Операция «Перфект» Джойс Рейчел
Теперь приходит его черед дрожащими руками рыться во внутреннем кармане куртки, уставившись в потолок и чуть приоткрыв рот в надежде, что пальцы сами все отыщут. Наконец Джеймс извлекает из-за пазухи кожаный, очень потертый бумажник, открывает его и, порывшись в бесконечных кармашках и отделениях, вытаскивает что-то и кладет Джиму на ладонь.
Это немного помятая карточка от чая «Брук Бонд» с изображением воздушного шара братьев Монгольфье. Самая первая из серии «История воздухоплавания».
Трудно сказать, как именно произошло то, что увидели в следующий момент мистер Мид, Пола и Даррен. Стоя в сервировочной, они видят: Джим и Джеймс сперва молча сидят за столом и, не отрываясь, смотрят на вернувшиеся к ним через столько лет драгоценности, а потом Джеймс вдруг резко встает, выпрямляет ноги и словно ломается пополам. Джим едва успевает вскочить и подхватить его. И они замирают, крепко обняв друг друга. Так они, эти двое уже немолодых мужчин, и стоят несколько минут, крепко обнявшись, обретя друг друга после стольких лет разлуки, и оба не в силах разомкнуть объятия, ибо понимают, что стоит это сделать, и они снова будут вести себя так, словно ничего и не было.
– Как же это здорово, – говорит Джеймс Джиму в самое ухо, – что я снова тебя нашел! Как это замечательно!
И Джим, который на самом деле вовсе и не Джим, а Байрон, шепчет:
– Да, здорово.
– Tout va bien[66], – храбро заявляет Джеймс. Точнее, произносит эти слова одними губами. И старые друзья размыкают объятия.
На прощание они пожимают друг другу руки, и на этот раз – в отличие от первого рукопожатия, в отличие от объятий, – достаточно официально. Джеймс Лоу достает из того же бумажника свою старую служебную визитку, указывает на номер мобильного телефона и говорит, что номер у него прежний.
– Если когда-нибудь будешь в Кембридже, непременно заходи, – приглашает он. Джим кивает и говорит, что, разумеется, зайдет, прекрасно зная: никогда и никуда он с Кренхемской пустоши не уедет, он всегда будет здесь, и его мать тоже всегда будет здесь, а отныне здесь будет и его прошлое, которое он наконец сумел вернуть, и теперь оно навсегда останется с ним. А Джеймс Лоу поворачивается и осторожно уходит из жизни Джима – и делает это столь же ненавязчиво и скромно, как только что в нее вошел.
– Это выглядело впечатляюще, – замечает Пола. – Ты как, нормально? – А Даррен спрашивает, не хочет ли Джим хлебнуть чего-нибудь этакого, покрепче. Но Джим просить их извинить его – ему необходимо хотя бы минутку побыть на свежем воздухе.
Кто-то тянет его за локоть, и, глянув вниз, он обнаруживает мистера Мида. Красный, как малина, мистер Мид спрашивает, не будет ли Джиму удобней, если бы он, если бы… нет, мистер Мид настолько смущен, что никак не может этого выговорить! Но он все же договаривает: не будет ли Джиму удобней, если он снимет с себя эту оранжевую шляпу?
Глава 7
Имя
Перемена имени вовсе не входила в планы Байрона. Ему это даже в голову никогда не приходило. Он полагал, что если уж ты получил какое-то имя, то оно и означает, кто ты такой на самом деле, так что никуда тебе от своего имени не деться. Его новое имя – Джим – получилось абсолютно случайно, так же случайно, как произошла гибель Дайаны, так же случайно, как он угодил в «Бесли Хилл», так же случайно, как то, что сегодня облака над пустошью движутся в одну сторону, а завтра – в другую. Все перечисленное носило мимолетный характер и возникало сиюминутно, без каких бы то ни было предупреждений. И только потом он оглядывался назад и пытался объяснить случившееся словами, то, что с ним случалось, порождало некое новое, текучее, движение вещей и событий, и ему хотелось понять, в какой особый контекст это можно поместить.
Когда в тот раз отец не смог забрать Байрона из полицейского участка, вместо него приехала Андреа Лоу. Она объяснила, что Сеймур позвонил ей из Лондона и попросил помочь. Байрон сидел неподвижно и слушал, как констебль рассказывает ей, что им пришлось посадить бедного парнишку в камеру, потому что они просто не знали, как еще с ним поступить. Он прошел три сотни миль в пижаме, школьном блейзере и туфлях на босу ногу и, судя по его виду, несколько дней ничего не ел. Байрон слушал, слушал, потом попытался прилечь, но его длинные ноги свисали с койки, а колючее одеяло было таким коротким, что он не мог толком укрыться.
Андреа стала что-то торопливо говорить о трудностях, которые выпали на долю его семьи. Говорила она быстро, резким голосом и, как показалось Байрону, была немного напугана. Мать мальчика умерла, рассказывала Андреа, а его отец – как бы это помягче выразиться – со своими обязанностями не справляется и ни с кем на контакт не идет. Больше никого из родственников у мальчика нет, есть, правда, младшая сестренка, но она учится довольно далеко отсюда в частной школе-интернате. Проблема в том, сказала Андреа, что и с самим этим мальчиком сплошные проблемы. От него вечно одни неприятности.
Байрон никак не мог понять, почему она так о нем говорит.
В ответ полицейский заявил, что оставить мальчика в камере они никак не могут, ведь все его «преступление» состоит в том, что он сбежал из школы.
– Не могли бы вы, – спросил полицейский у Андреа, – взять его к себе хотя бы на одну ночь?
Но она тут же сказала: ни в коем случае! Она просто не сможет чувствовать себя в безопасности, оставшись в одном доме с молодым человеком, у которого такая биография!
– Но ведь ему всего шестнадцать. И с психикой у него, по-моему, все в порядке, – возразил констебль. – Сам он, правда, утверждает, что опасен для окружающих, но достаточно на него взглянуть, как сразу ясно, что он и мухи не обидит. Господи, ему ведь даже переодеться не во что, так в этой пижаме и ходит!
Андреа снова заговорила, но так тихо, что Байрон старался почти не дышать, чтобы ее расслышать, он даже пошевелиться боялся, и в итоге у него затекло все тело. Андреа говорила торопливо, словно ей хотелось поскорее избавиться от скопившихся у нее во рту слов. Разве полиции не известно, вопрошала она, что Байрона отослали из дома, потому что от него одни неприятности? Доказательств этому предостаточно, и факты просто вопиющие. Например, он стоял, ничего не предпринимая, и смотрел, как тонет его мать. А потом, на поминках, с удовольствием ел пирог! «Сладкий пирог!» – возмущенно повторила Андреа. Если этого недостаточно, есть и другие доказательства. По вине этого мальчика его маленькая сестренка получила чуть ли не смертельную травму. Подобные склонности отмечались у него с самого детства. Еще в очень раннем возрасте он затеял опасную игру на пруду и чуть не убил ее сына, так что в конце концов ей пришлось забрать своего Джеймса из этой школы.
Рот Байрона сам собой открылся в безмолвном крике. Это было уже чересчур – он просто не мог больше слушать подобное вранье. Ведь больше всего на свете он хотел помочь Дайане! И уж точно никогда в жизни не причинил бы Джеймсу никакого вреда. А когда он приставил лестницу к окошку Люси, то всего лишь пытался ее спасти. У него даже возникло ощущение, что Андреа и констебль говорят не о нем, а о каком-то другом мальчике, который им, Байроном, только притворяется. С другой стороны, это вроде бы все-таки он. Так, может, Андреа все-таки права? Может, именно он во всем и виноват? И в той истории с мостом, и в том, что Люси поскользнулась и разбила себе лоб? Может, он, сам того не сознавая, всегда хотел причинить им зло, хотя другая часть его души никогда бы ничего подобного не захотела? Может, в нем живут два разных мальчика? Один, совершавший всякие ужасные вещи, и второй, пытавшийся этому помешать? Байрона затрясло. Он вскочил и пнул ногой убогую койку, потом пнул стоявшее под ней жестяное ведро, и оно со звоном покатилось по полу, вызвав у него приступ головокружения, а потом с грохотом ударилось об стену. Байрон поднял ведро и снова швырнул об стену, снова поднял – и бил им об стену до тех пор, пока на стенке у искореженного ведра не появились выбоины, похожие на острые зубы, а само оно не начало буквально разваливаться на куски. Тогда он отшвырнул ведро и стал биться об стену головой – ему хотелось перестать слышать, перестать чувствовать, хотелось ощутить боль, как нечто реальное, и эту стену, как нечто прочное, настоящее, это было все равно что сердито накричать на самого себя, потому что кричать на кого-то, вести себя грубо по отношению к другим Байрон не мог и не хотел. И он все бился головой о стену, чувствуя, какая она холодная и твердая, и понимая, что это полнейшее безумие, но, возможно, именно поэтому и не мог остановиться. Потом он услышал крики за дверью своей камеры и догадался, что все, видимо, пошло как-то не так, как хотелось бы ему, и теперь никак не желало складываться в некую понятную для него картину.
– Ладно, ладно, сынок, уймись, – говорил ему констебль, но он все не унимался, и констебль влепил ему пощечину. Андреа пронзительно вскрикнула.
Констебль пояснил, что ударил мальчишку не просто так, а чтобы привести его в чувство. И прибавил, что ему и самому от этого не по себе. Андреа стояла в дверях, молча наблюдая за происходящим, и лицо у нее было белое как мел. А констебль, обхватив голову руками, все повторял: «Нет, это уж слишком!» Казалось, ему и самому трудно поверить в то, что происходит.
– Я являюсь причиной несчастных случаев… – прошептал Байрон. «Вы слышите?» – взвизгнула Андреа. – …и поэтому меня нужно отправить в «Бесли Хилл». Я сам хочу туда поехать. В «Бесли Хилл».
– Вы слышите, что он говорит? – снова завопила Андреа. – Он сам хочет туда поехать! Он просит, чтобы его туда отвезли! Ему нужна наша помощь!
Был сделан еще один телефонный звонок, и Андреа пошла за машиной. Она сейчас и сама была явно не в себе. Проявив изрядную храбрость, она весьма решительным тоном заявила полицейскому, что является близким другом этой несчастной семьи и сама обо всем позаботится. Она, впрочем, не позволила Байрону сесть на переднее сиденье с собой рядом, а когда он спросил, куда они едут, даже ответом ему не удостоила. Он попытался зайти с другого конца и спросил, как дела у Джеймса в новой школе, но Андреа на его вопросы по-прежнему не отвечала. Ему очень хотелось сказать ей, что она не права насчет той давней истории с мостом, что идея построить мост целиком принадлежала Джеймсу, а вовсе не ему, но оказалось, что произнести эти слова он не в силах. Куда проще было сидеть, впившись себе ногтями в ладони, и ничего не говорить.
Машина Андреа подпрыгнула – они миновали изгородь, отделявшую пастбище от дороги, – и пустошь окружила их со всех сторон. Глядя на эти дикие бесконечные холмы, Байрон никак не мог понять, зачем он оказался в машине Андреа, зачем убежал из школы, зачем пошел в полицию, зачем бился головой об стену. Возможно, он просто пытался сказать этим людям, что остался совсем один, что ему одному со своим горем не справиться, что он очень несчастен. А ведь он так легко мог бы вновь стать почти прежним Байроном! Если бы Андреа остановила машину, если бы они смогли еще на мгновение задержаться, остановить ход событий… Ведь еще не слишком поздно, еще вполне можно повернуть назад, и он станет прежним… Но машина уже влетела на подъездную дорожку, и навстречу им сбегали с крыльца какие-то люди.
– Спасибо, миссис Лоу, – говорили они.
Андреа выскочила из машины и бросилась к входу в дом, повторяя:
– Только поскорей уберите его из моей машины!
Эти люди действовали так быстро, что у Байрона не хватило времени ни о чем подумать. Они распахнули дверцы автомобиля и накинулись на него всем скопом, словно он мог в любой момент взорваться. Пытаясь удержаться, он одной рукой вцепился в сиденье, а другой – в ремень безопасности. Но его схватили за ноги и за руки и потянули из машины, а он все кричал: «Нет, нет, пожалуйста, не надо!» И тогда прибежали еще какие-то люди и стали набрасывать на него куртки и одеяла, приговаривая: «Осторожней, не ударьте его головой». Они спрашивали друг у друга, удастся ли им найти его вены, закатывали ему рукава и что-то делали с ним, и Байрон сам не мог понять, плачет он или не издает ни звука.
– Сколько ему лет? – крикнул кто-то.
– Шестнадцать! – крикнула в ответ Андреа Лоу. – Ему шестнадцать.
И Байрону показалось, что она плачет, впрочем, возможно, плакал кто-то другой.
Потом все голоса смешались, слились в один общий гул, и Байрон вдруг совершенно перестал чувствовать собственную голову, словно ее у него и не было вовсе. Он, правда, понимал, что его несут к этому зданию и над ним небо, какое-то странное, словно его растянули и порвали. А потом он оказался в комнате, где вдоль стен стояло множество стульев, и дальше наступило беспамятство.
В тот первый день в «Бесли Хилл» Байрон оказался совершенно не в состоянии двигаться. Он спал, просыпался, вспоминал, где находится, а вспомнив, испытывал такую душевную боль, что старался как можно скорее вновь погрузиться в сон. На второй день он показался персоналу куда более спокойным, и одна из сиделок предложила ему немного прогуляться, если он хочет, конечно.
Это была маленькая аккуратная женщина с короткой стрижкой «каре». Волосы у нее были мягкие, золотистые, возможно, именно поэтому Байрон сразу почувствовал, что она добрая. Она показала ему комнату, где он теперь будет спать, ванную и уборную. Затем через окно показала ему сад и с сожалением заметила: просто стыд и позор, что такое чудесное место заросло сорняками! Откуда-то время от времени доносились голоса, крики и даже смех, но в основном вокруг стояла тишина. Такая глубокая, что Байрон вполне готов был поверить, что они здесь отрезаны от всего остального мира. Он, правда, не знал, как к этому относиться – радоваться или печалиться. После всех этих уколов, с помощью которых пытались успокоить, усмирить возбужденную нервную систему Байрона, все его эмоции, не успев развиться, как бы останавливались в некой определенной точке. Он, собственно, даже не мог толком их испытать. Это было все равно что видеть перед глазами страшную черную печаль, но при этом испытывать ощущения, которые совершенно этой печали не соответствуют и даже окрашены в некий иной цвет, возможно пурпурный, и ощущения эти легки, как та птичка, которая никогда не садится на землю. Сиделка отперла дверь и показала Байрону комнату, где можно смотреть телевизор, а когда он спросил, почему телевизор спрятан за стеклянными дверцами, она только улыбнулась и сказала, чтобы он не волновался и ничего не боялся. Здесь, в «Бесли Хилл», сказала она, он в полной безопасности.
– И мы непременно о тебе позаботимся, – прибавила она. Лицо у нее было розовое, и она так сильно его напудрила, что оно казалось посыпанным сахарной пудрой. Байрону она вообще чем-то напоминала сахарную мышку, и, подумав об этом, он понял, что просто очень хочет есть. Он был так голоден, словно внутри у него образовалась огромная черная дыра.
Сиделка сказала, что ее зовут Сандра.
– А тебя как зовут? – спросила она.
Байрон уже хотел ей ответить, но вдруг его что-то остановило. Ему показалось, будто он видит перед собой какую-то дверь, вроде той стеклянной, за которой был телевизор, хотя только что на этом месте вроде бы не было ничего, кроме стены.
И он вдруг подумал: «Во что превратилась моя жизнь! Сколько же ошибок я совершил!» Этих ошибок было так много, что у него от стыда помутилось в голове. И, сознавая все это, сознавая, что впереди его ждут одиночество и вечная печаль, он решил, что у него нет ни малейшей возможности остаться тем, кем он был раньше. Даже думать об этом было невыносимо. А значит, единственный способ продолжать жить – это стать кем-то другим.
Сиделка улыбнулась:
– Что ты так разволновался? Я всего лишь спросила, как тебя зовут.
Байрон сунул руку в карман, нащупал «счастливого» жука и, закрыв глаза, стал думать о самом умном человеке, какого знал в жизни. О своем друге, отсутствие которого было сейчас для него равносильно утрате какой-то части самого себя, о друге, которого он не просто любил, а обожал, не меньше чем мать.
– Меня зовут Джеймс, – сказал он и почувствовал это имя у себя на устах, точно нежную кровоточащую плоть.
– Джеймс? – удивленно переспросила сиделка.
Байрон оглянулся через плечо, ожидая, что сейчас кто-нибудь выскочит и объявит всем: этого молодого человека зовут вовсе не Джеймс, а Байрон, и он не просто неудачник, а ходячая неприятность, тридцать три несчастья. Но никто не выскочил. И Байрон утвердительно кивнул: да, его имя действительно Джеймс.
– У меня племянника так зовут, – сказала сиделка. – Джеймс. Очень хорошее имя! Но, представляешь, моему племяннику оно не нравится. И он всех заставляет называть его Джим. – Отчего-то Байрону показалось, что это имя звучит смешно, почти как джем, и он засмеялся. Сиделка тоже засмеялась. И сразу возникло ощущение, словно у них есть что-то общее, словно они вместе хранят какую-то тайну, во всяком случае, Байрону стало легче.
И он вспомнил, как улыбалась Дайана в тот день, когда они покупали подарки, чтобы отвезти их на Дигби-роуд, вспомнил, как она врала всем, что должна вести Байрона к зубному врачу. Он вспоминал, какими разными голосами она умела говорить: звонким и переливчатым по телефону с Сеймуром, нежным и добрым с ними, детьми. Он вспоминал, как она смеялась, болтая с Беверли, и как она могла мгновенно превратиться в какое-то другое существо, мгновенно изменить свои очертания, как меняет их лужица воды на крыльце, оставшаяся после дождя. Может, это и впрямь так легко? Может, достаточно взять себе новое имя и сам станешь новым, совершенно другим? В конце концов, Джеймс ведь говорил, что можно назвать собаку шляпой и, сделав это, обнаружить, что именно этого тебе все время и не хватало для полного понимания, кто настоящая собака, а кто шляпа.
– Да, – чуть смелее сказал Байрон, – теперь я тоже буду Джим. – И новое имя уже не казалось ему такой уж ложью, когда они сократили его до Джима. Наоборот, у него возникло ощущение, будто настоящий Джеймс, его друг, сейчас здесь, рядом с ним, в «Бесли Хилл». И страх сразу куда-то исчез. Ему даже есть почти расхотелось.
Сиделка снова улыбнулась и предложила:
– Давай-ка, Джим, мы с тобой оденемся поудобнее. Разве тебе не хочется снять ремень и туфли?
Как раз в этот момент мимо них проходила небольшая группа людей в пижамах. Они брели по коридору очень медленно и выглядели такими усталыми, что Байрону захотелось помахать им рукой, чтобы подбодрить. У каждого на лбу виднелись две глубокие, точно выбитые зубилом, отметины, красные, как полевые маки.
– Видишь, – сказала сиделка, – как много здесь других джентльменов, и все они, находясь в доме, ходят в шлепанцах.
За окнами виднелась пустошь, она так резко уходила ввысь, словно хотела коснуться неба. Над холмами висели тяжелые облака, из которых вполне мог и снег пойти. Байрон вспомнил, как у них дома солнечные лучи, просачиваясь сквозь занавески, ложились на пол светлыми теплыми квадратами, такими большими, что в них можно было стоять, и, когда он вставал в такой квадрат, ему казалось, будто он и сам светится.
Байрон вздохнул, присел на корточки и стал расшнуровывать туфли.
Глава 8
Другой конец
Где-то там, над холмами пустоши, висит марево моросящего дождя. Даже в темноте Джим чувствует приближение весны, ощущает ее легкое дыхание. Из земли уже пробиваются первые ростки, словно свернутые в трубочку, такие юные, тоненькие, хрупкие. Джим знает, где проклюнулся желтый чистотел, а где непонятные зеленые лоскутки вскоре превратятся в побеги крапивы и морковника. В центре города он уже и цветущую вишню видел, и бледные сережки на деревьях, и крупные набухшие почки. Земля снова меняет свое обличье.
Джим думает о Джеймсе Лоу, о Дайане, о своей сестре Люси, с которой больше не видится, об отце, на похороны которого он даже не поехал, настолько это не имело для него значения. Он думает о минувших годах, заполненных бесконечным заклеиванием щелей клейкой лентой, бесконечными входами-выходами из дома и бесконечными «п-привет то», «п-привет это». Он видит свое прошлое так ясно, что у него перехватывает дыхание, способность видеть прошлое причиняет ему острую боль. Нет, никогда он не будет чувствовать себя в безопасности! И сколько бы раз в день он ни отправлял свои ритуалы, он никогда не сможет себя защитить, потому что с ним уже случилось то, чего он больше всего на свете боялся. Это случилось в тот день, когда он, глянув на наручные часы, увидел, как секундная стрелка сдвинулась на два деления назад. Это случилось в тот день, когда его мать решила прогуляться по водам пруда, а потом растворилась в дождевых струях. Так что самого плохого с ним уже не случится. Оно уже случилось. И не отпускает его уже больше сорока лет.
И все-таки ему еще нужно очень многое понять. Джим стоит совершенно неподвижно, время от времени делая короткий неглубокий вдох, словно кто-то щиплет его изнутри и он безмолвно вскрикивает. Он, например, просто не может себе представить, как ему теперь появиться в кафе, как возобновить прежнюю жизнь. Сдвиг между прошлым и настоящим в данный момент представляется ему столь огромным, словно его высадили на необитаемый остров или, скорее, на странную квадратную льдину, и он видит, как вокруг него плавают другие льдины – куски, обрывки его жизни, – но не в силах собрать их воедино. Иной раз, думает он, легче просто пережить совершенные тобой ошибки, чем взять откуда-то столько сил, энергии и воображения, чтобы все эти ошибки сразу исправить.
И перед глазами у него возникает мать – в то мгновение, когда она бросает в пруд свои часики. Он думает, сколько же лет, дней, минут и секунд миновало с той поры. Их, конечно, можно сосчитать, но их количество ничего не значит.
Джеймс Лоу прав. Их встреча была предопределена. Она из разряда тех вещей, которых требуют законы Вселенной. И все же для того, чтобы один человек помог другому, чтобы один крошечный акт доброты повлек за собой еще один такой же, слишком многое должно идти хорошо, слишком многие вещи должны встать на свое место. Больше сорока лет прошло с тех пор, как они в последний раз виделись, но даже столь длительная разлука не разрушила их дружбу полностью, не сделала их чужими друг другу. Да, у Джеймса Лоу была хорошая работа, у него есть жена, дом и деньги в банке, а у Байрона было много разных мест работы, одно хуже другого, и он никогда не был женат, и собственного дома у него нет. Но оба они хранили в душе надежду, что однажды желанный миг наступит, что они снова встретятся. И они ждали. И Джим хранил «счастливого» жука, а Джеймс – картинку с воздушным шаром братьев Монгольфье. На глаза у Джима наворачиваются слезы, и у звезд вдруг появляются острые лучи, насквозь пронзающие небосклон. И Джим плачет навзрыд, как ребенок, оплакивая былые утраты, страдания, боль, бессмысленно потраченные годы, неправильные, несправедливые повороты судьбы, свои бесконечные ошибки, разлуку с другом. И радуется прощению.
Шумно хлопая крыльями, взмывает в воздух стая скворцов, затем, рассредоточившись, вытягивается в широкую черную полосу. Джим бредет через пустошь все дальше, дальше, в самую глубь ночи.
Ты – Байрон, говорят ему ветер, трава и земля. И сам он время от времени тоже пытается сказать себе: «Я – Байрон. Байрон Хеммингс».
В нем больше не живут два разных человека – один из прошлого, второй из настоящего. И его жизнь – это уже не две совершенно разные, будто надломленные, истории. Он стал единым целым.
Эпилог
Вычитание Времени
Сегодня первое утро Нового года. Воздух чист. Огромные облака медленно проплывают в небе, заслоняя звезды. Земля покрыта белыми иголками инея, каждая травинка так и сверкает в лунном свете. Еще слишком рано, и все вокруг скрывает густая тьма, но ветер шевелит сухие листья и длинные плети плюща, и они, тихо шурша, высказывают свои нежнейшие новогодние пожелания. Слышно, как за холмами церковный колокол звонит шесть.
Байрон сидит возле своего кемпера. На нем куртка и шерстяная шапка. Он уже сходил проверить посаженные им растения, разгреб прикрывавшее их одеяло из опавших, слежавшихся за зиму листьев, а потом снова прикрыл им проклевывающиеся ростки. Айлин все еще спит на раздвижной кровати, ее пышные волосы разметались по подушке. Встав первым, Байрон осторожно укрыл ее и заботливо подоткнул одеяло. Айлин скрипнула зубами, но не проснулась. Она так и легла в постель полностью одетая, и Байрон в очередной раз восхитился ее крошечной ножкой в аккуратном ботиночке, ее зеленое, цвета омелы, пальто, висящее на двери, тоже вызвало его восхищение. Его подарок – пакетик с шариковыми ручками – лежал в кармане ее пальто. Заметив, что Айлин, снимая пальто, не до конца вывернула рукав, Байрон остановился. Осторожно взял рукав за обшлаг, словно там находится ее рука, и с нежностью его расправил, а потом погладил.
И вдруг поймал себя на том, что думает, не следует ли повторить это действие двадцать один раз, и нервно стиснул пальцами рукав пальто. Айлин что-то пробормотала во сне – с его точки зрения, это звучало, как «лакричник всех сортов», хотя она, разумеется, ни о каком лакричнике и не думала, – и Байрон сразу пришел в себя. Оставив в покое рукав, он вышел из домика и тихонько прикрыл за собой дверь.
И вчера вечером тоже далеко не все необходимые ритуалы удалось совершить. Сперва они поехали к Айлин, выпили у нее чаю, а затем отправились гулять на пустошь, пешком поднялись на самый высокий холм, посмотрели оттуда на фейерверки и пошли дальше, до Кренхем-вилледж, а откуда уже рукой было подать до Луга и домика Байрона. Они шли и шли, ни словом не обмолвившись о том, что будут делать дальше. Ноги словно сами их несли. И, только оказавшись в знакомом тупичке, Байрон понял, что происходит, и весь задрожал.
– Что с тобой? – встревожилась Айлин. – Вообще-то я могу и домой поехать.
Ему потребовалось некоторое время, чтобы произнести: он хочет, чтобы она осталась.
– А может, все-таки лучше все делать постепенно, сперва один шаг, потом второй? – спросила она.
Он уже рассказал ей и о своем настоящем имени, и об истории с Джеймсом. И о Дайане он ей уже успел рассказать, и о несчастном случае на Дигби-роуд, и о Кренхем-хаус, и о том, как их дом продали девелоперам, а потом у него на глазах бульдозеры сровняли его с землей. Он также поведал Айлин о различных «процедурах», которым его подвергали в «Бесли Хилл», где он провел столько лет, а потом, хотя и с огромным трудом, объяснил, что чувствует себя в безопасности только в том случае, если ему удается полностью совершить все необходимые ритуалы. Ему очень нелегко было рассказать обо всех этих вещах. Предложения застревали у него в глотке, словно куски стекла. Повествование отняло несколько часов, и все это время Айлин слушала его очень внимательно и терпеливо ждала, когда он выговорит то, что хочет; она не двигалась и даже головой не качала – просто слушала, широко раскрыв свои голубые глаза. Она не говорила: нет, это невозможно, просто поверить не могу. Или: я устала и хочу прилечь. Ничего подобного она не сказала. Единственное, мимоходом обронила, что ей нравится Кембридж, и она бы с удовольствием съездила туда как-нибудь. И Байрон показал ей ту карточку от чая «Брук Бонд».
И вот теперь он выносит из кемпера свой складной столик и два складных стула и ставит на стол горячий чайник, молоко, сахар, кружки и пакет сливочного печенья с драченой. Второй стул, напротив своего, он приготовил для Айлин, и ему кажется, что этот стул – как открытый вопрос.
Стул словно смотрит на него, и Байрон поправляет кружку, поставленную для Айлин, чтобы ручка кружки смотрела точно в ее сторону, когда она сядет на этот стул.
Если сядет.
Байрон снова поправляет кружку, и теперь ручка смотрит прямо на него.
Он слегка поворачивает ее и ставит в некое среднее, уклончиво-вопросительное положение.
И говорит: «Привет, чашка Айлин».
Когда он произносит ее имя, когда чувствует во рту вкус этого имени, у него возникает ощущение, словно он слегка прикасается к ней самой или к какой-то ее вещи, вроде мягкого обшлага ее зеленого пальто. Он вспоминает, как они ночью лежали рядом и одежда их слегка поскрипывала. Он вспоминает обволакивающий аромат ее кожи. Вспоминает, как она дышала в такт его дыханию. И думает: лягут ли они когда-нибудь вместе спать совершенно обнаженными? Но эта мысль пока что слишком велика для него, и ему приходится ее прогнать, размахивая печеньем. Голова у него кружится.
Дело в том, что этой ночью он вообще не спал. Был уже пятый час, когда до него окончательно дошло, что Айлин остается ночевать. Он объяснил ей, что не успел сказать «привет, чайное полотенце», «привет, матрас» и так далее, а она только пожала плечами и сказала, чтобы он занимался своими делами и не обращал на нее внимания. «Ты делай, что тебе нужно, а я просто подожду», – сказала она. Но после того, как Байрон раз десять отпер и запер дверь, каждый раз подскакивая от потрясения при виде крупной фигуры Айлин, застывшей возле его походной плитки, он вдруг услышал:
– А почему ты мне ничего такого не говоришь?
– Что, прости? – Он даже вздрогнул от неожиданности.
– Ты ни разу не сказал: «Привет, Айлин».
– Но ты же не часть моего домика!
– Я могла бы ею стать, – возразила она.
– И ты… не неодушевленный предмет.
– Слушай, я же не требую, чтобы ты непременно это сказал. Я просто говорю, что мне это было бы приятно.
И после этого Байрон совсем впал в уныние. Он разложил кровать, вытащил одеяла и подушки и очень надеялся, что сможет закончить ритуалы, когда Айлин уснет. Она легла и спросила, не хочет ли и он прилечь с нею рядом. Байрон довольно непринужденно присел на самый краешек возле ее колен, потом осторожно оторвал от пола ступни и с легким вздохом лег с нею рядом, сделав вид, будто и не заметил этого. Айлин тут же уютно устроилась, положив голову ему на плечо, и через несколько минут крепко уснула.
Он чувствовал, как тесно прижалась к нему Айлин, и жмурился от страха, ожидая, что произойдет нечто ужасное. Без клейкой ленты его домик казался ему до ужаса уязвимым – если кто и лег спать без одежды, думал он, так это его маленький кемпер, – однако ничего страшного ночью не случилось. Во сне Айлин не ходила. Она, правда, немножко похрапела, но Байрон готов был скорее руку себе отрубить, чем потревожить ее сон.
Сидя возле кемпера за столиком, он съедает второе печенье с драченой. Есть хочется ужасно, и одного жалкого печеньица, чтобы утолить такой голод, явно недостаточно.
Наконец из домика появляется Айлин и присоединяется к нему. Одна щека у нее красная и вся в складочках от подушки. Свое зеленое пальто она надела крайне небрежно – пуговицы застегнуты неправильно, вкривь и вкось, ткань перекручена на талии. Пышные разлохмаченные волосы вздымаются у нее за плечами, точно два гигантских крыла. Айлин садится на свой стул напротив Байрона и молчит, но смотрит в ту же сторону, что и он, – куда-то вдаль. Потом спокойно берет кружку, словно это действительно ее кружка, и наливает себе чаю. И берет печенье с драченой.
– Вкусное, – говорит она.
Вот и все.
Уже занимается заря. На востоке золотистая трещина прорезает ночное небо над самым горизонтом. А листья плюща все о чем-то шуршат, шуршат, и людям нет ни малейшей необходимости прибегать к словам. Айлин вдруг вскакивает и, обхватив себя руками, начинает топать ногами.
– Хочешь уйти? – спрашивает Байрон, стараясь заставить себя говорить так, словно сам он ничего против ее ухода не имеет.
– Просто придется принести одеяло, раз уж тебе так нравится сидеть здесь.
На пороге домика она вдруг оборачивается. Ее рука лежит на ручке двери так спокойно, словно она уже много раз в этот дом заходила и будет делать это сотни и сотни раз.
И тут Байрон говорит:
– Знаешь, Айлин, мне бы хотелось кое-что тебе показать.
– Хорошо, дорогой, только дай мне еще две секунды, – говорит она и исчезает внутри кемпера.
Джим-Байрон ведет Айлин на Луг. Луна все еще видна, но небо уже принадлежит заре, и белый круг луны становится матовым, теряя свой ночной блеск. Под ногами хрустит покрытая инеем трава, стебельки таинственно мерцают, словно покрытые сахарной глазурью. Джим помнит, как Айлин сказала, что больше любит мороз, чем снег, и рад, что день выдался морозный. Они идут, не держась за руки, но время от времени их плечи или бедра словно находят друг друга. И после этого ни он, ни она не отскакивают в разные стороны.
Они останавливаются у первого домика в знакомом тупичке, и Джим говорит:
– Смотри. – Он старается не смеяться, но на душе у него весело, сердце так и подпрыгивает от радости и возбуждения.
Он указывает Айлин на тот дом, где живут иностранные студенты. Там все еще спят, ящик с пустыми бутылками и жестянками из-под пива выставлен на коврик у дверей вместе с несколькими парами кроссовок. Айлин выглядит смущенной.
– Что-то не пойму, – говорит она. – На что смотреть-то?
– Смотри сюда. – Он указывает пальцем.
– Все равно ничего не вижу!
Джим подводит ее еще ближе к окну на первом этаже. Впрочем, из-за окна не доносится ни единого звука. Осторожно сунув руки в пластмассовый ящик для цветов, висящий под окном, Джим раздвигает слой опавших листьев, и Айлин наклоняется посмотреть, что там такое. И видит два еще не распустившихся лиловых крокуса.
– Цветы?
Джим кивает и, приложив к губам палец, шепчет:
– Это я сделал.
– Зачем? – спрашивает она слегка смущенно.
– Не знаю. Может быть, отчасти для тебя.
– Для меня?
– Может быть.
– Но ведь тогда ты и знаком со мной не был.
– Ну, не знаю я, не знаю! – смеется он.
И Айлин берет его за руку. Его руке хорошо в ее ладони, теплой, как перчатка. И сам этот жест ничуть его не пугает. Он даже не вздрагивает.
– Может, я зря подарил тебе шариковые ручки? – спрашивает он. – Может, тебе перьевые больше нравятся?
– Нет, – отвечает она. – Мне нравятся эти.
Джим ведет ее к следующему цветочному ящику, который почти полностью скрыт сушащимся на веревке бельем, которое, похоже, вообще никогда оттуда не снимают. Они подныривают под закаменевшие кухонные полотенца и подкрадываются к окну. И в этом доме не заметно никаких признаков жизни – все еще спят. В цветочном ящике под слоем замерзших листьев проклевываются два хрупких зеленых стебля, еще слишком юных и слабых для того, чтобы на них что-то расцвело, но от них уже исходит отчетливый чистый запах, напоминающий сосновый.
– Это тоже твоих рук дело? – спрашивает Айлин. Джим подтверждает: да, и это тоже.
И Айлин, наконец, понимает все. Перед ней словно вдруг открывается вся картина целиком. Она видит перед собой не только эти два домика с пластмассовыми ящиками для цветов. Прикрыв глаза рукой, словно от слишком яркого солнца, она смотрит вдаль и видит перед собой весь белый от инея тупичок, где все дома похожи друг на друга, как близнецы. И в каждом из них под покровом замерзших листьев в жалком ящике под окном проклевываются из земли юные ростки – вестники новой жизни.
– Когда же… – наконец спрашивает Айлин, – когда… ты все это успел?
– Пока все спали.
Она внимательно смотрит на Джима-Байрона. На мгновение он даже слегка пугается: вдруг у него что-то в зубах застряло? Например, шпинат? Правда, никакого шпината он с утра не ел…
– Что ж, тебе это пошло на пользу, – говорит Айлин.
Взявшись за руки, они пересекают грязноватый участок, который здешние жители именуют Лугом, и направляются прямо к его центру, где виднеется какая-то огороженная яма. На этот раз Байрону ничего не нужно говорить и ни на что указывать. Похоже, Айлин и сама уже догадалась, что сейчас увидит. Опавшие листья, которые он разгреб несколько раньше, уже успели покрыться инеем и поблескивающими грудами лежат вокруг ямы.
А за оградой, обрамленный грудами листьев, виднеется расчищенный кусочек земли, который так и сияет многоцветьем. Там и крошечные крокусы, и акониты, и подснежники, и голубая «Вифлеемская Звезда». Правда, еще не все растения зацвели. На некоторых бутоны еще зеленые, плотные, нераспустившиеся.
– Здесь погибла моя мать.
– Да, я поняла. – Айлин утирает глаза.
– Здесь ничего не может расти. Вода все время возвращается. Не очень много. Но достаточно, чтобы яма всегда была заполнена водой. Вода ведь не всегда ведет себя так, как от нее хотят люди.
– Да, не всегда, – кивает Айлин.
– Возможно, это самое главное, что нам, людям, надо понять в отношении воды. Она приходит и уходит, когда захочет.
Айлин вытаскивает из-за обшлага бумажный носовой платок и громогласно сморкается.
Байрон говорит:
– Вот я и стал носить сюда землю. Навоз. Сажать луковицы. И каждую ночь проверял, все ли с ними в порядке.
– Да, – шепчет она. – Да.
Айлин высвобождает свою руку, подходит к ограде и смотрит вниз, на озерцо из расцветших среди зимы цветов, это цветочное озерцо раскинулось там, где некогда был настоящий пруд. Джим-Байрон смотрит на нее, и ему кажется, будто в нем, в самой глубине его души, что-то пробуждается от сна. Он снова видит, как Дайана балансирует на поверхности воды. Снова чувствует жар того лета 1972 года, когда мать полюбила спать «под звездами», а в воздухе разливался пьянящий сладкий аромат маттиол и душистого табака. Он находит в своей памяти все – любимую мебель матери, привезенную от бабушки: торшер с оборками, все эти столики, купленные по случаю, старое кресло, обитое вощеным ситцем. Все это он видит перед собой так ясно, что ему становится тяжело вспоминать дальше, ведь с тех пор прошло уже больше сорока лет.
Джеймс Лоу был прав. История – вещь очень неточная. Байрон боится пошевелиться, боится моргнуть, чтобы не спугнуть, не потерять то, что сейчас дарят ему память и глаза.
Но оно никуда не исчезает. Он видит все это вокруг себя. Слева нет больше одинаковых домиков – «доступного жилья» с двумя спальнями и одинаковыми тарелками спутниковых антенн, похожими на шляпы. Вместо них он видит дом в георгианском стиле, прочный, квадратный в основании, одиноко высящийся на фоне пустоши. Рядом с детскими качелями – кусты роз, посаженные его матерью. А вот и терраса, сделанная в виде патио. Байрон слышит танцевальную музыку, которую так часто слушала Дайана. Видит скамейку, на которой они сидели жаркой сентябрьской ночью, глядя на падающие звезды.
Айлин оборачивается. Внезапно в дрожащем от мороза воздухе возникает облачко летних мух, которые начинают кружиться вокруг рыжеволосой головы, словно крошечные огоньки. Она отмахивается от них рукой. Байрон улыбается – и сразу все исчезает: мать, дом и даже летние мухи. Вот только что все это было здесь, только что все это принадлежало ему, а теперь ничего больше нет. Исчезло.
Солнце медленно встает над горизонтом, точно старинный воздушный шар, наполненный гелием, и по небу разливается свет зари. Облака пылают, и кажется, пылает даже сама земля. Пустошь, деревья вокруг бывшего пруда, покрытая инеем трава, дома – все объято пламенем зари, все словно решило обрести тот же оттенок, что и волосы Айлин. Уже и машины снуют по дороге. И местные жители выходят на прогулку со своими собаками, громко поздравляя друг друга с Новым годом. Люди останавливаются, чтобы полюбоваться восходом солнца, фантастическими башнями шафрановых облаков и бледным призраком луны. Кто-то замечает цветы, посаженные Джимом. А над землей поднимается туман, такой легкий и нежный, что больше похож на облачко сгустившегося на морозе дыхания.
– Не вернуться ли нам к тебе? – говорит Айлин.
И Байрон делает несколько шагов к пруду – ей навстречу.
Глядя в окно, старик изучает ящик для цветов, приделанный к подоконнику снаружи. Хмурится, прижимает лицо к стеклу. Затем на несколько минут исчезает и появляется на пороге дома. На нем домашние шлепанцы и теплый махровый халат, на талии подхваченный поясом, на голове новая бейсболка. Старик осторожно спускает одну ногу с крыльца, пробуя температуру воздуха и земли. Затем подбирается к ящику под окном. Хрупкий и взъерошенный, точно старый воробей, он наклоняется и заглядывает туда.
И осторожно, кончиками пальцев, касается двух лиловых цветков, сперва одного, потом другого, и улыбается, словно именно этого он столько времени и ждал.
А где-то – в других комнатах, в других домах – живут Пола и Даррен, мистер и миссис Мид, Мойра с мальчишкой-ударником из оркестра, играющего в супермаркете, Джеймс Лоу со своей женой Маргарет и Люси со своим банкиром. А где-то еще, да, где-то еще наверняка живет Джини, уже в третий раз вышедшая замуж и вставшая во главе весьма прибыльного бизнеса, организованного ее матерью. Еще спят в своих комнатах иностранные студенты, и тот человек, у которого во дворе злая собака, и все прочие обитатели Кренхем-вилледж. И каждый из них в это новогоднее утро верит, что жизнь еще может немного перемениться к лучшему. Их надежды, правда, пока столь же хрупки и бледны, как эти юные ростки, проросшие под слоем прошлогодней листвы. Сейчас ведь только середина зимы, и бог его знает, что еще может случиться, возможно, зима и мороз все-таки возьмут свое. Однако ростки уже проклюнулись.
Солнце поднимается все выше, яркий свет зари постепенно меркнет, и пустошь становится серо-голубой, цвета пыли.