Операция «Перфект» Джойс Рейчел
– Ну, разве это не замечательно? – спрашивает мистер Мид.
Никто ему не отвечает.
– Конечно, на конференции нас было больше, человек двадцать, – говорит мистер Мид. – Старшие менеджеры и другие сотрудники. Да и актеры там были, разумеется профессиональные. Так что все получалось немного не так.
– Мы что, еще не закончили? – спрашивает Пола.
Мистер Мид снова смеется:
– Закончили? Нет, это только начало. Самая первая стадия. И вот чего я сейчас хочу от вас, моя дорогая команда: каждый должен подумать о том, кто с ним рядом.
– То есть я должна подумать о Даррене? – спрашивает Пола.
– Да, и о Джиме тоже, – говорит мистер Мид. – Думайте позитивно. Думайте о том, что вам бы хотелось сказать о них что-нибудь действительно приятное.
Все озадачены и молчат.
– А если мы не сумеем? – говорит Мойра, не снимая своей руки с плеча мистера Мида.
Менеджер не знает, что ей ответить. Он закрывает глаза, губы его шевелятся, словно во рту у него роятся некие слова, готовые вот-вот вырваться на свободу. Джим тоже закрывает глаза, но тогда комната начинает так опасно раскачиваться, что ему приходится снова их открыть. Даррен весь сморщился, и лицо у него стало похоже на измятую бумажонку.
– Я уже подумала, – сообщает Пола.
– Значит, теперь можно разойтись? – с надеждой спрашивает Мойра.
– Нет-нет! Мы должны произнести это вслух.
– Произнести то, о чем мы подумали? – Мойра явно потрясена.
Но мистер Мид радостно смеется, словно им предстоит нечто невероятно веселое.
– Ладно, я начну первым, чтобы вам было с кого брать пример, – говорит он и поворачивается к Поле: – Пола, я тобой восхищаюсь. Ты очень сильная девушка. Когда я впервые с тобой беседовал, принимая тебя на работу, у меня возникли определенные опасения. А все потому, что в носу у тебя было кольцо, а уши все в этих «гвоздиках». Меня очень беспокоило, как к этому могут отнестись в департаменте. Но ты научила меня тому, что подобные предрассудки следует отбросить.
От этих похвал лицо Полы становится таким же розовым, как и ее волосы, а мистер Мид как ни в чем не бывало продолжает:
– А ты, Джим, никогда не опаздываешь. Ты очень надежный работник. Тебе, Мойра, всегда удается привнести в свою работу элемент творчества, и я надеюсь, что сыпь у твоей матери скоро пройдет. Ну, а тебя, Даррен, я даже полюбил.
– Вот это здорово! – негромко говорит Пола. – У меня была одна знакомая, так она взяла и написала всем своим друзьям, что она их любит, и догадайтесь, что с ней на следующий день случилось?
– Не знаю, – говорит Даррен. Он единственный, у кого глаза все еще закрыты.
– У нее случился инфаркт!
– Вернемся к нашему тренингу, – говорит мистер Мид. – Кто хочет высказаться?
Возникает неловкая пауза, вид у всех четверых совершенно отсутствующий. Мойра просто глаз не может оторвать от пряди своих волос. Пола надувает щеки, хотя никакой жвачки у нее во рту нет и никакого пузыря она выдуть не может. Джим беззвучно шевелит губами. Мистер Мид вздыхает; он несколько разочарован, но духом пока не пал.
– Ну что же вы, моя верная команда? – смеется он. – Пусть теперь кто-то из вас позитивно выскажется о своем ближнем.
Чей-то голос неуверенно нарушает тишину:
– Джим, ты хороший, добрый человек. И аккуратный – когда ты брызгаешь аэрозолем на столики, то никогда ни одного не пропускаешь. А вы, мистер Мид, хоть и пытаетесь внедрить в жизнь некие завиральные идеи, но, похоже, искренне хотите сделать наш мир лучше, и машина ваша мне очень нравится. А у тебя, Мойра, просто прелестная грудь…
– Спасибо, Даррен, – пытается остановить его мистер Мид, но Даррен явно не намерен завершать свою речь:
– Теперь о тебе, Пола. Ах, Пола, я люблю смотреть, как ты покусываешь свои пальцы, когда о чем-то задумаешься! Я люблю твою медовую кожу – особенно нежные местечки у тебя за ушами. А когда ты начинаешь говорить, мне хочется просто так сидеть и смотреть на тебя, хоть всю жизнь. И у тебя всегда очень симпатичные юбочки. А глаза блестящие – как орехи, которыми елку украшают.
Некоторое время все молчат. Но это совсем другое молчание, не такое, как вначале. Это некое детское молчание, когда от изумления, вызванного чудом, не хватает слов. Это молчание по сути своей противоположно рассудительности.
– Хорошо, что здесь нет этой негодяйки Айлин! – Пола неожиданно прерывает всеобщее молчание и сердито заявляет: – Уж я бы кое-что с удовольствием ей высказала! – И все дружно смеются.
– Ну, Джим, – говорит мистер Мид, – теперь твоя очередь!
Но Джим словно оцепенел. Он не может думать ни о чем, кроме женщины, у которой огненные волосы, самая маленькая ножка в мире и слишком тесное пальто, которое, несмотря на все ее усилия, никак не удается заставить сидеть как следует. Истина наваливается на него внезапно и неотвратимо, как колесо автомобиля во время того несчастного случая. Значит, та женщина-психиатр была все-таки права. Он должен очиститься. Должен овладеть собственным прошлым, стать его хозяином, что бы это ни значило. И единственный человек, который способен правильно его воспринять вместе со всем тем хаосом, что существует в его душе, это Айлин. Именно она – его последний и единственный шанс. Эта мысль столь отчетлива, что просто кричит у него в голове…
– Извините! – раздается чей-то голос от двери.
Обнявшиеся сотрудники, похожие в этот момент на многоголовую тварь, украшенную нелепыми оранжевыми шляпами, мгновенно рассыпаются в разные стороны. А посетительница, стоя в дверях сервировочной, смотрит на них с выражением страха на лице и робко спрашивает:
– Скажите, еще не поздно заказать особый праздничный сэндвич?
Глава 9
Ошибка
Шла вторая неделя летних каникул, и каждый день Беверли торчала у них с утра до вечера. Иногда Байрон, уже ложась спать, все еще слышал, как женщины оживленно беседуют на террасе. Их голоса повисали в вечернем воздухе, точно густой сладкий аромат маттиол и душистого табака. «Ты права, права», – подпевала мать Байрона, когда Беверли делилась с ней очередным впечатлением или рассказывала какую-то историю. Однажды утром он раздернул на своем окне занавески и тут же увидел Беверли, которая загорала в шезлонге в своей пурпурной шляпе и со стаканом в руке. И понять, что она там не ночевала, можно было лишь благодаря присутствию Джини да новой паре пластиковых босоножек, на этот раз белых. Джини зачем-то влезла на столик и стояла на нем во весь рост. Никаких швов у нее на коленке видно не было. И пластырем ей ногу больше не заклеивали. И все-таки Байрон решил, что лучше никаких дел с этой Джини не иметь.
А Люси и вовсе категорически отказалась играть с Джини, заявив, что от нее плохо пахнет. Кроме того, Джини уже успела поотрывать головы у всех кукол Люси. Байрон, правда, попытался вставить головы обратно, но это оказалось чересчур сложно: ему никак не удавалось снова зацепить за петельку внутри пустотелой кукольной шеи пластмассовый крючок, представлявший собой как бы верхнюю часть позвоночника. В итоге он попросту сложил расчлененных кукол в обувную коробку с крышкой. Ему было неприятно смотреть на их улыбающиеся лица, лишенные тел.
Между тем он не забывал вести в тайной тетради записи своих наблюдений и описывал там каждую встречу Дайаны и Беверли. Джеймс прислал ему тайный шифр, основанный на перестановке букв, и новые кодовые имена для Беверли и Дайаны («Миссис Х» и «миссис У»), но шифр оказался для Байрона сложноват, и он постоянно делал ошибки.
Женщины часто слушали музыку. Они переносили проигрыватель на кухонный стол, открывали двери на террасу и там танцевали. Отцовские пластинки Беверли находила весьма скучными («Господи, в каком веке он родился?» – спрашивала она), так что притащила целую коробку своих. Теперь они слушали «Carpenters and Bread». Но самыми любимыми у Беверли были два «сингла» – Гарри Нильсона и Донни Осмонда. Стоя у окна в гостиной, Байрон смотрел, как они танцуют. Движения Беверли были резкими, она часто встряхивала головой в такт музыке, а Дайана скользила по террасе плавно, словно подхваченная течением реки. Иногда Дайана показывала Беверли то или иное танцевальное па, и они тогда двигались рядом. Дайана держалась очень прямо, высоко подняв голову и изящно округлив руки, а Беверли, опустив голову, все время смотрела на ноги своей учительницы, пыталаясь повторить ее движения, и, хотя они были одного роста, казалось, что Дайана значительно выше. Байрон слышал, как однажды мать предложила Беверли научить ее «всему, что знает сама», но, когда Беверли спросила, чему именно, Дайана смешалась и сказала, что все это ерунда. Если звучала песенка Гилберта О’Салливана «Puppy Love»[53], Беверли нежно прижималась к Дайане, и они танцевали медленно, еле переставляя ноги и кружа на одном месте, а потом Беверли, взяв в руки стакан со спиртным и лукаво поглядывая на подругу из-под полей своей бесформенной шляпы, говорила:
– Ну и повезло же тебе, Дайана! Такой красавицей родилась!
Беверли утверждала, что ключ к будущему человека в его имени, что имя – это как бы некий билет к успеху. Как может девушка чего-то добиться, если ее зовут Беверли? Вот если бы у нее было такое классное имя, как Дайана, или Байрон, или Сеймур, все в ее жизни тогда было бы иначе.
На той неделе Беверли начала понемногу брать у Дайаны одежду – просто поносить. Сначала это были мелочи: скажем, пара тонких шелковых перчаток, чтобы защитить руки от солнца. Затем вещи покрупнее. Однажды, например, Беверли нечаянно облила себе весь живот очередным желтым напитком из банки. Дайана, разумеется, тут же бросилась к себе и принесла ей чистую блузку и юбку-карандаш. Беверли надела все это и попросила заодно одолжить ей туфли на каблуках – ведь к такой юбке пластиковые сандалии никак не годились. В общем, во всем этом она отправилась домой, но на следующий день и не подумала возвращать позаимствованные у Дайаны вещи, о чем Байрон, естественно, сделал соответствующую запись в тетрадке.
– Те вещи, что ты мне дала, страшно устарели, – заявила Беверли. – По-моему, тебе следовало бы обзавестись чем-то более модным.
«Честно говоря, – писал Байрон, – мне кажется, что все это она попросту украла. И теперь я совершенно уверен: мамина зажигалка все время лежала у нее в сумочке».
Идея «поехать на шопинг» принадлежала Беверли. Дайана повезла их всех в город и припарковалась у большого универмага. Женщины примеряли понравившиеся платья, Джини шныряла между ними, а Люси стояла в сторонке и хмурилась. На обратном пути они остановились у винного магазина, где продавали алкогольные напитки на вынос, чтобы купить еще «Адвокат» для Беверли и вишневую колу для детей. Когда Люси заявила, что им не разрешается пить сладкие шипучие напитки, потому что от них портятся зубы, Беверли от души расхохоталась и сказала: «Ты сначала доживи до тех лет, когда зубы портиться начинают». Потом обе женщины красовались на террасе в новых платьях, которые почему-то назывались «кафтан», и Байрон подумал, что они точно две противоположные стороны одного целого: одна светловолосая, стройная, изящная, а вторая черноволосая, какая-то недокормленная и в то же время куда более хваткая.
После ланча он принес им лимонад и совершенно случайно услышал обрывок их разговора, хотя при его появлении они сразу же замолчали. Было совершенно ясно, что они говорят о каких-то важных вещах, потому что сидели они буквально голова к голове, и казалось, что светлые волосы Дайаны растут прямо из пробора на черноволосой голове Беверли. Беверли красила лаком ногти Дайаны, и обе были так увлечены этим занятием и своим разговором, что на Байрона даже не посмотрели. Он на цыпочках подошел к ним по мягкому ковру, аккуратно снял с подноса стаканы и поставил их на подставки. И как раз в этот момент до него донеслись слова матери: «Разумеется, я не была по-настоящему в него влюблена! Мне это просто казалось».
Байрон вышел из комнаты так же тихо, как и вошел. Он просто представить себе не мог, кого имела в виду его мать, но отчетливо понимал, что не хочет больше слышать об этом ни слова. Однако он так и не смог заставить себя отойти от дверей хоть на шаг. Услышав, как Джини с диким хохотом пронеслась по саду, он быстро пригнулся и, встав на колени, прижался к стене гостиной, выходившей в холл. Играть с Джини ему совсем не хотелось. Теперь, когда ее нога практически зажила, она особенно полюбила прятаться в кустах и выбегать оттуда, пугая его, когда он меньше всего этого ожидает. Ему эта забава казалась совершенно отвратительной! Прижавшись одним глазом к щели между дверью и дверной рамой, Байрон видел обеих женщин, освещенных падавшим на них лучом солнца и словно заключенных в некую светящуюся раковину. Он вытащил свою тетрадку, но, раскрывая ее, невольно зашуршал обложкой, и Дайана тут же вскинула голову:
– Кажется, там кто-то есть.
– Да брось ты, – сказала Беверли, – никого там нет, продолжай, пожалуйста. – И ласково накрыла своей рукой руку Дайаны. Байрону очень хотелось, чтобы она поскорее убрала свою руку. Он и сам не понимал, почему ему так этого хочется, но чем дольше рука Беверли соприкасалась с рукой его матери, тем сильней и невыносимей становилось это желание.
Дайана снова заговорила. Голос ее звучал мягко, негромко, и Байрон улавливал лишь некоторые, порой не связанные между собой предложения или даже отдельные слова, которые сперва показались ему и вовсе не имеющими никакого смысла. Пришлось прижаться к щели ухом. Слышно стало лучше. Мать говорила: «…один старый друг. Мы случайно столкнулись… У меня и в мыслях не было ничего плохого. Но однажды… Вот с этого все и началось».
Карандаш Байрона так и застыл, уткнувшись в бумагу. Он и сам не знал, записывает ли он что-нибудь. Он снова прижался глазом к узкой щелке и увидел, что мать уже успела пересесть в свое любимое кресло и что-то пьет из стакана большими глотками. Потом, отставив пустой стакан, она прошептала: «Какое же это облегчение – вот так все высказать!» – и Беверли согласилась: да, конечно, это большое облегчение, и сказала, чтобы Дайана дала ей свою вторую руку, потому что ногти нужно все-таки докрасить. Затем она заговорила о том, как, должно быть, Дайане одиноко в Кренхем-хаусе, а Дайана, неотрывно глядя на свою руку, лежащую в руке Беверли, кивала и соглашалась: да, ей бывает очень одиноко. Так одиноко, что порой это почти невозможно вынести.
– Но с тем человеком, о котором я все время думаю, я познакомилась до того, как мы сюда переехали, – сказала она. – На самом деле это произошло почти сразу после нашей с Сеймуром свадьбы.
Брови Беверли удивленно взметнулись вверх, да так и остались. И все же она спокойно обмакнула кисточку в лак и опять занялась ногтями Дайаны. Байрон вряд ли сумел бы правильно выразить словами обуревавшие его чувства, но ему все время казалось, будто Беверли просто вытаскивает из Дайаны некие потаенные слова, вынуждает ее говорить, причем именно тем, что сама помалкивает.
– Сеймур все узнал. Он умный человек и видит меня насквозь. Если я пытаюсь солгать, просто потому что мне нужно купить маленький подарочек или еще что-то секретное, он тут же налетает на меня, как коршун. Хотя в то время я совсем не воспринимала свои отношения с Тедом, как обман.
– Его звали Тед?
– Я считала его просто одним из своих молодых приятелей.
– Ну, если Тед – всего лишь один из твоих молодых приятелей, я не вижу в этом никакой проблемы.
– Да? – И Дайана хмыкнула, давая Беверли понять, что проблема есть, и весьма значительная, даже если Беверли и не в силах это понять. – После той истории Сеймур как раз и купил этот дом. Он сказал, что деревенский воздух пойдет мне на пользу. Я действительно всем ему обязана. И тебе придется это запомнить.
Покончив с ногтями Дайаны, Беверли протянула ей сигарету и щелкнула возвращенной зажигалкой, предупредив, что руками лучше ничего не брать и вообще вести себя осторожно, иначе она попортит лак. Дайана сделала несколько глубоких затяжек, выпуская дым над головой Беверли, похожий на чьи-то вытянутые в воздухе прозрачные пальцы, которые вскоре исчезли.
– Я необходима Сеймуру, понимаешь? – тихо сказала Дайана. – Мне порой просто страшно, до какой степени я ему необходима!
Байрон боялся пошевелиться. Ему никогда и в голову не приходило, что его мать могла любить кого-то другого, а не только отца, что у нее, возможно, был когда-то некий молодой человек по имени Тед. Голова у Байрона стала горячей, перед глазами все плыло, ему казалось, что он мечется среди всех тех вещей, какие ему вдруг вспомнились, переворачивает их, точно камни, пытаясь увидеть, что у них с другой стороны, понять их смысл. Он вспомнил, как мать однажды заговорила о каком-то человеке, очень любившем шампанское, вспомнил ее непонятные, необъяснимые визиты на Дигби-роуд. Неужели она к нему туда ездила? Затем Дайана снова заговорила, и Байрон, стиснув вспотевшие руки, заставил себя сосредоточиться и слушать.
– Когда я познакомилась с Сеймуром, я всем уже была сыта по горло. Мне осточертели мужчины, которые сперва клянутся тебе в любви, а потом исчезают. У нас в театре таких было полно. Надоели мне и те, что вечно поджидали нас у служебного входа, писали нам письма, приглашали в рестораны. У всех этих мужчин были жены. У всех были семьи, и они никогда бы… – Дайана так и оставила фразу незаконченной, словно боялась ее закончить или не была уверена, как это сделать правильно. – А Сеймур был настойчив. И придерживался весьма традиционных взглядов. Мне это нравилось. Он приносил мне розы. Водил меня в кино, если я днем бывала свободна. Не прошло и двух месяцев, как мы поженились. У нас была очень скромная свадьба, но Сеймур и не хотел никакой шумихи. К тому же мои друзья были людьми не того сорта – таких на свадьбу не приглашают. Да нам и не хотелось, чтобы мое прошлое пришло в наш общий дом вместе со мной.
Беверли как-то странно булькнула, словно подавившись своим желтым напитком, и пробурчала:
– Ладно, хватит об этом. Лучше выпей еще и расскажи, чем ты все-таки занималась.
Но Дайана больше ничего рассказывать не стала. Она с силой загасила недокуренную сигарету о донышко пепельницы и тут же закурила вторую. Потом вдруг рассмеялась, но на этот раз каким-то неприятным, жестким смехом – казалось, она смотрит на себя в зеркало и ей очень не нравится отражение того человека, которого она там видит, – и опять с силой затянулась сигаретой, выпустив кольцо голубого дыма.
– Скажем так: тут я во всем была похожа на собственную мать, – только и сказала она.
Байрон впервые не сумел сделать никаких записей. Даже Джеймсу позвонить не смог. Говорить ему не хотелось. И не хотелось иметь ничего общего со значением слов и вещей, не хотелось ничего понимать. Он все бегал и бегал через лужайку, пытаясь выбросить из головы всякие мысли, но, когда Джини со смехом крикнула, чтобы он ее подождал, побежал еще быстрее, чтобы удрать от нее. Он продолжал бежать, даже когда дыхание стало совсем затрудненным, в горле саднило, а ноги начали подгибаться от усталости. Тогда он заполз куда-то под яблони, под кусты малины, и у него даже голова закружилась, так силен был аромат яблок, так красны ягоды малины, так остры ее колючки. Там он просидел очень долго. Он слышал, как его зовет мать, но не откликнулся и даже не пошевелился. Ему не хотелось ничего знать ни об этом Теде, ни об отце, ни о той работе, которую мать даже назвать не могла, и теперь, когда он обо всем этом узнал, ему больше всего хотелось выбросить все это из головы, но он не мог придумать, как перестать знать. Ах, если бы Джеймс не просил его все записывать! Байрон прятался в зарослях малины до тех пор, пока не увидел, что Беверли с Джини потащились на автобус, время от времени останавливаясь на подъездной дорожке и махая Дайане. За руку свою дочь Беверли никогда не брала, она шла одна, пряча лицо под пурпурной шляпой, а Джини описывала вокруг нее широкие круги. Байрон видел, как Беверли один раз остановилась и что-то крикнула ей, но не расслышал, что именно. В закатных лучах их дом казался ослепительно белым, за ним, точно врезаясь в небо, виднелись острые вершины холмов.
Наутро первым делом позвонил Джеймс, страшно возбужденный тем, какую замечательную папку с материалами по операции «Перфект» он готовит. Он, например, переделал нарисованную Байроном схему микрорайона Дигби-роуд, потому что масштаб оказался недостаточно точен. И все время, пока Джеймс говорил, Байрон чувствовал себя так, словно стоит по ту сторону закрытого окна и видит друга, но поговорить с ним не может.
– Ну, что у вас случилось вчера? – спросил Джеймс. – Ты все записал?
Байрон сказал, что ничего у них вчера не случилось.
– У тебя что, насморк или горло болит? – поинтересовался Джеймс.
Байрон шмыгнул носом и сказал, что у него серьезные проблемы.
На выходные пошел дождь. Он прибил к земле душистый табак, дельфиниумы и шток-розы. Родители Байрона сидели в разных комнатах и смотрели в окно. Иногда, правда, они все же встречались на «нейтральной территории» и что-то даже мимоходом говорили друг другу, но тот, к кому были обращены слова, казалось, слушал сказанное лишь вполуха. Затем Сеймур заявил, что в доме пахнет как-то необычно – такой странный запах, сладковатый какой-то. Мать предположила, что это, должно быть, ее новые духи. Но отец не унимался: почему в таком случае духами пахнет у него в кабинете? И куда делась та хорошенькая штучка, которую он обычно использует как пресс-папье? К тому же, раз уж речь зашла об исчезнувших предметах, откуда в чековой книжке еще один корешок от чека?
Дайана одним глотком опустошила стакан, словно там было какое-то горькое лекарство, и сказала, что, должно быть, просто переложила куда-то эту «хорошенькую штучку», когда вытирала пыль, и потом непременно ее поищет. Потом она принялась подавать обед, но выглядела какой-то страшно усталой.
– Что это на тебе такое? – спросил отец.
– Это? – удивленно переспросила Дайана, словно только что на ней было нечто совершенно другое – нарядное платье для коктейля или костюм-двойка от «Егеря». – О, это называется «кафтан».
– Но так одеваются хиппи!
– Ну что ты, дорогой, это очень модно.
– Но ты же выглядишь как хиппи. Или как какая-то феминистка.
– Еще овощей? – И мать положила на каждую тарелку по три оранжевых морковки в лужице золотистого масла. Голос отца с грохотом бульдозера разрушил царившую за столом тишину:
– Сними это!
– Что, прости?
– Немедленно ступай наверх и сними эту дрянь!
Байрон опустил глаза в тарелку. Он хотел, чтобы можно было спокойно есть, чтобы казалось, будто дома у них все хорошо, но мать как-то странно, судорожно, сглатывала, а отец смотрел на нее и сопел, как медведь. Когда вокруг творится такое, трудно есть морковь, тушенную в масле.
– А у Беверли тоже есть кафтан, – вмешалась Люси. – Точно такой же.
Отец побледнел. На какое-то время лицо его вдруг стало растерянным, как у маленького мальчика. Казалось, он не знает, что ему делать дальше.
– Беверли? Кто такая Беверли?
– Мамина подруга, – тихонько пояснила Люси.
– Это мама кого-то из учеников «Уинстон Хаус»?
– Что ты, папа! Джини в «Уинстон Хаус» не учится! Они на Дигби-роуд живут. Джини хотела взять мои «прыгунчики», а я ей не дала, потому что она сама очень опасная. И у нее такие черные штучки на зубах здесь, здесь и здесь. – Люси открыла рот и показала. Но во рту у нее было довольно много морковки, и затруднительно было понять, куда именно она показывает.
Отец повернулся к Байрону. Байрон даже глаз не поднял – он и так знал, о чем хочет спросить отец.
– Эта женщина действительно сюда приходит? К маме в гости? Может, она и еще кого-то с собой приводит? – Голос отца Байрон едва слышал, так гулко стучала у него в висках кровь.
– Оставь детей в покое! – Дайана со звоном швырнула на стол вилку и оттолкнула свою тарелку. – Ради бога, Сеймур! Неужели имеет смысл поднимать такой шум из-за того, что я надела какой-то говенный кафтан? После обеда я переоденусь.
Она никогда раньше не употребляла бранных слов. Отец даже есть перестал. Потом отодвинул свой стул, встал, подошел к Дайане и остановился возле нее. Он выглядел как огромная черная колонна рядом с маленьким разноцветным фонтаном. Байрон видел, что пальцы Сеймура буквально впились в спинку стула. К Дайане он при этом не прикоснулся, но все равно казалось, будто он ее не просто касается, а старается причинить ей боль, может быть, щиплет или щекочет. Дети так и замерли. А Сеймур, продолжая судорожно сжимать пальцами спинку стула Дайаны, тихо проговорил:
– Ты больше никогда не будешь носить это платье. И больше никогда не будешь встречаться с этой женщиной. – Дайана издавала какие-то слабые звуки, шурша скатертью, словно птичка, бьющаяся в оконное стекло.
Затем столь же внезапно Сеймур повернулся и вышел из комнаты. Дайана похлопала тыльной стороной ладоней по шее и по щекам, словно возвращая на свое место вены, кожу, мышцы. Байрону хотелось сказать матери, что ему очень нравится ее новое платье, но она сразу велела им с Люси бежать в сад и поиграть там.
Вечером Байрон тщетно пытался читать журнал «Смотри и учись». Перед глазами у него все время стоял отец, вцепившийся в спинку материного стула. Так много всего произошло в последнее время, и впервые он не знал, можно ли хоть чем-то поделиться с Джеймсом. Наконец Байрону удалось забыться легким сном, и снились ему какие-то странные люди – головы у них были слишком велики для крошечных тел, а голоса, тихие, но настойчивые, были похожи на крики без слов.
Очнувшись от сна, Байрон понял, что голоса принадлежат родителям. Он встал, вышел из комнаты на лестничную площадку, и голоса сразу стали слышны громче. Он чуть приоткрыл дверь их спальни, посмотрел в щелку и замер, будучи не в силах поверить своим глазам. В темноте виднелся обнаженный торс отца, казавшийся почти голубым, и под ним – силуэт матери. Отец совершал какие-то мощные телодвижения, словно зарываясь куда-то все глубже и глубже, а рука матери беспомощно молотила по подушке. Байрон осторожно, даже не щелкнув ручкой, закрыл дверь и пошел прочь.
Он осознал, что вышел из дома и находится на улице, когда увидел над собой бледную луну среди облаков. Ему показалось, что сейчас между ним и пустошью не осталось никакого промежуточного пространства. Ночь украла все детали переднего плана, и пустошь словно начиналась прямо у ног Байрона. Он прошел через сад и открыл калитку, ведущую на луг. Ему хотелось швырнуть чем-нибудь в эту блеклую луну, камнем, например, и он швырнул, точно прицелившись, но камни один за другим падали на землю, так и не долетая до луны. Они словно отскакивали от этой тьмы, не в силах ее пробить. Конечно же, Джеймс был прав насчет того, что посадка «Аполлона» на Луну – это фикция. Разве может человек преодолеть такое расстояние? Разве можно было так глупо поверить сообщениям NASA и присланным фотографиям? Байрон перелез через ограду и двинулся к пруду.
На берегу он отыскал камень и уселся на него. Воздух был полон звуков жизни – пощелкиванья, царапанья, шуршания чьих-то тихих шагов. Байрон был в полной растерянности, он просто не знал, что ему теперь думать. Он больше не понимал, хорошая у него мать или плохая, хороший отец или плохой, хорошая Беверли или плохая. Он больше не мог с уверенностью сказать, что Беверли украла материну зажигалку, хорошенькое пресс-папье из отцовского кабинета и одежду Дайаны. Может быть, у всего этого есть какое-то иное объяснение? Ночь текла как-то ужасно медленно, и Байрон все посматривал на горизонт, надеясь, что на востоке вот-вот появится тоненькая полоска зари, но она никак не появлялась, и ночь никак не кончалась, в итоге Байрону пришлось встать и снова тащиться к дому.
А что, если мама, вдруг подумал он, заметила его отсутствие и теперь ждет и волнуется? Но нет – единственным звуком, который нарушал царившую в доме тишину, был бой часов у отца в кабинете. У них дома время вообще становилось каким-то совсем иным, оно словно расширялось, становилось больше, чем даже эта всепоглощающая тишина. Но на самом деле это было совсем не так. Все это было искусственным. И Байрон написал Джеймсу короткое письмо: «Нога у Джини совсем зажила. Tout va bien. Искренне твой, Байрон Хеммингс». «Вот и конец нашей операции «Перфект», – думал он. – Вот и конец очень многому в моей жизни».
После выходных Байрон больше ни разу не видел материного кафтана. Возможно, кафтан тоже нашел свой конец в пламени костра, как и то зеленоватое платье цвета мяты, как и тот шерстяной кардиган, как и те нарядные туфельки, но он ни о чем не спрашивал. Он убрал подальше карманный фонарик, лупу, карточки от чая «Брук Бонд» и годичную подборку своего любимого журнала. Ему казалось, все эти вещи принадлежат не ему, а кому-то другому. И, похоже, не один он так сильно переменился. После этого злополучного уик-энда Дайана тоже очень изменилась, стала куда более сдержанной и осторожной. Она, правда, по-прежнему выносила на террасу пластмассовые шезлонги, ожидая прихода Беверли, но улыбалась ей гораздо реже и проигрыватель на кухню больше не выносила. И выпить Беверли больше не предлагала.
– Если я мешаю, ты только скажи, – заметила однажды Беверли.
– Ну что ты! Конечно же, ты мне ничуть не мешаешь.
– Я понимаю, ты, наверное, предпочла бы общаться с теми женщинами, у которых дети учатся в «Уинстон Хаус».
– Я ни с кем из них не общаюсь.
– А может, ты и танцевать с кем-то другим предпочла бы?
– Мне далеко не всегда хочется танцевать, – сказала Дайана.
На это Беверли только рассмеялась и так закатила глаза, словно услышала нечто совсем иное.
Второго августа Люси исполнилось шесть лет. Байрона разбудил веселый голос матери и ее чудесный цветочный запах, щекотавший ноздри. Она шепнула ему, что кое-что придумала, только это сюрприз. Это наверняка будет самый счастливый день в их жизни, только пусть они побыстрее одеваются. Когда они втроем спускались вниз, мать все время смеялась и никак не могла остановиться. На ней было красное летнее платье цвета полевых маков, и она несла большую сумку с пляжными полотенцами и всем необходимым для пикника.
Ехали они довольно долго, несколько часов, но мать почти всю дорогу что-то тихо напевала себе под нос, и Байрон, глядя на нее с заднего сиденья «Ягуара», не уставал восхищаться ее пышными волнистыми волосами, нежной кожей, перламутровыми ногтями. Руки Дайаны лежали на руле именно там, где этого требовал отец, но впервые за долгое время она, похоже, вела машину совершенно спокойно и ничуть не казалась испуганной. Когда Люси понадобилось в туалет, мать остановилась у маленького придорожного кафе и предложила детям заодно съесть по мороженому. А когда официант спросил, чем украсить мороженое, шоколадной крошкой или фруктовым сиропом, мать ответила, что и тем и другим.
– Какие у вас славные детишки, – сказал официант. А она рассмеялась и ответила: да, очень славные.
Они устроились за металлическим столиком на солнышке – Дайана не хотела, чтобы дети тащили мороженое в автомобиль, – и, пока они ели, она, закрыв глаза, с наслаждением подставляла лицо теплым солнечным лучам. Но стоило Люси прошептать: «А мама спит!» – как Дайана открыла один глаз, засмеялась и сказала: «Я вовсе не сплю и все отлично слышу». На ярком солнце лоб и ключицы у нее быстро порозовели, но не ровно, а как бы пятнами, похожими на отпечатки пальцев.
Когда они прибыли на пляж, солнце уже палило вовсю. Семейные пары устроили себе некое подобие домиков из щитков, защищающих от ветра, и шезлонгов. Море переливалось серебром, и Байрон не мог оторвать от него глаз. Солнечный свет, падая на бегущие волны, вспыхивал миллионами искр. Дети скинули сандалии и бегали босиком, песок уже так нагрелся, что казался горячим. Дайана учила их строить замки из песка и вместе с ними закапывала ноги в горячий песок. После мороженого на коже у детей остались сладкие потеки, и песок противно прилипал к ним, и она ласково смахивала песок ладонью. Потом они пошли на пирс, и Дайана показала им автоматы, где в щель нужно было опускать пенни, стойки, где продавали сахарную вату, и загончик, где можно было покататься на электрических автомобильчиках, старательно увиливая друг от друга. Она также купила каждому по длинной конфете-сосульке «рок»[54].
В Павильоне кривых зеркал Дайана, как ребенок, бросалась от одного зеркала к другому и, смеясь, требовала: «Посмотрите-ка на меня!» В тот день счастье так и парило над ее головой, точно сладкое облако, которое, казалось, можно было попробовать на вкус и даже съесть. Байрон и Люси так и льнули к ней с обеих сторон и крепко держали ее за руки, вместе с нею любуясь отражением в зеркалах, где все трое становились то коротышками, то толстяками, то длинными и тощими, как жердь. Дети вспотели и раскраснелись от жары, их одежда была вся измята и перепачкана, волосы растрепаны. Из всех троих по-прежнему хорошо выглядела одна Дайана, очень красивая в своем летнем платье цвета красных полевых маков, и ее пышные светлые волосы лежали все так же замечательно.
В итоге она усадила детей на скамейку, велела им посидеть спокойно и съесть приготовленные ею сэндвичи. Пока они ели, она неторопливо прогулялась на самый край пирса, остановилась там и стала смотреть в морскую даль, заслоняя глаза от солнца рукой. Когда какой-то проходивший мимо джентльмен остановился и поздоровался с нею, она рассмеялась: «Ах, отстаньте. У меня дети».
На дальнем конце пирса стоял театр, на дверях которого висели объявления: «В партере мест нет», «На балконе мест нет». Дайана, послюнив краешек носового платка, протерла перепачканные мордашки детей, а потом толкнула стеклянную дверь и, войдя вместе с ними в вестибюль, приложила палец к губам, призывая хранить молчание.
В вестибюле никого не было, но из-за бархатного занавеса доносились смех и аплодисменты. Дайана спросила у женщины в униформе, сидевшей в кассе, остались ли еще свободные места, и кассирша сказала, что есть свободная ложа, если цена их устроит. Доставая из кошелька деньги и отсчитывая нужную сумму, Дайана сказала этой незнакомой женщине, что «уже сто лет не ходила на шоу», потом спросила, слышала ли билетерша о таких аттракционах, как «Белая Супремо», «Памела, женщина с бородой» или группа танцовщиц «Девушки Салли», но та лишь покачала головой и сказала: «Да у нас тут и свои такие имеются», и снова Дайана рассмеялась, взяла детей за руки, и они пошли в зал. Какой-то молодой человек в форменной фуражке и с фонариком провел их сперва по темной лестнице, а затем по длинному темному коридору. Под конец Дайана попросила у него две программки и вручила их Байрону и Люси.
Едва они вошли в ложу, как раздался оглушительный взрыв смеха. Прямо перед ними была ярко освещенная сцена, похожая на желтый колодец. Сперва Байрон никак не мог понять, что говорят эти люди на сцене и над чем, собственно, смеются зрители, потому что только смотрел во все глаза и почти ничего не слышал. Он даже подумал, что все смеются над ними из-за того, что они опоздали, но потом, уже устроившись в бархатном кресле, понял, что зрители указывают пальцами на человека на сцене и буквально надрывают животы от смеха, восхищаясь его проделками.
Этот человек жонглировал фарфоровыми тарелками. Он успевал пробежать между ними, пока они находились в воздухе, крутясь на штырьках, и были похожи на какие-то невероятные цветы на стебельках. Тарелки вращались как бы сами собой, поблескивая в лучах яркого света, но стоило какой-то из них слегка закачаться, словно она собирается упасть и разбиться, и жонглер, сделав вид, что в самый последний момент вспомнил о ней, снова ее запускал. Байрон заметил, что мать смотрит на жонглера, прикрыв лицо растопыренными пальцами, казалось, она от него прячется. Сцена была украшена задником с нарисованной террасой и луной над озером. Художнику удалось очень здорово изобразить лунную дорожку, сверкающую на воде и уходящую за линию горизонта. Наконец жонглер завершил выступление. Он так низко поклонился публике, словно внезапно переломился в талии, и стал посылать во все стороны воздушные поцелуи. Байрон был совершенно уверен, что один из этих поцелуев определенно имел целью его мать.
Когда занавес снова подняли, оказалось, что озеро с лунной дорожкой уже исчезло, а вместо него появился песчаный пляж с пальмами, с которого прямо на сцену сошли живые женщины в юбках из травы и с цветами в волосах. Какой-то мужчина запел о солнце, а женщины принялись танцевать вокруг него, держа в руках ананасы и кувшины с вином. Они все танцевали и танцевали, но так ни разу и не остановились, чтобы перекусить. Затем женщины и певец исчезли за занавесом, а пейзаж на заднике сцены снова переменился.
Он менялся и еще несколько раз с каждым новым выступлением. Вышел еще один фокусник, который нарочно делал разные смешные ошибки, затем выступал скрипач в блестящем костюме, после которого снова танцевали женщины, на этот раз все в блестках и перьях. Байрон никогда в жизни не видел ничего подобного, даже в цирке. Дайана громко хлопала артистам после каждого номера, а затем совершенно затихала, словно опасаясь, что, если слишком сильно вздохнет, все это волшебство сразу же исчезнет. Потом на сцену вышел какой-то человек в смокинге и заиграл на органе, а группа женщин в белых платьях стала очень красиво танцевать у него за спиной, и Байрон заметил, что у матери на щеках блестят слезы. Она заулыбалась лишь во время последнего номера – это снова был фокусник или, может, клоун в красной феске и каком-то странном костюме, который был ему явно велик. Глядя на этого человека, мать вдруг начала смеяться и никак не могла перестать. «Ой, какой он смешной!» – все вскрикивала она, даже за живот схватилась, так сильно смеялась. Близился вечер, когда они вышли из театра и по пирсу двинулись прочь от моря. Люси так устала, что мать взяла ее на руки, пронесла через турникет и потом так и несла до самой машины.
А Байрон все оглядывался назад, на море, постепенно бледневшее у них за спиной, пока не превратилось в узкую серебристую полоску на горизонте. Люси мгновенно заснула. Мать тихо вела машину и уже не напевала, но один раз подняла глаза и, перехватив в зеркальце заднего вида взгляд Байрона, улыбнулась и сказала: «Правда, чудесный был денек?»
«Да, – сказал Байрон, – действительно чудесный». Дайана вообще отлично умела устраивать всякие сюрпризы.
Но оказалось, что дома их ждет еще один сюрприз, но отнюдь не придуманный Дайаной. Во всяком случае, даже если она и имела к этому какое-то отношение, то получилось это непреднамеренно. Когда они ввалились в дом, потные, слегка обгоревшие, чувствуя, как покалывает кожу от долгого пребывания на солнце, и мечтая о душе, то сразу увидели, что на террасе за домом, устроившись в шезлонгах, их ждут Беверли и Джини. Джини спала, но Беверли, увидев, как они входят на кухню, тут же вскочила и принялась с рассерженным видом тыкать пальцем в свои наручные часы. Дайана открыла дверь на террасу, закрепила ее, плотно прижав к стене, и спокойно спросила: а что, собственно, случилось? От этого вопроса Беверли пришла просто в ярость и заявила, что их с Джини опустили ниже плинтуса. Как это Дайана могла забыть об их визите?
– Но я как-то не думала, что визиты будут каждодневными, – сказала Дайана и спокойно объяснила, что они всего лишь ездили на побережье, чтобы посмотреть шоу, но от ее объяснений стало только хуже. Беверли слушала ее, раскрыв рот от изумления, словно никак не могла поверить тому, что слышит.
– Там играл замечательный органист! – решил поучаствовать в разговоре Байрон и даже хотел принести программу и показать Беверли этого органиста, но она лишь резко помотала головой и так поджала губы, словно держала в них целый пучок булавок.
– Беверли, право, не стоит так расстраиваться, – уговаривала ее Дайана.
– А может, я бы тоже хотела на море поехать! Может, и я бы хотела шоу посмотреть! Мы с Джини здесь чуть с голоду не померли. Весь день коту под хвост! Да еще и артрит мой разыгрался. Между прочим, я просто обожаю орган! Это мой любимый музыкальный инструмент.
Дайана тут же ринулась на кухню, принесла Беверли один из ее любимых желтых напитков и принялась резать хлеб для сэндвичей, но Беверли на нее не смотрела, а все рылась в своей сумочке, вытаскивая оттуда все подряд – кошелек, ежедневник, носовой платок – и снова засовывая вещи обратно. Казалось, она никак не может найти то, что ищет.
– Я же говорила тебе, что именно так и будет, – приговаривала она, и вид у нее был такой, словно она вот-вот расплачется. – Я же говорила, что скоро тебе надоем.
Джини сползла с шезлонга и проскользнула в кухонную дверь.
– Но ты мне совсем не надоела, Беверли.
– Ты считаешь, что можно пригласить меня к чаю, а потом об этом забыть и попросту уехать из дома? – Больше ей сказать ничего не удалось – она совсем расплакалась и захлюпала носом.
Дайана сунула ей носовой платок. Потом коснулась ее руки. Потом крепко ее обняла.
– Пожалуйста, Беверли, не плачь. Конечно же, ты – мой друг, но ведь не могу же я все время быть только с тобой. У меня еще и дети есть…
Услышав это, Беверли вырвалась из ее объятий и даже руку подняла, словно собираясь ее ударить, но тут из кухни раздался какой-то невообразимый визг и смех, и в дверях возникла Джини, радостно подскакивавшая на «прыгунчиках» Люси. Стремясь перебраться через порог, она слишком высоко подскочила, зацепилась за него, ее перебросило через резиновые поручни, и она с грохотом рухнула прямо на каменные плиты террасы. Она лежала совершенно неподвижно, одна нога вывернута наружу, руки крепко прижаты к вискам.
Беверли с диким криком ринулась к ней.
– Ну же, ну! – заверещала она. – Довольно, вставай! – Ее вопли звучали отнюдь не успокаивающе. Она грубо тряхнула дочь, словно та притворялась, что спит. Потом потянула ее за обе руки. – Ну же, вставай! Ты идти-то можешь? У тебя что, швы разошлись?
– Ну, швов-то у нее никаких нет, – сказала Дайана, но Байрон заметил, что и она напугана случившимся. – И зачем только она эту дурацкую штуковину схватила, если у нее нога так болит?
Ох, зря она это сказала, подумал Байрон, хотя это чистая правда. Беверли тут же подхватила дочку на руки и, спотыкаясь, двинулась через кухню к входным дверям. Дайана с ее сумочкой бросилась вдогонку, но Беверли неслась вперед, словно забыла, как останавливаться.
– Мне очень жаль, правда! – причитала мать Байрона. – Я не хотела тебя обидеть.
Но Беверли кричала в ответ:
– Поздно, Дайана, поздно!
– Давай я хотя бы вас отвезу! Давай я тебе помогу! – Дайана пустила в ход все свои покорно-умоляющие «сеймурские» интонации, и на какое-то мгновение Байрону даже показалось, что где-то рядом с ними стоит отец.
Беверли вдруг остановилась и резко повернулась к Дайане. Ее лицо приобрело какой-то красно-коричневый оттенок. Джини лежала у нее на руках, легкая и безвольная, как тряпка, но пальцы Беверли при этом были судорожно вытянуты, словно ей больно и она не может их сомкнуть, чтобы поудобней взять ребенка. Никакой крови на ногах у Джини Байрон не заметил, та коленка тоже была совершенно чистая, он очень внимательно ее осмотрел. Но девочка была бледна, и глаза у нее были как-то странно полуоткрыты, на это он сразу обратил внимание.
– Ты что, думаешь, я сюда хожу ради твоей благотворительности? – сказала Беверли, точно плюнула. – Да я ничем не хуже тебя, Дайана! И учти: моя мать была женой викария, а не какой-то дешевой актрисулькой. Нет, мы поедем на автобусе!
Дайана споткнулась, словно налетев на какое-то препятствие. Байрон видел, что она с трудом заставляет себя шевелить губами, но все же беспомощно лепечет что-то насчет машины и автобусной остановки.
И тут, к удивлению Байрона, Беверли громко расхохоталась и воскликнула:
– Да зачем мне это надо? Чтобы посмотреть, как ты на своей машине виляешь туда-сюда? Ты из-за своего драгоценного «Ягуара» так нервничаешь, что с тобой и ездить-то опасно. Да тебе и права-то выдавать не следовало!
И она решительно двинулась к подъездной дорожке, по-прежнему неся на руках Джини. Дайана, стоя на крыльце, молча смотрела ей вслед, потом закрыла лицо руками, пробормотала: «Ох, не к добру это», – и пошла на кухню.
Байрону было слышно, как она моет посуду и вытряхивает песок из пляжных полотенец. Он все стоял на крыльце, глядя, как профиль Беверли все уменьшается, становится все бледнее в вечернем свете. Наконец она совсем исчезла где-то в стороне шоссе, и теперь перед глазами у Байрона были только сад, пустошь и синее, как эмаль, летнее небо над холмами.
Джеймс проявил куда больший интерес к тому, что они смотрели шоу на побережье, чем к истории с Беверли. Возможно, он был просто немного разочарован столь внезапным завершением операции «Перфект», а потому все свое внимание перенес на устроенный Дайаной сюрприз – поездку на море и поход в театр. Он дотошно расспрашивал Байрона о каждом номере, о том, как были одеты актеры, долго ли продолжалось выступление каждого и что именно он делал. Джеймс также попросил подробно описать все сценические задники, оркестровую яму и занавес, скрывавший сцену после каждого номера. А уж история про органиста и танцовщиц в белом привела его просто в экстаз. «Неужели твоя мама действительно плакала?» – шепотом спросил он.
Целых четыре дня от обитателей Дигби-роуд не было ни слуху ни духу. И все эти дни Дайана с детьми почти не разговаривала и все время проводила в саду, подрезая отцветшие розы или собирая стручки созревшего сладкого горошка. Без Беверли время словно опять стало каким-то растянутым. Люси и Байрон старались играть поближе к матери, они даже перекусывали, сидя под яблонями. Байрон научил сестренку делать «духи» из раздавленных цветочных лепестков. На уик-энд, когда снова приехал отец, Дайана надела одну из своих узких юбок-карандашей, а волосы тщательно уложила феном. Отец говорил исключительно о своей неизменной поездке в Шотландию, а мать составляла список того, что ему потребуется в этой поездке. Затем они съели пирог, испеченный в честь дня рождения Люси, и рано утром в воскресенье отец уехал.
А в полдень позвонила Беверли. Разговор был коротким, Дайана вообще почти ничего не говорила, но, когда она отошла от телефона, лицо у нее было белым как полотно. Она прямо-таки рухнула на кухонную табуретку, закрыла лицо руками и долгое время ничего не могла объяснить встревоженному Байрону.
«События разворачиваются самым кошмарным образом, – тем же вечером писал он Джеймсу. – Оказывается, теперь эта девочка, Джини, СОВСЕМ НЕ МОЖЕТ ХОДИТЬ! Ответь, пожалуйста, немедленно. Ситуация ОЧЕНЬ СЕРЬЕЗНАЯ. ОПЕРАЦИЯ «ПЕРФЕКТ» НЕ ЗАКОНЧЕНА. Это самый что ни на есть ЭКСТРЕННЫЙ СЛУЧАЙ».
Глава 10
Пустошь
Джим звонит Айлин из телефонной будки и объясняет, что ее номер ему дала одна девушка на кухне. Не могут ли они увидеться после работы, спрашивает он. Случай поистине экстренный. Он обещает, что не отнимет у нее много времени, просто ему необходимо сообщить ей нечто очень важное. Слышно плоховато. Сперва Айлин, похоже, попросту не понимает, кто ей звонит и зачем, и говорит, что если это страховой агент или торговец кухонным оборудованием, то он может сразу идти куда подальше.
– Айлин, эт-то я, – заикаясь, говорит Джим.
– Это ты, Джим? – переспрашивает она и так радостно смеется, словно он сказал ей что-то очень приятное.
Джим снова спрашивает, не может ли она с ним встретиться, и она отвечает, что готова приехать в любое время, когда ему удобно. Ей тоже необходимо с ним увидеться, говорит она.
Остаток дня Джим пребывает в страхе. Он то и дело забывает улыбаться посетителям. Забывает даже вручать им листовки. Может, снова позвонить Айлин и отменить встречу? – думает он. Сказать, например, что у него есть еще кое-какие дела, о которых он совсем позабыл? К тому же он до сих пор толком не знает, о чем хочет с ней поговорить. А уяснить это совершенно необходимо, потому что к тому времени, как она приедет, он и вовсе не будет знать, с чего начать разговор. Да и сможет ли он выразить словами все то, что у него на душе? А там столько разных картин и воспоминаний – всего того, что промелькнет и исчезнет, прежде чем отыщутся нужные слова. За все годы, что он провел в «Бесли Хилл», несмотря на подбадривания сиделок, соцработников и врачей, Джим так никогда не нашел возможности ни с кем по-настоящему объясниться. Его прошлое похоже на звуки, что долетают с холмов и как бы состоят из воздуха. Разве можно выразить такое с помощью слов?
Во время последних групповых занятий в «Бесли Хилл» женщина-соцработник пообещала пациентам, что это начало новой жизни, а не конец старой. И заодно со смехом сообщила, что кое-кто из обслуживающего персонала уже лишился работы, и судя по тому, что она все продолжала смеяться, было ясно, что и она сама из их числа. Она сказала, что наступает новый, незнакомый период в жизни каждого из них, а потому она просит всех хорошенько подумать, кем бы им хотелось стать в этой новой жизни. Кто-то сказал – Шерил Коул, кто-то заплакал, а кто-то заявил, что хочет стать космонавтом, и тут все засмеялись. А после занятий эта женщина сообщила Джиму, что мистер Мид согласился взять его на работу на испытательный срок, и объяснила, что это такое. Она сказала, что он наверняка справится, она в этом уверена. Джим хотел объяснить ей, что больше всего он хотел бы стать кому-то другом, только она его уже не слушала: разговаривала с кем-то по мобильному и одновременно копалась в своих бумагах.
Это Айлин предложила поехать на пустошь. Почувствовав его беспокойство, она сказала, что им будет проще побеседовать где-нибудь на открытом пространстве. И потом, прибавила она, ей всегда казалось, что разговаривать легче в темноте.
Она ведет машину ровно, на скорости сорок миль в час. Джим сидит рядом с ней на пассажирском сиденье, крепко стиснув лежащие на коленях руки. Ремень безопасности застегнут так туго, что врезается ему в шею. Он едва может дышать.
Они едут в сторону пустоши по новому шоссе мимо шеренги продуктовых ларьков, мимо стройплощадки, где вскоре будет большой торговый центр, мимо залитых светом рекламных щитов, обещающих 1430 парковочных мест, двадцать закусочных и самые лучшие товары в самом замечательном трехуровневом магазине, где можно будет без спешки и суеты сделать любые покупки. Айлин замечает, что так и от пустоши скоро ничего не останется. Джим не отвечает. Он вспоминает, как однажды стоял у ограждения, за которым сносили их дом, и смотрел, как целая армия бульдозеров, подъемных кранов, экскаваторов крушит несколько кирпичных и каменных стен. Смотрел и не верил своим глазам: как же быстро пали эти старые стены!
Когда они доезжают до знакомой решетки, отгораживающей пастбище от дороги, начинается подъем, и машину с обеих сторон окутывает тьма. Свет виден лишь в окнах домов, перчинками рассыпанных по склонам холмов, а впереди только ночь. Когда Айлин останавливает машину и спрашивает, не лучше ли им побеседовать прямо в машине, Джим говорит, что предпочел бы немного прогуляться. Он уже больше недели не был на пустоши и тосковал по ней так, как, должно быть, другие тоскуют по своей семье.
– Ладно, можно и прогуляться, если ты хочешь, – соглашается Айлин.
Если не считать налетающего порывами ветра, здесь так тихо, что это вызывает оторопь. Некоторое время они молчат и просто медленно идут вперед, с трудом сопротивляясь ветру, который то и дело яростно их атакует и так свирепо свистит и шумит в высокой траве, что кажется, будто вокруг бушует море. Небо над головой точно обрызгано мелкими крапинками звезд, похожих на тлеющие угольки, но луны что-то не видно. На западе над вершинами холмов виднеется яркая оранжевая полоска. Это свет уличных фонарей, но отсюда кажется, что где-то там, далеко, пожар. И Джим думает: вот так порой и попадаешь впросак. Смотришь на вещь и не знаешь, что стоит лишь изменить угол зрения, и она обретет совсем иной облик и смысл. Истина порой неточна и даже ошибочна, вспоминает он вдруг. И тут же, тряхнув головой, гонит от себя эти мысли и воспоминания о том, кто это сказал.
– Замерз? – спрашивает Айлин.
– Немножко.
– Хочешь опереться на мою руку?
– Нет, спасибо, я не устал.
– И нога не болит?
– Нет, не болит, Айлин.
– Ты уверен, что тебе можно столько ходить?
Джим действительно старается идти маленькими шажками – на всякий случай. Он настолько взбудоражен, что ему трудно сглотнуть. Он старается дышать так, как учили его в «Бесли Хилл»: выдыхая воздух понемножку, крошечными порциями, и стараясь полностью освободить голову от любых мыслей. А также зрительно представлять себе цифры «2» и «1». У него даже мелькает мысль, что неплохо было бы вновь ощутить то «падение в никуда» – это ощущение возникало у него после укола обезболивающим перед «процедурой», хотя в «Бесли Хилл» давно уже перестали применять к пациентам подобные «процедуры».
Похоже, не только у Джима проблемы с дыханием. У Айлин оно тоже какое-то неестественное, слишком быстрое и хриплое, она словно с трудом выталкивает воздух из легких. Они довольно долго идут молча, потом она все же спрашивает, зачем Джим ей звонил и о каких непредвиденных обстоятельствах шла речь. Но он лишь качает головой.
Какая-то ночная птица, подталкиваемая ветром, летит так быстро и неровно, что кажется, будто это какой-то оторвавшийся сгусток тьмы, которым пустошь играет, точно футбольным мячом.
– Если тебе не хочется разговаривать, Джим, ничего страшного, не беспокойся: я сама буду говорить. И тогда попробуй-ка меня остановить. Так что можешь молчать сколько угодно, я это запросто выдержу. – Она смеется, потом спрашивает: – А почему ты на мои звонки не отвечал? Я столько раз звонила в супермаркет и просила передать тебе, чтобы ты непременно перезвонил. Разве тебе ничего не передавали?
И он снова молча качает головой. Айлин, сильно волнуясь, спрашивает:
– Так, значит, это моих рук дело? – Она останавливается, указывает на загипсованную ногу Джима и вопросительно, не моргая, смотрит ему прямо в глаза.
Джим пытается сказать, что это был просто несчастный случай, но не может выговорить даже первый слог.
– Вот дерьмо, черт меня побери! – Видно, что Айлин страшно расстроена.
– Пожалуйста, не надо так огорчаться! – неожиданно легко произносит Джим.
– Но почему ж ты мне сразу не сказал? Кстати, если хочешь, можешь запросто подать на меня в суд. Люди только и делают, что судятся друг с другом. Дети судятся со своими распроклятыми родителями и наоборот. Хотя особенно много ты с меня не возьмешь – разве что эту машину да вонючий телик.
Джим не совсем понимает, шутит она или говорит серьезно. Он пытается вернуться к тому, что хотел бы сам сказать ей. Но чем больше она говорит, тем трудней ему вспомнить, что именно он хотел ей сказать.
– Ты мог бы, по крайней мере, на меня в полицию заявить. Почему же ты ничего такого не сделал?
Она смотрит на него и ждет ответа, она просто глаз с него не сводит, а он то открывает, то закрывает рот, пытаясь что-то сказать, но выходят лишь какие-то негромкие, успокаивающие звуки, но даже в этих невнятных звуках сквозит такое напряжение, что их больно слышать.
– Тебе не обязательно объяснять мне все это прямо сейчас, – говорит Айлин. – Сейчас мы можем и о чем-нибудь другом поговорить.
Ветер дует с такой силой, что задирает ветви деревья, точно подол платья. Джим рассказывает Айлин о деревьях, говорит, как какое из них называется. Айлин, подняв воротник, прячет уши от ветра, так что Джиму порой приходится кричать.
– Это ясень. Видишь, какая у него серебристая кора? А шишечки черные. Ясень всегда можно отличить от других деревьев – у него концы молодых побегов только вверх смотрят. Иногда старые шишки в таком количестве свисают с веток, что становятся похожи на бусы. – Джим наклоняет ветку и показывает Айлин молодые побеги и старые почерневшие шишечки. Сейчас он почти совсем не заикается.
Когда он смотрит на Айлин, ее улыбка сразу становится шире, но на щеках над приподнятыми в улыбке уголками рта расплываются два красных нервных пятна, ярких, как сок клубники. Она радостно смеется, словно Джим только что вручил ей подарок, и говорит:
– Представляешь, я ведь совсем ничего о деревьях не знала! – Она смущенно умолкает и лишь иногда украдкой посматривает на Джима, и ее нервный румянец разгорается все ярче. Лишь когда они снова возвращаются к машине и усаживаются, Айлин говорит: – Слушай, Джим, ведь ты же в полном порядке! Зачем же тебя так долго в «Бесли Хилл» держали?
И тут Джима начинает бить такая дрожь, что он бы, наверное, упал, если б не сидел. Это тот самый вопрос, ответ на который он и сам больше всего хотел бы получить. И в этом ответе было бы заключено все, что Айлин нужно знать о нем. Он видит себя совсем молодым, в гневе выкрикивающим что-то констеблю и в бессильном бешенстве лупящим кулаком по стене. А потом видит себя не в своей одежде, а в чем-то с чужого плеча. И окно, забранное решеткой. А за окном – пустошь. И над пустошью – небо…
– Я совершил ошибку, – говорит он.