно! — с готовностью соглашается на допинг Серж. — Половина вчерашнего осталась. Оглиндэ приховал! Сначала румыны вылазкой на Гриншпуна часть народа разогнали, потом батя не пришел… А потом сами из-за какой-то дури пересрались. Банкет концовкой не заладился!
Как всегда. Этим обычно и заканчиваются попытки снять напряжение всем кагалом. Зато будет чем скрасить остатки сегодняшнего дня!
— Ты хоть Жоржа пригласи, не будь скотиной! — советую я, шагая за угол к подъезду.
Благодушествующий Достоевский собирается согласно ответить, но тут мы с ходу напарываемся на Али-Пашу. Рядом с ним стоит Гриншпун с ехидной рожей. Он, оказывается, никуда не ушел, а торчал здесь, пока мы битых полтора часа маневрировали.
31
Знакомое нам обоим выражение лица командира заставляет Сержа остановиться и по форме доложить: «Товарищ старший лейтенант…» — и так далее, что полагается в данном случае. Я принимаю подобие стойки «смирно». Достоевский вылез вперед и нарушил субординацию, потому что я старше него по званию. Но речь сейчас не об этом. Едва дождавшись конца доклада, взводный матерно разъясняет нам, какое, оказывается, счастье, что в ПМР до сих пор не организовали дисбат. Мы отпираемся и говорим, что не виноваты в том, что во время нашего визита мули учинили прицельный обстрел Джона. На вопрос о том, какого рожна я оказался за пулеметом, отвечаю: случайно, лишь потому, что Диму ранили в глаз. Это известие приводит Пашу в легкое замешательство, но он быстро находит новую точку опоры в «горшках на голове» и снайперской винтовке Сержа, которая из-за его плеча молчаливо свидетельствует о нашем злонравии. В заключение взводный категорически запрещает нам отлучаться из расположения. Подтверждая обоснованность его приказа, со стороны мулей снова трещат очереди. Поодаль что-то бухает.
— Вон, — Али-Паша мотает головой, — после ваших подвигов сволота никак успокоиться не может! Пшли вон, в штаб-квартиру, и не вылазьте больше! Стоять! Что, на самом деле пулемет уничтожили?!
— Вроде так, — снова опережает меня Серж, — отлично попали! И я видел, и Джон с бинокля!
Взводный делает ему знак идти и обращается ко мне:
— Ну и что ты, Эдик, этим хотел доказать? Я думал, ты понял, а ты — как пацан!
— Да все я понял! Просто в душе как-то не так, все вкривь и вкось! И сидеть сложа руки не могу, и что ни сделаю — опять лажа!
— Ты все-таки сядь тихо и не вылазь! И вот еще что…
Паша ждет, пока Достоевский и Гриншпун не свалят в подъезд, и продолжает:
— Будешь в Тирасполе, узнай…
Я внимательно слушаю его. Оказывается, ещё во время майских боев на севере республики в Тирасполь была направлена телеграмма из Дубоссар: «Просим помощи. Если в ближайшее время ее не будет, то собираемся в Тирасполь со всеми вытекающими последствиями». Затем несколько офицеров в штабе гвардии потребовали у Кицака объяснений по поводу неоказания помощи Дубоссарам. Объяснения будто бы кончились фактическим арестом Кицака и доставкой его на ковер к Смирнову. После этого дело было спущено на тормозах, а недавно людей по одному стали отзывать из их подразделений безвозвратно. К чему это, где люди и не вторая ли это серия расправ наряду с арестом Костенко? Да, дела… Не к добру все это… Понятно, почему так сдержан был батя, когда мы пришли к нему со своими вопросами. Омерзительное чувство холодного и липкого дерьма снова посещает меня между лопатками. Обещаю выяснить, если в горотделе что-либо об этом знают, и топаю вслед за ребятами наверх. Что ж, посидим до отправки. Обязанности с нас почти сняты. Взводный обмолвился, что он уже выбрал и предупредил новых комодов.
В подъезде встречает Гриншпун:
— Ну что, получили? Так вам и надо! Вкозлили своего Али-Пашу по самые помидоры! Он уже в журнале неоткрытия огня расписался, а тут вы со своими инициативами…
— В журнале неоткрытия чего? — недоумеваю я.
— Неоткрытия огня. Говорят, сегодня всем командирам раздали. Если расписался и после этого открыл огонь — под уголовную ответственность…
— Твою мать… Хорошо, Джону эту срань подсунуть не успели…
— Вот и я говорю, е… твою мать… Ладно, пошли! — Лешка манит меня в гадючник — грязную, разбитую квартирку каких-то советских алкашей рядом со старой штаб-квартирой. Невесть когда и кем была сломана ее сопливая дверь. Изба-курильня и сортир для тех, кому не хватило мочи добежать до мест более цивилизованных.
— Слушай, бездельник, какого черта ты здесь шляешься?!
— А что мне делать?! Если я из «Мулинекса» начну квасить, так легко не отделаюсь. Разжигание этнической розни припаяют! Сегодня Славик и без меня справится.
— Досрочно повышен до первого номера, чтобы справлялся со всем, кроме нашей водки? А где Серж?
— Да вот, принес, — Гриншпун кивает на не замеченную мною бутыль, — и пошел за Жоржем.
Пошел-таки! Все же есть у Достоевского остатки тяму не делать того, что было бы полным свинством! Говор на лестнице и любопытные взгляды в дверь. Здесь нам спокойно выпить и поговорить не дадут. Переждав любопытных, кладем бутыль в вещмешок. Идем в другой подъезд, в квартиру с разбитыми окнами, где я вчерашним утром дремал на столах. Алексей остается караулить, а я возвращаюсь к гадючнику. Нет Сержа! Надо искать. Убедившись, что его нет в старой и новой штаб-квартирах, обхожу дом кругом. За дальним углом нахожу объект. Рядом с ним прислоняется к стене понурого вида Жорж.
— Вот, засранец, не хочет идти! — с обиженным видом восклицает главный поджигатель.
— Жоржик, брось! Ты что, вообще отойти от зарослей не можешь?
— Полегче с твоих колес стало. А может, нечем уже. Живот болит — боюсь, снова начнется!
— Пошли с нами! Мы ж все равно тайком, в руинах. Там укромных мест — во! Не боись, спирт крепит, а потом еще пару колес слопаешь!
— Давай, давай, — подталкивает Жоржа Серж, — не просидишь до вечера в палисаднике!
Осунувшийся Колобок безрадостно катится за нами. На месте соображаю: не из чего пить. Но, оказывается, Достоевский подсуетился и собрал фляги. Вытряхнув из них остатки воды и виртуозно залив внутрь пойло, он начинает кромсать банку консервов. Гриншпун, протерев грязный стол локтем, режет хлеб.
— А Витовт где?
— Поперся к Дуке.
Стучат друг о дружку фляги. Советую Жоржу что-то поесть, сую ему в руку бутерброд. В состоянии легкого опьянения можно наконец и поговорить.
— Слушай, Серж! Что это за журналы неоткрытия огня? Наши полковники что, совсем тю-тю? Им уже приказов, комиссаров и угроз мало? Для чего эти журналы?
— А для того, чтобы мы всегда утирались… — буркает Колобок.
— Э, салага, так для тебя эта хрень впервой?! — Достоевский, совсем как в старые времена, одаривает меня презрительно-гневным взглядом. — Под Дубоссарами еще весной вели эти говняные записи. Как распишешься — от румын получаешь! Как отвечаешь — говнеж!!! Райкомовцы, коммуняки поганые… В крик им орешь: «У людей патронов хрен да ни хрена, раз ответили, значит, невмоготу уже было!!!» А им по фигу.
— Одна радость — передовой опыт плохо распространяют. Сюда со своими журналами только сейчас добрались. Зато мюллеров раньше выдумали… — бубнит Жорж.
Я молчу. И коммунист Гриншпун молчит тоже.
— Ты что будешь делать после вывода отсюда? — вдруг спрашивает меня Достоевский.
— Не знаю. Наверное, попробую снова попасть сюда.
— Мы тоже. Правда, Жорж?!
Колобок согласно кивает. Он чуть повеселел.
— Знаете, ребята, в Тирасполе приходите ко мне! У меня там квартира, пустая. Но телик есть и чем стол накрыть найдется!
— Когда это ты успел оторвать себе хату?
— Это не я, мы поменялись из Кишинева. Там у предков была хорошая, большая квартира. Мули ее долго обменять не давали. Ждали, пока уедем в Россию с одними чемоданами. А когда в Тирасполе стали щемить руководителей, взявших сторону Кишинева, один из них добился обмена своей тираспольской квартиры на нашу кишиневскую.
По виду Гриншпуна угадываю: у него другие планы и он сожалеет, что не сможет посидеть за общим столом. Наверное, вернется к себе домой. Конечно, мы обменяемся адресами, но трудно предположить, что удастся поддерживать прежние отношения. Судьбы разойдутся врозь так же быстро, как километры.
— А до этого, — продолжаю я, — там, в Кишиневе, одна мать долго оставалась. Держала при себе охотничье ружье и говорила, что первого наци, который придет ее выселять, — застрелит. Ничего, конечно, у нее не получилось бы. Но друг семьи, который это ружье отцу подарил, с перепугу обратно его выкрал. Побоялся, что, если мать на самом деле пальнет, его самого возьмут за задницу.
— Ну и ну! Красавец…
— Да бросьте вы. Он вообще-то мужик безобидный, добрый. Когда на выборах его прокатили, приходил жаловаться. «Везде, — говорит, — на плакатах мне уши, как у чебурашки, пририсованы, и фамилия на плохое слово исправлена». Дочку свою очень любит. Жену терпит. А она у него особа эпатажная. Как-то приезжал в Кишинев Кашпировский и давал свои сеансы во дворце «Октомбрие». Народу в зал набилась прорва. Во всех проходах стулья стояли, хотя билетов дешевле двадцати старых рублей не было. Бешеные срывались деньги… И телевидение эту толпу снимает. Вдруг наводят камеру прямо на нее, а она, закатив глаза, как юла качается…
— Так Кашпировский установку давать все-таки может?
— Чепуха. Просто есть внушаемые люди. Я сначала думал, она это нарочно сделала, чтобы внимание на себя обратить. Но день за днем проходит — тишина, будто сама испугалась… Вы себе не представляете, что человек может учудить сам с собой по внушению, даже не думая!
— Почему же не представляем? Очень даже представляем! — заявляет Алексей. Серж согласно кивает.
— Я, — говорит он, — знал дурака, который так застрелился. Внушил себе, что его непременно убьют. Честно сказать и уйти — его на это не хватило. На самострел в руку тоже не решился — подумал, узнают. Решил прострелить себе по касательной бок. Ну и, как всегда, пуля из славного АК-74 пошла не в ту сторону… Вот что дурость делает! И он что, один такой? На афганские и вэдэвэшные сборища я почему перестал ходить? Года три прошло — и я там уже никого не знаю. Одни внушенцы, самозапись в герои… Пьяные вдрызг и лезут друг другу в братья… Как сюда позвали — половину героев ветром сдуло! И по ним обо мне судить будут? Смотрят на эту срань и ахают: «Бедняжки, у них психика с горя поврежденная, нужна реабилитация»… С какого горя? Не нужна мне никакая реабилитация! Ни Жоржу, ни Али-Паше она тоже не нужна! Те, кому нужна, без рук без ног по домам сидят, не могут никуда достучаться… А эти мудаки нажрутся и маршируют… Автоматы в лапы, пинком под зад, на ГОП! Румыны живо рассортируют, кто трепло, а кто классный парень!
Разбушевавшийся Достоевский зло сопит.
— А одному герою даже маршировать не пришлось. Страшно мнительный был деляга. От любых заданий и поездок откручивался, боялся душманских фугасов. В своем же расположении — удаль девать некуда! И довнушался — на моих глазах убил его верблюд копытом. Он ему в задницу полез, а скотина как взбрыкнет — и гайки!
— Зоофил, что ли?
— Нет. Даже не ветеринар. Сапер. Тротиловую шашку хотел туда засунуть, живодер, и взорвать. А скотина копытом… И медалью наградили посмертно.
— За что?! В наградном листе что написали? Пал смертью храбрых при минировании верблюжьей задницы?!
— Что-то вроде. Только слова «верблюжья задница» заменили на «важный объект».
Вот смех! Гриншпун, тот вообще сел, мотает головой, визжит и руками морду растирает. Еле отсмеялись. Фу-у, изнемогаю! Нет, честно, не поверил бы в такое, если бы кто-то другой рассказал! Но у Сержа нет чувства юмора, он не смог бы так соврать…
Спрашиваю в образовавшейся паузе:
— Дальше-то что делать будем?
— Верблюда искать! — предлагает Жорж.
— Ничего я не хочу больше делать! — сумрачно заявляет Достоевский. — Засядем наверху, и пусть Оглиндэ жарит на своем аккордеоне. А ты, Лешка, сходи, забери гитару, чтоб Гуменяру занять. Не то весь вечер будет тянуть лапы к гармошке! Его меха не могу слушать, лучше пусть бренькает! Может, и я сыграю…
Похлопывая Колобка по нагрудному карману, жестом показываю, чтобы выпил таблетки. Он спрашивает, можно ли со спиртным. Отвечаю, что эти можно. Серж сгребает со стола и бросает в угол пустую тару. Теперь перекур — и пойдем за гитарой.
Хлоп! Хлоп-хлоп! Очередная группа недовольных замирением националистов бестолково, но противно осыпает гранатами из подствольников наш передний край. Хлоп! Бум-м! Из гранатомета! Это уже наглость! И снова: Бум-м!!! В ответ беспорядочная стрельба. Начали отвечать спровоцированные бабаевцы.
Тр-рах! Ничего себе! Надо же, Дука решился стрелять, хотя это ему строжайше запрещено! Эх, сейчас бы ему откорректироваться и закидать безобразничающих мулей парой залпов — было бы дело… Только вряд ли он на это пойдет. Но что это? Тр-рах! Тр-рах! И опять: тр-р-трах! Ещё два слившихся в один разрыва! Достоевский удивленно таращит глаза. Гриншпун, наоборот, улыбаясь, зажмуривается и опять головой качает. Лихо! Если бы так мулей затыкали и раньше, когда в этом было больше необходимости! Тыкаю Сержа в бок.
— Ты понял, что серьезные люди делают? Мы с тобой просто мелкие хулиганы!
— Я фигею без баяна!
— Ты себе это со стороны наших «оборонцев» представь! Есть приказ, вместо соблюдения которого две крупные перепалки! — роняет Гриншпун.
Живо представляю себе, как из резиденции президента ПМР приносят по телефону извинения Молдове, обещая немедленно разогнать остатки экстремистов-костенковцев на западном берегу. Всего лишь умолчать, что националисты первыми открывали огонь — и людям, не знающим ситуацию и настроения здесь, такие выводы могут показаться вполне объективными!
— Уходят наши минометчики. Дали прощальный салют, — роняет Жорж.
А ведь верно говорит. Слишком расчетлив Дука, чтобы так явно напрашиваться на неприятности.
32
Повторяется перекур. Надо же убить время, в течение которого может последовать запоздалый ответ мулей. Колобок без обычного ворчания угощает меня второй сигаретой. Они не идут на пользу его бунтующим кишкам. Его интересы без особого рвения пытается блюсти Достоевский, набивая свою коптильню и лениво ругая меня за отсутствие собственного табака. Наконец Гриншпун идет за гитарой и сведениями о результатах дукиной стрельбы, а мы возвращаемся на базу. Во фляге булькают остатки ликера. На ходу передумываю и отделяюсь от Сержа и Жоржа, сказав, что иду к Колосу. Я ведь так и не дошел до него вчера.
— Только потише, не так, как Семзенис к Дуке, — шутит Достоевский. — Если еще из пушки пару раз гаркнуть, нас точно в клетку запрут!
Колос со своим хозяйством давно уже стоит на Советской улице, в одном из дворов, где нашелся гараж для буксирующего пушку грузовика. Дальним концом, где находятся пожарная часть и рабочий комитет, Советская выходит прямо на центральную площадь. Как говорится, хочешь спрятаться — лезь на видное место. Тротуары и дворы здесь здорово испятнаны минами. Это потому, что на полпути к площади расположен городской следственный изолятор, тоже бывший мишенью для националов. Гвардейцев и ополченцев в нем никогда не было, но румыно-молдавские командиры купились на утку собственной пропаганды, кричавшей о том, что приднестровцы вооружают против молдаван толпы заключенных. Где же еще, как не в СИЗО, у бандитов может быть главный штаб? На самом же деле в изоляторе все время боевых действий продолжали содержать преступников и лишь недавно их под конвоем вывезли в Тирасполь.
Было время, артиллеристы Колоса дневали и ночевали в наших кварталах в готовности на руках выкатить орудие туда, где движется враг. Поутихло — отошли назад и стали на автотягу. Разное оружие — разные масштабы. Мало ли где могла понадобиться пушка?! А со второй декады июля, когда возобновились переговоры о прекращении приднестровского конфликта, ирония судьбы понемногу дошла до того, что они давно не знают, от кого им больше прятаться — от румын или наших приднестровских начальников и комиссий.
Войдя в колосовский двор, вижу весь его расчет, лениво сидящий на обсаженной кустиками лавочке у добротного каменного гаража.
— Что за война была? — спрашивает Колос. — Мы уже коня запрягли — шутка ли, Дука развоевался!
— Ты же слышал, ему вчера бутыля отдали — мины солить. Тары не хватило. Остаток пришлось перекидать!
— В кого?
— Да ни в кого. Обычный идиотский обстрел из гранатометов и подствольников был.