Учебник рисования Кантор Максим
- Допустим, пых.
- Настоящее - это мы сами, а то, что мы сделали, - менее настоящее, правда?
- Пожалуй.
- Зачем рисовать лимон на холсте, если можно лимон положить на стол?
- Верно. Ты всегда так говорил.
- Или - еще дальше шагнем: надо съесть лимон и рожу скроить, что мне, мол, горько. Так ведь лучше выразишь суть лимона, чем рисунком?
- Конечно!
- Потому что, рисуя лимон, мы хотим передать его свойства, верно? Но если можно передать свойства лимона быстрее и нагляднее- зачем рисовать?
- Именно это мы и делаем - разрушаем стереотипы, и сразу показываем суть, - сказал Гриша значительно.
- Значит, художник (ну, скажем, я - или ты) объявляет, что старого, обособленного от художника, искусства нет, а отныне суть творчества воплощена в самом авторе, то есть главное - человек и его проявления, верно? А отдельного от художника продукта быть не должно, правда?
- Верно, пых-пых, - сказал Гриша. Все-таки как ни неприятен был порой Струев, но поговорить умел. Вот за что мы его ценили. Язык подвешен.
- Скажем, этот самый Гастон Ле Жикизду, его ноги, живот, задница все вместе есть высказывание, верно? - он самим собой олицетворяет искусство. Так?
- Да, именно так! Заметь, Семен, мы открыли это раньше других! Надо установить приоритеты! Необходимо обозначить культурные вехи! Какие мы штуки вытворяли! Я рассказываю здесь о наших перформансах, люди аплодируют! Как Осип Стремовский разделся и выкрасился в индейца? А? Краснокожий в красной стране? Такое не забудешь. Радикально, а?
- Перестань. Такую штуку давно придумали. Совсем не мы.
- А кто же? - насторожился Гузкин. - Ты Ива Кляйна имеешь в виду? Эпизод, когда он голых баб синей краской мазал и к холсту прижимал? Но все-таки, Семен, это уступка плоскости. Зачем нужен холст? Не принимаю возражения.
- Задолго до Кляйна, - сказал Струев.
- Любопытно, - сказал Гузкин.
- Две тысячи лет назад, - сказал Струев, - на деревянном кресте, в голом виде. Классный был перформанс.
- Ах, ты это имеешь в виду! Но это же не искусство.
- А что такое искусство?
- Искусство! - сказал Гузкин, - это мы до вечера не выясним. Допустим, я скажу так: искусство - это дискурс свободы, - и Гузкин пристально посмотрел на Струева: узнал тот цитату из Розы Кранц или не узнал.
- Пусть так. Дискурс свободы, хорошо. Давай вернемся к твоему Гастону. Скажи мне: свободный человек - свободен всегда или он свободен только от двух до шести, а потом - холуй?
- Всегда, - сказал Гузкин надменно. На верхнем этаже особняка в квартале Марэ эти слова прозвучали достаточно весомо - и панорама за окном была подходящая: Пляс де Вож, подстриженные платаны, - свободный - свободен всегда.
- Так вот. Если человек объявляет самого себя искусством, то он должен каждую минуту быть искусством, без перерыва на обед, ведь картина в музее всегда картина. И если хочешь быть вместо нее - то изволь отыграть роль до конца, стань искусством взаправду. Понимаешь? А если художник после перформанса идет ужинать или спать ложится - то он соврал. Пойми, нельзя объявить себя солдатом в походе, - рассказал Струев про свой заветный образ, и в поход не пойти. Ты это понимаешь?
- Нет, - сказал Гузкин, - не понимаю, пых-пых.
- Ну, вот, например, ты скажешь, что ты идешь в поход, а сам ляжешь спать.
- Мое дело. Захочу - и спать лягу. Может быть, я передумал в поход ходить - имею право. Я, Семен, свободный человек, к этому быстро привыкаешь. Имею право выбора - и вместо похода буду сигару курить, пых.
- Имеешь право, пока ты не солдат. А как стал солдатом - уже не имеешь, и дело это уже не твое. Или не ходи в армию - коси под шизофреника. Солдат, он тогда только солдат, когда его могут убить - и он к этому готов.
- Не понимаю, - сказал Гузкин, - разве обязательно дать себя убить, чтобы стать солдатом? Вот я по телевизору видел, как американцы гвоздят Афганистан: вот это солдаты! Цивилизация! Точечное бомбометание, - сказал Гузкин, и ему доставило удовольствие произнесение этого слова, почти такое же удовольствие, как слово «Дорсодуро» - такая за этим словом стояла сила и уверенность, - и уверяю тебя: по себе они попаданий не допустят! Какое там! Современная война - это когда ты бьешь по противнику, а он до тебя и достать не может. Сами они такие чистенькие, в белых рубашечках, даже в очках, сидят и кнопки на пульте нажимают, - и Гузкин стал описывать виденный им по телевизору репортаж с мест боевых действий. Откуда, собственно, шла трансляция, Гузкин не помнил: то ли Белград бомбили, то ли Кабул, то ли какой -то арабский город; заинтересовало его не само место действия - отличить по разрывам и руинам один город от другого было затруднительно. Гузкин был впечатлен солдатом, отвечавшим на вопросы корреспондента. Гузкин описал его Струеву, по рассказу Гриши выходило, что солдат был совершенный «студент»: в очках, в белой рубашке - отличник из колледжа, который сдает экзамен по истории современного искусства.
- Вот такие ребята теперь воюют, - сказал Гриша.
- Это ты верный пример привел, - сказал Струев, - они настолько же солдаты, насколько мы художники. И они - не солдаты, и мы - не художники.
- Еще какие солдаты! Не нашим дуболомам чета! - и Гузкин рассказал, как аккуратные выпускники колледжа посылают в бой огромные машины. Такой вот мальчик, не снимая очков, тыкнет пальчиком в кнопку, и линкор пузыри пускает, - сказал Гриша Гузкин, испытывая гордость за неизвестных ему мальчиков в очках и презрение к неведомым ему линкорам, - о, они церемониться не любят!
- Это точно, - сказал Струев.
VIII
Полгода назад, когда ушедший ныне на покой первый президент свободной России, пьющий мужчина с мясистым лицом, был оповещен мировым сообществом о том, что прогрессивное человечество вскоре начнет бомбить Сербию, он решил - неожиданно для России, мира и для самого себя - проявить российскую державную волю и поддержать братьев-славян. А шта? - в опьянении своим державным видением вопроса воскликнул нетрезвый президент, - в стороне мы нешто останемся? Дудки! Не дадим, панимаешш, братьев в обиду, вот шта! То была последняя попытка российской власти почувствовать себя ответственной за судьбы мира. В ночь перед возможной атакой подразделение русских десантников высадилось на сербском аэродроме в Приштине, захватило аэродром, и это могло означать только то, что сейчас на этот аэродром станут высаживаться русские воины, и они не дадут утюжить точечным бомбометанием город, завещанный русской чести генералом Скобелевым. Грузовики российских военных шли через сербский город, окружая аэродром, и сербы кидали солдатам цветы. Российские граждане пялились с недоумением в экраны телевизоров - они уже отвыкли от того, что их страна может себе позволить некоторую самостоятельность. Даже такой немудрящий жест, как отказ премьер-министра России приехать с визитом в Вашингтон, когда Вашингтон решил бомбить Югославию, был расценен как подвиг. А тут на тебе! Солдаты маршируют! Никак защищать будем братьев-славян? Событие это взбудоражило Москву. Даже мирный Пинкисевич сказал: давно пора. А то все уже о нас ноги вытирают. Гордость надо иметь. Хрен с ними, с сербами, плевать я на них хотел, но мы хоть характер покажем. Этот наш, хоть и пьет, а мужик с норовом. Профессор же Татарников, коего взволнованный Рихтер призвал включить телевизор, заметил своему пылкому другу - ну и что? Глупость одна и фанаберия. Как пришли, так и уйдем. Ну захватили аэродром. А делать с аэродромом что станем, картошку посадим или морковь? Как часто бывало, Татарников не ошибся в циничных своих прогнозах: репортажи следующего дня показали тех же десантников, хмурых головорезов с оружием и в поту, растерянно смотрящих в камеру, - они не знали, что им делать с аэродромом. Приказов не было, напуганный собственной смелостью президент пил, мамки с няньками извинялись перед мировым сообществом, полк простоял без дела три недели; ни картошку, ни морковь сажать не приказали, но и других целей не просматривалось; постепенно грозные десантники сдали позиции аккуратным мальчикам в очках и в белых рубашках, не похожим на солдат. То были части американской армии. Затем десантников отозвали прочь, а вскоре началось изгнание братьев-славян из Косово.
IX
- Друг мой Струев, реальность изменилась: и армия другая, и искусство - другое.
- Нет, - Струев подумал и сказал: - Если искусство стало совсем другим - тогда для этого занятия пусть придумают другое название. Но если на место старого искусства подставили новое - оно обязано соблюдать те же правила. Потому что правила относятся не к искусству, пойми, но к тем, кто на искусство смотрит.
- Ох, - поморщился Гриша Гузкин, - ты еще скажи, что искусство предали.
- Нельзя пойти в поход - и не пойти одновременно. Нельзя устроить войну - и не принять условий войны. Нельзя объявить самого себя картиной и не стать картиной.
- Оставим военную тематику, умоляю, - попросил мирный Гриша, пожимая плечами; вложение средств в военное производство не изменило его личных пацифистских наклонностей; про пули нового калибра он вспоминал редко, а предложение Оскара вложить дополнительные средства в какие-то корабли принял, не вникая в предмет. - Скажи, что хочешь про искусство - но, будь добр, без пушек и автоматов. Зачем насилие?
- Затем, что либо ты врешь, что собой олицетворяешь искусство, либо ты должен сам стать картиной.
- Как это?
- В картине все - по-настоящему. То есть все - нарисованное, но внутри самой картины - все по правде. И ты, если хочешь стать картиной, - все делай взаправду; хочешь показать смерть - умирай.
- Не понял. Зачем мне умирать?
- Что тут непонятного? Вот раньше - писал парень картины маслом, а сам жил отдельно от картин. Его собственная жизнь - и жизнь картин: это две разные вещи, не так ли?
- А те подвижники, которые себя отдали без остатка творчеству? - взволнованно спросил Гриша и даже сигару в сторону отложил, не сочеталось пыхтение дымом с взволнованными словами. - Сезанн или Шагал? - Гриша вспомнил о современных процессах в искусстве и для полноты картины прибавил еще одно громкое имя: - Или, допустим, Сай Твомбли? Он разве не самозабвенно посвятил жизнь искусству? Самозабвенно, Семен!
- Твомбли? - переспросил Струев, - это который белые черточки корябает? Он посвятил жизнь искусству, разумеется, посвятил. Еще как самозабвенно! Но он мог и вина выпить, и девку тpaxнyть. А сама картина этого не может - она к стене привинчена. Что значит - отдал себя творчеству? Не перелез же он сам внyтpь картины? Он туда не влезет, большой очень. Он живет в доме, спит на кровати, а картина всегда висит на стене. А на ней, скажем, Христос нарисован, и Христос к кресту прибит; ему нипочем с креста не слезть - он же нарисованный. И тому, автору первого перформанса, ему тоже с креста было не слезть, понимаешь? А художник - он порисовал и погулял, он же отдельно от картины живет. Он порисовал - и спать лег. Он - свободный человек, как ты выражаешься.
- Ну что ж, - сказал Гузкин и снова взял сигару и пыхнул дымом; долго курится эта «Гавана», на час хватает, если, конечно, курить с умом, - что ж, это только нормально. Ты имеешь в виду, что художник производит вещь - и сам автономен от своей вещи. Да, согласен с этим, пых-пых.
- И вещь может говорить одно, а сам художник лично может этого не говорить. Он даже может говорить прямо обратное. Ведь верно? Делакруа же на баррикады не лазил? Он в ресторане рагу кушал. И Жерико на плоту не умирал.
- Это аллегория, - сказал Гузкин, но не очень уверенно.
- Пусть будет аллегория. Мол, поднимайтесь все против обобщенной несправедливости. И голая девушка на баррикаде к этому призывает. Очень хорошо. Призыв этот звучит всегда, каждую минуту. Девушка этот призыв выкрикивает постоянно. А художник сказал его однажды, а потом передумал. Стал потом охоту в Алжире рисовать. И толстых теток. И никаких больше призывов. И зачем ему? Он уже накричался, призывы отдельно от него живут, сам он может теперь думать иначе, верно?
- Автономное искусство, - сказал Гриша (он не помнил, чью именно мысль цитировал - Кузина или Шайзенштейна; впрочем, он и сам был убежден в правоте этих слов, так что утверждение принадлежало и ему тоже) - автономное искусство есть достижение западной цивилизации.
- Пусть! Но однажды художнику показалось недостаточным говорить через посредника - зачем изображать лимон, голую девушку, Христа, если можно самому быть лимоном, голой девушкой и Христом? Так - нагляднее выйдет, верно ведь? Художник сам кровью на сцене истечет или в голую девушку превратится (есть такой Снустиков, он еще операцию не сделал, но уже почти стал Марианной). Это ведь закономерный шаг вперед, ты согласен?
- Бесспорно, - сказал Гузкин, - рано или поздно, но от условностей мы отказываемся.
- И здесь, в этом пункте, - обман. Художник говорит, что искусство и жизнь - уравнялись, но это неправда. Ты, художник, перестал производить отдельный от себя продукт - ты выражаешь сам себя и ничего другого не создаешь, так? Но при этом ты не согласен с тем, чтобы твоя жизнь стала равна твоему самовыражению - ты еще и кушать хочешь, и девок тискать. Ты превращаешься в искусство, но одновременно ты автономен от своего искусства. Ты олицетворяешь творчество, но ты не собираешься до конца с ним слиться - ведь ты не дурак. И получается, что ты автономен сам от себя. Разве ты не чувствуешь тут противоречия?
- Нет, - искренне сказал Гузкин, - я - не чувствую.
- Ты солдат - но в себя стрелять не дашь, ты солдат ровно настолько, чтобы по другим палить. Ты не чувствуешь, что это несправедливо?
- Нормально, - сказал Гузкин, - все бы так хотели, да не все могут.
- Если я отказался от картин - то затем, чтобы выражать себя не посредством чего-то, а - буквально. Вот, существую я, и я прямо себя выражаю. Но ведь мы не самовыражаемся, в том смысле что все равно остаемся в стороне. Мы совершаем такой же точно искусственный поступок, как и при написании картины. Только теперь картины нет. Только теперь еще и врем вдобавок: говорим, что там, на сцене, именно мы - и никакой искусственности не существует.
- Имеем право, - настойчиво сказал Гузкин, - и солдат имеет право закрыться щитом, и мы имеем право домой пойти после спектакля. Я так считаю, что мы - артисты. Да, Семен, художник сегодня - это артист, который раскидывает купол своего цирка то в Париже, то в Нью-Йорке. Мы - бродячие жонглеры, комедианты.
- А картина, - повторил Струев, - картина висит на стене всегда.
- Далась тебе эта картина.
- И девушка на баррикаде кричит всегда.
- Пусть себе кричит, - сказал Гузкин, - плевать на нее.
- Плевать или не плевать, а Марианна всегда на одном месте - и всегда кричит.
- Что же теперь делать, - спросил Гузкин насмешливо, - я этому факту помочь не могу.
- Вы, - спросил Струев, - с твоим Гастоном, когда рояль говном мазали, вы над буржуазией хотели посмеяться?
- Когда Гастон Ле Жикизду обмазал клавесин навозом, - сказал Гриша, - он хотел посмеяться над стереотипами, принятыми в буржуазном обществе. О, мы враги стереотипов! О, мы с Гастоном спуску буржуазии не даем!
- А потом вы сели с этими буржуями обедать.
- И неплохо пообедали, честно признаюсь. Потому что мы занимаемся искусством, Семен, а не революционной деятельностью.
- И тебе не хотелось схватить графиню Тулузскую за волосы и сунуть ее головой в этот рояль? - спросил Струев, и Гриша испугался, так буднично и просто спросил его Струев; точно так же он и директору зала в Москве говорил, что обольет его бензином. - Или - взять и обмазать всю ее говном? В рот ей горстями пихать - пусть жрет! Не хотелось, нет?
- Ты сошел с ума, - сказал Гриша, - все-таки есть разница между искусством и хулиганством.
- Конечно, - сказал Струев, - конечно. А вот Марианна кричит всегда.
- И что же, - спросил его Гузкин, - теперь никакого творчества?
- А зачем оно?
- Ни перформансов, ни инсталляций?
- Посмотрим, - сказал Струев, - время покажет.
- Значит, искусством торговать не будем? Финансами заниматься не станем?
- Почему? - Струев пожал плечами. - Станем, конечно.
- Зачем тебе деньги?
- Истрачу. Можно пропить или что другое полезное сделать. Пригодится. Подпольщикам средства нужны. С авангардом не получилось - значит, пора перейти к партизанской войне.
- Хорошо сказано, - и Гузкин отметил про себя, что это словцо неплохо ввернуть в художественной беседе, - авангардом занимаются уже все - а мы станем партизанами духа!
- Вот именно, - сказал Струев, - а теперь зови своего дантиста.
- Он не простой дантист.
- С дантистами всегда так, - сказал Струев, отроду не ходивший к дантисту и демонстрировавший это всякий раз, как улыбался, - они всегда сложнее, чем кажутся. Придешь зуб рвать, душу вынут.
- Если тебе уже все равно, - задал Гузкин еще один вопрос, - если все одинаково безразлично, почему не остаться на Западе? Жить здесь удобнее. Ну, будешь летать на свое Востряковское раз в месяц, почему нет?
- Неужели непонятно?
- Я тебя слушаю, - Гузкин наклонился вперед, действительно прислушался.
- Потому, что в России скоро будет скверно. Всегда скверно - то больше, то меньше. Опять будет очень скверно. И кто встанет им поперек дороги? Он говорил и думал: о чем это я? Я собрался уезжать. Пора, давно пора. Куда угодно, лишь бы не в России. Так он сказал про себя, но вслух произнес другое, поскольку уже не мог остановить слово и поскольку действительно так думал. - Нужен тот, кто встанет им поперек дороги.
- Ты, что ли?
- Больше некому.
Он прав, подумал Гузкин. И правота Струева показалась ему ужасной. Эта правота означала, что для Пинкисевича и Дутова, для Стремовского и Первачева опять настанут дурные тяжелые времена. Не для него, не для Гриши, за себя он уже не волновался; мало что могло уже измениться в его судьбе; он -то как раз устроен; после выставки в центре Помпиду, после контракта с Нью-Йорком что могло его беспокоить? Ничто не могло - он не беспокоился за себя. Но вот те, другие, те, кто опять станет прятаться по подвалам и бегать на чердачные выставки, трястись от стука в дверь, прятать свои рисунки по знакомым, - их жаль. Есть такие люди, что носят с собой беду, и Струев несомненно принадлежал к их числу. Есть такие люди, что кличут на себя несчастье. Струев был именно таким. И еще есть такие люди, которые других ввергают в эту беду и в эти несчастья, люди такого рода называются провокаторами. Нечаев был таким человеком. И Ленин таким человеком был. И Струев был именно таким человеком.
- Может, обойдется, Семен? - спросил Гузкин. - Что зря пророчить?
- Если обойдется, так что ж ты в Париже, а не в Москве? - ответил Струев.
- Я уехал не от власти, - сказал Гриша, - но от бескультурья - к цивилизации.
- Ну, как же, - зло сказал Струев, - четвертая волна эмиграции, известное дело. Первые - драпали от революции, вторые - от войны, третьи - от Советской власти. А вот четвертые додумались - от бескультурья они бегут. От бескультурья - за колбасой. Прохвосты.
- Полегче, - сказал Гузкин, - ты меня не оскорбляй.
- Почему мне тебя не оскорблять, - спросил Струев, - если мне хочется тебя оскорблять?
Гузкин на всякий случай отодвинулся вместе с креслом и сказал так:
- Тебе не кажется, что ты приносишь людям только зло и пример даешь дурной? Скажу тебе на правах друга: мне кажется, ты просто не можешь быть счастливым и не терпишь, если счастлив другой человек. Другой - он же автономная величина, разве не так? Но не для тебя, нет! Ты не допустишь, чтобы другому было хорошо! Зависть? Нет, это не зависть, тут что-то другое. Тебе непременно надо что-то с человеком сделать, чтобы он счастливым не был. Ты ведь фюрер по натуре, не обижайся. Я помню, очень хорошо помню, как я женился, а тебе сказать про это боялся. Мне Клара сколько раз говорила: да познакомишь ты меня со Струевым или нет? А я боялся! Боялся, что посмотришь и усмехнешься, а я спать не смогу. Ну Клара-то чем виновата? Жениться чем плохо? А я, дурак, боялся. Только здесь от страха вылечился. И знаешь, что я тебе скажу - я тебя больше Советской власти боялся. Ты про это никогда не думал? Ты и есть - Советская власть. Она тебя выучила, а ты - на нас отыгрался. Воображаю, если бы ты воспитывал сына, чему бы ты его научил. И ведь думал бы, что учишь хорошему, вот что интересно. Давай, мол, мальчик, вперед! В поход, в поход, на месте не сидеть! А что делать в походе - ты и сам не знаешь. Ничего хуже, чем эта идея похода и быть не может. Человеку дом нужен, вот что. Стабильность, культура. Посмотри на наших ребят, - сказал Гриша Гузкин, и по мере того как он говорил, чувство правоты у него только усиливалось. Он знал, что выбрал правильную тему и говорит правильно, - посмотри на Эдика, на Олега. Слава богу, на старости лет устроились. Жизнью своей заработали. Так порадуйся! Мы шли на риск, нас могли посадить, а вот мы сидим в парижских кафе и выпиваем, и даже иногда закусываем. Разве плохо? Кому плохо? Ребята мне пишут, они мне рассказывают. Ты для чего их мучаешь? Не можешь без этого? Тебе люди, как материал нужны, верно? И ведь цели особой нет - ты людей просто так мучаешь, чтобы не расслаблялись. Признайся себе один раз честно и займись чем-нибудь мирным. В фитнес-клуб хочешь сходим? - это я ловко насчет фитнес-клуба ввернул, подумал Гриша. Важно, на какой ноте закончить. Сейчас про плавки спрошу. Впрочем, покупать для него плавки не обязательно. Интересно, дают ли плавки напрокат? И вообще-то, почему бы ему не искупаться в трусах?
- Все верно, - сказал Струев, - верно говоришь.
- Хорошо, рядом с тобой нет женщины. А если была бы, что тогда? Ты хоть задумался раз, каково это - отвечать за другого? Знаю, ты сейчас спросишь про Клару. Что ж, я отвечу честно: я считаю, что у нас с Кларой существует определенная договоренность - и мы оба ее соблюдаем. Я, если уж на то пошло, отвечаю за Клару. Представь себе, но так бывает.
Гузкин чувствовал, что говорит хорошо и правильно, и больше того сказанное помогло ему сформулировать собственную позицию; так бывает, что, говоря о делах другого, вспоминаешь про свои дела и находишь верные определения и решения. Нет, думал Гузкин, отказаться от Клары именно сейчас, когда я многого добился, было бы некрасиво. Вполне возможно, что она меня ждет, и почему бы ей не ждать меня - столько лет провели рядом, столько мыслей вместе передумали, столько пережили. Я поддерживаю ее - и, если быть объективным, она прожила эти непростые годы только благодаря моей поддержке. Надо называть вещи своими именами: я не был верен ей, мы жили врозь, да, в известном смысле можно считать, что мы расстались - рано или поздно, но надо это прямо признать. Однако - и это тоже необходимо признать без ханжества - надо задать вопрос: а мог бы я прожить ту жизнь, какую прожил за эти годы, добиться того, чего добился, стать тем, чем я стал, если бы я был связан семьей, кастрюльками, домом? Пожалуй, нет. Я сделал то, что мог сделать в тех условиях, в которых приходилось работать. Да, Барбара. Да, Клавдия. Да, Сара. Все не просто; далеко не так просто, как хотелось бы - и с каждой из них меня связывают определенные обязательства, в каждом случае - свои. Жизнь покажет, что из этого наиболее значимо. Но Клара - это навсегда. Клара и долг перед ней останутся со мной, как бы жизнь ни повернулась. Она всегда сможет рассчитывать на двести долларов в месяц. Возможно, и на триста.
Струев, слушая Гузкина, не испытал стыда ни перед кем из друзей и близких, поскольку испытывать стыд давно не умел. Из чувств, отдаленно напоминающих стыд, он испытывал иногда раздражение, вот и сейчас он почувствовал раздражение, что не предупредил ту безымянную супружескую пару в самолете (он даже не спросил, как их зовут), что доверять кипрским банкам нельзя. Он слушал Гузкина и думал о том, что надо было сказать попутчикам: берите скорее свои припрятанные гроши и бегите! Бегите! У вас непременно все отнимут. Если не русские чиновники, которые прознают да отберут, то директора вашего кипрского банка - найдут возможность обжулить. Не те, так эти - но объегорят вас. Бегите из этих офшоров, бегите от ваших ловких советчиков. Бегите оттуда - это все нарочно выдумали для таких простаков, как вы! Вот что надо было им сказать, думал Струев. А куда им бежать? И куда деть эти несчастные деньги, что они прикопали на Кипре? На что употребить? Расчистить сквер на 3-м Михалковском, добиться, чтобы помойку убрали? Даже это у них не получится.
X
Приход Оскара Штрассера прервал беседу друзей. Оскар, истый ротарианец, приезжая в Париж, останавливался в своем клубе; путь до квартала Марэ он проделал пешком. На Пляс де Вож он встретил трех дам, которым обещал показать парижские мастерские и вошел к Гузкину сопровождаемый крепким ароматом духов.
- Как благодарить вас, Оскар, - сказал Гриша, - при вашей занятости нашли время, - Гриша говорил, надеясь разбудить в Струеве благодарность: вот важный человек, проделавший дальний путь ради тебя; скажи спасибо.
- Какие пустяки. И, кстати, я давно обещал поход в вашу мастерскую.
Лаванда Балабос, Белла Левкоева и Алина Багратион выступили вперед, и экзотические ароматы наполнили парижскую квартиру. Что говорить, и Клавдия де Портебаль, графиня Тулузская, и Сара Малатеста, урожденная Ротшильд, пользовались дорогими духами, и Гришу Гузкина трудно было озадачить запахом. Иной человек и за всю свою жизнь не вынюхивал такого разнообразия ароматов, какие Грише приходилось нюхать ежедневно - один букет в парке Монсо, совсем иной в Сен-Жерменском предместье. Однако такого ему нюхать еще не приходилось: сад тропических цветов расцвел в квартале Марэ. Тревожный ветер, поднятый Струевым, стих, наступила блаженная тишина, Гриша повел носом, точно охотничий пес: многообещающий запах! Лаванда Балабос шевельнула плечом, поправила прическу, перед Гришиными глазами проплыл браслет невиданной величины; художник проводил его внимательными глазами. Интересно, что ценнее - браслеты Клавдии или этот? Необыкновенная вещь. Что это? Сапфиры в окружении рубинов? Кажется, так Белла Левкоева показала художнику свой исключительный профиль, в ушах ее качнулись алмазы. Алина Багратион улыбнулась искусственными зубами, но блеск жемчугов не давал сосредоточиться на улыбке.
- Девушки зашли на минуту, - сказал Оскар, - прилетели поглядеть дефиле Ямамото и завтра вылетают на Сардинию. Но поскольку каждая из них имеет в Москве свой музей (вы, русские, жаловались, что у вас нет музея современного искусства, теперь сразу три будет!), я решил вас представить. Гриша Гузкин, пояснил Оскар дамам, - крупнейший русский художник. Гордость России.
- Значит, он будет в моей галерее, - рассмеялась ослепительная Белла, - Гриша, я вас беру! Сколько вы стоите? Видите, какая я деловая?
- Мы теперь такие практичные, - смеялась Лаванда.
- Гриша, я привыкла решать все сразу!
- Я тоже хочу Гришу! - воскликнула Лаванда. - Гриша, вы обязаны приехать к нам с Ефремом. Он обожает искусство.
- Моему - все равно, - сказала Белла задорно, - но он покупает все, что я скажу.
- Ефрем обожает искусство, - повторила очаровательная Лаванда. Он собрал вокруг себя сливки интеллигенции! Так вы приедете, Гриша?
- А Шайзенштейн к вам ходит? - спросила ревнивая Белла.
- Он лучший друг Ефрема, разве не помнишь, Беллочка? Когда персиковый лес сажали, он с лопатой фотографировался. О, я его обожаю. Просто обожаю.
- А Солженицын, - спросила Белла, - Лавандочка, у вас бывает Солженицын?
- Беллочка, я напомню Ефрему, чтобы позвал Солженицына на эту среду. Мы собирались его позвать на той неделе - и улетели в Лондон на аукцион. Неудобно, до чего неудобно перед Сашенькой. Боже, что за жизнь!
- Это бесконечный стресс.
- Я отдыхаю только в самолете.
- Я всегда обещаю себе неделю отдыха - но где ее взять?
- Да, где?
- Вот именно, где взять? Этот страшный график!
- Поглядите на мои руки, да, поглядите, - и Лаванда протянула прекрасные руки в кольцах, - вы видите: они дрожат. Это от усталости.
- В неделю у меня бывает четыре перелета.
- Вы должны ехать с нами! - воскликнули девушки.
- Вы познакомите Гришу с Солженицыным - и это будет сенсация, - сказал Оскар.
- О-о, это люди одной породы!
- Как говорит мой друг Ле Жикизду, - начал Гриша значительно.
- Гастончик? Он непременно полетит тоже. Я обожаю Гастончика!
- Гриша, где ваши чемоданы?
- В Москву? - спросил ошеломленный Гузкин, - еще десять минут назад он строил планы по поводу Нью-Йорка, в Москву его совершенно не тянуло. Впрочем, если есть конкретное дело, можно и слетать, конечно. В конце концов, Москва, как многие говорят, практически стала европейским городом.
- Гриша должен лететь с нами на Сардинию! У Левкоева там дом - боже мой, мы принимаем кого угодно. Гриша, вы должны. Не говорите мне «нет» или я ваш враг!
- Но Нью-Йорк, - сказал Гриша, усвоивший золотое правило: хочешь, чтобы тебя оценили - покажи, что тебя ценят в другом месте, - а как же Нью-Йорк?
- Ради бога, пусть будет Нью-Йорк. Но завтра - Сардиния, - сказала Белла Левкоева, смеясь, - как, вы еще не были у нас дома? Оскар, я никогда тебе этого не прощу. Я ненавижу тебя, Оскар! Ненавижу!
- Мне кажется, здесь есть еще один художник, - сказала Алина Багратион молодым подругам, - познакомьтесь с великим Струевым, - Белла, ты должна его взять к себе.
- О, я покупаю его, - сказала Белла, глядя в то же время на Гришу Гузкина своими яркими глазами и понимая, какое впечатление производит, - что вы умеете, Семен?
- Ах, не задавай таких вопросов, Беллочка! Он гений!
- Мы берем его на Сардинию?
- Ну, конечно, мы берем его на Сардинию! И не смотри так на меня, Оскар, я ненавижу тебя! Я могла знать Гришу уже давно!
- Завтра я улетаю в Москву, - сказал Струев.
- Я ненавижу тебя, Оскар! О-о, интриган! Мы с Гришей никогда тебе этого не простим!
- Приходите вечером на чай, - сказала Алина Багратион, - и я попробую вас убедить лететь с нами. Приходите в «Ритц».
- Господин Струев прилетел в Париж решать финансовые вопросы, сказал Оскар Штрассер, - я здесь присутствую как консультант, - он поклонился.
- Опять деньги, - сказала Лаванда, - этот ужасный Оскар всегда говорит о деньгах. Он околдовал моего Балабоса.
- Лавандочка, мы так устали от этих денег. Оскар только притворяется, что любит нас - он любит наших мужей!
- И кстати, нам уже пора. Не провожай меня, Оскар, я тебя ненавижу!
XI
Три дамы вышли на лестничную площадку, Гузкин открывал им двери. Оскар Штрассер сел напротив Семена Струева и сказал:
- Плох тот финансист (я немного финансист), который не спешит на встречу с клиентом. Voila, я здесь, и мы приступаем к лечению. Банкир - это все равно что врач. От него не может быть секретов. Как я поставлю диагноз, если не буду знать все до мелочей? Расскажите, что у вас болит, - я дам вам дельный совет. Поскольку я и врач тоже (это первая специальность), не надо стесняться. У вас потребность в наличности - понимаю. Теперь объясните, что вы хотите делать с деньгами и для чего вам деньги?
- Разве недостаточно просто того, что мне хочется иметь мои собственные деньги? - спросил Струев.
- Они и так у вас, разве нет?
XII
В тот момент, когда Оскар Штрассер объяснял Струеву, что деньги у него и без того уже есть, зачем же ему наличность - вот у него на руках бумажка с номером счета, которая удостоверяет, что ему принадлежит вклад в банк, который в свою очередь связан обязательствами с финансовой компанией, в этот самый момент на бульваре Распай, в дорогом баре отеля «Лютеция», месте тихом и с атмосферой, располагающей к дискуссиям, Ефим Шухман объяснял Жану Махно и Жилю Бердяеффу необоснованность претензий левых к Америке и, в частности, к стратегическим планам президента Буша на Востоке.
- Чуть только скрутят тебя Советы, или террористы, или еще какая напасть случится, так ты первый же закричишь: где же Америка! Помогите! - говорил Ефим Шухман в ответ на только что сказанную реплику Махно. - А пока все тихо и спокойно, этой самой Америке и нагрубить можно - благо у нас демократия, и руки тебе не крутят. Мы просто-напросто отучились испытывать благодарность к тем, кто нас защищает. Привыкли! Обыкновенная человеческая признательность - ее и в помине нет. Вместо того чтобы сказать «спасибо» за то, что мир избавляют от Саддама Хусейна, мы спрашиваем, а имеют ли они право бомбить Саддама Хусейна! Вы подумайте! Это ведь все ставит с ног на голову! В ножки надо поклониться, что палачу и варвару не дали воспользоваться атомной бомбой!
- Да нет у него атомной бомбы, - сказал Бердяефф.
- Даже если бы была, - сказал Махно, - что с того? Он же на нас не нападает. У Америки тоже бомба есть, и не одна, так ее же за это не бомбят. Поди ее разбомби.
- Да нет у Саддама никакой бомбы - и любой разговор излишен, - сказал Бердяефф, - что толку обсуждать то, чего нет?
- Дурят нас газеты, - сказал Махно, - вранье все.
- Минуточку! Одну минуточку! - сказал Ефим Шухман. - Вопрос принципиальный! Нет бомбы, согласен. Но ведь могла бы быть? Не так ли?
- Что за демагогия!
- Минуточку! Требуется прямой ответ на прямо поставленный вопрос бомба теоретически могла бы быть? Да или нет? Не увиливайте от ответа!
- Допустим, да, - сказал Бердяефф.
- Что и требовалось доказать!
XIII
- У меня есть бумажка с номером счета. Я хочу обменять эту бумажку на другие бумажки, то есть на деньги, - сказал Струев. - Видите, эта бумажка мне уже не нужна. А другие - нужны.
- Вполне ли вы отдаете себе отчет в разнице между этими бумажками? - спросил Оскар.
- Где вы нашли это чудо, Оскар, - восхитился Гриша, вернувшись с лестничной площадки, - абсолютно европейские дамы!
- Странно, что я, европеец, представляю вас вашим соотечественницам, - смеясь, сказал Оскар Штрассер, - но и закономерно. Да, именно так: для русского (простите, Гриша, я все еще иногда называю вас русским), для русского кратчайший путь к себе - через Европу.
- Как верно, Оскар, как верно.
- Эти дамы, Гриша, представляют новое поколение, которое подтверждает, что ваши усилия были не напрасны. Вы работали, Гриша, вы готовили его приход! Вот и новое общество! Enjoy!
- Очаровательные. И какой вкус.
- Я сотрудничаю с мужем Беллы, попутно помогаю ей собирать коллекцию.
- Как вы все успеваете, Оскар.
- Люди доверяют мне, - сказал Штрассер, - барон Майзель просил заняться его казахскими активами - я только расширил сектор деятельности. Произвел несколько операций, и недурных. Заодно приобрел новых знакомых.
Говорили на той блистательной смеси языков, что характерна для космополитов, для граждан мира, для обитателей новой Вавилонской башни. Некоторые слишком сложные обороты Гриша снисходительно переводил для Струева, но в переводе они теряли - пропадала искрометная перемена наречий, сопоставление чужих друг другу слов. Оскар переходил с немецкого на французский, с французского - на английский и даже вставлял иногда русские выражения.
- Ах, поздний завтрак в Париже, - сказал Оскар Штрассер, - Late petit deganier, обожаю. Formidable! Когда молодым я жил в Париже, то в субботу выходил в bulangerie за croissant et bagette в десять утра. Just imagine! В десять! Да, представьте себе, спал до десяти. Vaulen Mensh! Десять - das war meine Zeit. Это было мое время - десять часов утра! Впрочем, ночи были бурные. Цыганские ночи, - подобно большинству современных образованных людей, Оскар знал все языки одинаково, и Гриша затруднялся определить, какой из языков в устах Оскара звучит естественнее; никакого особенно любимого языка, казалось, и не существовало для Оскара Штрассера - но все языки он использовал равно легко, говорил с теми же выражениями на любом; никакой язык не звучал особенно страстно, но все они казались сделанными из похожих, взаимозаменимых слов; эпитеты превосходных степеней, так выразительно звучащие равно и на французском, и на английском, Оскар употреблял вперемежку.
- Cafe latte? - спросил его Гриша по-французски. Синий антикварный кофейник, из тех вещей, что создают атмосферу в доме, Барбара купила кофейник на блошином рынке: стоит копейки, а сколько радости. К приходу Клавдии Гриша кофейник обычно прятал. Любопытно, как отнеслась бы Сара Малатеста к этому кофейнику - дешевая вещица, что и говорить.
- Why not? Cafe latte! Wunderbar! - Оскар повернулся к Струеву, опять стал серьезен: - я должен объяснить принципиальную вещь. Наступили времена, когда нельзя быть богатым отдельно от мира. Мир этого не простит.
- Не понимаю.
- Раньше вы - или другой богатый человек, - любезно обобщил Оскар, разрешив Струеву встать в ряд с уважаемыми людьми, - мог копить золото, держать золото в сундуке и всегда быть богатым. Сто лет пройдет, политическая система поменяется - а его внуки все еще богаты. Иначе говоря, можно было создать свою систему ценностей, независимую от ценностей мира. Теперь нельзя. Попробуйте положить деньги в сундук - превратятся в пыль. И не случайно, не из-за внезапного кризиса - но нарочно, потому что все решили, что так надо устроить. Идет процесс движения капиталов - и остаться в стороне невозможно. Ваши ценности будут ценностями до тех пор, пока они отвечают представлениям мира о ценностях. Как быть? Вкладывать сбережения в то, что сегодня мир ценит: в топливо, в оружие, в производство необходимых товаров. Никто не знает, что ценно для мира завтра - как повернется; будьте готовы к динамичным решениям. Если поможете миру, то и мир поможет вам. Иначе в один прекрасный день откроете свой сундук - а там одна бумага.
- Наверное, поэтому, - спросил циничный Струев, - Мессершмитты, Сименсы и Круппы так легко находили применение деньгам?
- Указанные вами лица были поставлены перед выбором: играть вместе с миром или против мира. Но против мира деньгами не играют; деньгами можно играть только - за. А Гитлер (если вы намекаете на Гитлера) здесь вовсе ни причем.
- Акции? - спросил Струев. - Я так понимаю, что вы держите мои деньги в акциях разных предприятий. Играете на бирже? Говорите яснее.
- Вы не поняли меня. Начнем сначала. Мир - единый организм, капитал - его кровь. Капитал перемещается по артериям мира - строит машины и свергает режимы. Вот едут американские коммандос уничтожать сандинистав - это деньги едут. Но и повстанцы-сандинисты, которых они убьют, - это тоже деньги. Уверяю вас, этот локальный конфликт принес кому-то прибыль, а кто-то пожалел, что не принял в нем участия. Без капитала ничто невозможно, он есть самое ценное в мире - но только до той поры, пока он питает мир. Кровь важна для организма, пока циркулирует по артериям и венам, - вылейте ее на землю, и она станет грязью.
- Так же, как искусство, - сказал Гриша Гузкин. Он добросовестно перевел слова Оскара и добавил кое-что от себя, - искусство живо, пока влияет на современность.
- А ты, Гузкин, оказывается, на современность влияешь?
- Оскар говорит, - сказал Гриша, гордясь европейским другом и его взглядами, - о взаимосвязи вещей. Там, в России, - сказал Гриша, наклоном головы дав понять, что в России не только это не удалось, но и вообще многое скверно, - невозможно увидеть ситуацию в целом. Между нами, я спросил однажды Пинкисевича, где он держит деньги. Ты знаешь Эдика, он парень простой. В банке, говорит, держу. - Гриша посмеялся, - я показал Эдику глобус, попробовал кое-что объяснить, сомневаюсь, что успешно. Жить интересами мира! Ах, и у меня это получилось не сразу! Я, человек искусства, - сказал Гриша, - только здесь впервые почувствовал ответственность перед всем миром.
- Вы, Гриша, стали цивилизованным человеком.
- И как цивилизованный человек, - продолжил Гузкин, -.не могу замыкаться в своей скорлупе. Смотрю вокруг, - сказал Гриша, - и вижу проблемные регионы, места, где цивилизация еще не вполне торжествует. О, цивилизация придет туда! Мы не можем смириться с тем, что есть рабство, что есть тоталитарные системы. Какой же вывод? Это значит, что цивилизация будет участвовать в разработках этих мест, и туда, в эти концессии, я и вкладываю свои капиталы.
- Вы разумный человек, Гриша.
- Член цивилизованного общества. Только и всего.
- В оружие, что ли, вкладываешь? - спросил Струев.
- Не только. Я и в медицину вкладываю. Но и в оружие, да! - и Гриша, разволновавшись, повысил голос. - Почему я должен стесняться того, что поддерживаю своими деньгами ту цивилизацию, которая мне эти деньги дает? Интересно получается! Я защищаю тех, кто защищает меня. Кроме того - если уж говорить о приросте капитала, - это возможность пустить деньги в рост.
- Вы вряд ли удивитесь, Семен, - сказал Оскар, - когда узнаете, что и вы вкладываете деньги в оружие.
- Я? - спросил Струев. - Я никуда не вкладываю.
- Разумеется, за вас это делаю я. А куда еще я ваши доходы должен вложить? В кур? В зубные - ха-ха - пломбы? Что же еще даст такой хороший про цент?