Пушкинский том (сборник) Албитов Андрей
«Что за чудо „Дон Жуан“!» Это уже почти по окончании «Годунова». Именно в этом письме он так страстно защитил честь поэта от суждения толпы, будто прозревая всю трагическую беззащитность и своего будущего:
«Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. Охота видеть тебе его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы, – иначе». На этом можно бы и закончить все изыскания, объясняющие нам «мотивы поэта при создании гениального творения».
Мы много раз позволяли себе некоторый яд в адрес литературной науки, но именно с точки зрения научной этики находим себе в подобном окороте поддержку: не всё можно, можно то, что ты можешь наверняка доказать. Мы упрекаем ученого в недостаточном воображении, а в этом вдруг – нравственность и сила. Правда, только подлинные ученые, как раз с богатым воображением, как раз всё вообразив, способны отринуть искус гипотезы. Например, Б.М. Эйхенбаум пишет о «Графе Нулине»: «Однако происхождение замысла этой „повести“, а тем самым и внутренний смысл ее остаются несколько загадочными. Неясен логический ход, приведший Пушкина именно в это время к работе над такой поэмой. <…> Несомненно, что между этими работами („Борис Годунов“ и 4-я и 5-я главы „Евгения Онегина“. – А. Б.) и замыслом „Графа Нулина“ должна быть та или иная логическая связь. Если психология творчества – область темная и вряд ли полезная для литературоведения, то логика творчества, установленная реальная связь, реальное движение от одного замысла к другому, – проблема совершенно необходимая для понимания как процесса эволюции, так и внутреннего смысла самих произведений».
Подписываюсь тремя руками! Но как же он зайца-то и не приметил!.. Логический ход и впрямь не ясен, но заячий-то – очевиден! Боберов, конечно, со своими уподоблениями Пушкина – Фаусту, а зайца – Гётевскому пуделю, невозможен, в смысле невыносим. Это банальный вариант научной графомании, носящий название «пушкиномании». Даже догадываясь, по ошибке, до более или менее здравого наблюдения, взяв, так сказать, след, он моментально теряет его, не в силах выдержать протяженности логического построения. Ведь если взять его же предположение, что заяц – это пудель, логично следующее заключение, что заяц – это бес, потому что известно, кто пудель.
Опираясь на традиции отечественного фольклора, с которым Пушкин был куда более накоротке, чем с Гёте, Боберов мог бы провести свои изыскания куда основательнее и прозрачней. Правда, на севере России, в частности в Псковской и Новгородской губерниях, фольклор которых скорее был известен Александру Сергеевичу, образ зайца более связан со свадебным обрядом.
- Наш зайчик не по лесу ходит,
- Не осинку гложет –
- По свадебкам ходит,
- Прянички кушает…
Но «всё это вовсе не означает, – как справедливо замечает А.В. Гура в своей фундаментальной работе „Символика зайца в славянском обрядовом и песенном фольклоре“, – что образ зайца всегда и всюду осмыслялся лишь как сакральный эротический символ. Заяц как элемент славянской мифологической системы мог иметь различную функциональную нагрузку». Так, он связан с миром духов и нечистой силы («скот лешего») – образ зайца могла принимать душа умершего, заяц мог быть зачастую и оборотнем. Связь с чертом видна и на семантическом уровне: «косой» (заяц) и «лукавый» (черт). У украинцев заяц находится в услужении у черта, в Белоруссии черти – дети зайца («Косой заиц нанес яиц»).
Не говоря о том, что заяц в ином случае может привести и к сглазу, и к пожару, то, что если он перебежит дорогу, то к беде или по крайней мере пути не будет, знал при Пушкине каждый русский человек. Как поэт и путешественник, для которого понятие пути является сакральным, Пушкин не мог пренебречь зайцем, перебегавшим ему мировую дорогу, и без того еле различимую в наших снегах и метелях. Мотив заметенной дороги у Пушкина – наша следующая тема. Это уже не милый нашему экологическому сознанию конца XX века зайчик, а вполне материализованные «бесы».
- Хоть убей, следа не видно;
- Сбились мы. Что делать нам!
Сбились и мы. Заяц попутал. Но много здесь и правды. Особенно в наиболее фантастических подробностях, например, в той же «Фотографии…».
Так, речи участников юбилейной конференции – все подлинные. Просто звучали они не в 2099 году, а на сто тридцать лет раньше. Автор, не мудрствуя, списал их из газет, только фамилию подменил на «Пушкин».
«Эффект глумления», наблюдаемый нашим летчиком при пересечении времени вспять, неоднократно испытан еще при жизни Александра Сергеевича. Вот, к примеру, свидетельство о посещении им Твери в ноябре 1826 года: «…молодой человек 16 лет встретил здесь Пушкина и рассказывал об этом так: „Я сейчас видел Пушкина. Он сидит у Гальяни поджав ноги и глотает персики. Как он напомнил мне обезьяну!“» Не отсюда ли Пушкин лежит на подоконнике в анекдотах под Хармса? Хармс стилистически очень точен – ему и честь открытия этого «эффекта». Он соединил интонацию простонародного, грубого анекдота о Пушкине («Залез Гоголь на елку, а Пушкин залез в мох…») с рассказами его современников, той же умнейшей Александры Осиповны: «Никого не знала я умнее Пушкина. Ни Жуковский, ни князь Вяземский спорить с ним не могли – бывало, забьет их совершенно. Вяземский, которому очень не хотелось, чтоб Пушкин был его умнее, надуется и уже молчит, а Жуковский смеется: „Ты, брат Пушкин, черт тебя знает, какой ты, – ведь вот и чувствую, что вздор говоришь, а переспорить тебя не умею, так ты нас обоих в дураках и записываешь“». Переиздание вересаевского «Пушкина» и всплеск анекдота (ср. Зощенко: «А платить кто, Пушкин будет?») относятся к тому же 1937 году.
Сомнения нашего героя по поводу реальности встречи Пушкина с телом «Грибоеда» хотя и оказались развеянными, могли иметь и некоторые психологические основания. Вот из той же переписки 1825 года: «…кто писал о горцах в „Пчеле“? вот поэзия! не Якубович ли, герой моего воображенья. Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним разбойничал на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметева etc. – в нем много, в самом деле, романтизма».
Разбойничал на Кавказе…
В 1829-м, в виду (достаточно отдаленном) настоящего боя, на настоящем Кавказе, он напишет:
- Мчатся, сшиблись в общем крике…
- Посмотрите! каковы?…
- Делибаш уже на пике,
- А казак без головы.
Воображение Пушкина – выше нашего. Если он каждую милую барышню провожал мысленно до дому, дарил ей цветы и поднимал шарфик, то и нам ничего не остается, как бедному Игорю, мысленно подсаживать его в пролетку под локоток…
Разговор с Пушкиным о Луне – тоже настоящий. «Много толковали о мнимом открытии обитаемости Луны. Пушкин доказывал нелепость этой выдумки, считал ее за дерзкий пуф, каким она впоследствии и оказалась, и подшучивал над легковерием тех, которые падки принимать за наличную монету всякую отважную выдумку. <…> Мало ел за обедом, беспрестанно щипал и клал в рот виноград, который в вазе стоял перед ним… П. сказал, что в Кукольнике жар не поэзии, а лихорадки».
И огромный пароход стоял на улице в Коломне в 1824 году, и туалет был воздвигнут на месте церкви Покрова уже в наше, советское время.
И недостачу пуговицы на хлястике пушкинского сюртука наблюдали в 1836 году.
Или про бороду…
Когда Пушкин возвращается из Болдина с бессмертным «Медным всадником», Киреевский в письме Языкову так свидетельствует об этом: «Когда Пушкин проезжал через Москву, его никто почти не видал. Он никуда не показывался, потому что ехал с бородой, в которой ему хотелось показаться жене».
Так что фраза из отчета нашего безумца Игоря, что Пушкин написал «Медного всадника», «пощипывая отрастающую бородку», также является подлинным, единственно живым свидетельством очевидца об истинных обстоятельствах создания шедевра.
VII. Занавес
Документальная пьеса
На опущенном занавесе – хрестоматийные лики:
Овидий и Вергилий, Данте и Петрарка, Рабле и Вийон, Руставели и Саади, Ду Фу и Ли Бо, Шекспир и Сервантес, Шиллер…
7 апреля 1824 года.
Занавес подымается, открывая тьму и молчание предстоящего времени.
Тишина нарушается птичьим пением. Рассветает, и верхняя треть сцены озаряется небесным праздничным светом и музыкой: все лики с занавеса оказываются там как живые: восседают в лавровых венках, тогах и позах, как на Тайной вечере, вкушая некую амброзию из золотых кубков, цитируя друг из друга.
Рай, небесный поэтический синклит… Жюри.
– Все ли мы наконец в сборе? – спрашивает Овидий.
– Пожалуй, все, – говорит Данте и поворачивается к Шиллеру:
– Кто-нибудь остался на Земле?
– Гёте, – отвечает Шиллер.
– Ну, этот еще не скоро умрет, – вздыхает Овидий. – Всех переживет.
– Он считал дураком всякого, кто умирал рано, – подтверждает Шиллер.
– Последнее не лишено смысла… – вставляет Мэтр Франсуа.
– А сам «Вертера» написал… – вздохнул Шиллер почти с обидой.
– Молодо-зелено, – сказал Шекспир. – Как Байрон… Байрон, вот кто еще жив!
– Живой повеса! – отмечает Вийон с удовлетворением в голосе.
Входит Байрон в белоснежной рубашке с кровавой раной, как орденом или розой, на груди…
– Ну вот… Откуда ты, милорд?
– Из Греции, вестимо.
– Поторопился ты, милок, – вздыхает Руставели. – Присаживайся, отдохни.
– Вот тут как у вас… – говорит Байрон, с удивлением разглядывая исчезнувшую на груди рану.
– Мне пора, – говорит Овидий, сбрасывая с головы лавровый венок. – Я – свободен!
Овидий испаряется, все провожают его взглядом.
– Итальянец, а ушел по-английски, – комментирует Сервантес.
– Счастливчик! – вздыхает Шекспир. – Так я и не понял, зачем люди так жаждут бессмертия… Легко ли таскать свое имя тыщу лет??
– Что ты всё вопрошаешь, как Гамлет? – вставляет Мэтр Франсуа.
– Куда же он теперь? После бессмертия?… – сам себе бормочет Вергилий.
– Не всё ли равно, – величаво изрек Руставели. – Облачком, травкой.
– Росою, – сказал новичок Байрон. – Он любил странствовать.
– Изгнание – это путешествие? – вставляет Мэтр Франсуа.
– Мне, всяко, Гёте дожидаться… – вздыхает Шиллер. Китайцы согласно кивают.
Небеса меркнут, и освещается нижняя треть сцены.
Сначала левая ее половина…
Классицизм интерьера: люстры, пилястры, копии античных скульптур.
Тайный советник Гёте в шлафроке и колпаке, но со звездою на горле, с бриллиантовой раной. Вышагивает, как журавль, строго по диагонали залы.
Слившийся с тетрадью Эккерман записывает за ним, «впивая прекрасные его слова и радуясь бесценному изречению»…
– К лорду Байрону надо подходить как к человеку, англичанину и великому таланту. Лучшие его качества надо приписать человеку, худшие тому, что он был англичанином и пэром Англии…
– Англичанам вообще чужд самоанализ. Рассеянная жизнь и партийный дух не позволяют им спокойно развиваться и совершенствовать себя. Но они непревзойденные практики.
– Лорд Байрон тоже не удосужился поразмыслить над собой, потому, вероятно, и его рефлексии мало чего стоят…
Гёте поправил звезду и вздохнул:
– …великий талант, и талант прирожденный. Ни у кого поэтическая сила не проявлялась так мощно. В восприятии окружающего, в ясном видении прошедшего он не менее велик, чем Шекспир. Но как личность Шекспир его превосходит. И Байрон, конечно, это чувствовал, потому он мало говорит о Шекспире, хотя знает наизусть… Он бы охотно от него отрекся, так как Шекспирово жизнелюбие стоит ему поперек дороги и ничего он не может этому жизнелюбию противопоставить. Зато много рассуждает о Поупе, хорошо зная, что тот перед ним ничто.
– То, что вы говорите о лорде Байроне, как о Шекспире, – умудряется вставить Эккерман, – вероятно, наивысшая из похвал, которая может выпасть на его долю…
– Надо же, – усмехнулся Гёте. – Он, никогда в жизни никому и ничему не подчинявшийся и никаких законов не признававший, в конце концов подпал под власть глупейшего закона о трех единствах. Кстати, о трех единствах… что нового о страшном наводнении в Петербурге?
Эккерман шумно шуршит газетой.
– Еще Руссо говорил, что землетрясение не предотвратишь, построив город вблизи огнедышащего вулкана.
И Гёте улыбнулся этой мысли.
Левая часть нижней трети сцены гаснет и слабо освещается правая…
Воет метель. Сугроб. В сугробе дровяная избушка, как медвежья берлога. Маленькая жалкая комната. На деревянной кровати, с кожаной подушкой и брошенным поверх старым халатом, присела с краешку старушка. Вяжет.
Курчавый мальчик, за драным ломберным столиком, пишет напротив при свечке. Крутит кольцо на пальце, бормочет:
– …Что это у вас? потоп! Ничто проклятому Петербургу! Voil une belle occasion vos dames de faire bidet. Храни меня, мой талисман…
Большая тень от маленького поэта бьется о стены комнатки от дрожащего пламени свечи…
– Нехристианское это дело, – комментирует старушка, – верить бусурманскому перстню…
– Много ты понимаешь, я брату пишу, чтобы вина прислал…
– Откуда он денег возьмет?
– Там у них погреба затопило. Можно незаконную бочку за бесценок достать.
– Хозяйственный какой…
– Зато не жадный. Ты бы лучше бы еще свечку хоть одну выделила. Темно совсем стало.
– Свечек, что перьев, на тебя не напасешься. И так гуси все бесхвостые ходют… Я вот вяжу в темноте, и ничего, и ты пиши свое письмо. Или ты не письмо пишешь?
– А ты что вяжешь?
– Секрет пока…
– Вот и у меня секрет. Сам не знаю. То ли «Евгения Онегина» бросить, то ли «Бориса Годунова» начать… Там уже не получается, а здесь еще не получается. Байрона прошел, до Шекспира не дошел. И потоп этот с ума нейдет…
– А ты по-русски пиши. По утрам. И свечек не надо.
– А я по-русски и пишу. Только по утрам холодно. Как Пущин уехал, так согреться не могу.
– Друга никакая печка не заменит.
– Дров жалеешь, свечек жалеешь… меня не жалеешь!
– Именно тебя-то и жалею: как до конца зимы дотянем?
– Потоп этот вовсе не так забавен, как с первого взгляда кажется…
– Что уж тут забавного?
– Увы, моя глава безвременно падет: мой недозрелый гений для славы не свершил возвышенных творений… Я скоро весь умру.
– Да окстись, свет Ляксандр Сергеевич! Я еще деток твоих не нянчила. Ты сто лет живи. Помереть никогда не поздно.
– Сбегу я отсюда, няня.
– Чур тебя! Что говоришь такое! Куда бежать-то! Пымают, посодют. Или в Сибирь сошлют.
– Здесь не Сибирь?
– Здесь не Сибирь. Здесь дом родной.
– Дом родной… как птица в клетке! Из Сибири хоть до Америки близко… Я отсюда через Дерпт в Грецию подамся.
– Побойся Бога! В Греции убивают. Байрона твоего где убили?
– Еще Гёте есть… – поэт грызет перо.
– Кто таков? Тоже убили?
– Не-а. Он «Фауста» написал.
– Немец?
– Немец-то немец, да весь мир твердит, что гений.
– А ты читал?
– Не-а. С немецким никак не могу сладить. Выучусь ему, и опять всё забуду. Я лучше английский выучу, чтобы Шекспира читать. А «Фауста» я лучше продолжение напишу не читая.
– Ну, и пиши, не бери в голову бусурман. Байрон тому пример.
– Что Байрон! Ему хорошо. Гений, весь мир повидал и покорил, и погиб в бою, как человек! А я так здесь и пропаду в этой дыре… Даже потоп и тот пропустил… Холодно. Протопи, слушай! Или налей…
Старушка тут же достает две кружки и графинчик.
- Выпьем, добрая подружка
- Бедной юности моей,
- Выпьем с горя; где же кружка?
- Сердцу будет веселей.
Поэт выпил и развеселился.
- Спой мне песню, как синица
- Тихо за морем жила;
- Спой мне песню, как девица
- За водой поутру шла.
Няня запевает нежным, надтреснутым голоском. Поэт подпевает.
Избушка становится сугробом и гаснет в сумерках.
Ярко вспыхивает левая сторона сцены.
Те же Гёте с Эккерманом. Гёте продолжает диктовать:
– Местоположение Петербурга – непростительная ошибка, тем паче что рядом имеется небольшая возвышенность, так что император мог бы уберечь город от любых наводнений, если бы построил его немного выше, а в низине оставил бы только гавань. Один старый моряк предостерегал его, наперед ему говорил, что население через каждые семьдесят лет будет гибнуть в разлившихся водах реки. Росло там и строе дерево, на котором оставляла явственные отметины высокая вода. Но всё тщетно, император стоял на своем, а дерево повелел срубить, дабы оно не свидетельствовало против него. – И тут он повернул от Петра опять к Байрону:
– Его натуре, постоянно стремящейся к безграничному, пошли на пользу те ограничения, на которые он обрек себя соблюдением трех единств. Если бы он сумел так же ограничить себя и в области нравственного! То, что он не сумел этого сделать, его сгубило, смело можно сказать, что он погиб из-за необузданности своих чувств.
Гёте продолжает, сменив диагональ залы:
– Он сам себя не понимал и жил сегодняшним днем, не отдавая себе отчета в том, что делает. Себе он позволял всё, что вздумается, другим же ничего не прощал и таким образом сам себе портил жизнь и восстанавливал против себя весь мир.
Левая часть резко гаснет – затепляется свечкой правая…
– Знаешь, няня! У меня идея! Давай закажем молебен за упокой души Раба Божия Джорджа, болярина Георгия по-нашему?
– Это хорошо, – соглашается старушка.
Правая часть медленно гаснет, звучит церковный хор: православная заупокойная молитва.
Вспыхнувший слева свет гасит хор.
Гёте:…даже государство и церковь не обошел он своими нападками. Эти дерзкие выходки принудили его уехать из Англии, а со временем заставили бы его покинуть Европу. Ему везде было тесно; несмотря на беспредельную личную свободу, он чувствовал себя угнетенным, мир казался ему тюрьмой. Его бегство в Грецию не было добровольно принятым решением – на это подвиг его разлад со всем миром.
Далее то освещается правая, то левая часть сцены, то гаснут обе, то зажигаются невпопад (по желанию режиссера).
Пушкин: Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? Я так ничуть не жалею. Он изъяснил себя в стихах своих довольно. Охота вам видеть его и на ночном горшке?… Да мал и мерзок, как мы… Но не такой, как вы, подлецы.
Эккерман: К вам посетитель…
Гёте: Кто таков?
Эккерман: Русский господин.
Гёте: Прямо с улицы? Невоспитанный народ.
Эккерман: Нет, они за неделю записались. И по-немецки изъясняются.
Гёте: Вот как?… Тогда пригласите.
Пушкин: Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Как быть?
Гёте: Значит, вы утверждаете, что в России есть равновеликий Байрону поэт?
Русский: Не то чтобы утверждаю… Не то чтобы равновеликий.
Гёте: Байрона тоже не следует преувеличивать. Хотя поэма вашего поэта, которую вы мне пересказали, хороша. В ней вполне работает закон трех единств… И если она написана хорошим стихом…
Русский: Что-что, а стих у Пушкина превосходен! Непревзойден!
Гёте: Прочтите, я послушаю.
Русский: По-русски?
Гёте: Всё равно.
Русский (несколько смущенно): Я только детские помню…
Гёте (утомляясь): Всё равно.
Русский (растерянно): У лукоморья дуб зеленый… дуб зеленый… дуб зеленый… дуб зеленый…
Гёте: Повтор – это всего лишь прием, им нельзя злоупотреблять…
Русский (вдохновляясь): Златая цепь на дубе том! – И днем и ночью… Фауст… то есть кот… (замолкает безнадежно).
Гёте: Фауст… продолжайте.
Русский (барабанит): …ученый – Всё ходит по цепи кругом – Идет направо – песнь заводит – Налево – сказку говорит – Там чудеса, там леший бродит – Русалка на ветвях…
Гёте: Вас ист дас леший?
Русский (запинаясь): Это такое существо… понимаете… лохматое в лесу… сказочное… русское…
Гёте: Русалка – это русская?… Интересно. У меня во второй части появляется много духов… это он угадал. Значит, он меня не читал, говорите?… Забавно. Еще что-нибудь… (видя замешательство русского)… хоть несколько строк.
Русский: Ветер по морю гуляет – И кораблик подгоняет – Он бежит себе в волнах – На раздутых парусах…
Гёте: Он… пешит… зибе… фолнах… Звучит приятно. Говорите, он продолжение «Фауста» написал? Как же он мог его написать, когда я его не закончил?…
Русский: Помилуйте! я так не говорил! Так, вариации… вольное переложение…
Гёте: Вольное?… (задумчиво)… зибен фолл нах… Полностью после… Впрочем, передайте ему, пожалуй, вот это… (Из стакана с перьями Гёте достает перо.) Нет, пожалуй, вот это. Это подойдет… Господин Эккерман, подберите, пожалуйста, футляр. Там, в моем геологическом кабинете, есть один такой, продолговатый.
11 декабря
1825 года.
Пушкин: Всё! Не могу больше! В Петербург!
Няня (продолжая торопливо вязать): Нельзя ведь… Подожди чуток. Совсем немного осталось. Василий Андреевич пишет, что Государь уже скоро отпустит… Напиши еще что-нибудь… потом недосуг будет писать-то.
Пушкин: Всё написал! «Цыган» написал! «Онегина», можно сказать, почти написал… «Годунова» написал, сукин сын! «Фауста» написал… Еду!
Няня: Ну, смотри…
(Пушкин выбегает; няня сталкивает свою потолстевшую вязку с колен… И это зайчик. Открывает ему дверь…)
Няня (зайчику): Ну, беги.
Гёте (Эккерману): Нельзя не удивляться, что большую часть жизни этот… англичанин отдал похищениям и дуэлям… Он, собственно, всегда жил как бог на душу положит, и этот образ жизни вынуждал его постоянно быть начеку, иными словами – стрелять из пистолета. Каждую минуту он мог ждать вызова на дуэль. Жить один он не мог…
Пушкин (возвращается с проклятиями): Дорого бы я дал, чтобы стать борзой! Уж я бы затравил его!
Няня (невинно): Что случилось?
Пушкин: Проклятый заяц перебежал мне дорогу.
Няня: Вот речь не мальчика, но мужа. Если уж заяц, то никак нельзя в дорогу…
Пушкин (изумленно): Не мальчика, но мужа?? Это ты сказала или я сказал? (В задумчивости.) А не написать ли нам пародию на Шекспира?… На Гёте, кажется, уже получилось.
Гаснет вся нижняя треть сцены. Тишина и тьма времен. Возгорается верхняя треть. Мы видим Жюри Семи Поэтов в тех же позах и на тех же местах, как видели в последний раз…
22 марта Входит обнаженный Гёте со звездой на шее: у него
1832 года. фигура Бога.
Шиллер: Иоганн!!!
Гёте: Фридрих!!!
(Обнимаются.)
Вергилий (сбрасывая венок): Ну, я пошел.
Шекспир: Больше там внизу никого не осталось, Иоганн?
Гёте: Не могу утверждать с полной уверенностью…
Байрон (не без иронии): Что, не вся мировая еще литература в сборе?
Гёте (в ответ): Не смею утверждать, милорд… но, возможно, кроме вас еще один есть…
Все (хором): Кто?! Где!?
Гёте: В России.
Все: В России!!!
Рабле (рассеянно): Где это?
Гёте (задумчиво): Фор нах… Фолл нах…
Шекспир: Russia? Russia… Asia!
Все (хором): Имя!!
Гёте: Имя… не помню… Рушкин? Бушкин? Да. Русский Байрон.
Все (со вздохом): Значит, еще одного ждать… и Сервантес
Шекспир: Если Байрон, то не так долго.
Байрон (ревниво): Сколько ему лет?
Гёте: Он лет на пятьдесят меня младше.
Данте: Полвека не срок. Все там будут.
Руставели: Жалко мальчика. Пусть поживет.
Вийон: Хорошо, что его еще не повесили.
Байрон (со вздохом): В России меня не было…
Шекспир (усмешливо): И меня.
Все (хором): Кто из нас был в России?…
Китайцы улыбаются и кивают.
29 января 1837 года.
Гаснет всё. Зажигается средняя треть сцены, где и разворачивается действие последующей сказки Резо Габриадзе «Метаморфоза» о том, как Пушкин бежит с Натальей Николаевной от своих недругов через Грузию и, превращаясь по дороге в бабочку, улетает за границу, где много путешествует и проживает счастливо с женой и детишками до глубокой старости.
Постскриптум. В конце спектакля опускается тот же занавес, что поднимался в начале. Но с прибавлением трех ликов – Байрона, Гёте и Пушкина.