Учебник рисования Кантор Максим
- Какие, интересно?
- Я размышлял о феномене, который называю «двойной спиралью истории». Твоей бабушке, - неприязненно заметил Рихтер, - это не показалось любопытным, а Анжелика слушала меня с неослабевающим вниманием.
- Ах, так ее зовут Анжелика? - имя показалось Павлу крайне претенциозным; впрочем, не сама ведь девушка себя так назвала.
- Да, редкое имя, - сказал Рихтер, - необычное и красивое. Я хотел бы видеть ее чаще. Думаю, - добавил Соломон Моисеевич, - ей общение со мной необходимо. Однако, увы, это невозможно. У всех свои дела, - добавил он горько.
- А Сергей Ильич? Разве он не навещает тебя?
- Да, Сергей. Изредка он навещает меня. Не совсем забыл старика, от случая к случаю я вижу его, - Татарников бывал у Рихтера пять раз в неделю, однако Соломон Моисеевич не склонен был преувеличивать частоту этих визитов. Иногда он меня навещает. Однако мы отнюдь не единомышленники. К тому же твоя бабушка, - горько сказал Рихтер, - тяжело оскорбила его жену, Зою Тарасовну. Поставила наши отношения под угрозу. Как могла она? Порой наружу выходит ее агрессивная вздорность. Поразительно, как смог я вынести эти годы.
- Но бабушка заботится о тебе, - вернулся Павел к теме коммунального хозяйства. Ему всегда казалось, что его задача состоит в том, чтобы успокоить деда и убедить примириться с бабкой. Если нет любви, полагал он, то есть хотя бы привычка и забота.
- Ты так считаешь. Что ж, считай, что она заботится, если тебе угодно. В конце концов, это твоя бабушка и ты должен относиться к ней хорошо. Я поддерживаю это. Однако если речь идет обо мне (впрочем, тебе это может быть неинтересно, понимаю), то мне каждый день здесь дается нелегко. Даже дружбу с подругой моей матери - с достойнейшей революционеркой, я должен скрывать. Марианна Карловна - глубокий и искренний человек - не принята в нашем доме. К сожалению, твоя бабушка относится к ней ужасно. Кхм-кхе. Предвзято относится твоя бабушка к моим друзьям и единомышленникам.
Соломон Моисеевич помолчал, потом добавил:
- Надеюсь, мой внук встретит такого единомышленника. Я верю, ты встретишь родственную душу, общение с которой отодвинет социальные проблемы на задний план. Быт, родственные обязанности - пусть это не тяготит тебя. Я всегда полагал, - и Рихтер значительно посмотрел на внука, - что ты рожден для великих свершений. Если ты подчинишь свою жизнь этому - то есть историческому - принципу, ты сможешь помочь людям.
Рихтер унаследовал от своей матери - старой большевички, соратницы Марианны Карловны, - особенность заканчивать каждый период речи обобщением.
- История, как небо, - не знает ни прошлого, ни будущего. Она пребывает вечно. Помнишь строчку «и звезда с звездою говорит»? Это сказано о небе духовной свободы. Звезды, которые говорят друг с другом через века, через огромные расстояния, - это души мыслителей. Да. Кхе-кхм. Ты слышал о законе сохранения энергии, да? Но я говорю тебе сейчас о законе сохранения свободы - это еще более важный закон. Когда ты видишь над головой звезды - ты видишь души свободных людей. Они превращаются в небесные светила. Это Маяковский и Платон, Микеланджело и Данте - это они протягивают к тебе лучи. Они все вместе там, на небе, - там их больше, чем людей на Земле, их история важнее и прекраснее нашей.
Павел, слышавший речь о звездах ранее, снова - как и всегда - пришел в возбуждение от этих слов.
- Значит, даже неосуществленная в реальности история, - спросил он деда, - все равно осуществляется там, среди звезд?
- Не бывает нереализованных проектов. В рамках социокультурной эволюции здесь, в обыденной жизни, проект может быть не реализован, башня не построена. Но в подлинной истории - остается все: все свершения духа, все подвиги мысли. Мне тяжело, - добавил Рихтер, - работать и думать в нездоровой атмосфере этого дома. Все, чего я прошу, - это покой. Сходи, кхе-кхм, поговори с бабушкой. Я, разумеется, не настаиваю. Но, мне кажется, ты смог бы убедить ее изменить свое поведение. Как внуку, тебе не должно быть безразлично положение дел в нашей семье.
V
Так бывало много раз, и всегда их разговор заканчивался такой просьбой. И снова исполнил Павел обычный ритуал: отправился в узкую комнату, где на продавленном диване лицом к стене лежала молчаливая оскорбленная Татьяна Ивановна. Павел сел подле нее и принялся, как всегда, говорить о том, что дед его, Соломон Моисеевич, - великий человек, что в ссорах неправа именно бабушка, неправа в том, что резко и неуважительно разговаривает с дедом а ведь дед посвятил всего себя работе, он пишет нужную книгу, книгу, которая спасет мир. Татьяна Ивановна лежала молча и лишь спустя долгое время (время, за которое Павел успевал описать неустанный подвиг Рихтера) подала голос.
- Устала я, Пашенька.
- Ну, вы уже так долго вместе живете.
- Никак не привыкну. Он такой эгоист, такой балованный.
- Разве он эгоист? Он ведь не для себя работает - он для всех книгу пишет, - Павел попытался продолжить рассказ о парадигмальных проектах.
- Не надо, Пашенька, наслушалась я уже. Нет там у него никакого проекта, чтобы о людях близких подумать? Да что уж сейчас думать, - добавила она.
- Так ведь все это ради людей и сочиняется, ради близких и далеких. Чтобы все были свободными.
- А зачем ему быть свободным? Он и так свободен - свободней некуда. Хочет - спит, хочет - книжку пишет.
- Он для всего мира пишет! Старый немощный человек каждый день садится к столу и пишет - несмотря ни на что.
- Пишет он для своего удовольствия. И всегда так было. Паразит; как есть паразит.
- Зачем ты так.
- Всю жизнь на чужом горбу.
- Ты не имеешь права, - в запальчивости сказал Павел, - так говорить о моем деде. Мы с тобой гордиться должны, что он пишет свою книгу! И думает он о свободе каждого, а не о своей личной!
- Ох, не надо мне свободы, мне бы умереть скорее.
- Как ты можешь так говорить!
- Устала я.
Татьяна Ивановна полежала еще некоторое время молча, сухими глазами глядя в стену перед собой. Потом повернулась к Павлу:
- Сейчас я стол-то накрою, Пашенька. Будем ужинать.
- Мы с дедушкой уже чаю попили.
- Ну, еще разочек чайку попьем, я хоть на вас посмотрю. Сейчас я белье отожму, я еще с утра замочила, и потом ужин приготовлю. Он добрый, - сказала Татьяна Ивановна, - он ко всем добрый, а что жену не любит - так это, может быть, я не выслужила. Как он без меня? Пропадет ведь - он же ничего не умеет, болтает только.
Она встала и тяжелыми шагами (она всегда крепко наступала на пол, всей стопой) пошла в ванную - стирать.
- Ты не думай, - сказала она с порога, - я все добро ихнее помню. И пальто, что мне мать его дала, тоже помню. Хорошее пальто, теплое. Столько лет меня грело. Я им спасибо говорила за это пальто. А что старенькое, да моль его поела, да полы драные, так я все дырочки подшила, подштопала. Ватина за подкладку подпихнула - и ладно. Чай, на банкеты мне в нем не ходить, не барыня.
- Я куплю тебе пальто, бабушка, - сказал Павел.
- Не возьму я ничего. Никогда не была захребетницей. Они мне это пальто старенькое всучили, а я молодая была, отказаться не умела. Всю жизнь себя проклинаю, что взяла.
- Разреши мне, пожалуйста, разреши, я куплю тебе пальто, - говорил Павел, а сам думал: что ж я раньше этого не сделал?
- Зачем мне теперь пальто? Мне только на гроб потратиться осталось. Здесь, - она показала на старенький комод, - в левом ящике все отложено. Я в тряпочку завернула, такая тряпочка в цветочек, ты найдешь. На глупости не тратьте, там лишнего нет. Только-только - на гроб приличный, на веночек, и в церковь на отпевание. Все посчитала, чтобы в расходы никого не вводить. Не люблю быть обязанной.
- Бабушка, бабушка, - Павел не знал, что сказать.
- А зла на него у меня нету. Сама видела, за кого выходила. Никто не неволил.
VI
Татьяна Ивановна прошла в ванную комнату и склонилась над тазом, где с утра полоскались подштанники и рубашки Соломона Моисеевича, а Соломон Моисеевич с Павлом затворились в кабинете Рихтера. Их беседа, посвященная истории и ее кризисному состоянию, продолжилась. Соломон Моисеевич покрепче притворил дверь в кабинет, чтобы шум льющейся воды не отвлекал его от мысли, и сказал:
- Если тебе интересно, Паша, я мог бы развить некоторые тезисы по поводу возможности выхода из исторического кризиса.
- Да, - сказал Павел, - конечно, - и Рихтер охотно заговорил.
- С точки зрения Гегеля, - заметил, в частности, Соломон Моисеевич, - история - это прошлое; но возможно и такое толкование: история - это будущее! История, подлинная история, начнется после ликвидации классов, устранения национальной розни, достижения такого уровня материального производства, которое не будет стеснять свободное развитие каждого.
- Значит, - сказал Павел, - то, что происходит сейчас, то есть размывание границ между классами, передел экономики, и все остальное, - значит, это начало новой истории? Совсем не конец ее, но наоборот - только начало?
- Мы, несомненно, вошли в полосу кризиса, - Рихтер, рассуждая о катастрофах и кризисах, всегда успокаивался, и речь его делалась благостной, кризис этот связан с тем, что проект истории был испорчен и оболган в ходе социокультурной эволюции. Так уже случалось несколько раз. Посмотри на Возрождение, из которого родился капитализм. И всякий раз человеческая мысль предлагала новый проект, чтобы двинуть историю вперед. Ведь цель истории - это свобода. Да. Свобода, кхе-кхм…
- Странная вещь происходит сегодня. По видимости, происходящее сейчас не противоречит идеалам, - сказал Павел, - и это меня и смущает. Я чувствую и вижу, что происходит неправда, и ты мне говоришь, что третий парадигмальный проект так же не воплощен, как предыдущие два, все идет неверно, не так, как должно было идти, - а вместе с тем, посмотри, - даже в твоем перечислении видно, что многих целей человечество уже добилось.
- Социокультурная эволюция, - сказал Соломон Моисеевич, - несомненно, инициируется людьми, исповедующими идеалы. Поэтому ее развитие порой совпадает (или движется параллельно) развитию историческому. Однако рано или поздно интересы социокультурной эволюции оказываются доминирующими, и исторический проект выбрасывают, как вещь, которая отслужила свое. Как выбрасывают стариков, - патетически добавил Рихтер.
- И что же теперь делать?
У Соломона Моисеевича был дар выводить своего внука из равновесия. Павел был взрослым человеком; в беседах с коллегами, с искусствоведами, с Леонидом Голенищевым он держался хладнокровно и умел находить аргументы и точные слова. Но манера Соломона Моисеевича - патетическая манера ведения диалога - всегда возбуждала собеседников: словно именно сейчас надо вскочить и бежать - спасать погибающий мир. Сам же Рихтер, произнося призывы, сохранял спокойствие.
- Что ж, - безмятежно сказал Рихтер, - выход из кризиса возможен. Нет вещей, которые нельзя преодолеть. Надо сделать усилие. Требуется придумать новый, то есть четвертый, парадигмальный проект истории. Этим как раз я и занимаюсь.
Татьяна Ивановна отжала белье и развесила его на веревке, протянутой от кухонной двери через прихожую до гвоздя, вбитого в дверь книжного шкафа. Рихтер всегда морщился, когда проходил сквозь мокрые рубашки, чтобы снять с полки нужную книгу. Татьяна Ивановна занялась кухонными делами, и дед с внуком, беседуя, слышали звяканье посуды; вскоре Татьяна Ивановна позвала их пить чай.
Соломон Моисеевич пожевал губами, подумал и встал.
- Мы, кажется, уже пили чай. Что ж, пойдем пить чай еще раз. Надо побыть с бабушкой. Да, кхе-кхм, если так надо, пойдем пить чай. Беседу мы можем продолжить и за чаем.
Соломон Моисеевич был терпеливым человеком, он терпел эту странную жизнь уже шестьдесят лет подряд.
19
Не существует такого движения руки, а значит, и не существует такого мазка кисти, который был бы присущ одному определенному художнику и никакому иному. Всякий художник рано или поздно повторяет взмах кисти своего предшественника - просто потому, что возможности анатомии ограниченны и амплитуда движений довольно однообразна. Набирая на кисть краску с палитры, художник оказывается в зависимости - от тяжести кисти, от количества краски, от приемов обращения с тем и другим. Живопись, в конце концов, это физическая работа - а физическая работа не может быть бесконечно оригинальной. Так, мазок Ван Гога, при всей его непредсказуемой энергии, иногда напоминает мазки Джеймса Энсора, мазки Вламинка похожи на мазки их обоих, а движения немецких экспрессионистов повторяют всех трех сразу. То, как работал кистью Эдвард Мунк, весьма похоже на некоторые движения, совершаемые Матиссом, особенно в ранних вещах; армянский художник Сарьян повторяет их обоих. И если уж движения рук значительных мастеров бывают схожи, то что говорить о миллионах незначительных художников: механика движений у всех примерно одинаковая. Оригинальному жесту научиться почти невозможно. Более того, обучение рисованию построено на том, чтобы копировать движения великих художников, и это разумно: повторяя великое движение великой руки, начинающий художник словно пробуждает в себе те чувства, какие мог испытывать большой мастер. Просто эти чувства приходят к нему как бы иным путем: великий мастер переживал, оттого и размахивал кистью, - а тот, кто подражает ему, размахивает кистью - и оттого испытывает набор чувств. Проходит время, и трудно разобраться: в каком случае первично движение, а в каком чувство.
Такое - неизбежное - сходство движений подвигает исследователей к сравнениям и параллелям. Экспрессионисты объявлены наследниками Ван Гога прежде всего на том основании, что выкладывают на холст открытый цвет резким взмахом руки. Художники группы «Бубновый валет» будто бы наследуют Сезанну, оттого что выкладывают мазки елочкой, рисуют тень зеленой краской, а свет - розовой, и так далее.
Одновременно с феноменом неизбежных подобий в живописи существует простой закон, согласно которому художник вполне проявляет себя в самом малом фрагменте. Достаточно увидеть часть руки, написанной Рембрандтом, чтобы угадать автора. Достаточно увидеть десять квадратных сантиметров картины Ван Гога, чтобы понять, что это Ван Гог. Достаточно угла холста Эль Греко, чтобы опознать автора.
Для того чтобы научиться рисованию, следует понять, как оба закона - подобий и оригинальности - уживаются друг с другом. Почему, глядя на фрагмент картины Ван Гога, мы знаем, что это Ван Гог, а глядя на фрагмент картины экспрессиониста - невозможно определить, чьей он кисти?
Ответ прост. Дело в том, что Сезанн не знает, что у него получится, он просто старается рассказать о мире как можно точнее, а художник «Бубнового валета» - знает, что получится на холсте, и о мире рассказывать не стремится. Сезанн старается изо всех сил слепить предмет - средствами, которыми располагает, а художнику «Бубнового валета» не предмет интересен - а красивые средства, которые он использует для изображения предмета. Ван Гог пишет яростно не потому что думает, будто ярость - условие творчества, у него просто по-другому не выходит передать ветер и кипарис. А экспрессионисты используют неистовство как эстетическую ценность и знают отлично, что неряшливая поверхность - есть доказательство страсти.
Отличить оригинальное творчество от поддельного просто. Великий художник старается максимально прояснить изображение, максимально подробно рассказать о явлении - а имитатор затуманивает мир: ему важнее манера рассказа. Природу Прованса и жизнь крестьян можно точно реконструировать по холстам Сезанна и Ван Гога, но никто не воспроизведет жизнь москвичей по картинам группы «Бубновый валет» - эти картины отразили жизнь узкого круга имитаторов прекрасного, барчуков и лентяев.
Глава девятнадцатая
ЧУЖОЙ ПРАЗДНИК
I
Если бы кто-либо решился назвать Гришу Гузкина эмигрантом, если бы сыскался такой невоспитанный человек, то он немедленно бы получил отпор. Случались, случались порой такие казусы: подходил к художнику прыткий журналист с бестактным своим вопросом - но тут же получал он исчерпывающий ответ и ретировался, краснея. Попыхивая короткой трубкой, да поглаживая французскую бородку, Гриша Гузкин в таких случаях отвечал, что в сегодняшнем глобальном мире, когда все - ну, просто решительно все - связано меж собой, понятие «эмигрант» теряет всякий смысл. Ротшильд живет в Англии, бизнес имеет в Америке, гостиницами владеет во Франции, а алмазными копями в Южной Африке - и он, что, по-вашему, эмигрант? Откуда и куда он эмигрировал, уточните, пожалуйста. Или, допустим, взять популярного музыканта: спел песенку там, спел здесь, пожил месяц тут, пожил там - это как понимать: эмиграция? Иной термин здесь уместен, а именно - гражданин мира. Гриша прибавлял также, что нынче и границы уже открыты, нет пресловутого железного занавеса, отсекшего русских мыслящих людей от духовного источника, от Запада; нынче любой студент едет на каникулы на Майорку и ныряет в средиземноморскую волну; так о какой же эмиграции может речь идти, pardon moi? Или такой фактор рассмотреть: ну, уехал, допустим, отдельный интеллектуал на пару лет на Запад - а потом взял да и вернулся. Он, что - реэмигрант или попросту путешественник? Скорее уж путешественник. Вот ведь в девятнадцатом веке ездили отечественные мыслители и мастера духовного на Запад и обратно, катались взад-вперед и это было нормально, не так ли? Тургенев, например. Или Петр Яковлевич Чаадаев. Чем не образец для подражания, скажите? И в качестве самого решительного аргумента Гриша предъявлял собеседнику толстый том сочинений своего великого друга, Бориса Кузина - тот самый нашумевший «Прорыв в цивилизацию». Ведь черным же по белому написано, что Россия есть часть Европы. Доказательства нужны? Тьма доказательств - автор все собрал и подытожил: и развивались мы, русские, по европейскому образцу, и культуры наши схожи, а если случались с нами беды - так пожалеть нас надо, а не отлучать от истории Европы. Да, татарское иго нам изрядно подгадило, отбросило прочь в развитии (Б. Кузин трактует это как «цивилизационный срыв»), большевики-паскуды уничтожили екатерининские плоды просвещения (еще один «цивилизационный срыв»), но нельзя же выключать из семьи европейских народов нацию на этом лишь основании. Если член семейства, допустим, подцепил дурную болезнь, что же - не считать его более родственником? Гриша Гузкин, пускаясь в такие дискуссии, обычно начинал говорить на кузинский манер, совершенно перенимая интонацию московского ученого. «Давайте зададимся вопросом», - говорил Гузкин обалдевшему журналисту, - «а что, собственно, происходило со средневековой Испанией под властью мавров? А? Не цивилизационный ли это срыв, n'est pas?» И Гриша откидывался на стуле и с удовольствием обозревал смятенного журналиста, не находящего внятных аргументов. «Скажем, Ортега-и-Гассет, - гнул свое Гузкин, цитируя своего друга Кузина абзацами, а порой и страницами, - называл приход фашизма на Западе "вертикальным вторжением варварства". Я же предпочитаю именовать такие исторические неудачи - цивилизационными срывами. Вы следите за моей мыслью?» У интервьюера глаза на лоб лезли от эрудиции Гриши Гузкина. Если и собирался какой-нибудь зоил из многотиражки фамильярно поименовать Гришу эмигрантом - так ведь не ожидал же он получить столь квалифицированный отпор. И весь облик художника: его вальяжно скроенные штаны, вручную сшитые ботинки, шелковый шейный платок, прочие предметы западного туалета - дорогие и изысканные, его глубокомысленное лицо в аккуратно подстриженной бородке - все в целом изобличало личность европейского покроя, человека, стоящего вровень с цивилизацией.
Впрочем, объективности ради надо добавить и следующее. Доказывая при случае (и доказывая убедительно) историческую принадлежность России к Европе, Гриша тем не менее строго порицал современное состояние России, да и прежней ее истории нимало не одобрял. И что там было одобрить, если вдуматься? Заслужила ли эта история одобрение человека просвещенного? Его отношение к бывшей Родине (а, впрочем, отчего же бывшей - не эмигрант же он, в самом деле) было противоречивым. В самом деле, если Россия - естественная часть Европы, то, пожалуй, и бранить ее следует наряду с прочими европейскими государствами, а если выделять ее для некоей особенной брани, то, значит, она - не вполне Европа? Сам Гузкин в беседах своих с единомышленниками (давними жителями Парижа - Ефимом Шухманом, Эженом Махно, Кристианом Власовым и Жилем Бердяеффым) характеризовал свое отношение к России как амбивалентное. Сидя за аперитивом в баре дорогого отеля «Лютеция», друзья порой пускались в эти дискуссии, которые Шухман важно именовал «историософскими» и «культурологическими». С одной стороны да, говаривал обыкновенно Гузкин, Россия, несомненно, часть Европы - ну что тут скажешь? Часть - она и есть часть, одним словом - Европа, мы же с вами русские европейцы, n'est pas? Однако часть эта какая-то не вполне такая, как надо бы, убогая какая-то часть, неполноценная. Несостоявшаяся история, как любил вставлять в таких случаях Ефим Шухман, колумнист из «Русской мысли», а Кристиан Власов, агент по продажам из торгового дома Dior, тот только руками разводил: странно еще, что эта страна уцелела после кровопусканий, учиненных кремлевскими людоедами. Эжен же Махно, мужчина яркого интеллекта, но без определенных занятий, стучал лишь кулаком по столу: какую страну погубили, сволочи! А было ли там нечто особенное? - задавал каверзный вопрос Ефим Шухман, и в язвительном анализе своем безжалостно указывал дурные свойства России, присущие ей от века. Что же до Жиля Бердяеффа, торговца красным деревом, внука известного философа, то он участия в дискуссиях не принимал: говорил, что дед его в свое время выговорился за всю семью - зачем ему, Жилю, слова тратить на очевидные вещи? Да, уехал его дед из страны, потерявшей Бога и духовность. И точка.
Гриша ценил эти разговоры: после них крепла уверенность в том, что не зря он уехал из России. Был момент, когда он заколебался. Былые его товарищи, те, с кем делил он горький хлеб подпольной жизни, слали вести о своих шальных заработках: Пинкисевич рассказывал о купце Левкоеве, скупавшем его полотна; парижская выставка Дутова вся была раскуплена дельцами из России; говорили о банкире Балабосе и о его коллекции. Дела у самого Гузкина стояли: барон фон Майзель, с тех пор как Гриша стал жить с его дочерью, картин не покупал. Да что ж это такое, спрашивал себя Гриша в досаде, не поспешил ли я? А цены? - ревниво спрашивал Гриша у своих российских коллег. - Охренеть, какие цены, - горделиво отвечал Пинкисевич. И настроение у Гриши портилось. К тому же приехавший к нему в гости Борис Кузин рассказал о семикомнатной квартире на Патриарших прудах, что досталась Диме Кротову, безвестному журналисту из «Европейского вестника». - Неужели семикомнатная? Да, представь себе, и окнами на пруд. Неприятно, согласитесь, слышать такое. Да еще дошли слухи, что новомодный художник Сыч обзавелся дачей в Переделкино. Совсем скверно стало на душе у Гриши. Лишь когда обрушился на Россию экономический кризис, когда рассыпались в прах иные состояния, а банки прекратили выплаты, когда российские друзья прислали отчаянные письма, лишь тогда Гриша вздохнул с облегчением: не ошибся. Да еще и опровергли слух о Сыче; нет там и в помине переделкинской дачи, просто в гости его позвали пару раз, и дело с концом. И вообще, кажется, все там расстроилось с его, Сычовым, сомнительным творчеством. Одним словом, напрасно волновался Гузкин, обошлось. Чего еще можно было ждать от этой страны? - радостно спросил он Ефима Шухмана, и тот, покачав головой, подтвердил: решительно нечего ждать, гиблое место. Постепенно, однако, дела в России выправились, какие-то банки обанкротились, но иные и выстояли; с купцом Левкоевым ничего особенного не произошло, по-прежнему он удивлял Россию и Запад размахом и роскошью. Похоже, особой беды со страной на этот раз не стряслось, и снова Гришу стали посещать сомнения. И сколь же полезны были ему беседы с парижскими приятелями, сколь дороги были ему шухманская трезвость и власовский скепсис.
Навещая Гришу и Барбару, Ефим докладывал им последние российские новости, считанные с редакционной телетайпной ленты, и вместе с Гришей сокрушался уродливости бытия, безнадежности процесса перемен. - Как, еще и этот завод встал? Обанкротился? - Разворовали, полагаю. Они ведь как теперь делают в этой стране? Искусственное банкротство - потом приватизация - продажа по частям - перевод денег в офшорные компании. И следов не найдешь! - Чудовищно, просто нет слов. - Как, опять пожар на зернохранилище? - Да, снова пожар. - Просто немыслимо. А как же люди? Голодные, как же? - Такая уж страна! - Что ты будешь делать! Одно к одному! - А кредиты Мирового валютного фонда? - Похитили! Украли! - Да неужели! - Все подчистую сперли! - А Чечня? Не утихает война, как я погляжу? - Убивают! Режут! Насилуют! - Варвары! Поразительно, как низко там ценят жизнь! - Буквально ни во что: ниже, чем у нас шукеты. - Какие шукеты? - Это такие сладкие булочки к угреннему cafe latte. Как, вы не пробовали шукеты, Гриша? Я вам удивляюсь.
Снова и снова анализируя историю России, русские европейцы приходили к неутешительным выводам: стоит лишь на мгновение расслабиться и поверить в Россию, как она начинает вести себя еще хуже прежнего. Поневоле задашься вопросом: а стоит ли вообще поворачивать голову в ту сторону?
Негодование русских парижан можно было понять. Рассуждая здраво, они готовы были (вместе с Мировым валютным фондом) выдать России некий ограниченный кредит доверия и даже поименовать ее частью Европы, но ведь и Россия со своей стороны должна была бы нечто ответное сделать. Мы, рассуждали Гриша с Ефимом, готовы поспособствовать, пожалуйста; но и Россия должна показать, что вера в нее не напрасна. Так врач осуществляет лечение больного, в надежде на то, что и тот приложит добрую волю к процессу выздоровления. Скажем, дают больному лекарство, а он хотя бы обязуется его регулярно принимать, лежать в постели, прислушиваться к советам и стараться поправиться. Но напротив того - все происходящее в России явственно указывало Грише Гузкину и Ефиму Шухману на безнадежность пациента. Не хочет подлец поправляться - хоть антибиотики ему коли, хоть горчичники ставь. Мало того, и благодарности за целительные советы не испытывает, каналья, лежит, как бревно, - и все! И помирать не помирает, и не поправляется - такой вот урод. Опять все вкривь пошло, чуть было наметились демократические реформы - и испарились! Ну, казалось бы, вот ведь дали возможность народу исправить ошибки - так поди ж ты! Сызнова на те же самые грабли наступают! Ну что с этим народом будешь делать? И Ефим Шухман скорбно качал головой.
- Предлагают командировку в Москву, - делился Шухман, - ехать или нет? Может случиться буквально что угодно. Это пороховая бочка.
- Порох давно отсырел, - морщился Гузкин, - теперь это бочка фекалий. Взорваться не может, но здорово воняет.
- Предлагают провести конференцию, сделать программу на телевидении. Заманивают. Я, со своей стороны, понимаю их. Где им взять людей, не отравленных идеологией? Однако что прикажете решать мне? Говорят, там любопытно. А что может быть там любопытного?
- Решительно ничего. К сожалению, обстоятельства таковы, что иллюзий у меня не осталось. Ни в коем случае нельзя ехать, Ефим, - говорил Гузкин, - еще Мандельштам написал: нет обратного пути от бытия к небытию.
- Как это верно, - вздыхал Шухман, - вернуться в ад невозможно: и помыслить трудно, что опять идешь по кривым мостовым, слышишь хамскую речь.
- Однако, - говорил Гриша, сострадая покинутой родине, - вы могли бы многому их научить там, Ефим.
- Бесспорно. Всегда остается надежда на то, что сумеешь убедить примером. Но боюсь, надежда призрачна. Я им сказал так: извольте, я соглашусь прочесть две-три лекции. Однако гонорары мои весьма высоки. Учтите, я ценю свое время.
Ни Шухман, ни Гузкин, ни (тем более) Эжен Махно или Кристиан Власов никак не рассматривали своего возвращения в Россию.
- Мне, знаете ли, хватает России, воплощенной в garson Алешка из ресторана «Навигатор»,- говорил обыкновенно Ефим Шухман, - большего ужаса и не требуется. Посмотришь на эту красную морду, вспомнишь толпу на московских улицах, - и ностальгия проходит.
- У меня и не было ностальгии. Что я там забыл чтобы жалеть? Мавзолей с мумией? Ха! А что касается этого Алешки, - и Гузкин морщился, совсем как барон фон Майзель, описывающий недостаточно натуральные продукты, - Lieber Gott! Позор, что это быдло воплощает нацию. Вот что осталось от России - такие алешки!
- Ты рассказывал, - говорила в таких случаях Барбара, - что в России еще сохранились интеллигентные люди. Твой друг Кузин, например.
- Ah, so. Борис - уникальный для этой страны человек. Трагедия русского общества в том, что подобная личность не нужна - Россией заправляют эти самые алешки. Сверху донизу - одни алешки!
Делая заказ русскому официанту в ресторане, Гузкин никогда не признавался в том, что понимает его варварский диалект, и представлялся парижанином. Худшего унижения нет, чем признать родство с этим жалким человечком, прилетевшим к цивилизации, точно муха на компот. Неприятно смотреть, как юлит и пресмыкается эмигрант, желая понравиться клиенту, как заглядывает в рот богатым парижанам, как провожает их до двери, выклянчивая на чай. Алешка старательно складывал иностранные слова, испрашивая у Гузкина лишний франк, и Гриша брезгливо совал ему монету. Ну, вот не может холоп, органически не может научиться гордой повадке французского garson, который протягивает руку за чаевыми с достоинством и властно. О, это проклятое советское холуйство, это рабская искательность, как раздражает она в былых соотечественниках. Не иметь бы с ними ничего общего. Посмотришь на этих неопрятных наташ и маш, метущих полы в парижских бистро - и с души воротит. Вот они, униженные, зависимые, бесправные, не научившиеся, как себя вести в приличном обществе. Эх, корявый русский человек, кому ты нужен на иных ролях, кроме как официантом и дворником? Тут хоть на санскрите заговоришь, лишь бы не опознали в тебе славянское прошлое. Ефим и Гриша, коли случалась с ними такая оказия и в brasserie, где они пили кофе, обнаруживался русский официант (а сейчас в Париже полно и сербов, и украинцев, и русских много всякой славянской сволочи понабирали на работу), немедленно отсаживались за другой столик, чтобы не дай бог не зацепил их своим панибратством соотечественник. Есть в русских такая черта: заслышит эдакий ярыжка русскую речь, тут же подойдет, и давай на весь зал орать: а вы что, тоже русские? Братцы! Родненькие! Да мы земляки! И хочется сказать ему: ну какой я тебе земляк? Ах ты, хамская рожа!
II
Понятно, что подобное чувство вызывали у Гузкина не все подряд русские, но те беженцы, которые образовывали свои затхлые кружки, те плебеи, что селились в Нью-Йорке на Брайтон-Бич, в Берлине - в Кройцберге, а в Париже - в 19-м аррондисмане. В таких русских коммунах говорили по-русски и не освоили язык цивилизованных людей, по-прежнему подавали борщ и не выучились готовить луковый суп, дедовским способом варили пельмени и чистили селедку - и знать не знали о фрикасе из нормандского барашка; видеть таких несовершенных людей было противно. Как-то не особенно сочетались они - русские беженцы с их примитивной (и часто некрасивой) биографией - и цивилизация, окружавшая их. Даже обидно делалось за старые камни Парижа, изгаженные толпой побирушек, за серую розу Парижа, окруженную роем навозных мух. Вот вздымается над Сеной гордый профиль Нотр-Дама, вот пронзает он шпилем своим молочное парижское небо, а стоит подле собора Алешка и в носу ковыряет. А если сто таких алешек приедет и разом примется ковырять в носу? Или тысяча? Страшная вырисовывается картина. Им, алешкам этим, даже трудно представить себе, что в этом же городе, в 16-м, допустим, аррондисмане или в предместье Сен-Жермен живут совсем иные, чем они, люди - цивилизованные, приличные; могут ли они хотя бы расчислить дистанцию меж собой и, скажем, Аланом де Портебалем, коллекционером, бароном, просветителем? Понимают ли они, наплюхивая в щербатый стакан водку, разницу между Шато Брион восемьдесят девятого и девяносто пятого годов? Догадываются ли хотя бы о пропасти - нет не финансовой, но культурной пропасти, - разделяющей их поганый быт и жизнь людей, погруженных в вековую культуру? Посещая особняк на рю де Греннель, Гузкин поражался вкусу, с которым обставлено жилье барона. Даже Барбара, даром, что сама дочь барона и видывала всякое, даже она шептала Грише на ухо: «Все-таки французский вкус это французский вкус, это, mein Schatz, нечто особенное». И действительно, было чему поучиться. Если бы кто хотел постигнуть великое искусство интерьера, ему бы следовало отправиться на улицу Греннель, подняться по истертым гранитным ступеням, помнящим ногу баронских предков, войти в огромные резные двери. Пройдя холл с вазами цветов и светильниками в виде арапчат, посетитель видел высокие комнаты, увешанные темной живописью, низкие столы с черными мраморными столешницами, по которым были небрежно расставлены морские раковины, старинные музыкальные инструменты, притаившиеся в темных углах залов, мраморный камин с гербом де Портебалей, брошенный на канапе плед, забытые ноты. Словно вошел гость не совсем вовремя и застал типическую домашнюю картину: хозяин лежит под пледом, читает партитуры, греет ноги у векового камина, проглядывает книги с философическими этюдами. Книги, сокровища средиземноморской мысли, - главным в доме, конечно же, были книги! В гигантских шкафах дремали манускрипты в кожаных переплетах, а на столах были раскиданы книги по искусству и философии, переложенные закладками. И столько было ненарочитого изящества в обстановке, столько простоты и значительности, что казалось: именно так было в этом особняке всегда - и великий предок барона, Жоффруа де Портебаль, тот самый, что отличился в альбигойском крестовом походе под командованием де Монфора, так же небрежно укрывался пледом у камина и рассеянно перелистывал фолианты. Ах, ну, понятное дело, не этот конкретно альбом - это, кажется, альбом Ле Жикизду, не этот конкретно том - это ведь, если не ошибаюсь, том сочинений Дерриды, и к тому же неразрезанный, не успели еще его прочитать, - но в целом атмосфера, безусловно, не поменялась. Общая гармония пространства была столь чудесно организована, что прислуге оставалось лишь поддерживать порядок: стирать пыль с раковин, поправлять покосившиеся картины, время от времени переворачивать страницы в столь естественно раскрытых книгах, что лежали на столах, чистить плед и сызнова выкладывать его небрежно скомканные складки.
Предка своего, Жоффруа де Портебаль, и его славную крестоносную историю описал Грише хозяин дома, и пораженный Гриша пересказал эту повесть своим парижским приятелям. Беседа, последовавшая за этим рассказом, затронула проблемы наследия, легитимности власти, кастовости правящих классов.
- Естественно, что в такой семье, - сказал Жиль Бердяефф, - каждый будет яркой личностью. Финансист, философ или коммерсант - безразлично: ребенок станет лидером.
- В цивилизованном обществе, - добавил Ефим Шухман, - правящий класс должен формироваться из семей, чья история - есть история страны. Если хотите знать мое личное мнение, я счастлив, что живу в стране, которой управляют потомки крестоносцев. Собственно говоря, судьба рода Портебалей совпадает с судьбой Франции - неудивительно, что барон чувствует ответственность за Францию. Такой человек, полагаю, не украдет кредит Мирового валютного фонда. А? Как, по-вашему? - присутствующие подумали и подтвердили, что Алан де Портебаль нипочем бы не спер кредит МВФ; впрочем, поскольку сам Портебаль на совещании не присутствовал, его мнение узнать не пришлось. - Я даже думаю, что де Портебаль из своих средств охотно приплатит, лишь бы Франция жила достойно. А Советская власть нагнала в историю дворовой челяди - а челяди все равно, что со страной будет. Кто такой Брежнев? Дяденька с густыми бровями - вот и вся информация. Кто такой Путин? Аноним. Пытаются придумать ему биографию - три книжки написали, а биографии не получили. И у страны с таким лидером биографии не будет.
- Я придаю большое значение роду, - сказал Власов. - Разве я не говорил вам? Наш род восходит к Гедиминовичам.
- Дворяне, - заметил Бердяефф между прочим, - в эмиграции получили особое написание фамилий. На конце пишется двойное «ф», n'est pas?
- Выходит, ты - дворянин, а я - нет? - спросил Власов, и в голосе его звякнул металл, - какой из тебя дворянин? Дворянин должен сражаться!
Жиль Бердяефф на всякий случай отодвинулся от Кристиана Власова и сказал осторожно:
- Дворянин с кем попало драться не станет.
- Мой дед с комиссарами дрался! - сказал Власов, - а твой в советское посольство на поклон ходил!
- По-моему, - сказал Эжен Махно, - породистый или беспородный один черт. Как залезет наверх - превратится в скотину: иначе быть не может.
- Предпочитаю, чтобы обществом командовали рыцари, - заявил Гузкин, - нежели гэбэшники.
- Есть разница? - спросил Эжен Махно.
- Минуточку, - сказал Ефим Шухман, - одну минуточку! - Как боялись этой реплики оппоненты Шухмана в телевизионных дискуссиях! Если Ефим Шухман морщил лоб и говорил «минуточку!», то оппонент понимал, что грядет буря - Шухман, точно коршун, нападет на любую ущербную концепцию, минуточку! Значит, институт рыцарства (то, чем славна европейская цивилизация) можно приравнять к институту на Лубянке? Неужели рыцарей можно сравнить с беспородными тюремщиками?
- Рыцари, - сказал Эжен Махно, - и есть офицеры госбезопасности.
- Осторожно, - сказал Ефим Шухман, - это путь культурных спекуляций!
- Нет, в самом деле, я читал, что дворянами в России делали опричников. Опричнина - это госбезопасность, правда? А разве в Европе было по-другому? Монфор - он офицер госбезопасности, вот и все. Я, признаться, думал, что гэбэшники правят миром давно.
- Давно?
- С самого начала - разве не так?
III
Вне зависимости от того, прав был Махно или Шухман, но находиться в особняке Портебалей, где каждый угол дышал вековой культурой, было приятно. Гриша с Барбарой проводили долгие часы на улице Греннель. Посетители высоких комнат обыкновенно усаживались у камина на низкие неудобные стульчики и в ожидании угощения предавались философическим беседам.
Тысячу раз сказал Гриша спасибо Борису Кузину за его уроки, а также Оскару и Барбаре за те необходимые наставления, что удачно подготовили его к европейской жизни. Теперь он легко мог поддерживать беседу практически на любую тему, и его находили остроумным собеседником. Он научился молчать, когда не знал, что сказать, и молчать с таким видом, что все полагали его главным специалистом по дискутируемому вопросу. Он научился переводить разговор туда, где ему будет нетрудно рассказать о своих знаниях. Прочитав новую книгу, которую рекомендовали в телепередаче, он всегда умел заговорить об этой книге и, в зависимости от того, как к ней относились в том обществе, где он находился, обнаружить в книге достоинства или недостатки. Это не было лицемерием - но просто обыкновенным искусством общения: не считается ведь лицемерием говорить «здравствуйте» тому человеку, о здоровье которого ты не особенно печешься? Он научился хвалить сигары у мужчин и сумочки у женщин. Он понял, что всегда надо оглядеть и похвалить комнату, где тебя принимают, потому что интерьер - лицо хозяина. Он понял, что надо узнать, где проводят лето хозяева, и похвалить эти места. Он понял, что интерес к его родине, России, уже несколько угас, и бестактно постоянно возвращаться к русскому прошлому. Он научился выбирать темы для беседы, а это было непросто. В конце концов, он понял, что надо говорить о политике, но говорить избирательно: всем интересен Ближний Восток, но неинтересна Африка; сейчас в моде Китай, но уже не надо говорить о России; Нью-Йорк всегда обсуждают с восторгом, но рассказывать в Париже о Берлине - глуповато; разговор об Италии уместен всегда, об Англии - в редких случаях. Даже супруга барона де Портебаля, строгая Клавдия, и та удостаивала его беседой. Клавдия, урожденная графиня Тулузская, знатностью не уступала Портебалю, напротив - превосходила. Алан, мужчина представительный, отступал на задний план в присутствии жены. Редкий гость удостаивался ее беседы, и симпатии она распределяла так же строго, как места за столом. Гришу она выделила и усадила рядом с собой.
- Ваши предки знали друг друга? - спросил ее Гриша.
- Чьи предки?
- Ваши прадеды - и прадеды Алана, тулузские графы и де Портебали. Могли они быть знакомы девять веков назад?
- Какая чушь, - Клавдия сдвинула брови.
- Но ведь такое возможно?
- Выдумки нувориша, - сказала графиня Грише. - Девять веков Портебалям? Не смешите меня. Это купленное баронство, и выслуживались они интригами; такие гербы зарабатывают не шпагой. Это дворяне с резиновым позвоночником, всегда готовые поклониться сильному.
- И не было никакого Жоффруа де Портебаля?
- Никогда не существовало.
- Как это - не существовало?
- Не было такого в природе. Крестоносцы были, и Монфор был, а Жоффруа в природе не было. Алан любит разыгрывать своих гостей. Этот дом купил мой первый муж, швейцарский банкир. Вам бы он не понравился, Гриша. Скучный человек, но, по крайней мере, он не врал. Я имею в виду, - поправилась графиня, - не врал никому, кроме своих клиентов.
- Как жестоко вы говорите.
- Отчего же. Я с симпатией относилась к Ролану. И к Алану отношусь хорошо. Но шутка с Монфорами - глупая шутка. В моем доме о Монфорах не говорят.
- Неужели, - всплеснул руками Гриша, - почему так строго?
- Потому что Симон де Монфор сжег Тулузу, фьеф моей семьи.
- Что, простите, сжег?
- Фьеф нашей фамилии.
- Ах вот оно что. Ah, so. Понимаю, - сказал Гузкин, который абсолютно ничего не понимал, - вот, значит, как дело обстоит.
- С чем бы это сравнить. Вы, конечно же, ненавидите Сталина?
- Да, - сказал Гриша, решив раз и навсегда разместить свою ненависть в эмоциях, направленных на давно умершего человека. Было очевидно, что порой даже в воспитанном обществе требуется выказать убеждения и страсть и Сталин подходил как нельзя лучше для таких случаев, - Сталина я страстно ненавижу.
- Значит, вы понимаете, что существуют вещи, неприятие которых есть дело чести.
- Как, простите, - переспросил Гузкин, - pardonnez-moi? Чести?
- Да, чести.
- Ah, so.
Единственный вывод, который напрашивался, был следующий: уж коли в приличном цивилизованном обществе даже столь древние распри имеют значение, то не пристало ли и уроженцу славянских территорий положить некий барьер между собой - и тем туземным населением, которое по месту рождения ему родня - но недостойно его общества? Если, допустим, графы Тулузские не считают для себя возможным общество Монфоров, людей также родовитых, то уж тем паче ему, Грише, не пристало якшаться с каким-нибудь Алешкой. Надо просто избегать этих русских мест, решил про себя Гриша, не дать себе испачкаться. Тем более что есть такие дома, как этот. Кто бы его ни приобрел - швейцарский банкир или крестоносец, а дом выдающийся.
Барбара, как заметил Гриша, испытывала неудобство от присутствия графини. - Ты ревнуешь меня? - Неужели я способна ревновать тебя к накрашенной кукле? У нее все искусственное. Волосы - накладные! Ты посмотри, посмотри: она никогда не меняет прическу - у нее парик! Спроси - вот интереса ради, спроси, будь добр, сколько ей лет! - говорила молодая Барбара фон Майзель, и говорила, пожалуй, излишне запальчиво. - Ну как же я спрошу, отвечал смущенный Гриша, хотя его и разбирало любопытство. И тогда Барбара, с той чудесной бесцеремонностью, которую дают титул и молодость, поинтересовалась у графини Тулузской, есть ли у той дети и не могло ли так оказаться, что она, Барбара, будучи совсем ребенком, играла с дочерью графини на пляжах отеля Эксельсиор, что на Лидо в Венеции.
- Вряд ли, - хладнокровно отвечала Клавдия, - мы никогда не останавливались в Эксельсиоре. Довольно вульгарное место, не находите? У нашей семьи всегда было палаццо на Гран Канале.
Клавдия Тулузская внимательно поглядела на Барбару, слегка сдвинув брови.
- Я должна была догадаться по вашей венецианской броши, - графиня покосилась на брошь с негритенком, пришпиленную к плечу Барбары, - что вы любите Венецию. Милая вещица, приятно, что недорогая. Венецианцы порой переоценивают свою старину. Вас заинтересует мой будуар.
Графиня провела гостей анфиладой комнат; они оказались в будуаре. Средневековые гобелены, старинные вазы, серебряная посуда, - Барбара покосилась на своего негритенка, ставшего жалким дикарем в этой комнате. Графиня раскрыла шкатулки, достала любимые украшения. Барбара вежливо ахала, но Гриша видел, что ей не по себе. Он пообещал себе разбогатеть и купить Барбаре драгоценности не хуже, чем у графини. Но тут же внутренний голос подсказал Грише, что он не прав. А почему, собственно, покупать дорогие подарки должен ты, Гриша? - удивленно спросил внутренний голос. - У твоей Барбары отец - барон. Вот он пусть дочери драгоценности и дарит, у него денег несчитано. И потом, у тебя еще и жена есть - ей-то кто украшения купит? Нечестно получается. Значит, дворянкам и богачкам - еще и украшения надо дарить, и алмазы, а бедной москвичке - ничего? Сидит твоя Клара в Москве, и никто ей ничего не дарит. Верно, ответил Гриша внутреннему голосу, да и гонорары мне, кстати сказать, нелегко даются.
- Вот эти перчатки, - графиня показала перчатки из тонкой лайки, в тыльную сторону которых, на том месте, где у Спасителя были стигматы, были вшиты крупные рубины, - сделаны в незапамятные времена. Какая странная вещь.
- Исключительная.
- Я собираюсь отослать их подруге в Россию. Знаете княгиню Багратион?
- Ах, эту пожилую даму, что замужем за русским партаппаратчиком? Она ваша подруга? - обрадовалась Барбара и выразительно поглядела на Гришу.
- Вы, вероятно, хотели спросить, сколько лет мне? - сказала графиня, глядя Барбаре в глаза.
- Ну что вы, графиня.
- Почему же нет? Мне тридцать пять лет. А вам? - графиня Тулузская включила электричество; вспыхнули венецианские люстры. Внешность графини, предмет заботы профессионалов, смутила Барбару: подобно большинству антропософски настроенных девушек Барбара доверяла природе и не ухаживала за собой; и природа не оправдывала ее доверия, природа вообще не выполняет обещаний. Лет Барбаре было меньше, чем графине Тулузской, но выглядела она хуже. Графиня вынула гребень из волос, и рыжие волосы упали ей на плечи.
- Вас, - сказала графине Грише, - я приглашаю завтра к себе. Скажете Жану - помните камердинера? - и Жан проводит вас сюда. Здесь уютнее, чем в гостиной.
- Как, - смеясь, воскликнула Барбара, - вы приглашаете моего мужа и даже не интересуетесь, как я к этому отнесусь!
- Разве он вам муж? - хладнокровно спросила Клавдия и отвернулась от Барбары.
IV
Вечером того же дня Гузкин беседовал с Оскаром; ему необходим был совет человека, знающего общество.
- Клавдия? - переспросил Оскар, не расстававшийся со справочником Дебре и знающий европейские фамилии наперечет. - Прекрасно представляю тулузский дом. Род восходит к десятому веку, перекрещивается с Барселонской ветвью. Следует поддержать знакомство, Гриша.
- А Барбара? - выдохнул в телефонную трубку Гузкин, - а господин барон де Портебаль?
- Не понимаю, чем ваша дружба может помешать Барбаре фон Майзель и тем более Алану де Портебалю, - трубка принесла сухой смешок Оскара, насколько я знаю, Алан давно не вмешивается в жизнь жены. Не думайте про это, Гриша, зачем вам? Вы художник, а не дипломат.
- Это верно, - приободрился Гузкин, - однако этично ли получается? Вежливо ли?
- Спросите себя, Гриша, достойно ли вашего дара - тратить душевные силы на такие вопросы и хлопоты?
- Возможно, я излишне щепетилен; с детства приучен к прямоте. Однако есть и деловая сторона вопроса. Видите ли, дело в том, что и Майзели, и Портебали - мои клиенты, - слово «клиенты» Гриша произнес значительно; он давно научился тому, что понятие «клиент» применяется широко и вовсе не звучит оскорбительно. Учась в советской школе, он думал, что клиенты бывают лишь в борделе, а, как оказалось, они есть буквально везде, какую область жизни ни возьми - везде свои клиенты: и в банке, и в страховом обществе, и (разумеется) в искусстве - бароны покупают мои картины. Я связан с ними определенными обязательствами, - прибавил Гриша с достоинством.
- И что из того? Научитесь уважать свой дар, и клиенты почувствуют это.
- Однако - не откажется ли барон фон Майзель покупать мои картины? Я имею в виду, - смущаясь, говорил Гриша, - если мои отношения с Барбарой испортятся? Не повлияет ли это на деловые отношения с бароном? Я хочу сказать, что интересы искусства ставлю выше всего - и на барона я рассчитываю как на покупателя. И на господина де Портебаля я тоже рассчитываю.
- Не понимаю, зачем портить отношения с Барбарой, - Оскар пожал плечами, но Гриша этого видеть не мог. - Полагаю, Барбара с пониманием отнесется к вашим фантазиям. Вы - авангардист мысли, Гриша. Вы - пионер, в хорошем смысле этого слова. Разумеется, барон Майзель и барон Портебаль будут рады поддержать вас. Однако, согласитесь, что всегда лучше стоять на четырех ногах, чем на двух, - снова трубка зашлась сухим смехом, - то, что не купит Алан, приобретет Клавдия.
- Это очень знатная фамилия, да?
- Какая вам разница? Ваш собственный род восходит к Аврааму и наверняка древнее любого европейского.
- Справедливо, - сказал Гриша. Эта мысль доселе не посещала его, но сразу же показалась убедительной.
- Еврейство, - хладнокровно развивал мысль Оскар, - это своего рода дворянство.
- Действительно, - Гриша разволновался.
- Вы вполне могли бы иметь герб.
- Думаете?
- Уверен. Вы ведь не какой-нибудь Алешка Иванов, не так ли? Вы - Гриша Гузкин! Почему у Ротшильдов есть герб, а у вас - нет?
- А Ротшильды - дворяне или нет? - Гриша решил разобраться до конца.
- Такие же, как вы, Гриша. То есть наиболее древние дворяне. Их баронский герб и в малой степени не передает древность их рода. И никакой Монфор им не мог навредить. Вот какие коллекционеры вам нужны.
- Но фон Майзели - тоже древняя семья? - уточнил Гриша осторожно.
- Почтенная фамилия.
- А род Клавдии знатнее, чем Майзели?
- Между графами и баронами такая же разница, как между французами и русскими, - ответил Оскар, смеясь. - Всегда лучше быть графом, чем бароном. Однако важно, какой давности баронство, каково происхождение графского фьофа. Клавдия Тулузская не уступит в знатности ни одному королевскому дому, но денег это, к сожалению, не гарантирует.
- Значит, Майзели богаче?
- Сложно сказать. Сегодня сундуков с алмазами не существует (Гриша хотел было сказать, что это не так, что он сам видел такие сундуки, но удержался). Богатство - это возможности, связи. Например, Клавдия может представить вас своей подруге.
- Подруге?
- Саре Малатеста.
- Итальянка? Княгиня? - полюбопытствовал Гриша.
- Не княгиня, нет. Но из клана Ротшильдов. Малатеста по бывшему мужу. Полагаю, знакомство вам пригодится. Не ленитесь, Гриша - вам предстоит еще многого добиться в этом мире.
- Я не ленюсь.
- Мало нарисовать картину, надо пристроить ее. Монтень говорил, что зритель - соавтор художника.
V
Говорил подобное Монтень или нет (нечто похожее, кажется, у него все-таки сказано), но последняя фраза оказалась решающей. Гузкин давно понял, что светские отношения - та же работа для актуального художника, что и собственно рисование. Часы, проведенные подле мольберта, могут значить многое, однако еще более значимы часы, проведенные с тарталеткой в одной руке и бокалом шампанского в другой. В этом утверждении нет ни издевки, ни цинизма. Думаешь, говорил Грише его внутренний голос, Пикассо встречался только с теми, с кем хотел? Как же, и не надейся! Куда надо было, туда и шел как миленький. Создать искусство - полдела, вот преподнести искусство обществу - это да! И Монтень, кстати, был того же мнения. К тому же (Гриша успел заметить это) случай, выпадающий в жизни, случайным не бывает никогда: то, что кажется тебе случайным, на самом деле закономерно - надо лишь внимательно следить за жизнью, понять ее законы и не упустить момент, когда она дает тебе шанс. Этот урок преподал ему Ефим Шухман, описывая свои парижские труды и дни. Порой нет сил идти на прием, - так говорил Шухман, - но идти надо. А как же иначе - если ты цивилизованный человек? Коммуникации в современном обществе решают все. Как можно показать неуважение к людям, если они тебя зовут? И потом, если я один раз позволю себе проигнорировать прием, в другой раз могут и не пригласить. И вполне вероятно, что именно в этот следующий раз произойдет такое, что изменит мою судьбу. Помимо прочего, члены цивилизованного общества не одобряют тех, кто упускает свой шанс. Они скажут так: мы дали ему хороший шанс - позвали постоять у нас в гостиной с тарталеткой и шампанским, дали ему возможность встретиться с интересными и нужными людьми, а он не хочет? Ну, знаете, скажут они, такой человек не заслуживает благ демократии и свободы. Скажем, Эжен Махно, вот пример. Одаренный человек, но, между нами говоря, лентяй. Не пришел на обед к Портебалям (а туда не просто получить приглашение, ой как не просто), потом не был на коктейле у Ле Жикизду, не посетил дефиле у Диора. Его уже никуда не зовут! Я говорил ему Эжен, ты сошел с ума! Одним словом, и Оскар, и Шухман, и Монтень, и собственный его внутренний голос убеждали Гришу принять приглашение. Ты же не развлекаться идешь, говорили они хором, но трудиться. Да, именно трудиться, пробивать дорогу своему творчеству. Да, и это тоже входит в обязанности художника и интеллигентного человека. Гриша и сам давно уже понял, что пребывание в цивилизации ежедневный труд. Хорошо им, в московских закоулках: хочешь - валяйся на диване в халате, хочешь - спи после обеда. Есть настроение - пошел в гости, а нет настроения - смотри по телевизору футбол. Но цивилизованный мир такого не потерпит: здесь всегда надо быть в форме, надо соответствовать правилам и расписанию цивилизации. И если тебя зовут в гости, на любовное свидание или в театр - ты должен сжать зубы, но идти. Эти правила только кажутся жесткими. Приучись им следовать, и ты их полюбишь.
Гриша уже приучил себя к таким вещам, о которых прежде и понятия не имел. Он с удовольствием фотографировался с друзьями за едой (хотя поначалу этот обычай казался ему странным: почему полагается запечатлеть миг, когда стол уставлен тарелками), он привык обедать в девять часов вечера (в то время, когда в Москве пьют чай и собираются ложиться спать), он полюбил пить кофе на бульваре, сидя не лицом к собеседнику, но уткнувшись в оконное стекло и глазея на улицу (зачем они пялятся в окна, точно коты, думал Гриша в первые парижские дни, но потом нашел прелесть в таком сидении в кафе, точно в витрине магазина). Он полюбил европейский обычай, и лишь одно раздражало его - общеевропейское выражение «нет проблем!». Говорили так в каждой стране, которую посещал Гузкин, и это выражение было первым, которое усваивали гости из России. Закажете отбивную? - спрашивал официант. - Нет проблем! - Хотите жить в Париже? - спрашивал риелтор. - Нет проблем! Желаете приобрести акции? - спрашивал банкир. - Нет проблем! И славянские гости слушали эти слова, как музыку, и повторяли их друг другу, точно пароль цивилизации. Так, еще в бытность Гузкина в Германии, его навестил давний друг и духовный наставник Борис Кузин вместе с женой и дочкой. Дочка Бориса, плененная прелестями немецкого быта и безотказностью официантов, возбужденно кричала отцу: папа, у них здесь все kein Problem! Да, - умилялся Кузин, - для ребенка щедрость цивилизации - это большое потрясение. Ничего себе, кайн проблем, мрачно думал Гузкин, смотря на прожорливого ребенка и пересчитывая в кармане тонкую пачку денег - гонорар за очередной опус с пионерами. А Борис Кузин тем временем прихлебывал пиво, крепкой рукой резал отбивную котлету и говорил Грише Гузкину: В сущности, это европейское no problem - есть квинтэссенция цивилизации. В этой краткой формуле воплощается победа порядка над хаосом. Вспомним наш быт. Свежая отбивная котлета - проблема! Пива попить - проблема! Демократия - проблема! Одни проблемы! Да, у цивилизации действительно нет проблем - есть проблемы только у варварства! «Нет проблем!» - вот пароль современного культурного мира! - и, покончив с отбивной, Кузин бросал придирчивый взгляд в глубь стола: что там еще осталось несъеденным в нашем беспроблемном застолье? Что это там такое, на голубенькой тарелочке? Колбаска, кажется? Давайте сюда колбаску. Прежде Гузкин слушал кузинские обобщения, затаив дыхание, и рад был всякому новому слову. Однако, пожив в Европе, Гриша успел узнать, что проблемы у цивилизации есть. Цивилизация (та, о которой Кузин писал и в которой Гузкин существовал) требовала кропотливого труда, безжалостной дисциплины. Ничего себе: kein Problem! Еще какие Problem! А ну как вложился ты не в те акции, да повысили тебе квартплату, да заплатил сорок процентов налогов или, допустим, пригласил друга в ресторан, а у него дочка жрет в три горла - нет проблем, скажете?
VI
Гриша причесался, погладил бежевую льняную рубашку (скромную по виду, но дорогую - аристократы должны узнавать и ценить такие вещи) и направился на рю де Греннель.
- Где вы поселились, Гриша? - спросила Клавдия.
- В Марэ, - Гриша гордился выбором квартала. Марэ сделался модным в последние годы; там селились интеллектуалы, те, что семьдесят лет назад поселились бы в Латинском квартале. Всякий интеллигентный человек хотел жить в Марэ. Если думающий индивид хотел быть опознан в качестве такового, требовалось селиться в Марэ. Барбара настояла, чтобы они снимали там, и Гриша даже заказал визитные карточки с упоминанием района. Он отметил, как Ефим Шухман, живший в 18-м аррондисмане, покосился на эти карточки.
- Напрасно, это вам не идет.
- Что привлекает меня в Марэ, - произнес Гриша фразу, которую произносили все интеллигентные люди, выбирающие квартал Марэ, - это атмосфера. Я, знаете ли, не люблю буржуазных районов, весь этот шик нуворишей, - Гриша смело произнес резкое суждение, справедливо полагая, что его собеседница тоже не любит нуворишей, - а в Марэ чувствуешь себя естественно.
- Чепуха, это безвкусный еврейский квартал. Вы же не хотите, чтобы вас принимали за еврея. Вы - гражданин мира.
- Я также думал о 16-м аррондисмане, - промямлил Гриша, недоумевая, хочет ли он, чтобы его принимали за еврея, и как вывести разговор на Ротшильдов в этой связи.
- Это еще хуже; вульгарно.
- Где же тогда жить?
- Сен-Жермен, Гриша, только Сен-Жермен. Я всегда жила здесь.
- Давно вы расстались с Роланом? - решился Гриша на интимный вопрос. Они сидели рядом, их колени почти соприкасались.
- Ролан застрелился, - хладнокровно сказала Клавдия, - украл больше, чем положено, и вложил туда, куда не следовало. Финансировал Жискара, когда уже пришла пора финансировать Миттерана. Наделал глупостей. Я была в кухне, следила за шантильи. Знаете, есть блюда, которые никому нельзя доверить.