Три блудных сына Марнов Сергей
Катон приподнялся на лежанке и осмотрел атриум. Особенно долго, и с каким-то странным выражением лица, он разглядывал бассейн с фонтаном.
– Ты была права, Кассия, – сказал он слабым голосом. – Это я служил бесам, а не они мне.
– Тебе надо поесть! – всполошилась девушка. – Я принесу бараньей похлебки!
– Только без гарума, – брезгливо поморщился Катон, – и попозже. Я должен кое-что сделать, срочно.
– Что же? – спросил Целерин.
– Принять Крещение. Ты ведь можешь крестить меня, священник?
– Тебя?!
– Ну да. Я что-то не пойму, у меня рога выросли? Чему ты удивляешься?
– Но… так нельзя. Сначала – оглашение, тебя надо наставить в вере, ознакомить с нашими книгами…
– Евангелия, письма Апостолов и рассказ об их жизни я читал… крести меня, священник! Пойми ты, если сегодня же меня не окрестишь, мне – смерть. Или хуже смерти…
Целерин заглянул в глаза Катона и отшатнулся: такое отчаяние, такая боль в них плескались.
– Ладно! Готовимся…
И пошел отдавать распоряжения.
24
– Ну, как ты? – спросила Кассия, когда все закончилось. Они сидели вдвоем на бортике бассейна и ждали праздничного, в честь Крещения Катона, ужина. В доме Метелла постоянно проживали пятнадцать христиан, пришли и другие, по особому приглашению Целерина.
– Однажды, когда я был еще маленький, храмовый повар поймал меня на краже сыра. Он был огромный – не сыр, а повар – с красными волосатыми руками. Так вот, этими руками он засунул меня в бочку с водой и держал, чтобы я почти задохнулся. Почти… Знаешь, как страшно было?
Хочется вздохнуть, легкие разрываются, а лапища здоровенная держит… Зато, когда он меня отпустил, я увидел солнце, небо и дышал, дышал… Вот, так я себя теперь чувствую. Дышу, радуюсь…
– Чему?
– А всему! Вот, пчела над цветком – хорошо! Прядка волос дрожит у тебя на лбу – хорошо!.. Тебе не понять… и не надо этого понимать. Никому не надо этого понимать! Я свободен!
– Ты останешься с нами?
Катон долго молчал, размышляя, потом грустно ответил:
– Нельзя. Мне бы очень этого хотелось, но нельзя. Пока нельзя. Пропажу сенатора заметят, меня будут искать и обязательно найдут. Есть кому указать! Вашу общину накроют. Гонений, слава Богу, сейчас нет, но меня вам не простят. Я буду приходить, часто приходить, и, когда закончу все дела, когда буду знать, что не навлеку на вас опасность, – останусь. С тобой останусь.
– С нами…
– С тобой. Я, видишь ли, жениться решил, на тебе. Или мне еще рано жениться?
– Ты что, с ума сошел?!
– Значит, рано?
– Нет, но…
– Ух ты! А я уж подумал, что ты против!
– Да ну тебя…
Кассия отвернулась, надувшись, но не ушла. Так они посидели еще некоторое время, и Катон позвал:
– Кассия!
– Чего тебе?
– Ты не понимаешь всех выгод брака с патрицием. Не надо мучиться с выбором имен для детей!
– Почему? – заинтересовалась Кассия.
– Если мальчик, то Марк, это освященная веками традиция. Если девочка, то Порция.
– Отвратительное имя.
– Не смей обижать нашу дочь!
– Дети! – между колонн показалась огромная фигура Метелла. – Идите ужинать! А знаете, что старая Кенида к ужину принесла?
– Только не гарум, только не гарум, – шептал Катон, бледнея от ужаса.
– Гарум! Целый кувшин, на всех хватит!
25
В тот самый миг, когда Катон в таинстве Крещения произносил формулу отречения от дьявола, в Городе произошли два события.
Сама собой рухнула новая статуя Аполлона, что стояла в храме Асклепия. Она распалась на множество осколков, что для мрамора нехарактерно. Удар был настолько сильным, что некоторые осколки выкатились из дверей на мостовую. Аккуратно отделившийся нос подобрал уличный мальчишка и стал размышлять, куда бы его лучше пристроить. Размышлять пришлось недолго: как раз напротив располагалась мастерская скульптора, делавшего портреты на заказ[49].
Мастеру позировала изрядно перезревшая матрона, предварительно подновившая при помощи косметики остатки былой красоты. Мастер скрипел зубами, выслушивая пожелания заказчицы убрать двойной подбородок, не показывать всех морщин, – то, чего физически не мог сделать ни один римский скульптор. Искусству копировать натуру его учили с раннего детства, а за попытку что-либо приукрасить били, и очень больно. Император мог заказать свой портрет в виде бога Юпитера, но получал он лопоухого и носатого Юпитера, если таков был оригинал!
Мальчишка улучил момент, когда скульптор особенно яростно заспорил с заказчицей, и быстрым движением воткнул огромный мраморный нос в мягкую глину скульптурной заготовки, прямо в середину лица матроны. Воткнул – и с невинным видом удалился. Услышав позади вопль ужаса, он удовлетворенно кивнул и расплылся в довольной улыбке. Улыбка стала еще шире, когда сзади послышался разъяренный крик мастера:
– Сципион, скотина мелкая! Вот поймаю! Второе событие произошло на заседании капитула высших магов. Они уже давно все слова произносили почти одновременно, а все жесты делали почти синхронно, вот и теперь они одновременно вздрогнули, подняли головы и вдруг обмякли в своих креслах. Если бы их обычное состояние можно было назвать жизнью, то событие называлось бы «смерть». Утром младший служитель, пришедший убирать помещение капитула, нашел в креслах пять тел. Пять пустых футляров из-под бывших людей…
26
Беда пришла неизвестно откуда, без всяких предвестников, без обычных слухов. Обычно эпидемия переползала по империи медленно, пожирая по одной-две провинции в год; соберет свою жатву и дальше идет, а тут…
Чума ударила одновременно и по Италии, и по Африке, и по далекой Британии. Она пятнадцать лет, не ослабевая, выкашивала население империи, повергая жителей в смертный ужас.
«Боги гневаются за то, что мы терпим в государстве сакрилегов», – утверждали, с голоса нового капитула магов, официальные жрецы, и в канцелярии Галла их слушали. «Гневается Аполлон Салютарис»[50], – решил Сенат на основании наблюдений за местами скоплений зараженных крыс. Больше всего их оказывалось именно около храмов Аполлона; а некоторые нечестивые люди даже утверждали, что именно оттуда крысы и появляются.
По всей великой империи прозвучал категорический приказ императора: немедленно приносить очистительные жертвы Аполлону, всем, от мала до велика, свободным и рабам, гражданам и Перегринам[51].
И снова указ вызвал гонения против христиан, отказавшихся приносить эти жертвы, причем на этот раз отступников почти не было. Всякий раз, когда христианина подводили к жертвеннику, звучало спокойное и уверенное: «Non facio!». Как и столетия назад, поведение христиан вызвало в народе ярость, зазвучали полузабытые призывы «Христиан ко львам!»… впрочем, как зазвучали, так и смолкли. Не до христиан стало…
Повсюду лежали неубранные трупы, по ним свободно бегали огромные крысы. Заболевших людей никто не лечил, никто не оказывал им даже минимальной помощи; больных выбрасывали на улицу их же родственники. Прежде бесперебойно работавшая машина римской власти начала скрипеть и останавливаться, не выдерживая напора лавины, имя которой – паника.
И тут на улицы римских городов вышли христиане. Они убирали трупы, хоронили их в отведенных государством местах и поэтому неизбежно вступали в контакт с представителями власти. Впервые те, кто по долгу службы организовывал гонения, обращались за помощью к гонимым.
Откликнувшись на призыв святителей Киприана Карфагенского и Дионисия Александрийского, христиане ухаживали за больными и, когда заражались от них, уходили к своему Небесному Отцу, радостные и свободные.
Чума не отступила, но паника прошла. Рядом с христианами все чаще вставали язычники; лучшей проповедью стало общее скорбное дело. Церковь росла, и числом, и качеством.
Впереди ещё гонения, причем гонения свирепые; но никогда больше они не будут сопровождаться криками «Христиан ко львам!». Император мог приказать уничтожить сакрилегов, власти на местах могли поспешить выполнить этот приказ, но со стороны простых людей христиане получали только поддержку, уважение и симпатию.
– Почему язычники так себя ведут, Марк? Вот этого мальчика выгнала на улицу мать, родная мать! Полгода убивает людей болезнь, а страх смерти в них все сильней и сильней…
Кассия поила зачумленных: они хотели пить непрерывно, а Катон помогал Целерину менять под ними подстилку. На вилле Метелла устроили что-то вроде больницы, хотя правильнее было бы назвать это место хосписом: из тех, у кого появились признаки заражения, не выживал почти никто. Но это «почти» дорого стоило: все выжившие требовали Крещения и вскоре становились в ряды похоронных и санитарных команд.
– Не суди их строго, милая, – ответил Катон. – Ты даже и представить себе не можешь, как они боятся смерти. Там, за чертой, для них только тоска и ужас, и все это знают точно, тут бес их не обманул.
– Почему же тогда они так часто кончают жизнь самоубийством?
– Из того же страха… римляне, все-таки. Страх смерти – это враг, а на врага надо идти с оружием. Глупые! Если бы они слышали, как смеется тот, кто ожидает их!
– А ты слышал?
Катон не ответил. Он как раз закончил работу и мыл руки в растворе винного уксуса, как учил Целерин.
В помещение вошел Метелл и положил на пол два тела, еще издающие слабые стоны.
– Еще два, – прохрипел он. – Всего за сегодняшний день – пять. Если хотя бы один из них выживет, чтоб его, число спасенных превзойдет число тех, кого я убил на арене.
– Сколько можно повторять, Метелл: ты не убийца, – рассердился Целерин. – Крещение смывает все, абсолютно все грехи!
Метелл только махнул огромной рукой, взял из угла охапку свежей соломы, расстелил на полу и лег.
– Все, – выдохнул он устало. – Дай попить, дочка.
Целерин кинулся к нему, бегло осмотрел и безнадежно сказал:
– Последняя стадия. Как же ты держался, старик?
– А я считал, – прошептал Метелл, отрываясь от чаши с водой. – Убитый – спасенный, убитый – спасенный…
– Подожди умирать, подожди! Причастие…
Дары находились тут же, на подставке, идти никуда не пришлось. Целерин едва успел причастить умирающего, приложить плат к его губам и услышать тихое:
– Deo gratias…
– Deo gratias, – повторил священник, закрывая глаза старику.
Кассия, не веря глазам, всматривалась в мертвое лицо папы – человека, который был рядом каждый день её короткой жизни – и только собиралась закричать, как раздался резкий мальчишеский голос:
– А мне сегодня пить дадут?!
Один из принесенных Метеллом сидел, прислонившись спиной к стене. Это был мальчишка лет семи, невероятно худой и грязный. Кассия кинулась к нему с чашей и, когда мальчик напился, не удержалась и умыла его. Под слоем грязи оказалось миловидное лицо типичного маленького италика: прямой нос, голубые глаза, ровным овалом очерченные скулы. Целерин осмотрел ребенка и потрясенно выдохнул:
– Выздоравливает! Чудо Господне!
Катон наклонился над трупом Метелла и едва слышно прошептал:
– Счет в твою пользу, отец…
– Как тебя зовут, маленький? – спросила Кассия.
– Я не маленький! А зовут меня Публий Корнелий Сципион![52]
– И где же ты живешь, Публий Корнелий Сципион?
– В Городе, – мальчик неопределенно махнул рукой, – везде!
– Марк, – проговорила Кассия, улыбаясь сквозь слезы, – давай возьмем себе этого замечательного Сципиона!
– Пойдешь к нам жить, Сципион? – небрежно спросил Катон.
– А ты хорошего рода? – спросил мальчик озабоченно. – Мне ко всяким нельзя!
– Я – Марк Порций Катон! – важно ответил Катон.
– Подходит, – спокойно сказал мальчик, встал на шатающиеся тонкие ножки и протянул руку приемному отцу.
Они пожали друг другу запястья, традиционным римским рукопожатием равных.
Эпилог
Пятьдесят лет спустя
– …Всех приверженцев зловредной и лживой секты, именующей себя Христианской Церковью, пытками принудить к принесению жертв божественному императору, августу Диоклетиану Юпитеру; божественному императору, августу Максимиану Геркулесу и всем истинным римским богам. Всех епископов, пресвитеров и диаконов христианских поместить в тюрьмы и пытать, пока не отрекутся от своих заблуждений, не принесут жертв и публично не обругают своего ложного бога. Все храмы христианские разрушить, книги их сжечь. Свидетельств христиан в суде не принимать, имущество их вывести из-под защиты римского закона. Подписали: август Диоклетиан, август Максимиан, цезарь Хлор, цезарь Галерий.
Глашатай читал этот текст с помоста непрерывно, копии эдикта были развешаны по всему Городу. Алтари с изображением божественных императоров-соправителей стояли повсюду, а рядом с ними – орудия пыток и палачи. Все было очень серьезно; чиновники на местах впервые за всю историю получили четкий и недвусмысленный приказ: христианство истребить, вычистить из империи без остатка. В отличие от прежних времен, христианам не предлагалось добровольно прийти, их тащили силой, сверяясь с заранее приготовленными списками; кого не удавалось схватить, того разыскивали. Но…
…В кресле на помосте сидел совсем старенький, но еще очень бодрый презид сенаторского достоинства. Он обязан был лично вести допрос христиан, он и выносил решения по каждому случаю. Все показания тщательно записывались и отправлялись в императорскую канцелярию.
– Следующий!
Два солдата поставили перед помостом угрюмого вида пожилого мужчину и остались стоять рядом с ним.
– Кто ты? – спросил презид.
– Тит Витрувий Ахала, булочник, свободнорожденный гражданин.
– Ты был диаконом христиан?
– Я!
– Пиши: он больше не диакон, сам сказал, – наклонился презид к секретарю. – Так и сказал!
– Я не… – вскинулся было Ахала, но тут же согнулся пополам от удара солдатского кулака.
– Не перебивай меня, отвечай точно на вопросы, и коротко, коротко! Устал я вас тут выслушивать, стар уже! Скажи: ты не сдал священных книг потому, что у тебя их нет?
– Нет, я…
– Пиши: нет у него никаких книг! Теперь – жертвоприношение…
Странная сцена разыгралась перед помостом. Дюжий легионер отработанным движением двинул булочника кулаком в живот, вдвоем с товарищем они потащили упирающегося мужчину к алтарю, причем один из солдат зажал подмышкой голову жертвы, так что Ахала мог издавать лишь придушенные звуки. Жрец коснулся куском мяса руки мужчины и швырнул его в огонь. В толпе послышались смешки:
– Эй, Ахала![53] Как тебе на родине?
– Тихо! – крикнул презид. – Будете шуметь – прикажу очистить площадь! Жертва принесена, отпустите его! Секретарь, запиши. Следующий!
Перед помостом поставили стройного, подтянутого старика, державшегося непринужденно, даже весело. В толпе старика узнали; послышались сочувственные возгласы.
– Тихо! – еще раз прикрикнул на толпу презид. – Кто ты?
– Марк Порций Катон, епископ христиан.
– Я тебя про епископа не спрашивал, так не полагается! Секретарь, не пиши!
– Хватит жульничать, презид. Скольких ты приказал казнить? Молчишь? Ни одного за все время действия указа, я выяснял. Подозрительно это. Тебя уберут и поставят какого-нибудь людоеда, все эти улицы кровью зальет. Сегодня надо обязательно вынести хоть один смертный приговор, больше тянуть нельзя.
– Но кому?
– Мне, конечно.
– Солдаты! Очистить площадь!
Толпа не сопротивлялась: никому не хотелось подставлять доброго презида.
– Ты тоже отойди, сынок, – сказал презид секретарю. – Старикам поговорить надо…
– Ты не узнал меня, презид? – спросил Катон, когда все разошлись.
– Как же… узнал, конечно. Одно имя чего стоит! Ты у меня девушку увел… славная такая девушка, с родинкой на шее…
Водянистые глаза старого сенатора глядели в прошлое, и глядели с удовольствием, а что слезились немного, так это от усталости… возраст!
– Из нее и старушка славная получилась, – прервал молчание Катон.
– Как она сейчас?
– Очень хорошо, спасибо! Казнили ее, еще до начала гонений. Пытали, перенесла все до конца и меня поддерживала. Очень по ней скучаю. Ничего, скоро увидимся!
Презид с изумлением уставился на Катона и пробормотал:
– Все-таки вы очень странные, сакрилеги… завидую.
– А чего завидовать, Диокл-Фракиец? Крестись! Ты хороший человек, значит должен быть христианином. Пора тебе, можешь и не успеть.
– Разве хороший человек не может спастись так… без Крещения?
– Не может, и нечего себя обманывать!
Диокл тяжело вздохнул и с тоской проговорил:
– Нельзя мне, пока гонения не кончились. На этом месте я пользу приношу, придется ждать… как это у вас говорят? Божья Воля! Да, заварил кашу паршивец! Племянник мой, тоже Диокл. Пастух был хороший, овец стриг – загляденье, а потом в солдаты пошел и на самый верх залез…
– Постой, постой… так твой племянник – император Диоклетиан?!
– Я и говорю – паршивец! Ты думаешь, я чего сенатор? Это он родню всю наверх тащит, дурак несмышленый. Он ведь совсем неплохой человек был, добрый, честный. Что с собой сделал? Такое творит – и подумать страшно… Мальчишку одного, солдатика, строгал живьем и уксусом поливал, а потом на медленном огне зажарил! Целый город христианский сжег, с детишками малыми, всех! Разве может человек так поменяться?! Я ж его, маленького, на коленках качал!
– Помогли ему, – строго сказал Катон. – Один мой старый знакомый, узнаю его руку. Ладно, поговорили, давай за дело. Строго по закону, не отступая, ну?
– Подожди, куда ты так спешишь? А! Понимаю – Кассия… Потерпи еще немного, ладно? По старому знакомству…
– Ладно, немного потерплю.
– Скажи, а Марк Порций Катон Корнелиан, легат[54] у Констанция Хлора[55], тебе не родственник?
– Сын, – заулыбался Катон, – приемный. Из Сципионов, между прочим.
– А это кто такие?
– О Рим, что с тобой? – вздохнул Катон. – Сенатор, ничего не слышавший о Сципионах!
– Подумаешь! – обиделся Диокл. – Зато я умею такое сукно валять, какое и не снилось твоим Сципионам!
Помолчали.
– Ну, пора? – напомнил о себе Катон. – Не обижайся, мне уже в тягость… тут. А хочешь, сделаем так: я тебя сейчас крещу – на словах, но не до конца; а ты потом, если начнешь неожиданно помирать, платком с моей кровью…
– Сам же сказал: не жульничать! А еще епископ! Нет уж, приму Крещение как положено… а если не успею, начну кричать в Сенате или перед самим Диоклетианом, что я христианин. Может, и убьют. Так ведь считается?
– Так – считается. Ну что? Теперь пора?
– Теперь – пора… эй, секретарь! Иди сюда! Зови всех…
Площадь заполнилась народом; секретарь, солдаты, палач заняли свои места.
– Ты Катон, епископ христиан?[56] – спросил Диокл громко.
– Я!
– Назови пресвитеров, каких знаешь.
– По римским законам доносы запрещены.
– Императоры приказали тебе сдать все священные книги, которые у тебя есть.
– Non facio!
– Императоры приказали тебе принести жертву истинным римским богам.
– Non facio!
– Подумай о себе.
– Делай, что тебе приказано.
– Ты долго жил как сакрилег. Ты показал себя врагом римским богам и священным законам. Августейшие императоры не смогли убедить тебя возвратиться к исполнению римских религиозных обрядов. В предостережение тем, кого ты вовлек в свое преступное сообщество, ты своей кровью заплатишь за нарушение законов. Марка Порция Катона, как римского патриция, подобает казнить мечом.
– Deo gratias!
Катон поклонился президу, поклонился толпе и в полной тишине пошел к палачу. Он знал, что истекают его последние мгновения на земле, что нужно молиться, но как-то не получалось, не приходили единственно точные слова.
– Помоги, Господи, – прошептал епископ, и вдруг, словно яркая вспышка озарила старческую память: вспомнилась самая первая его молитва, та, что полвека назад спасла ему жизнь и душу:
– Верю в Иисуса Христа как в Единственного и Всемогущего Бога! Люблю Его за то, что Он дал мне все самое лучшее, ради чего стоит жить: способность любить Кассию, память о маленькой девочке на берегу чистого моря, способность радоваться при мысли, что на свете живет хороший парень Диокл Фракиец, которого я не убил… Люблю Бога моего Иисуса Христа и точно знаю, почему из всего, что пребывает ныне, любовь – главнейшая!
Царь
Историческая повесть
Царь Иван Грозный всегда привлекал и будет привлекать внимание русских людей: он слишком значимая фигура нашей истории. Каким он был? Что чувствовал? Чем объяснить некоторые его поступки, совершенно непонятные с точки зрения здравого смысла? Почему к концу жизни он вошел в состояние мучительного, надрывного покаяния?
Автор повести «Царь» дает свою версию ответов на эти вопросы и нисколько не настаивает на ее окончательной истинности. В конце концов, вниманию читателя предлагается не научное исследование, а всего лишь литературное произведение.
Глава 1
Февраль 1570 года, Псков
Псковский воевода князь Юрий Токмаков не знал, что предпринять. Слухи о масштабах погрома, учиненного государем в Новгороде, казались преувеличенными, нереальными, но беженцы говорили одно и то же: славный город умылся кровью.
Поражала чудовищная нелепица происходящего. Какое-то изменническое письмо, якобы найденное за иконой в Софийском соборе… Какими же недоумками надо быть, чтобы этакую улику без присмотра оставить?! И зачем вообще было его писать?! Нет, так заговоры не устраивают, их плетут с глазу на глаз и следов не оставляют…
Князь встал на колени перед образом Пречистой и заплакал от бессилия: «Как жить, Заступница? Как сохранить верность свирепому чудовищу, за грехи людские поставленному Господом в московские цари? Скорее бы уж на войну…» Пушки – они простые и честные, а уж в пушкарском деле князь Юрий был настоящий художник![57]
В низкую дверцу просунулась бородатая голова подьячего[58].
– Он пришел, воевода!
– Зови.
Странное существо переступило порог воеводских покоев. Лохматое, до глаз заросшее спутанными, похожими на войлок волосами, оно прикрывало наготу лишь обрывками овчины, когда-то бывшей тулупом. От босых заиндевевших ног шел пар.
– Жарко у тебя, князь, – неодобрительно заметил вошедший, – и дух тяжелый. Нешто в баню не ходишь? Негоже Рюриковичу[59] так себя запускать!
– Вот придет царь наш – всем баню устроит, как новгородцам, – горько пошутил воевода. – Что делать-то, Микула[60]? По лесам разбегаться? Выловят: с государем полторы тысячи опричников[61], каждый с боевыми холопами… сила!
– Нельзя православным людям от православного царя бегать, – твердо сказал Микула. – Он только того и ждет!
– Царь?
– Нет, – Микула неопределенно махнул рукой, – не царь. Тот, кто нашего Иванушку мучает. Встретим государя как положено – хлебом-солью. Ты, князь, впереди, а словене[62] около своих домов, на коленях. Отведет беду Господь!
– Хлеб! – вздохнул воевода. – Выбрал же время Иван играть в свои кровавые игрушки! Голод лютый на Руси стоит, уж и человечину стали в бочках засаливать. А я навстречу опричной сволочи сотни подвод с продовольствием выслал… как до осени доживем?!
– Что-то часто плакать ты стал, воевода, словно баба. Пора тебе на войну, пора!
– А скоро? – робко спросил Юрий Токмаков.
– Годик еще нас потерпи и отправляйся… чего спросить хочешь? Спрашивай, отвечу.
– Микула, а почему ты со мной всегда просто разговариваешь? Никаких «Юрашка, Юрашка!», «На мори акияни, на острове Буяни…», ну, как со всеми?
Микула весело расхохотался; глаза его засверкали озорством.
– Вон ты о чем! Так человек ты простой и правильный, с тобой и надо по-простому. Чего тебя смешить-то?
– А других смешишь?
– Кого смешу, а кого и пугаю, это уж как Господь положит. Я ведь не человек, а притча, которую Он рассказывает; своей воли не имею.
– А как ты понял, что на юродство благословлен?
– Этого не открою. Не велено.
Конные опричники черной змеей вползали в город. Царь на прекрасном тонконогом аргамаке ехал в середине колоны. Нет, покушений на него не было, но… на всякий случай. Боевые холопы расставляли пушки на окраине. Государь объявил, что казней во Пскове не будет, но… на всякий случай. В Тверь вон тоже входили под колокольный звон, и жители хлебом-солью встречали, а царь приказал – и разграбили Тверь! Весело с ним, с царем…
Около Троицкого собора стоял воевода с подносом, а вокруг дьяки[63] псковские, все на коленях.
Иван Васильевич сошел с коня и направился к воеводе. Нет, не к нему, а мимо, прямо ко входу в собор. Князь Юрий почувствовал всю нелепость своего положения: поднос этот глупый, булка на нем… ох, Микула, Микула! Неожиданно для себя князь шагнул вперед и заговорил:
– Великий государь! Прими…
Слова застряли в глотке воеводы – царь остановился и взглянул на него. Юрий Токмаков хорошо помнил прекрасный лик молодого Ивана Васильевича, его лучистые, добрые глаза, в которых лишь изредка просверкивали молнии гнева. Гнева, которому царь никогда не давал воли… Господи, да что же с ним случилось?! Ему же только сорок лет!
На воеводу смотрел оживший мертвец. Красноватая дряблая кожа складками лежала вокруг тусклых глаз, нижняя губа огромного синюшного рта выдавалась далеко вперед и слегка подрагивала, а вокруг неопрятными сосульками свисала сильно поредевшая борода… Кощей!..