Юность Бабы-Яги Качан Владимир
Марио плакал на постели от унижения и горя, трагически осознавая в тот момент, что такую трещину уже ничем не зацементировать, что вернуться уже ничто не сможет.
– От чего мне было сегодня залетать, а? – продолжала Вета добивать мужа. – Скажи, от чего? От сырости, что ли? От слез твоих? Или от твоей спермы на ляжках, когда ты не успеешь донести и уже кончишь? В пьяном виде, Марио, – рассудительно сказала она, направляясь к шкафу с одеждой, – зачатие ребенка – это преступление. Пора бы тебе знать такие элементарные вещи.
Необычный диалог двух супругов с огромным интересом был выслушан садовником. Он только цокал языком и все повторял что-то вроде русского – «Ну и дела…» Маски были сорваны. Все худшее в себе они друг другу показали. А классически выписанный диалог у автора не получился. Не смог, как всегда, обойтись без комментариев. Словом, сценарий или там, пьеса – не пляшет. Все равно выходит проза. И (заранее извиняюсь за неуместную в финале описанной сцены игру слов) – теперь наших героев ждала проза жизни. Иллюзии, романтика, идеализация партнеров или, как говорилось в старину, «возведение в перл создания» – все кончилось резко и нелицеприятно. «Перл создания» – Виолетта показала ему себя во всей красе. Да и он был, признаться, тоже не на высоте.
С тем, что случилось в тот вечер предстояло как-то жить. Они теперь почти не разговаривали, да и о чем было теперь-то говорить? Нельзя же, как прежде, встретить мужа после работы и спросить, как ни в чем ни бывало: «Ну как, милый, у тебя дела? Что нового в бизнесе твоем, с кем встречался?» Ну не выходит так!.. Вроде, время должно лечить, но что-то не лечило. Не затянулись, как говорится, раны от произнесенных слов и действий. А соль на них Виолетта еще ухитрялась подсыпать. На первые же робкие попытки Марио вновь сблизиться, помириться, завлечь ее в постель, она ответила презрительным отказом. Он, догадываясь, что ничего уже не склеить, желал хотя бы минимального – исполнения супружеского долга. Он с тех пор не пил ни капли, и он был мужчиной, которому хоть иногда, но надо. Однако и в этом, казалось бы, элементарном, ему отказывали. Начались скандалы. Он, за целый месяц (!) так и не добившись физической (всего лишь!) близости, снова стал пить, причем регулярно и сильно. Скандалы сопровождались истерическими монологами Марио и битьем посуды. Она молчала. Ее равнодушие окончательно выбивало Марио из колеи. У него начались потери и неприятности на работе. Она перестала убирать квартиру. Прислуга попросила расчет, и почему – нетрудно было догадаться. Пьяный Марио, вернувшись домой, хоть утром, хоть вечером, мог оскорбить, и от него можно было ожидать всего, даже рукоприкладства. Поэтому какое-то время Вета убирала в доме сама, как могла, а потом и вовсе плюнула, бросила: все равно бесполезно. Придет, загадит все… Они спали теперь в разных комнатах. Из совета директоров Марио уже исключили, что же будет дальше? Куда еще хуже? Оказывается, было – куда…
Для друзей, его детей, они продолжали делать вид, что у них все в порядке. Однажды, в один из редких дней, когда Марио встречался с детьми и был совершенно трезв, они поехали вместе на природу: Марио, Виолетта и двое его сыновей. Младшую дочь, благодарение Богу, не взяли, ей повезло. Марио решил устроить загородный пикник. Бутылки с «колой» и легким вином (виски в этот день – ни в коем случае) и всяческая вкусная еда были взяты с собой. «Фондю» и «барбекю», – любимые в этой части света желудочные радости, должны были готовиться на берегу живописного озера, которое Марио присмотрел заранее. «Фондю» Виолетта возненавидела еще в первый раз, как только попробовала. Расплавленный швейцарский сыр и белый хлеб, который надо было макать в сыр и так есть – только портили фигуру.
Но до места они так и не доехали. Марио был за рулем и Виолетта рядом. Оба сына сидели сзади и оживленно обсуждали мелькающие мимо детали ландшафта. Вернее, обсуждал старший, а младшего, играющего в тот момент в какую-то игру на своем мобильном телефоне, это только отвлекало. Хорошо, что мальчики были заняты чем-то своим, и не очень обращали внимание на то, что впереди шла ругань. Вначале Марио, как всегда, пытался поговорить с Ветой, хотя бы ни о чем, просто так. Она молчала. Его реплики становились все язвительнее и обиднее. Она молчала. Потом на свою беду ответила тем же. Начался «обмен любезностями», но все-таки в режиме «модерато» и «ленто», так как перед детьми было неудобно. В той части, где Марио перешел на «престо», (примерно с тем же содержанием, что и при первом скандале, на вопросе «да кем ты была там, в своей бандитской России?» и ответом самому же себе «да никем ты не была! Ты и есть никто без меня») – Вета решила, что пора заканчивать. Она попросила остановить машину, чтобы старший сын сел на ее место, а она – на его. Сын с радостью согласился: с папой, ему казалось, будет повеселее, чем с младшим братом. Они поменялись местами. Марио, все еще кипевший от злости, рванул машину с места и, едва они набрали скорость, обернулся к Виолетте с тем, чтобы сказать ей последние обидные слова: «Подумай, кто ты, а кто я». Не успел, потому что машина на полном ходу врезалась в фонарный столб справа.
Она врезалась именно тем местом, где еще минуту назад сидела Виолетта, а теперь сидел его старший сын. Сын погиб на месте. А Виолетту вновь спасло чудо, или провидение, или же ее колдовской фарт. Что спасло – неизвестно. Известно только то, что она казалась потрясенной не меньше мужа: но оттого ли, что мальчик погиб на ее глазах, и у него вместо лица осталась только кровавая каша, или же от того, что на его месте могла и должна была находиться она, и тогда ее уже не было бы в живых – от чего она была потрясена больше – опять неизвестно.
А уж что определенно известно, так это то, что в тот день Марио окончательно осознал свою фатальную ошибку. Он решил, что новая жена приносит ему одни только несчастья, что при ней все стало хуже, чем было; что он потерял почти все; что он опустился, «потерял лицо» и стал совсем не таким, каким был до нее, словом, Марио во всех своих бедах винил только ее и отчасти, конечно, был прав… Но только зря он забыл, что он, и только он, отвернулся от руля в тот роковой момент лишь для того, чтобы сказать гадкие слова, и только он врезался поэтому в придорожный столб. Никакого колдовства или ворожбы, о которых он и не знал ничего, у Виолетты тогда и в мыслях не было. Но твердая, непоколебимая теперь уверенность Марио в том, что эта женщина является для него роковой, что надо от нее избавиться, разорвать узы и немедленно бежать как можно дальше, – была в общем и целом правильна и полезна для него. Ему надо было от нее спасаться, он чувствовал это всей кожей. А спасаться – означало в первую очередь – разводиться.
Спасется ли Марио, вернется ли к своей жестоко брошенной первой жене, приползет ли к ней на коленях, простит ли она его, утихнет ли когда-нибудь боль от гибели сына, перестанет ли он пить и наладится ли все у него в делах, будет ли рождение нового ребенка во вновь обретенной старой семье, – обо всех поворотах его биографии мы можем только догадываться, хотя намеки на то, что добро имеет шанс для него лично – одержать верх над злом, – все-таки содержатся в первой части этого многоступенчатого предложения. Будем надеяться!
А теперь мы попрощаемся с Марио, с очередной и наиболее пострадавшей жертвой нашей растущей и крепнущей (как ни прискорбно об этом говорить) – нечистой силы, которая обещает вырасти в самую настоящую, полноценную Бабу-Ягу. Досадно, поверьте, говорить так об умнице и красавице. Горькие слезы сожаления падают на мое истерзанное перо и пачкают бумагу, но совесть художника не позволяет пренебречь правдой и скрыть от вас подлинное, вынесенное в заглавие имя нашей героини, которое она обретает с каждым эпизодом все основательнее, справедливее и прочнее. Необратимо прочнее…
Прощай, Марио! Живи долго и лучше! А мы двинемся дальше вслед за нашей «роковой Виолеттой», чтобы наблюдать ее окончательное становление. Пока же ясно одно: разводиться придется, хотя она об этом ни капельки не жалеет, и возвращаться в Москву тоже придется. Таково условие Марио, который не хочет видеть ее больше в своей стране, во всяком случае – в ближайшее время. Но за согласие покинуть страну он дает ей много денег, помимо того, что выплачивает более чем солидную сумму, полагающуюся при разводе и оговоренную в брачном контракте. Кроме того, не надо забывать о купленных для нее в Москве квартирах. Он приобрел для нее две, и обе в центре! А еще оставался бизнес на Украине. Это тоже ей, он отдавал ей там не только проценты, но и все вместе – с магазинами, оборудованием и товаром. Да и бельгийское гражданство никто у нее не отнимает. Так что компенсация за моральный ущерб, поскольку не она, а Марио, явился инициатором развода, была вполне подходящей. Можно было съездить в Москву и потом вернуться, опять съездить и снова вернуться. Она теперь свободна. А можно и не в Москву, а в любую часть Европы – паспорт-то бельгийский.
Но отчего-то, как ни странно, потянуло в Москву: увидеть дуру Ленку, познакомиться с кем-нибудь, да и сама перспектива вернуться на Родину не просто так, как в первый раз, а вернуться богатой – приятно тешила Ветино самолюбие.
А сам развод? Подумаешь, развод… Он нимало не опечалил Виолетту. Она согласилась сразу и поэтому никаких проволочек не было. Вся жизнь впереди и новые заманчивые вершины – тоже. Теперь у нее совсем другое положение, теперь можно и замахнуться на кого-нибудь поглавнее Марио. Главное – не думать, расслабиться, отдохнуть немного. Интересно, какие сейчас в Москве ночные клубы, рестораны? И казино можно себе позволить, а почему нет? Теперь проиграть пару-тройку тысяч долларов для нее все равно, что хот-дог купить. Значит, решено. В Москву, в Москву, в Москву, как верещали эти, как их звали-то, неважно, в общем – три сестры у Чехова. Она не читала, но по телевизору видела. В Москву! Мы летим за тобой, Виолетта, ты на «Боинге», мы – на крыльях нашего воображения, скованного, тем не менее, знанием того, что с тобой должно приключиться дальше.
Саша
После оригинальной встречи Нового года Саша и Вадим приехали обратно к Вадиму домой с твердым намерением забыться, и намерение это осуществили в полной мере. Затем немного поспали, встали днем 1-го января и опохмелялись до вечера. Но, как ни странно, обычного тяжелого, убойного забытья, характеризующего запой, не было. Было весело: шутили, комментировали телепрограммы, ездили в ресторан, танцевали с какими-то девчонками. Что-то не давало напиться до чертиков, может, те самые 15 минут, на крыльце корпуса сумасшедшего дома, тот снег, те светлые лица – Бог его знает. В разговорах Саша и Вадим о тех минутах не вспоминали, старательно обходя стороной слишком лиричную и серьезную тему. Она интимна для каждого, слова напрасны. Они превратили бы все, что скрывалось за теми 15-ю минутами, в тривиальную высокопарную слезливость, поэтому друзья избегали касаться такой слишком уж серьезной темы. Подобного рода разговоры, или вопросы – что же стояло за этой космической тишиной, теплотой и добром, разлитым в морозном воздухе? – неизбежно приводят либо к растерянному тоскливому неведению, либо к Богу, а уж это никак не вяжется с принципиальным, упорным и веселым пьянством. Дальше пойдут вопросы самому себе типа: а правильно ли ты живешь, дружок? – Нет! Ни к чему это! Может, как-нибудь потом… А сейчас – забудем на время о слишком высоком и побудем верными адептами Бахуса и Вакха. Но уже в тот день, 1-го января, что-то внутри Саши явно мешало ему нажраться по-свински. Поздним вечером он сказал Вадиму, что возвращается домой.
– Завтра утром ко мне Зина приедет. Надо быть в форме, – объяснил он Вадиму.
Вадим в эту причину, естественно, не верил, но удерживать не стал. Он и сам устал, и настроения продолжать гульбу у него тоже не было. Саша поймал машину и поехал к себе, радуясь и гордясь собой, тем, что смог в этот раз остановиться, не ухнуться, как всегда в алкогольное беспамятство.
Он вспомнил, как довольно много лет назад впервые попал в наркологическую больницу. Он тогда крепко погулял, но считал это дело обычным и даже приятным. В редакции его газеты пили все, и немало было таких, кто, как и Саша, пил сверх так называемой меры. У них в редакции тогда в ходу была шутка: если один говорил другому – «пить меньше надо», то этот другой неизменно отвечал вопросом – «меньше кого?» А уж на этот вопрос определенный ответ найти было тяжело. Но тогда было в первый раз вот так: чтобы несколько дней, каждый день с утра и до вечера, не просыхая. Саша в тот период был начальником отдела, работа у него, мягко говоря, привстала, за него отдувались друзья, скрывая Сашин загул от главного редактора. Друзья же и уговорили его прилечь ненадолго в наркологическую больницу, так, со смехом, не пугая названием медучреждения, а наоборот, вроде как – для развлечения.
– Не-не, не поеду, – упрямился поначалу Шурец. – Что я, алкоголик какой-нибудь?
– Дурак, – отвечали ему, – мы все там время от времени лежим. Капельница, таблеточки, и через пару дней ты уже здоровенький. И, кстати, потом материал оттуда привезешь. Там такие персонажи – с ума сойти.
Последний профессиональный аргумент убедил Сашу более других, и его отвезли. По блату, ибо, действительно, кое-кто из друзей знал больницу не понаслышке. Они-то его и познакомили с начальником отделения Алексеем, с которым он подружился и к чьей помощи потом ему пришлось не раз обращаться.
Уже на второй день Саша почувствовал себя слабым, немощным пока, но выздоравливающим. Ощущение было каким-то уютным и детским: о нем заботятся, с ним нянчатся, его ставят на ноги. Ему хотелось слушаться врачей и раскаиваться. А на третий день он был уже вполне здоров. Он читал в палате, передвигался по коридору, приглядывался к пациентам, курил со всеми в туалете, слушал разговоры и быстро понял, что, если и не материал в газету, то уж во всяком случае зафиксировать все наблюдения на бумаге – необходимо.
Все двери запирались в этом режимном стационаре. Пациенты выпускались наружу только по спецразрешению. Но Саша сюда лег, так сказать, по дружбе и существовал там отдельно от общей когорты алкоголиков и наркоманов. А в то время в блоке интенсивной терапии помещались все скопом: и алкоголики, и наркоманы, и мужчины, и женщины, только женщины были в одном крыле коридора, а мужчины – в другом. Но курили все в одном для всех туалете, в крохотном помещеньице перед кабинками. Отдельные туалеты были только для медперсонала. В этом тесном предунитазнике (если есть предбанник, почему не быть предунитазнику?) даже делали чифир, не только курили. По некоторым рассказам знающих людей точно так же, или, во всяком случае, очень похоже – было в тюрьме. Пачка чаю, не меньше, в жестяную кружку или в банку, туда оголенный провод с зачищенными концами, другой конец – в розетку, и вода вскипала мгновенно. «Мгновенно» было необходимо, так как врачи варить чифир запрещали, хотя, конечно, знали, что это происходит ежедневно. Когда продукт готов, кружка передается из одних татуированных рук в другие, с другим рисунком. Рук совсем без татуировок – подавляющее меньшинство. Все участники чайной церемонии сидят почему-то на корточках.
Так вот, поскольку Саше выходить даже на улицу разрешили сразу, и его верхняя одежда была прямо в палате, то он первым делом воспользовался своей льготой, отправился на рынок, который был буквально в двух шагах от больницы, и купил там себе шариковую ручку и ученическую тетрадь. А еще купил несколько пачек индийского чаю татуированным людям, отчего сразу стал для них, если и не своим окончательно, то по крайней мере – не чужим, а потому – без напряжения допускался в узкий круг чифирщиков. В тот же день Саша стал все записывать.
И теперь, 1-го января, спустя много-много лет Саша вспомнил об этой ученической тетрадке. Она, незаслуженно позабытая, валялась где-то дома. Материала для газеты он, конечно, никакого тогда не сделал, а тетрадку засунул куда-то и забыл о ней. «Где же она, куда я ее дел? – спрашивал себя Саша в такси по дороге домой. – Там же такие россыпи! Драгоценности сплошные для любого пишущего человека! Куда же я мог засунуть такой клад? Урод, упырь, кретин!» Саша ругал себя последними словами. Именно тем поздним вечером, 1-го января, Саше казалось невероятно важным эту тетрадку разыскать. Почему вот только теперь? – Он и сам не знал. Мог только предположить, что каким-то непостижимым образом тетрадка из наркологической больницы и вчерашнее впечатление в другой, но довольно близкой по профилю больнице, – должны совпасть, срастись, сложиться в нечто общее и крайне важное. Только интуиция командовала Сашей в тот вечер 1-го января. Он приехал домой и, не раздеваясь, принялся искать тетрадку. Он нашел. И так же не раздеваясь, стал читать. Прочтем и мы его записи под общим названием -
Дневник Саши Велихова..
Картинки, портреты. Будет беспорядочно, бегло, но это неважно, потом, когда надо будет сдавать материал, – доработаю. Часть – наблюдения, часть – новый приятель, начальник отделения рассказал.
Итак, Жора. Жора, которого все тут прозвали Хлястик. Ему кликуха нравится. Он говорит, что на зоне у него была кликуха «шабер», то есть, напильник. Может, оттого, что зануда? Все время косит под блатного. Не в смысле «по блату», а в уголовном смысле, хотя попал сюда, как и я, именно по блату. Его отец – какая-то крупная номенклатурная шишка, и Жора делает вид, что его ненавидит. Что отец – отдельно, а он не имеет к нему никакого отношения. Когда заходит речь об отце, Жора сплевывает и называет его «мерин мохнорылый». Или так: «Мой отец, которому уже давно место на виселице».
Жора – рыхлый малый с кожей, отливающей синевой, с подростковыми прыщами на лице и черными усиками старорежимного цирюльника. Он изо всех сил старается подчеркнуть свою принадлежность к уголовному миру, пересыпая свою речь словами, которые он, кажется, старательно заучил. Те, кто по-настоящему имеют уголовное прошлое, те, кто варят чифир в туалете и носят на руках и на теле соответствующие знаки отличия, – Жору презирают и гонят от себя. Все попытки Жоры примкнуть к их миру были ими пресечены сразу. Жора был разоблачен моментально и унизительно, несколькими простыми вопросами: где срок мотал, по какой статье и кто там был кумом? Жора с позором был выгнан из «чайной комнаты». Это мне рассказал один из татуированных. Жора с тех пор отыгрывается на рядовых пациентах, продолжающих хоть немного верить, что он – отпетый бандит.
Он кудряво и не без фантазии матерится. Никогда не ругнется обыкновенным «e… твою мать», а непременно – «e… твою в Дарданеллы мать» или же «e… твою в крестовину», или еще «в решетину мать». Самое сильное у него (от чего он, кажется, испытывает истинное наслаждение, когда произносит), это – «e… твою в царевну». Именно это соединение чего-то высокого и царского с земной слякотью чрезвычайно приятно для Жоры. К тому же «в крестовину» или «решетину» – непонятно и эротически бессмысленно, а вот «в царевну», – вполне определенно. Эти слова возбуждают онаниста Жору. Он онанирует, стараясь при этом попасться на глаза кому-нибудь из женской части общежития, отчего подвергается ругани и битью чем попало. Жора искренне думает, что алкогольных дам его публичная мастурбация тоже должна взволновать. Он не далек от правды, ибо здесь есть дамы, у которых мужчин не было давненько. Однако Жора никого тут не возбуждает. Может быть, кто-нибудь другой и вдохновил бы падших дам на опасный секс, но только не Жора. Жору никто не хочет: ни любить, ни дружить с ним. Он, кажется, очень остро чувствует свое одиночество, но бодрится, старательно играя роль крутого и веселого блатняги. Когда одна дама, однажды отвергшая Жору и исхлеставшая его полотенцем, впала в истерику, а медсестры никак не могли ее унять, – подошел Жора. Ненавидя даму за то давнее пренебрежение к нему, он, стоя за спиной медсестер, тихо и интеллигентно посоветовал:
– А надо ей разок дать по ланитам, чтобы она ляжки обдристала.
– По чему дать? – изумились медсестры, не беря во внимание вторую часть предложения, близкую и понятную им.
– Ну, по щекам, – смутился Жора от того, что вышел из своей роли… – по морде, в смысле… – и, вновь входя в образ, – по хлебальнику ей врезать!
– Да пошел ты! – вяло и привычно отозвались сестры.
А Жора у двери добавил:
– Шабером бы ей по шнифтам, падле. (Перевод может привести в ужас – «напильником по глазам».)
Вообще «шабером по шнифтам» Жора грозится часто и беззлобно. А так, чтобы не забывали, какой он опасный.
У Жоры колоссальный аппетит, он ест буквально все, несмотря на то, что получает регулярные передачи от отца. Да, ненавидит, но аппетит-то хороший, и он съедает посылку, а попутно все, что попадется под руку, доедает за другими.
Присутствую при диалоге в палате Жоры и одного молодого весельчака из нашей палаты, который захотел развлечься разговором с ним.
– Жора, ты съешь, допустим, 20 тефтелей и 2 кг вермишели?
Жора немного думает, потом отзывается:
– Если фуфырь поставишь, то съем.
– Где ж я тебе возьму фуфырь-то? – смеется тот.
Жора догадывается, что предложение несерьезно, что над ним издеваются. И разражается типичной для него тирадой:
– Ты! Гондон, набитый манной кашей! Ща как дам шабером – под шконкой окажешься (шконка – это кровать).
– Да нет у тебя никакого шабера. Заткнись!..
– У меня?! Нет?! Да я тебе сейчас… – Жора роется под матрацем, но ничего там, конечно, не находит. Признаться, что действительно нет, для него равносильно смерти, но тут собеседник приходит ему на помощь.
– Ну все, все, Жор, извини, пошутить с тобой что ли нельзя?
– Пошути-ить, – передразнивает Жора, успокаиваясь. Честь спасена, и можно шутника простить. – От таких шуток знаешь, что бывает? Вот не сегодня – завтра получу инфаркт и п…ц (вздохнул). Дядя Жора отблатовался.
Мужчины в «чайной комнате» отвергли Жору, но там время от времени варят чифир и женщины, и тоже с прошлым. Жора пытается присоседиться к ним. Входит туда с приготовленной шуткой:
– Девчата, картошечки не найдется, дровишек поджарить? – Никто не смеется. Тогда Жора пытается подкупить другим, решает пожертвовать кое-чем из папиной передачи. – Девчата, давайте я вам сливки, а вы мне чифирчику, а? Чайку замутить, макли навести, шух не глядя, а? (Перевода слов «макли» и «шух» не знаю. Потом спрошу.)
– Так медсестра ведь, – отзывается одна, купившаяся на сладкую перспективу отведать Жориных сливок. Это самая старая здесь тетка, давно пристрастившаяся к чифирю, со страшным испитым лицом. Ее тут все зовут – Гюльчатай.
– Да ушла она, старая блатовка, – успокаивает Жора и радуется, что он не один. – Сейчас темно, а темнота – друг молодежи, ага? – подмигивает он и идет за сливками.
– Что, бабы, заварим ему, – говорит Гюльчатай. – Хошь он и противный, а сливок, однако, хочется.
Гюльчатай, кстати, по-особому относится к тараканам, которых в «чайной комнате» видимо-невидимо. Она – такая тараканья пастушка. Однажды я там курил, а она тоже курила рядом. Я смахнул и раздавил одного, который залез мне на ботинок, и тогда Гюльчатай тихо сказала:
– Ты маленьких-то не убивай, сынок. Только больших. Маленьких жалко.
Жора неоднократно пытается бежать. Входит в доверие за хорошее поведение, неделю не матерится, никому не обещает «шабером по шнифтам», и ему разрешают ненадолго выйти на улицу, погулять. И тогда Жора пускается в бега. Но все адреса его побегов всем тут хорошо известны, и тогда за ним в погоню посылают чаще всего Володю, вольноотпущенного алкаша, который так часто попадал сюда, что в конце концов остался, завязал и стал тут чем-то вроде помощника санитара. У него даже есть свой белый халат. Совсем недавно он привез Жору из очередных бегов, со станции Железнодорожная. Жора все норовит убежать то к тетке, то к бабке, то к двоюродной сестре, импровизировать он не может, ему бежать больше некуда. А побеги он совершает, видимо, назло отцу. Отец упек Жору сюда потому, что Жора его компрометирует. Нельзя, чтобы человека с таким высоким положением так позорил собственный сын, срамной ублюдок. Стыдно иметь такого сына. Что в министерстве подумают? Поэтому Жора был упрятан подальше, чтоб на глаза не показывался. А главврач получил негласную директиву держать тут Жору как можно дольше. Но сын все-таки… И отец посылает ему продовольственные деликатесы из министерского буфета, а иногда даже навещает. Жора, тем не менее, знает, кто упек его сюда неизвестно на какое время. Он жутко стесняется жестокой правды и переживает. Поэтому, когда я спрашиваю его: «А ты что здесь так долго?» – Жора отмахивается и с такой небрежной гордостью отвечает: «Да на мне Щеглов (это главврач) опыты какие-то делает. Лекарства новые испытывает». Но при этом голос его дрожит, и он отворачивается.
Сегодня я был свидетелем сцены, которую, не приведи Господи, еще раз увидеть. К Жоре приехал отец. Навестить. Он не приезжал месяца полтора, и тут неожиданно нагрянул. Неожиданно для Жоры, а не для медперсонала, который благоговейно ждал высокого гостя. Из коридора донеслись тяжелые шаги и подобострастные голоса лечащего врача и медсестер.
– Сюда, пожалуйста, проходите, Валентин Ильич. Ножки вытирайте. Вот так. Может чайку? Вот халатик вам, Валентин Ильич, свеженький, недавно купили.
Жора привстал с постели и напрягся, как гончая собака, которую гонят в болото за убитой уткой, а она боится. В палату вошел крупный, седовласый мужчина с простым и благородным русским лицом, как на всех фотографиях членов Политбюро. Я ожидал от Жоры всего: матерщины или наоборот, – нежелания разговаривать; что он демонстративно отвернется или даже схватит стул и замахнется, словом, чего-то в этом роде. Ведь перед ним стоял «мерин мохнорылый, которому давно место на виселице», как всегда говорил Жора. Он ведь ненавидел его, и бежал назло, и все такое. Я ожидал всего, но только не того, что последовало вслед за тем, как отец перешагнул порог палаты. Жора кинулся к ненавистному родителю, и я испугался, что он сейчас вцепится ему в горло. Но произошло нечто совершенно невообразимое. Жора вдруг встал в метре от него, пряча глаза. Отец, непоколебимый представитель номенклатуры, несгибаемый большевик, спросил Жору неожиданно мягко и ласково:
– Ну, как ты тут, сынок?
И тут Жора разрыдался, как покинутый ребенок. Совсем не похожий на самого себя, каким я его привык видеть, он бросился на шею отцу и стал быстро-быстро говорить:
– Папка, миленький, забери меня отсюда. Не могу я тут больше… – он сползал по телу отца к его коленям и там, внизу, все повторял. – Ну, пожалуйста, забери. Я все понял. Я больше не буду. Я больше никогда…
И в детском бессилии стал ударять по отцовским ботинкам лбом и кулаками. Отец стоял растерянно и смущенно. Потом поднял Жору с колен, как-то неловко поцеловал его и быстро вышел. Объемистый пакет с фруктами остался посреди палаты. Жора пнул его ногой, апельсины и яблоки посыпались по всему полу, затем упал ничком на свою кровать и так, лицом в подушку, пролежал до самого вечера.
Тут Саша прервал чтение своего дневника, почувствовав, что не в силах дальше читать. Ему на мгновение показалось, что он понял. Понял с пронзительной ясностью, почему он так сильно этим вечером хотел найти свою тетрадку. Он помнил из нее только настроение, да и то большей частью шутливое. Сейчас, при новом прочтении все показалось куда серьезнее и глубже.
– Пора выпить, – сказал себе Саша, снял наконец пальто и исполнил задуманное.
«Что общего между тетрадкой и вчерашней новогодней ночью? – стал думать он. – Две разные, но в чем-то и одинаковые больницы: приют для умалишенных и приют для людей, которые надеются не сойти с ума. Хотя граница между шизофренией и посталкогольными фобиями – манией преследования или чувством вины перед всеми, попытками самоубийства, глюками и прочим – весьма размыта. Где она, эта граница? Ее видят только специалисты. Значит, есть общее. Но не только медицинская сторона вопроса. Что-то еще… Что?»
Ясное понимание, которое вдруг озарило его, когда он дочитал про Жору, теперь куда-то испарилось, исчезло. Он пытался вновь поймать ускользающее прозрение, истину, наполненную высоким смыслом, и все никак не удавалось. Вот так бывает во сне, а иногда и наяву – точно сформулируешь что-то важное и думаешь – так! Вот эту мысль надо непременно запомнить, удержать. Ну, уж ее-то я нипочем не забуду, и идешь дальше – во сне или в разговоре. А потом оглядываешься, возвращаешься к ней – бац! – а ее уже и нету, мысли той удачной. И как ни силишься вспомнить – ничего не выходит.
Поэтому Саша еще выпил для просветления мозгов, сел перед тетрадкой и приказал себе: «Стоп! Кончай эти попытки вспомнить. Та мысль возникла на подсознательном, скорее чувственном уровне. Начнем от печки. Я прочел про Жору. Незаметно для самого себя заплакал. Именно что незаметно, обычно такое замечают. Почему незаметно? Что заставило не заметить? Давай сначала». И Саша, взяв страницей повыше, вновь перечел эпизод встречи Жоры с отцом. И опять защипало в глазах и мелькнуло что-то неуловимое, будто юркая рыба, которую хотел поймать за хвост, а она опять выскользнула. Но след остался, рябь на воде, легкий всплеск, блик света, что там еще… И, развивая это неосязаемое, нематериальное ощущение ускользающей истины, Саша пошел по правильному пути. Ассоциативно и беспорядочно он соединял в один ряд краски, кадры, людей, эпизоды и воздух, среду из тетрадки и новогодней ночи, надеясь, что все сложится само.
Итак – Зина, жизнь которой пропадает в дурдоме, тихие психи, танцующие под кассетник, а кассету выбрала и поставила та санитарка-шкаф, больше некому. А музыка была – из самых нежных и грустных, что существуют на свете: Нино Рота, а потом Мишель Легран, главная тема из «Шербургских зонтиков». Тогда Саша не обратил на это внимания, а сейчас вдруг и очень кстати всплыло в памяти. Легран! Можно ли было заподозрить в такой женщине, с такой наружностью, с такой речью пристрастие к такой музыке? Оказывается, можно. Можно!
А потом – пение тех женщин за дверью… Какие у них были лица, обращенные в потолок, и те танцующие тоже смотрели все вверх – там, за потолком было небо, и они смотрели туда, а не в потолок. Почему?
Почему сумасшедшая хулиганка Курехина так покорно дала себя связать? Не потому ли, что ей тоже хотелось праздника и любви, или хотя бы, чтобы пожалели. Что стоит за тем, что кто-то из них днем пытается душить медсестру, а вечером говорит ей: «Зин, давай я тебе помогу сумки до двери донести, у тебя ноги устали, я знаю». С чего бы это? Зине до двери идти всего-ничего, но порыв ее трогает, и ее очерствевшее сердце начинает биться в унисон с сердцем этой сумасшедшей. А завтра – все по новой – и ненависть, и злоба, а потом снова сострадание. Что она, другую работу не может себе найти? Может, наверное, но почему-то работает здесь и называется не как-нибудь, а сестрой милосердия.
Какое потрясающее русское слово «мило-сердие»! – продолжал Саша складывать из фрагментов сознания более-менее ясную, отчетливую мозаику. Вернее, пытался сложить, пока не выходило, но истина была где-то рядом. Бывает, что приближаешься к некой закрытой двери, очень близко подходишь и знаешь, что там, за дверью – один ответ на все вопросы. Один, но самый правильный, вмещающий в себя всю тайну мироздания и твоего личного смысла в нем. Ты подходишь. Кажется, еще чуть-чуть и войдешь, и все тебе откроется, но не выходит, перед дверью какая-то буферная зона, защитное поле, которое мягко отталкивает тебя, и ты понимаешь, что только потом, когда кончится жизнь, тебя туда пустят, и ты узнаешь все: зачем жил, как жил и что из этого вышло.
И Саше казалось, что как раз это самое с ним сейчас и происходит: он стоит перед той таинственной дверью и задает вопросы. О некоторых немногих ответах он только догадывается, но и это уже хорошо. А верны ли его догадки – узнает потом, за дверью. И он продолжает. Почему Жора – противный, пошлый, хамоватый и трусливый алкаш – вдруг показал себя глубоко несчастным, обиженным ребенком, почему его стало так нестерпимо жаль, хотя до этого он не вызывал никакого чувства, кроме брезгливости. И еще – то, чего не было в дневнике, но как раз сейчас, в эту минуту тонкий и яркий луч воспоминания прорезал Сашин разум.
Саша догнал тогда Жориного отца в коридоре и спросил, тяжело дыша и мучаясь от того, что не имеет права, но лезет в чужую жизнь: «Почему вы с ним так?» И твердокаменный отец счел нужным ответить, хотя мог бы и послать подальше:
– Потому что я его люблю. И забочусь о нем.
«Нет, он сказал другое слово, – вспомнил Саша, – он сказал, погоди-погоди, он сказал что-то старинное и несуразное, как Саше тогда показалось. Он сказал… Вот! Он сказал: «Я печалюсь о нем»». А потом грустно посмотрел на Сашу и добавил:
– А иначе никак нельзя. Я бы хотел, чтобы он жил дома, но там он становится… – отец махнул рукой и пошел.
И столько нечаянного страдания было в его голосе, что Саша уже тогда подумал: А можно ли так одномерно судить о человеке? А может, он подумал не тогда, а сейчас? Неважно, дальше, дальше… Почему молчавшая все время Женя заговорила в первый раз в заснеженном дворе и сказала то, что в тот момент думал Саша. Почему тот снег и ели, и космическая тишина на что-то намекали? На что? Почему вконец опустившаяся тетка, готовая убить человека за бутылку, жалела детишек тараканов? Почему в каждом человеке всю жизнь борются Бог и бес? Но человек такие высокопарные вопросы задавать себе не любит, а сам все не может выбрать между добром и злом, и зло себе прощает. А в них есть и то, и другое, и одно небо над головой, и одни звезды, и созданы они вовсе не для ненависти, которая заливает всю землю. Но однажды наступает момент, миг, который заставляет оторопеть и вслушаться. Вслушаться в подозрительно тревожную, немыслимую тишину и рассмотреть то, чего никогда не замечал – совершенный узор на такой малости – на снежинке. Что же это? Одни вопросы…
Или нам оттуда на что-то намекают? Может, на то, что мы – люди и должны любить, жалеть, а не стрелять и бить морды друг другу, даже без видимой причины, а так, для выхода злобы. Почему у Саши и Вадима было одно и то же чувство, возникшее одновременно: что они из нормального мира возвращаются в сумасшедший дом, в котором только и делают, что ненавидят, предают, врут?.. Впрочем, на этот вопрос у Саши ответ был. Потому что в 4 часа утра, в том дворе не было места ненависти и злобе, там и тогда, в тот самый момент истины, пусть на краткий миг, все дышало любовью и печалью. Печалью потому, что знали: тот миг пройдет, и надо будет проснуться, а он, быть может, никогда больше не вернется. Но кто-то проснется прежним, а кто-то – другим, тем, который станет задавать вопросы. Вот как Саша сейчас.
Ведь выражение «момент истины» пришло не от известной телепередачи, – соображал Саша, сидя перед своей тетрадкой, – телепередачи, в которой ее ведущий неустанно долбит нам в башку – в каком кошмаре мы живем, как у нас воруют и убивают. И так усидчиво это делает, что невольно думаешь: для чего? Кому поможет жить твоя «истина»? И не он придумал название. Так испанцы называют решающую фазу поединка между матадором и быком, которая заканчивается опять-таки убийством. Ну кому, скажите, нужна эта гребаная «истина», когда большинству людей и так несладко живется, в обнимку со своей личной, далеко не всегда светлой истиной.
«Нет, – думал поэт Саша Велихов, – истину не здесь надо искать, истина была там, во дворе, лицом к лицу с небом и тем, что за ним… Когда нам покажут не очередную мерзость, а то, что прекрасно, тогда, быть может, мы и призадумаемся. Пусть это будет недостижимо прекрасно, но во всяком случае мы будем знать направление. Куда двигаться, чтобы не пропасть».
Сколько же в человеке всего намешано! – одиноко восклицал Саша, сидя за своим письменным столом. – С одной стороны – дерьмо, с другой – благородство. Во всех, абсолютно во всех!.. А путей-то, в буквальном смысле – раз-два и обчелся – либо к Богу, либо к бесу. И все! Можно живо интересоваться гомосексуализмом Чайковского, и тебе в этом, радостно пуская слюни, помогут, а можно и по-другому – можно только музыку его слушать. Либо-либо! Выбирай. Сам выбирай! Что тебя больше интересует – желтая «клубничка» или музыка, а?
Дойдя до этого нелицеприятного мысленного пассажа, Саша понял: дальнейшие попытки проникнуть в истину бесполезны. Он и так, как ему казалось, зашел слишком далеко и дошел в своих мыслях до несвойственного ему пафоса. «Не слишком ли величественно? – вопрошал Саша сам себя и сам себя стеснялся. А потом честно отвечал: Нет, не слишком! Пора бы и мне хоть когда-нибудь поразмыслить на эту тему. И новогодняя ночь вместе с дневником – это лично мне намек на что-то. Оставим в покое человечество, – мне персонально намек. На что?» Тень догадки прошмыгнула мимо настольной лампы, присела рядом и затаилась. И Саша вспомнил свой давний сон, в котором ему показали: с одной стороны, – животный ужас, а с другой – совершенную красоту. Так, стало быть, это намек на то, что пора, наконец, выбирать? Выбирать – как жить?
Саша поежился, решил хлопнуть еще рюмку и продолжать читать. Пока наливал, лез в холодильник за маслинами, пил и закусывал, в голове его вертелась одна, но верная мысль. Точнее – три, но объединенные в одну. Первая – что у каждого человека по идее есть свой ангел-хранитель. Вторая – что ангел-хранитель регулярно посылает своему подопечному сигналы, намеки – как жить, чего избежать, правильно ли он что-то делает или наоборот – совсем неправильно. Неважно, в какой форме он подает сигналы – книгу ли ты открываешь и натыкаешься сразу на нужную строчку или встречаешься с человеком, которого 100 лет не видел, а он возьмет да и скажет такое, что окажется очень нужным; или даже из телевизора – включаешь, а там кто-то, не имеющий никакого отношения к твоим сомнениям, вдруг говорит то, от чего твои сомнения разрешаются. И наконец третье и последнее: надо уметь считывать намеки своего ангела, а если не умеешь, надо учиться. Организм должен стать чутким к его сигналам. Обращать внимание надо на якобы случайности, быть не толстокожим, а восприимчивым. С этим конструктивным выводом Саша опять сел за стол и принялся читать дальше.
Продолжение дневника Саши Велихова
с некоторыми, теперь уже авторскими, комментариями
Напоминаем, что записи сделаны – 15-20 лет тому назад (чтоб были понятны некоторые детали, цифры).
Среда. 18 мая. Завтра меня выписывают. Я здесь всего неделю, а впечатлений – на полжизни. Все хорошо, пить совсем не тянет, но и завязывать на всю жизнь пока не собираюсь. Сегодня присутствовал при забавном диалоге моего приятеля-врача с новоприбывшим пациентом. Они друг друга не понимали. Долго. Этот разговор стоит записать. Новоприбывший для врача один из многих, попавших в зависимость от водки. Они тут для врача проходят конвейером, все будто на одно лицо. У всех одни проблемы, одни симптомы, одни переживания. Поэтому он с ними, не затрачиваясь особо, ведет себя стандартно. Со всеми на «ты». А чего с ними церемониться? Сам доктор – безупречно интеллигентный, я бы даже сказал – рафинированный представитель врачебного сословия. Он курит «Мальборо», а все они – «Приму» и «Дымок». Коллеги-врачи – «Яву». Он же где-то достает «Мальборо».
Когда в его кабинет вошел серьезный дядька с угрюмым, тяжелым лицом, я поднялся, чтобы выйти, но Алексей Иванович усадил меня обратно, сказав, что я не помешаю. К дядьке он, как и ко всем, начал обращаться на «ты» и так было до вопроса об образовании.
– Да высшее, доктор, – отмахнулся тот с таким видом, будто его вынудили признаться в чем-то позорном.
– Да? – не скрыл удивления врач и перешел на «вы». И какой же институт вы закончили?
Все с той же интонацией, с прибавлением к ней еще и запредельной досады, дядька отвечает:
– А-а-а! Плехановский.
– И почему же вы теперь работаете шофером, как вы выражаетесь, «дальнобойщиком»? Почему не по профилю Плехановского?
Дядька, похоже, принципиально игнорирует предлагаемую интеллигентную манеру общения, поэтому отвечает просто и грубо.
– Да на х… он мне нужен, доктор? 150 рублей в месяц. (Напоминаем, что 150 рублей в то время – что-то около 150 долларов сейчас.)
– Та-ак, – несколько обескураженный такой беспощадной прямотой тянет доктор. Потом, пожевав губами, переходит к своей привычной теме. – Сколько пили?
– Водки или вина?
– Нет, сколько времени вы пили до больницы?
– Месяц почти… 4 недели.
– Та-ак, – врач оглянулся на меня с выражением лица, которое можно было толковать как «Вот какие запои бывают, старик». Затем вернулся к вопросу и заодно к цифрам. – И много вы пропили за эти четыре недели? Наверное, рублей 200?
Чувствуется, что для моего приятеля доктора эта сумма солидная. А дядька с величайшим презрением и негодованием переспрашивает:
– Сколько?!
Доктор догадывается, что с вопросом немного опростоволосился, и пытается исправить свое невежество по поводу финансовых возможностей дальнобойщика. Он смело предполагает:
– Ну-у… рублей 400-500? – по всему это уже предел фантазии обычного врача, пусть даже и заведующего отделением.
И дядька, догадавшись о «пределе», окончательно теряет уважение к собеседнику и теперь уже сам переходит на «ты».
– Ты что, доктор? – и затем, с понятным превосходством. – А три штуки не хочешь?
– В смысле, 3 тысячи рублей? – доктор почти изумлен.
– Да, да. Вот в этом самом смысле.
(Еще раз напомним, что за эти деньги можно было в те годы приобрести около тысячи бутылок водки.)
– Значит, вы все деньги пропили? Все, что у вас было, пропили? – Последний вопрос доктора – это единственная надежда на моральный реванш (пусть дядька зарабатывает намного больше его, но в этой больнице, однако, он командир).
– Не все, почему? – обрушивает дальнобойщик попытку доктора уравнять позиции. – Там еще много осталось. Жена спрятала. А эти три штуки – конечно. Они ж у меня с собой были.
– Как возможно пропить три тысячи? Расскажите, – доктор опять оборачивается ко мне, предлагая разделить с ним интерес. Я разделяю. Мне тоже интересно.
– Как можно? – переспрашивает дядька. – Элементарно, доктор. Я же не один пил, я друзей угощал. Ну, и закуски там, то-се…
На этом разговор был исчерпан. Дальнобойщик отправился в палату, а врач, кажется, немного загрустил.
Теперь расскажу про Королeву. Как зовут ее – не знаю, да она сама себя иначе и не называет – Королeва и все. Иногда, шутя – «королева». Все к ней так и обращаются. Она здесь – ветеран наркологии, как пациентка, разумеется. Бывала здесь много раз. Сначала я увидел ее у телефона-автомата. Она говорила.
– Але, Света, это я, Королeва, говорю. Ну, я конечно в больнице! Ты там сыночка моего не видела? Он там не пьяный?
Потом познакомились. Поговорили в курилке. Королeвой 8 раз ломали нос.
– Кто? – спрашиваю.
– Муж.
– А почему 8?
– А потому, что он 8 раз уезжал в командировку и избивал меня, чтобы я не выходила на улицу. Ревновал, – с гордостью добавляет королева-Королeва.
У нее и сейчас плоский, бесформенный нос, но если бы он и был нормальным, то не сильно бы украсил Королeву. При маленьком росте и плотном телосложении у нее непропорционально большая голова и широкое, бурятское лицо; крохотные, но очень веселые глазки и рот, в котором недостает нескольких передних зубов, но не сразу нескольких, а через неравномерные промежутки. Два зуба – дырка, еще один – опять дырка и так далее. И все же ее улыбка не лишена своеобразного комизма и обаяния. Королева никогда не грустит и не теряет оптимизма.
– Один раз, – рассказывает она, – мать дала мне 300 рублей на исправление носа. Я подошла к институту красоты и задумалась. Красота и я, сам понимаешь, – демонстрирует она веселую самоиронию. – Стою и думаю. И так мне стало жалко этих трехсот рублей, прямо кошмар какой-то! А тут мимо идет какой-то мужик. Я его возьми, да и спроси: «Ты меня вые…шь? Вот такую?» Он говорит: «Да». И мы с ним пошли и эти деньги пропили, вот так. Ну а потом… – Королeва засмеялась, – выяснилось, что и с переломанным носом можно.
– Вот так прямо и спросила? Первого встречного?
– А че тут такого? – удивляется Королeва. – Прямой вопрос – прямой ответ – самый короткий путь к любви. И-эх! – залихватски, этак по частушечно-народному вскрикивает Королeва. – И щас бы вот бормотушки да мужичка! – и игриво смотрит на меня.
Тут я пугаюсь и ухожу. Потом узнаю, что это ее любимая поговорка. Раз 10 за день в коридоре или из ее палаты раздается ее веселый клич, ее голосистый призыв в пустоту: «И-эх! Щас бы бормотушки да мужичка».
Вообще, в женской части отделения мужская тема доминирует. Алкоголь или наркота – на вторых ролях. Чаще всего – это придуманные легенды о том, насколько они были желанны в свое время, как мужики по ним с ума сходили. Мол, как увидят ее, ненаглядную, так все… Цепенеют, сказать ничего не могут! Хотя, даже напрягая фантазию, представляя ее молодой, ну никак не получается вообразить, что она обладала такой уж смертоносной красотой.
Много разговоров о том, как ту или иную из них пытались изнасиловать. Наверное, это скрытая нереализованная мечта. Старая, вся избитая женщина, преподаватель музыки в детской музыкальной школе – Ирина Васильевна. Она хромает, еле ходит. Все время просит чайку. Крепенького, – подчеркивает Ирина Васильевна. За чифир она готова на любую форму рабства. Хотя, что в этом чифире – не понимаю! Я попробовал. Ну сердце бьется посильнее, а больше ничего. А Ирина Васильевна говорит о «крепеньком чайке» благоговейно и всегда шепотом, будто это – военная тайна. Глаза становятся сумасшедшими. Спрашивает у сильно уставшего Володи, который только что привез Жору из бегов:
– Володя! Банку к вам поставить?
– Какую банку? – спрашивает изможденный санитар.
– Ну банку! (В банке содержится сваренный для Володи чифир.) Банку к вам? На подоконник? Или в туалете? За помоечкой? («Помоечкой» она называет мусорник в углу туалета.)
– Да какую банку, старая? – продолжает не понимать Володя. – С чем банку?
– Как с чем! С крепеньким. А? Так я поставлю?
Тут все его пьют, и Володя тоже. А Ирина Васильевна надеется, что ее угостят.
И даже она, пожилая, несчастная, деградировавшая учительница на мой вопрос: «Кто вам лицо так разукрасил?» – отвечает, что частник в машине, в которую она села, пытался ее изнасиловать. Она, мол, свою девичью честь героически отстояла, но не без потерь. Я делаю вид, что верю. Мало ли, чего не бывает на свете, да? А частники-геронтофилы у нас на каждом шагу, просто некуда деваться от них, так ведь, Ирина Васильевна?..
Но встречаются такие рассказы, случайные исповеди, в которых невозможно заподозрить вранье. Потому что придумать такое, выдумать, сочинить, – ну не знаю, кем надо быть! Они страшны именно своей простотой, обыденностью. И рассказываются устало и ровно, без эмоций, как о давно отболевшем. Вот бабушка пришла навестить 16-летнего внука. Паренек угодил сюда на месяц прямо с проводов друга в армию. Бабушку не слушает, ноги об нее вытирает. И однажды допился до белой горячки. Еле спасли. Бабушка собрала ему, что смогла, и приносит. А он выскакивает в приемную и как заорет на нее:
– Что ты мне эти яйца с помидорами таскаешь? Я тебе на той неделе говорил – нас тут кормят! Колбасы финской принеси! Сервилату!
Денег на сервилат у бабки определенно нет. Внук сует ей обратно пакет с едой, убегает в палату. Она глаза вытирает концом платка, жалуется медсестрам:
– Одна я его и воспитываю.
– Не воспитали, значит, – коряво сочувствуют медсестры. – А родители-то где?
– Да разошлись они… Мать его, дочка моя, за грузина замуж вышла, – с явным неодобрением говорит бабуля, ратуя, видимо, за чистоту расы. – Не навещает его даже. Своей жизнью живет. Ну как же, новая любовь, куда ж ей сын-то?
– А папа? – равнодушно спрашивает молоденькая медсестра.
– А папа вообще пропал. В тюрьму, говорят, сел. Спивается парень и клей какой-то нюхает. А если помру, что с ним будет?
Просто и банально. А за этим – исполинская беда, но только для самой бабки: никого больше ее проблема не волнует. Тут личных горестей – пруд пруди. И от всех переживать, что ли?
Но самое простое и страшное – то, что рассказывает Таня, красивая женщина средних лет. Единственная здесь с привлекательной внешностью. Она буднично так, без красок излагает историю своей жизни. Я ей в курилке про бабку, как, мол, жалко ее, и что делать – неизвестно. Таня усмехается:
– Бабку пожалел? Что у нее внук ублюдок? Ничего, в армию пойдет – бабке полегче будет.
Она затягивается, испытующе смотрит на меня: рассказать или нет? – потом решает рассказать, делать-то тут все равно нечего. И снова усмехается:
– Жалостливый какой… Хорошо. Тогда и меня пожалей. Хочешь расскажу?
И она рассказывает. Мы выкуриваем за это время по три сигареты. Таня говорит, а я потихоньку обалдеваю. Все похоже на чудовищную песенную мелодраму, одну из тех, что нередко встречаются в длинных уголовных песнях, но я чувствую – все это правда, она ничего не выдумывает. Она вот чего не хочет сейчас – так это произвести эффект своим рассказом. Ей просто нужно высказаться, как в поезде, – первому встречному.
Муж у Тани – вор. Она вышла за него замуж очень рано. Но дружила с ним еще со школы. И в 16 лет ее посадили, как соучастницу по делу мужа. Мужем он тогда еще не был, но жили они уже год вместе. Родителей у нее не было. Как и в предыдущей бабкиной истории, родители ее бросили сразу после развода. И росла она у деда до самой его смерти. Когда дед умер, она осталась совсем одна. Связалась со шпаной и сама стала шпаной и полной оторвой. Прошла все, как полагается, по полной программе: этап, колония, а там – процветающая однополая любовь. Бабы делятся на мужиков (или коблов) и их девочек. Мужики-бабы одеваются в мужскую одежду – штаны, сапоги и прочее. Девочки стараются любое рубище сделать «мини». «Девочкой» ее сделали быстро и грубо – а куда деваться? Но вытерпела все, вышла. И дружок ее тоже вышел к тому времени. Сразу и поженились. Она забеременела. А муж не удержался, снова грабанул кого-то, и его опять посадили. На 5 лет строгого режима. А когда он освободился, вернулся уже не к ней, а к другой. По переписке из зоны познакомился. Сына ни разу не видел, наверное, ему даже не интересно. С трудом поднимала сына сама. И в официантках побывала, и в проститутках, и даже – смеется Таня – в библиотекаршах. Совмещая с проституцией, а как же! Деньги какие в библиотеке? Разве что книжки воровать, так опять сядешь.
Сейчас она сыном гордится. Мальчик хорошо учится в школе, и она сделает все, чтобы он получил высшее образование. Это у нее прямо навязчивая идея. Если у нее так бездарно жизнь сложилась, то пусть хоть сын выйдет в люди. Пьет она давно, со школы еще. Но чтобы тяжелый запой, такого никогда не бывало. Только раз и случился. После одной встречи, эпизода одного кошмарного она здесь и оказалась.
– Больше запоев не будет, – говорит Таня и категорически рубит воздух ладонью. – Никогда! Иначе сын пропадет. Нельзя мне.
И я верю в это. Что никогда больше не попадет сюда. А почему попала в первый и последний раз – так из-за одного случая.
Едет она как-то в троллейбусе с сыном. Из школы возвращаются. И видит, узнает в стоящем рядом мужике – своего родного отца, который бросил ее ребенком, и которого она видела единственный раз в суде, 12 лет тому назад, когда ей было 16, и ее осудили на три года. Из двух (даже язык не поворачивается их так назвать) родителей нашли одного – папу. И папа тогда сказал на суде, что у него этой дочери не было, нет и не будет.
А теперь в троллейбусе она его, конечно, узнала, а он ее почему-то совсем не узнал. И вдруг начинает ее кадрить, подмигивать ей, заигрывать и даже не подозревает, сволочь такая, что все это проделывает с собственной дочерью. И тогда она, с каким-то неизвестно откуда взявшимся садомазохизмом, начинает ему подыгрывать. Тоже ему подмигивает, кокетничает (с папой!). Папа теперь представляет собой потасканный, затертый, старый пиджак, но он воодушевлен.
– У меня, – говорит, – квартирка здесь неподалеку. Я один живу, – говорит он жалобно, – одинокий я, может вечерком зайдешь, поболтаем, винца выпьем…
– Да чего вечерком-то, – отвечает Таня, – давай прямо сейчас.
– А мальчик? Не помешает? – обеспокоен папа, не понимая, какой тут разыгрывается фарс.
Он ведь опасается, если назвать вещи своими именами, что его внук помешает кровосмешению с его дочерью. Тут сын замечает, наконец, что происходит, спрашивает маму:
– А кто это?
Вот тут ее затошнило. По счастью была остановка троллейбуса, она подхватила сына и выскочила, прервав ухаживания папы. Тот так и остался в салоне с лицом обиженной домработницы, а Таню тут же на обочине стало рвать. Сын испугался, поэтому она быстро взяла себя в руки. Они пошли домой пешком. Спустя некоторое время, когда она смогла говорить, она ответила сыну:
– Это был твой дедушка.
– А почему я его не знаю? – спросил мальчик.
– Потому что он сам не хочет тебя знать, – сказала Таня – Он плохой человек. Выбрось его из головы. Мы без него жили и еще проживем, да?
– Ага, – согласился сын.
Но Таня тем же вечером напилась так зверски, что не могла потом остановиться три дня. Сын никогда не видел ее в таком состоянии и для него мамин запой был жуткой травмой. И тогда она попросила подругу пожить в ее квартире несколько дней, поухаживать за сыном, покормить, а сама в полуобморочном состоянии собрала необходимые вещички, вызвала такси и поехала в эту больницу умолять, чтобы ее приняли. Ее приняли. Она уже была вполне нормальна. И сейчас твердо решила: больше никогда! Больше никогда она не огорчит своего мальчишку. Вот такой был рассказ. Я сказал Тане: «Дай тебе Бог!» И мы разошлись по палатам.
На этом месте дневник и закончился. Саша захлопнул тетрадку и задумался. Не новый ли был намек его ангела-хранителя? Ну, что дневник закончился Таниными словами: «Больше никогда!»
«Так и есть наверное, – сделал он разумный вывод. – Намек на то, что и мне следует – «больше никогда!» – «Но не сегодня же, – возразил черт из глубины организма, – завязать-то всегда успеешь. А сегодня весь день пил, так чего уж там, а? Давай по рюмашке, чего ты приуныл?» – «Погоди, – возразил Саша, – я еще не все додумал». – «А чего тут думать-то, – уговаривал лукавый, – одну рюмашку и, глядишь, посветлеет. Тогда и додумаешь». – «Пожалуй», – согласился Саша. Налил, выпил и заел маслиной. В голове навязчиво билась строчка из неначатого стихотворения: «Но звенела надежда, звенела…» «При чем тут надежда?» – спрашивал себя Саша, и тут его взгляд упал на раскрытую книжку, которую он начал читать, но так и не дочитал. Машинально Саша взял книгу со стола и… получил по затылку еще одним намеком своего ангела-хранителя. Книга была открыта на следующих словах: «Мы живы восхищением, надеждой и любовью. Я верю в это утверждение и безоговорочно принимаю его. Оно может служить мерилом любого общества. Там, где восхищение блекнет, надежда умирает, а любовь трудно или невозможно отыскать, – там психиатрические больницы переполнены, тюрьмы и концлагеря набиты до отказа». Дальше Саша даже не стал читать.
Он обернулся – как это? Нет ли кого еще в комнате? Что это за ирреальные силы, которые заставили его в этот момент сочинить строчку про звенящую надежду, а затем подсунули к тому же абзац из книги, так невероятно созвучный с тем, о чем думал он, читая свой больничный дневник и вспоминая новогоднюю ночь в психиатрической клинике, то есть в том же месте, о каком в книге говорилось. Все, что было в обеих больницах, что там состоялось, все, что он там увидел и почувствовал – объединяли всего три слова, вычитанные сейчас в книге: «восхищение, надежда, любовь». Что это? Как это может быть случайным? Своя строчка и слова в книге? Как? Да не может! Таких случайностей подряд не бывает!
«Э-э, парень, – тихонько подсказал лукавый из-под правого ребра, оттуда, где печень, – ты особо-то не вникай, а то крышу снесет. Забудь! Это не твоя сфера. Ты лучше водочки еще накати, а там, глядишь, и заснешь». – «Никогда!» – решительно отрезал Саша, затем немного подумал, потянулся к бутылке и налил. Этот гейм бес выиграл, но ничего, партия еще не кончена!
Виолетта
Она жила в Москве уже месяц и изнывала от безделья. Время от времени Вета ездила на Украину, объезжала, так сказать, владенья свои, смотрела – как там все, собирала дань и уезжала обратно. Бизнес на Украине без Марио потихоньку угасал. Он, в отличие от Виолетты, прекрасно знал те рычаги, которыми можно двигать торговлю. Денег на рекламу, особенно на телевидении, ей было жалко. А так, ну кому, например, в Одессе нужна супердорогая аппаратура фирмы «Пионер», все эти стерео с прекрасным звуком, все эти домашние кинотеатры и плазменные телевизоры. Кому там в Киеве нужны стереосистемы с выверенными тембрами и звуками. На кой этот звук? Чтобы слушать песни Верки Сердючки? Ну, меломаны поначалу узнали и купили, а потом, без рекламы все стало приходить в упадок. Магазины приобретали все более обшарпанный вид, а продавцы, бывало, часами сидели в ожидании хоть одного посетителя. Заходил какой-нибудь праздный зевака, а продавцы даже с места не двигались, зевака ходил, ахал, потом смотрел на ценник, качал головой и уходил. Словом, лавочку пора было прикрывать. На безбедную жизнь и так хватает. Рента от сдаваемых в Москве квартир позволяла ни в чем себе не отказывать. Скажем, остров в Средиземном море купить нельзя, но шале в Швейцарии – вполне можно, если учесть, что дал Марио при разводе.
Но скучно, скучно… Вета стала подумывать даже поступать в театральный институт. Так, пройти конкурс для забавы, силы проверить, но учиться не пойти. Начала было даже готовиться, но тут одно обстоятельство круто повернуло ее жизнь. Она познакомилась (хотелось бы сказать – случайно, но опять-таки отбросим прочь шальную мысль о случайностях. Не случайно все) – познакомилась, пожалуй, с главным мужчиной в ее жизни. Он и сам был в своем роде роковым, и Ветины чары действовали на него далеко не так убийственно, как на других. Очень сильная, оказалось, личность. Познакомились они так.
В тот день Вета опаздывала на массаж, а ее машина, как назло, была на профилактике, надо было ловить такси. Она не свою беду поймала не такси в тот день. Она поймала форд-«скорпио». Вообще-то его возили, у него был шофер, но если хотел прокатиться сам, то ездил на джипе размером с небольшую комнату или вот на этом форде. Название «скорпио» ему очень подходило. «Н» в конце добавить, и все. Опасное, ой, опасное существо! Так может ужалить, что запомнишь на всю жизнь, если вообще жить останешься. Машина красиво тормознула рядом с голосующей Ветой, и дверца распахнулась сама. Из глубины салона не высунулась голова, не последовало обычное: «Вам куда, девушка?» Безмолвие царило в машине, но открытая дверь приглашала сделать первый шаг. Другими словами – ей не предлагали транспортную услугу, а она сама должна была сначала попросить. Вета нагнулась и попросила. Чернявый мужчина лет сорока сидел за рулем и смотрел прямо. На нее, на ее красоту невозможную, даже не взглянул.
– Садитесь, – сказал он с едва заметным акцентом.
Об условиях извоза полагалось договариваться сразу. Такая машина обязывала заплатить побольше, чем «жигулям», например. Вета сказала:
– Мне на Трубную площадь. 500 рублей.
Водитель чуть усмехнулся и опять повторил со своим южным акцентом:
– Да садитесь же. Здесь стоять нельзя.
На всякий случай Вета села сзади и заметила, что водитель снова улыбнулся не ей, а чему-то своему. 500 рублей его рассмешили, что ли? Когда подъезжали, Виолетта уточнила:
– Вот сюда, в этот переулочек, пожалуйста. И сразу направо.
– Я знаю, – таинственно ответил незнакомец.
– Откуда? – опешила она.
Он промолчал. Жутковато стало Виолетте, и захотелось побыстрее выйти из машины. Но уже приехали. Водитель, не глядя, протянул ей визитную карточку.
– Если вам что-нибудь понадобиться, – сказал он, – любая помощь, то позвоните мне. Любая! – подчеркнул он. – Вы поняли меня?
Он говорил скорее равнодушно, чем заинтересованно, и по-прежнему не смотрел ей в лицо. Лицо было – загляденье, а он не смотрел. Вета начала злиться. То, что он откуда-то знает адрес ее массажистки, а затем его предложение, его готовность помочь ей в любом вопросе, – указывали на то, что она села не в первую попавшуюся машину, что эта машина подвернулась ей не просто так. А говорит этот чернявый так, будто ни капли не сомневается в том, что она позвонит. Да и вообще, от него исходила непонятная, тревожная для нее, опасная сила, которой она инстинктивно стала сопротивляться. Сам господин из себя – ничего особенного. Не красавец и не урод, скорее худой, чем толстый, и роста, кажется, скорее маленького, чем высокого, сидя не видно, но похоже маленький. Единственное – глаза и тонкая рука на руле, с необычным золотым кольцом. На кольце с мелкими бриллиантами – синий камень, на котором выгравирован какой-то символ, знак, черт его знает, метка какая-то черная. Незнакомец перехватил ее взгляд на кольцо и снова усмехнулся.
– Камнями интересуетесь? Голубой топаз, не слишком дорого.
Эти его усмешечки, и не вопрос, а скорее – утверждение «камнями интересуетесь», будто знал, что действительно, с некоторых пор она очень интересуется, – окончательно разозлили Виолетту. И к тому же эти властные глаза, которые при вопросе о камнях впервые глянули Виолетте будто прямо внутрь мозга. Темные глаза со зрачком, сливающимся с радужной оболочкой, – они были, как пропасть, в которую страшно заглядывать. Эти глаза притягивали, гипнотизировали, повелевали. Вета уже в тот момент поняла, что судьба столкнула ее с мужчиной необыкновенным, что по силе он ей не уступает, а, может, и превосходит, что ей просто улыбнуться и уйти – не получится, надо подключать внутренние резервы. Схватка глаз продолжалась с минуту, и только злость помогла Вете выбраться из опасного омута, в который ее затягивал взгляд незнакомца. Злость и еще, быть может, позабытая за ненужностью колдовская энергия. Она выплыла с хамским вопросом:
– А акцент у вас откуда родом? Не из Чечни, случайно?
Он не обиделся. Он этак устало отвел глаза, потер переносицу и ответил просто:
– Нет, я армянин.
«Опять, – подумала Виолетта. – Опять армянин! Что же это за наказание такое? Гамлет, дружки его, Ромео, теперь вот этот. Что же это судьба подставляет мне периодически?» А вслух сказала:
– Спасибо, – она посмотрела на визитку. – Завен. Что подбросили. А визитка мне ваша вряд ли понадобится, заберите.
– Оставьте, оставьте, – он мягко отвел ее руку, – вдруг пригодится. Понадобится – не понадобится, одному Богу ведомо, – и внезапная улыбка вдруг осветила и преобразила его смуглое лицо. – Верно ведь, Виолетта?
– Вы откуда… откуда вы знаете… – задохнулась она. – Вы… кто?
– А то, что я знал, куда привезти, – вас меньше удивило, да? Идите, вы опаздываете, – он, явно подтрунивая над ней, взглянул на часы. – О! Уже опоздали.
– Ну-у… знаете!.. – с бурлящей смесью возмущения и испуга, даже ужаса перед ненормальностью происходящего, выдохнула Вета.
– Знаю, – перебил он ее. – Я многое о вас знаю… – он, похоже, наслаждался ее возмущением, удивлением и попыткой что-либо понять. – Только не спрашивайте почему и зачем я о вас все знаю. Как-нибудь потом я расскажу. Поверьте, ничего плохого для вас. Но лучше – потом.