Влюбленные в Лондоне. Хлоя Марр (сборник) Милн Алан
2
Закутанный в плед Иврард Хейл сидел, откинувшись в шезлонге на верхней палубе первого класса, и, поглощая полуденный суп, беседовал с миссис Понт-Пэдвик. Ему не слишком нравилась миссис Понт-Пэдвик, но нравились мысли о Хлое, на которые она его наводила. Через неделю он повернется, и перед ним… будет Хлоя. Таким счастливым он не чувствовал себя уже много лет.
Миссис Дора Понт-Пэдвик была вдовой «Эласто-пояса Пэдвика». В восемнадцать лет ей выпала привилегия представлять «Эласто-пояс» «в многочисленных его элегантных разновидностях» заинтересованным представительницам своего пола; и хотя ей полагалось говорить: «Только посмотрите, что творит «Эласто-пояс» с моей фигурой», большинство зрительниц сразу понимали, что фигура Доры творит с «Эласто-поясом». Чтобы заставить зрителей вспомнить и о Пэдвике, на сцену вместе с Дорой выходила пухленькая толстушка, воплощавшая принцип Утянутой Дородности, улыбками и ямочками подчеркивая, что и к другим талиям тоже может вернуться надежда. На мгновение Лили и Дора становились для зрительниц своего рода символами «До» и «После», пределов, в которые укладываются все научные изыскания.
Однажды на показе объявился джентльмен. Дора вернулась в гримерную, чтобы переодеться из модели «Сильфида» в «Виолетту», хихикая: «Ах-ах, там джентльмен!» Она считала, что должна быть шокирована, но находила, что испытывает приятное возбуждение. Несколько минут спустя вернулась в «Диане» Лили и расстроенно сказала: «Это всего лишь старый Пэдвик». И хотя мистер Пэдвик мог похвастаться благородными сединами, короткой бородкой и беззаветной преданностью своему бизнесу, даже он был не лишен человеческих качеств. «Виолетта» убедила его, что его вдовство чересчур затянулось.
Они зажили со всеми удобствами, но скромно в маленьком домике в Саттоне. Когда муж умер, Дора с удивлением обнаружила, что имеет две тысячи фунтов в год пожизненного дохода. Назвавшись миссис Понт-Пэдвик и заменив «Эласто-пояс» другим корсетом, она покинула Саттон.
– Только не сочтите за снобизм, сэр Иврард, – сказала она, – но я решила, что с меня Саттона довольно.
– Моя дорогая миссис Понт-Пэдвик, прекрасно вас понимаю.
– И с фамилией так же. Теперь признайтесь, сэр Иврард, когда я назвалась миссис Понт-Пэдвик, вы и не вспомнили про «Эласто-пояс», верно?
– В данных обстоятельствах вы не обидитесь, если я признаюсь, что до сегодняшнего дня никогда не слышал про «Эласто-пояс» и, насколько мне известно, ни разу его не встречал.
Несколько разочарованная миссис Понт-Пэдвик заверила его, что такой носят многие великосветские дамы.
– Не все они доверяются мне до такой степени, – улыбнулся сэр Иврард.
Их шезлонги стояли бок о бок. На третий день в море она перешла к новым откровениям:
– Забавно, но раньше меня многое расстраивало. Мой отец был химиком-аналитиком. Ну, не совсем так, он был обычным химиком. Но я всегда говорила, что он занимается аналитической химией. А теперь мне почему-то все равно.
– Вполне, вполне. У вас, наверное, много друзей в Америке?
– Честно говоря, нет. Не особенно. Но папа изобрел собственное лекарство от морской болезни, а поскольку его фамилия была Понт, лекарство он назвал «Понтин». Всякий раз, когда детьми мы ездили в Маргейт или Саут-Энд, мы отправлялись на лодке и испытывали его на себе – в качестве рекламы, если понимаете, о чем я, и на увеселительных прогулках, что тогда назывались увеселительными морскими прогулками, обычно лишь половине людей бывает дурно, но только не нам – из-за «Понтина», ну да не важно, вот как я пришла к мысли, что из меня хороший мореплаватель. Поэтому когда Сэмуэл умер, я отправилась в кругосветное путешествие и мне ни разу не было дурно. И теперь, когда мне больше нечем заняться, я просто плаваю в Нью-Йорк и обратно: кормят лучше, чем зачастую на суше, полезно для здоровья, и знакомишься с приятными людьми, а значит, почему бы нет, скажу я вам?
Иврарду она понемногу стала нравиться настолько, насколько ему вообще кто-то нравился. Он даже на мгновение подумал, что она очень ему нравится. Она была все еще очень хороша собой, старше Хлои на пять или шесть лет, предположил он, но хорошо ухожена; и она была достаточно оригиналкой, чтобы предпочитать самый монотонный вид путешествий по той простой причине, что ей так нравится. Почему курица переходит через дорогу? Ответом всегда считалось: «Чтобы попасть на ту сторону». В этом смысле справедливой была бы аксиома, что миссис Понт-Пэдвик не курица. Она пересекала океан, чтобы вернуться назад, и не боялась говорить об этом открыто.
– Впервые за многие годы встречаю столь разумную женщину, – сказал сэр Иврард и подумал: «Если бы рядом была Хлоя, мы отправились бы вокруг света вместе!» И, посмотрев на соседку, подумал: «Кому какое дело, разумная она или нет? И вообще какое кому дело?»
Он отправил Хлое телеграмму, сообщая, что в пятницу высадится в Саутгемптоне, задержится на уик-энд в Чентерсе и хотел бы провести с ней вечер среды, если у нее найдется время. Пока миссис Понт-Пэдвик еще трепетала после его комплимента, из телеграфной ему принесли ответ.
«Выезжаю в Саутгемптон в пятницу и по странному стечению обстоятельств проведу уик-энд в Чентерсе. Могу тебя подвезти. С любовью, Хлоя».
– Прошу прощения, – сказал он, стараясь сосредоточиться на Доре. – Что вы сказали?
– Надеюсь, не слишком дурные известия? – спросила Дора, ведь у него вдруг сделалось такое странное лицо.
– Нет, нет. Ни в коей мере. Мне нужно послать пару телеграмм, но спешки нет никакой.
Горизонт вставал навстречу перилам и снова падал, вставал и падал. Просто лежать и смотреть на него: вверх, вниз, вверх, вниз, лениво, лениво – лежать и думать о Хлое… Боже, как он ненавидит эту болтливую Понт-Пэдвик. И что ей не сидится у себя в Саттоне? Но скоро она уйдет, и он останется наедине с Хлоей.
Иврард Хейл был высокого роста, и Хлоя тоже. Их взгляды встретились поверх щебечущей толпы, и взгляд Иврарда говорил: «Люблю тебя, люблю тебя, моя дорогая», а глаза Хлои – «Люблю смотреть на тебя, дорогой». Всего одно-два слова других, но какое различие! Пространство между ним и Хлоей заполонили бурные взрывы чувств. Пассажиры без прошлого снова вдруг обретали семьи, их встречали матери, мужья, жены, дети, о которых надо было справляться или которых надо обнимать. И на фоне чужих голосов люди, которых как будто узнал, становились чуточку иными, приобретали новое измерение и попадали в иную категорию – соответственно тому, кто их встречал. Англия вернулась домой и распадалась на свои составляющие, Америка причалила в чужой стране, и ее противоборствующие штаты объединялись. Только миссис Понт-Пэдвик не переменилась. Она осталась у себя в каюте, где ждала, когда корабль повернет вспять.
Они улыбнулись друг другу, и улыбка Хлои говорила: «Ну и столпотворение! Шагу нельзя ступить! Как ты загорел…», а его – «Я мог бы стоять тут вечно, глядя на тебя. Я никогда не буду так счастлив». И действительно их единение казалось большим, чем будет еще некоторое время после первого соприкосновения рук. Только когда были повторены последние прощания, подтверждены без необходимости последние договоренности и устало преодолены все формальности расставания и прибытия, они смогли заговорить друг с другом как старые друзья, а не случайные знакомые, и произошло это не раньше, чем они выехали на ее машине в Чентерс.
– Спасибо, что приехала меня встретить, Хлоя.
– Я все равно собиралась в Чентерс, дорогой, глупо было бы не заехать.
Рассмеявшись, он покачал головой:
– Ты же знаешь, что там никого нет.
– А миссис Лэмбрик?
– Я и забыл про миссис Лэмбрик.
– Она не будет шокирована?
– Виду определенно не подаст и уж точно ничего вслух не скажет. За большее не поручусь.
– Что бы ни делал молодой хозяин, все правильно.
– Наверное, так… в общем и целом.
– Ты ведь меня не отталкиваешь, дорогой? Ты обрадовался моей телеграмме?
– Так обрадовался… Да, кстати, на тебе случайно нет корсета «Эласто-пояс Пэдвика»?
– Нет, дорогой. На мне узенький пояс с подвязками, который я купила в маленьком магазинчике дамского белья под названием «Элиза». Очень странный у нас разговор, надо посмотреть, к чему он приведет. Продолжай, голубчик.
Иврард умиротворенно улыбнулся:
– Какое удовольствие снова с тобой разговаривать. На корабле была одна дама…
– Так это на ней было?
– Она когда-то служила для них демонстрационным манекеном. Потом вышла замуж за изобретателя, а когда он умер, перестала их носить.
– Трагично, – сказала Хлоя. – Или еще как-то. Что она носит теперь? Сколько ей лет? Да, и как там уйма бразильянок?
– Их было только семь. Не преувеличивай.
Хлоя наградила его своей знаменитой улыбкой и вложила левую руку в его. Так она вела какое-то время молча, а потом вдруг сказала:
– За такую езду арестовать могут, и происшествие попадет в газеты. Тебя это беспокоит?
– Не слишком.
Еще немного помолчав, она сказала:
– Хотелось бы, чтобы все было иначе.
– Никогда не бывает.
– Нет. Кто всем заправляет?
– Бог, наверное. Но я не знаю, кто он.
– И я тоже. И я не знаю, что он делает. Не знаю, есть ли ему чем гордиться.
– Нельзя все валить на него.
– Нет, я ни на кого ничего не хочу валить. Просто хочу знать, кто дергает за ниточки.
Он повернулся на нее посмотреть, но ее глаза были устремлены на дорогу впереди, а по ее милому профилю он ничего не смог прочесть.
– Что тебя тревожит, дорогая?
– Общая неудовлетворенность. Мне надо сменить передачу, голубчик, не обижайся. – Отняв руку, она вернула ее на руль. – Не будь у меня здоровье такое отменное, я давно бы совершила самоубийство. А ты что думаешь о самоубийстве?
– Всегда есть завтра.
– В том-то и дело. Впереди всегда ждет проклятый день – в точности такой же, как любой предыдущий.
– Ты не можешь знать наверняка. Возможно, завтра ты кого-нибудь встретишь и влюбишься в него.
– Дорогой, я постоянно это делаю.
– Нет.
– Что ты хочешь сказать этим «нет»?
– Хочешь услышать?
– Да. Нет. Ладно, дорогой, скажи.
– Больше всего на свете тебе хочется счастливого замужества. Тебе хочется собственного мужа и собственных детей – трех: двух мальчиков и девочку. Тебе хочется собственный дом, чтобы им заниматься, сад, чтобы за ним ухаживать, детей в школе, чтобы им писать и планировать для них счастливые каникулы, собаку, которая каждое утро умоляла бы вывести ее на прогулку, старушек в деревне, чтобы с ними поболтать, и мужа, чтобы выслушивать о его делах, когда садитесь вечером обедать. Не знаю, будешь ли ты по-настоящему счастлива, и ты тоже не знаешь, но ты знаешь, что перед тем, как согласиться, должна быть твердо уверена в мужчине. Каждый следующий мужчина, которого ты встречаешь, может хранить ключик к твоему… воздушному замку. Ты поощряешь его любить тебя, ты пылко отзываешься на ухаживания, и… никакой огонь не вспыхивает. Но если этот претендент не подходит, всегда будет следующий.
Хлоя молчала так, что он решил, будто она не слышала или, услышав, обиделась. Но некоторое время спустя она сказала:
– Что со мной не так?
– Твой Барнаби. По твоим рассказам он мне понравился. Что с ним не так?
– Ничего. Он очень милый.
– Но ты его не любишь?
– Люблю, но только когда я с ним. Это ведь не любовь, правда?
– Нет.
– То, что ты сейчас сказал… это было восхитительно. Я едва не заплакала. Нет, мне правда хотелось. Но что, если ты Элизабет Барретт Браунинг, или Джейн Остен, или Эмили Бронте? Все равно ведь хочется писать. А кто станет писать книги тайком и урывками, между выгулом собаки и штопаньем детских носков? И если… Ох, милый, что, если дело во мне… сам знаешь, что я хочу сказать…
И Иврард закончил про себя с толикой горечи: «Если ты очень красива и если не хочешь тратить себя на мужа, на собаку и деревенских старух», а вслух сказал:
– Знаю. У тебя своя стезя и свое искусство. Но тогда тебе следовало бы этим довольствоваться. Что еще нужно художнику, если не завтра?
– Я – художник, которому вечно чего-то не хватает, – решительно сказала Хлоя.
Они ехали молча. На ум Иврарду пришли шутливые строчки:
- Как ни крути, как ни смотри,
- Что хочется Хлое? Сердце внутри.
Но вслух он их не прочел.
3
Верно говорят, что если они ваши, пока были живы, то после смерти вы сохраните их навсегда. Какой-то друг написал ему что-то подобное, когда погиб Джонатан, а он рассмеялся и поместил в «Таймс» объявление, мол, благодарит за сочувствие многочисленных добрых друзей и надеется, что в свое время напишет всем лично. Но не написал: сказать было нечего. Теперь он осознал, как это верно. Не погибни Джонатан, он уже вырос бы, и любое внешнее проявление любви между ними было бы дурным тоном, даже если бы имелась любовь, чтобы ее проявлять. Они встречались бы редко, писали бы друг другу как можно меньше. Он недолюбливал бы сноху или она его. Отец и сын расходились бы в вопросах политики или веры, у них были бы разные вкусы. Карьера сына обернулась бы разочарованием. Слишком много препон единству. А так все эти годы Джонатан не менялся, и все еще иногда, спускаясь летом к морю, держа мысленно Джонатана за руку, он вспоминал – теперь не печально, а счастливо – их первое вместе купание.
– В море ведь легче, правда?
– Гораздо.
– Это потому, что тебя соль поддерживает, и чем соленее, тем легче.
Тревожная краткая пауза, потом:
– А тут море очень соленое?
– Очень. Об этом даже в газетах пишут.
– Если бы там была сплошная соль, можно было бы просто сидеть сверху, правда?
На смех Иврарда Джонатан тоже рассмеялся – неотразимый смех, арпеджо чистейшего счастья.
– У тебя все получится. Любой, кто способен плавать в клубе «Бат», сумеет плавать в Атлантическом океане.
– Я не плавать боюсь, а того, что море такое огромное. Но я понарошку боюсь, потому что если ты тут, оно будет совсем доброе.
Увидит ли он когда-нибудь Джонатана? Никогда, если не считать внезапного возвращения видений прошлого – такие со всей яркой реальностью сна накатывали на него в Чентерсе. Только тут, ни в каком другом мире, мог жить Джонатан.
В то утро позднего октября, дожидаясь, когда спустится Хлоя, Джонатан ожил снова и подарил ему покой. В точности как понял Барнаби тем утром в спальне, так и Иврард понял вчера – с уверенностью, основанной на свидетельствах, которые не принял бы ни один суд, – что Хлоя никогда не будет его. Что она сказала и что не сказала, пока вела машину, достаточно все прояснило. На нее приятно смотреть, с ней замечательно разговаривать, но она не для него. Возможно, вообще ни для кого. С этого момента он превратился в ее опекуна, ее дядюшку, ее приемного отца. Хлоя и Джонатан – двое его детей. Он должен думать о ней так, если вообще будет о ней думать. Но лучше не думать.
Миссис Лэмбрик приготовила ей комнату в крыле для гостей и, по предложению Иврарда, устроила на ночь в гардеробной Джесси – в качестве горничной. Освежившись, Хлоя спустилась в небольшую обшитую деревянными панелями гостиную, которую он использовал под кабинет, с так хорошо знакомой насмешливой улыбкой.
– У тебя есть все, что хочешь?
– Да, спасибо, дорогой, только призрака королевы Елизаветы не хватает. Полагаю, она однажды там спала?
– Либо она, либо король Карл там прятался. Мы не совсем уверены. Сегодня ночью выяснишь.
– Надо же! Надеюсь, это будет Карл.
– Я про Карла Первого, знаешь ли, а не про Второго.
– О! Все равно надо посмотреть, что можно будет устроить.
– Слава Богу, Джесси будет при тебе компаньонкой. Мы не можем допустить скандала вокруг нашего благословенного мученика.
Хлоя посмотрела на него со все той же насмешливой улыбкой.
– Ты очень милый, Иврард.
– Спасибо, дорогая. Выпей коктейль. Обедать будем тут, если ты не против. Тут гораздо уютнее.
Трудно было сидеть наедине при свечах и не желать невозможного. «Моя племянница, – то и дело напоминал он себе в ходе обеда. – Только что обручилась со славным малым и в подробностях рассказывает о помолвке. А я ей – про Южную Америку. Моя племянница».
– Я там пробыл недель шесть. Отныне, когда приду в парламент, там с полным правом будут заявлять: «Этот человек знает, о чем говорит. Ха, старина, он же был там». Я почти шестьдесят лет прожил в Англии, но когда я говорю об Англии, никто не заявляет: «Это же авторитет», просто твердят: «Он же консерватор, что с него взять».
– Никто ни в чем не авторитет, дорогой. Можно подумать, что человек, большую часть жизни проведший в Доме правосудия, будет знатоком права. Но на каждом процессе обе стороны прибегают к помощи адвокатов и слышат абсолютные противоположности. Глупо. Ну и что? Можно мне кусочек твоего тоста, золотко? Свои я, кажется, уже съела.
Он толкнул к ней корзинку:
– Как тебе обед?
– М-м. Я авторитет по части гастрономии. Божественно.
После играли на бильярде.
– Умеешь играть? – спросил Иврард.
– Чуть-чуть.
– Дам тебе фору сорок к ста, и посмотрим, что получится.
Но он все понял, едва она взяла в руки кий.
– Я играла много-много лет назад, – извиняясь, объяснила она.
– Когда была грудным младенцем?
– Чуть старше. – Произнесла она это с презрительным пожатием плеч, воспрещавшим дальнейшие расспросы: мгновенное видение из ее прошлого, о котором он знал так мало.
– Не товарищеская у нас выходит партия, – сказал Иврард, когда счет стал 75 на 40 в ее пользу, – и я говорю это не потому, что проигрываю. Если ты играешь, то не хочешь разговаривать, а если не играешь, то и не должна.
– Давай бросим, ладно, дорогой? И вообще тебя, наверное, слегка укачивает. Ты ходишь вокруг стола, словно по верхней палубе. Лучше научи меня играть в пикет.
За карточным столом оказалось гораздо приятнее. И правда, быть единственным наставником девушки, которую любишь, в игре, которую любишь, – почти вершина счастья.
Когда она пошла спать, он поцеловал ее на ночь, как поцеловал бы племянницу. Сочла ли она поцелуй в щеку старомодной галантностью по отношению к женщине, которая одна ночует с ним в его собственном доме? Или знала, что отныне он больше ни на что не надеется? «При всей ее светскости, в том, что касается любви, она просто дитя, – думал он. – Она не знает, что я вычеркнул себя из списка претендентов».
Но всю ночь напролет он пролежал без сна, стараясь выгнать из головы мысль о том, где и как она спит, и говоря себе, что возможно… и говоря себе, что однажды… и говоря себе, что никогда… что отныне все кончено. И всю ночь напролет под ним качалась комната – такая же непрочная, как его собственная решимость.
Завтракал он наедине с «Таймс», довольный мыслью, что нет на свете таких газет, как английские, и недоумевая, как столько месяцев без них обходился. Он заглянул в конюшню и в сад, поговорил с десятком людей, лошадей и собак до того, как Хлоя спустилась к нему на террасу.
– Доброе утро, дорогой.
– Доброе утро, моя милая. Хорошо спала?
– Замечательно. – Племянница и дядюшка поцеловали друг друга. – А ты?
– Неплохо. Прочные туфли есть?
– Настоящая сельская девчонка. – Она натянула твидовую юбку на коленки, чтобы предъявить и самой еще раз осмотреть туфли.
– Сойдут. Сыровато, но к тому времени, когда выйдем к морю, солнце пробьется. Иди и поздоровайся, Джейн.
Кокер-спаниель, робкий и взволнованный, как викторианская девушка на своем первом балу, появился, махая хвостом, и закружил юлой вокруг ее коленей.
– Джейн, дорогая, помнишь тетю Хлою?
Хлоя присела на корточки, и Джейн прижалась к ней, глядя на Иврарда, точно спрашивая: «Ты ведь этого от меня хочешь, да? Она друг?»
– Вперед, Джейн. Кролики!
Джейн в пылу возбуждения скатилась со ступенек, понеслась зигзагом, прижав нос к земле, по тисовой аллее, обернулась, проверяя, идут ли они, счастливо дважды тявкнула и остановилась нетерпеливо дожидаться их у калитки.
– Это заповедные угодья Джейн, – сказал Иврард, закрывая за ними калитку.
– Она хотя бы одного кролика поймала?
– Нет. Ее ждет ужасное мгновение, когда она догонит одного, а он повернется, посмотрит на нее и скажет: «Да? Что вы такое говорили?», а Джейн придется ответить: «Вы… э… я… что… э?..», а кролик приподнимет одну бровь, и Джейн побежит украдкой прочь и никогда уже не будет прежней. Люблю начало осени. Осенью мы ближе к природе, чем в любое другое время года. Осень ощущаешь нутром и чувствуешь ее запах.
– А еще слышишь. Прислушайся.
Они стояли, окутанные туманом, в собственном мире пустоты. Справа от них лес спускался с холма и исчезал в тумане. Тишина. Если не считать капель с деревьев, от чего Вселенная почему-то казалась только тише.
– Вот таким будет Судный день, – сказала Хлоя, – или был бы, будь я Богом. Таинственным, застывшим в ожидании, но не пугающим.
– Да. Именно таким. Прочесть тебе две самые волшебные строчки во всей поэзии?
– Прочти.
– Лучше ты прочти. Две первые строчки «Оды к осени».
– «Пора туманов…»? – чуть удивленно начала Хлоя.
– Нет, не этой, лучшей, но пера худшего поэта. Томаса Гуда.
– Извини, милый. Я их не знаю.
– Тогда давай я. Но сначала послушай. Я хочу сказать, не меня, а вообще все. Все, что можешь слышать, видеть и обонять… – Он невольно поднял руку. – Слушай!..
А потом медленно произнес:
- Увидел я старую Осень туманной зарей,
- Стояла она недвижимо, как вечный Покой,
- И слушала тишину.
Только туман, тишина и капли с деревьев. Но не навевающие грусть, а по-своему странно прекрасные. У Хлои вырвался огромный вздох сожаления по чему-то не сбывшемуся.
– Это волшебство, – сказал Иврард, когда они пошли дальше. – Волшебство в том, как слова могут значить больше себя самих или за краткое мгновение передать тебе огромный опыт. Есть строки… Как бы мне ни было одиноко, даже подумав о них, я чувствую себя счастливым, точно я часть всей этой красоты и мне этого довольно. Точно я сам их написал… а что еще важно?..
– Почитай мне еще, – попросила Хлоя, но мыслями была как будто очень далеко.
– Ты бывала когда-нибудь в море в открытой лодке в непогоду, когда «сквозь волны пенные Аид в нас ливнем метил»? Слышишь распев волн, чувствуешь одиночество… «Ливнем метил» – мне достаточно повторить их про себя, и я уже там. Это волшебство.
– Чье это?
– Теннисона. Из «Улисса». Но можешь взять себе Квебек.
– Спасибо, дорогой. Кажется, мне не хочется.
«А чего ей хочется?» – думал Иврард. Покоя, удовлетворения, счастья? Все это он мог и хотел ей дать, если бы она позволила, но понял вчера, что всего этого она от него не примет. «Какая путаная штука – жизнь, но жить в ней мне нравится. Мне даже нравится быть несчастным, поскольку невзгоды и неурядицы – следствие общей путаницы или часть Великого плана. Мне нравится, что можно подняться над горем и неурядицами и взглянуть на мир с высоты. Как же я напортачил в этой жизни! И как же интересно смотреть на неурядицы и суету и думать, как же я напортачил…»
Туман поднялся, потянулся, истончился, так что на мгновение перед ними предстало солнце в серебряных вуалях, а после вуали растаяли, и впереди возникло небольшое неровное пятно синевы, потом пропало и оно тоже, и на мгновение на юге появилось солнце, теперь уже бледно-лимонное. Словно бы день не мог решиться и говорил: «Стоит ли? Не стоит?.. Да. Нет». И пока он колебался, все решилось за него, и небо окрасилось голубым, и в вышине засияло солнце, и утро стало исключительно ясным. Под ними расстилалось море, шурша тихонько о залитый светом песок.
– О, Иврард! – Хлоя вцепилась в его локоть. – У тебя есть все это! Это восхитительно. Ты можешь обойтись без меня.
– Ты сделала бы это еще восхитительней, дорогая.
– Не сделала бы, не сделала бы. Ты меня не знаешь. Я никому добра не приношу. От меня никакого толку.
– А мне ты нравишься, – сказал он с улыбкой, в которой были равные доли насмешки и сожаления.
– Пусть так и остается, дорогой. Если сумеешь, я тебя не подведу.
– Договорились, моя милая.
«Если не знаешь, что сказать, не говори, – звучала одна его жизненная максима. – Если не знаешь, что делать, ничего не делай. Не говори ничего, не делай ничего – только ошибешься и еще больше напортишь. Через несколько дней мы будем ужинать в «Савойе», и она станет веселой, загадочной Хлоей, которую я знаю так давно и которую я никогда не знал. Сейчас здесь на берегу настоящая Хлоя, незнакомая, чужая. Мне нечего ей сказать».
Отпустив его локоть, она радостно защебетала, снова став прежней Хлоей:
– Десятого премьера Уилла. Я сказала кому-то, что иду с тобой. Тебя устраивает, дорогой?
– Конечно. Я куплю билеты.
– Незачем. Уилл, конечно же, их тебе пришлет. Или мне.
– Я предпочел бы купить. Что хочешь, в партер или в ложу?
– Ложу, голубчик. Люблю смотреть на критиков. Они такие серьезные и безобразные.
– И чтобы на тебя саму смотрели.
– Но, дорогой, если такое случится, что мы-то чем можем помешать?
– Значит, в ложу. Еще кого-нибудь пригласишь? Кто у нас последнее приобретение? Я изучу его за тебя и скажу, какую ты совершаешь ошибку.
Хлоя посмотрела на него, подняв брови.
– Не понимаю, о чем вы, сэр Иврард, если простите такое замечание, и я думала пригласить только даму, миссис Клейверинг…
– Ах, Китти? Конечно. Но вы обе должны пообещать вести себя как следует. Не хихикать.
– Истинные леди, как я или моя подруга миссис К., никогда не хихикают, – с достоинством парировала Хлоя. – За икоту не поручусь, если после шампанского, но обязательно с «Извините!» и закрыв ладонью рот. Но хихиканье противно нашей природе.
Рассмеявшись, Иврард снова взял ее за руку. Это была Хлоя, которую он знал.
Глава XIV
1
Мистер Уилсон Келли привез свою труппу в Лондон. Его новую пьесу, премьера которой столь многообещающе прошла в Калверхэмптоне и побила местные рекорды в Блэкпуле и Сандерленде, теперь определенно ожидал аншлаг в театре «Бельведер» 10 ноября. Предполагалось, что на нее соберется весь бомонд.
В кабинете постоянного антрепренера, предоставленном по такому случаю в Оперном театре в Киддерминстере, мистер Уилсон Келли устраивал совещание. Он сидел во главе стола, а перед ним стояли чернильница и письменный прибор с розовыми промокашками. Портфель с документами лежал слева от промокашек, недавно очиненный карандаш – справа; на розовом письменном приборе – несколько листов бумаги; и любой театрал тут же догадался бы, что перед ним Джордж Дэнверс (Уилсон Келли), председатель совета директоров «Горнодобывающей компании Белла Виста», который готовится сообщить или сожалеет о своей неспособности сообщить о крупных дивидендах. Будь декорации расставлены как надо, где-нибудь стоял бы стакан воды, но все делалось чуточку наспех, и мысль о том, что мистер Келли потребует стакан воды в одиннадцать утра, могла показаться слишком нереалистичной, чтобы возыметь материальный результат.
По правую руку от председателя восседал управляющий – мистер Джон Поуп Феррьер. На коленях у мистера Феррьера примостилась бутылка пива, еще одна стояла перед ним на столе. Письменный прибор был отодвинут в сторону, поскольку мистер Феррьер по праву полагал, что и без него способен изобразить любую степень глубокомыслия, какую только могут потребовать события. По левую руку от председателя сидел его личный секретарь мистер Кэрол Хиггс. Молодой мистер Хиггс, надеявшийся, что однажды его примут за «старого» мистера Хиггса, щеголял и – в некотором смысле – вел борьбу с большой, натертой до блеска вересковой трубкой, но шесть использованных спичек на его письменном приборе свидетельствовали, что он еще не одержал верх.
На повестке дня стояло, как выразился перед началом Келли, переименование «Косточки удачи». Немногие драматурги, когда впервые берутся за перо, осознают, сколь многое зависит от названия пьесы. Немногие театралы, впервые прочитав афишу, осознают, какая борьба идет за кулисами между автором и антрепренером. С того момента, как Шекспир раздраженно сказал Бербеджу: «Да назовите хоть двенадцатая ночь, или что угодно», и Бербедж назвал пьесу «Двенадцатая ночь, или Что угодно?», или, возможно, с более раннего этапа, когда спору между Бербеджем и его помощником о том, какое из двух названий – «Бенедикт и Беатриче» или «Беатриче и Бенедикт» – принесет больше сборов, положило конец презрительное замечание Шекспира: «Много шуму из ничего, скажу я вам», – с тех самых времен у авторов начал развиваться комплекс неполноценности из-за названий их пьес. Они поняли, что споры с антрепренерами всегда будут им не по зубам. Окрестить трагедию им еще позволялось: это им гарантировало упорное сопротивление Шекспира названиям вроде «Призрак на замковой стене», «Глубины падения и неблагодарная дочь». Но романтические комедии были отданы на растерзание председателю совета директоров.
Важных критериев для удачного названия немного. Оно должно разжигать любопытство и одновременно сообщать кое-что о пьесе. Оно не должно звучать чересчур замысловато, чтобы зритель не стеснялся рекомендовать пьесу другу, а тот не поставил бы зрителя в неловкое положение, переспрашивая: «Что-что?» Оно должно быть оригинальным. Оно должно быть достаточно коротким, чтобы его легко и без особых затрат можно было втиснуть в газетную остроту и чтобы оставалось место для имени Уилсона Келли крупным шрифтом в анонсах ежедневной прессы. Все это Келли объяснил молодому мистеру Хиггсу, который появился в тот момент, когда его трубка в равной мере не откликалась ни на вдохновение, ни на выдох, и который потому был не в настроении дискутировать.
Свою пьесу молодой мистер Хиггс назвал «Дядюшка Амброз». У Уилсона Келли имелся одноименный брат, который недолгое время проучился в Оксфорде и теперь имел приход в Линкольншире. Побаиваясь, как и многие актеры, что его по ошибке примут за данного джентльмена, Келли имел обыкновение называть «мой брат во церкви» или вспоминать какой-нибудь анекдот из тех дней, когда «мой брат учился в Оксфорде» – не проявляя при этом ни малейшего недовольства именем, внешностью, манерами и, по сути, самим фактом существования Амброза. А потому первым его вкладом в соавторство с молодым мистером Хиггсом было превратить своего персонажа в дядюшку Дадли, а вторым – чтобы убрать ненужную аллитерацию: переименовать саму пьесу в «Косточку удачи».
– Как вам это, мистер Хиггс? – спросил тогда он.
– Замечательно, – ответил мистер Хиггс. – Что это значит?
– Будет вам, мистер Хиггс, вы же знаете, что такое косточка, которая приносит удачу. Она ассоциируется с исполнением желаний – иными словами, с появлением удачи, в данном случае в лице дядюшки Дадли, которая способна повлиять на положение семьи. Во втором акте можете дать нам что-нибудь про косточку. Косточка, разумеется, будет метафорическая.
– Понимаю, понимаю, – поощрительно кивнул мистер Хиггс.
– «Косточка удачи», – любовно повторил Келли, – если у вас, конечно, нет альтернативных вариантов.
– Как насчет «Удача косточки»? – спросил мистер Хиггс. – Вроде бы лучше передает смысл.
После минутного удивления Келли всерьез над этим задумался, а после объявил – не без причины, – что зависит от того, как посмотреть. Мистер Хиггс согласился, и пьеса осталась «Косточкой удачи».
– Вот как обстоят дела, – взял слово председатель. – Мистер Хиггс согласен, что «Косточка удачи» не дает нам всего, чего мы хотим. Только не в Лондоне. А ты что скажешь, Джон?
– Я всегда говорил, – отозвался Феррьер, – что это омерзительное, ужасное название.
– Да, да, мистер Хиггс теперь это понимает. Есть идеи, мистер Хиггс?
Мистера Хиггса посетила безумная идея спросить Уилсона Келли, нет ли у него при себе шпильки, но он отверг ее как бестактную. Прочих идей у него не наблюдалось.
– В таком случае мне пришла одна идея, – сказал Келли. – Я думал назвать пьесу «Мэ-э-э, мэ-э-э, паршивая овца», что подчеркнет суть первого акта, а именно, что Дадли был паршивой овцой в семье. Сделаете это для меня, мистер Хиггс? Это же просто строчка-другая.