Поднимите мне веки Елманов Валерий
И что делать? Хватать за руку и бежать вместе с нею?
На это она пойдет, вот только мне так поступать – по гроб жизни потом себе не прощу, что бросил своих людей на растерзание.
Тогда как?!
Теряясь в догадках, что предпринять, я еще раз выскочил из каюты в надежде, что плывущие проследуют мимо, но не тут-то было – они поворачивали к нам.
Я еще раз приложил к глазу позорную трубу и… облегченно вздохнул. Только теперь, когда они повернули и мне удалось разглядеть остальные струги, стало отчетливо видно, что паниковал я зря, ибо это был обычный купеческий караван, а на первом струге, равно как и на последнем, размещалась охрана.
Они уже почти подплыли к нам, когда я закончил инструктировать своих гвардейцев и женщин, торопливо переодевавшихся в монашеские рясы – как чуял, когда попросил у матери Аполлинарии три штуки на всякий случай.
Ратникам я объяснил второпях, наскоро, но главное они запомнили твердо – нет у нас царевны. Нет и не было.
Едет себе князь Мак-Альпин тихонечко в Кострому, с ним его воины, лекарка да три монашки, которые попросились с ним по пути к святым местам. Едет и никого не трогает, но, коль тати шатучие налетят, спуску не даст, вот как было совсем недавно…
Кстати, с купцами в караване мне повезло – из троих, объединившихся в караван, чтоб поменьше расходоваться на охрану, двое оказались знакомыми.
Первым был тот самый Федул, с которым мы не так давно катили от Ольховки до Твери. Его я признал сразу. Вообще-то было это путешествие всего полтора года назад, но, господи, как же давно!
Узнав о том, что у меня была нешуточная стычка, купец только сочувственно зацокал языком и сокрушенно заметил, что он бы с удовольствием предложил присоединиться к ним, но, к сожалению, его путь лежит в противоположную от Костромы сторону.
«А ведь это отличная идея», – промелькнуло у меня в голове.
Как я понимаю, за царевной уже понеслись гонцы государя, чтобы вернуть Ксению, поэтому появляться в Костроме до тех пор, пока я не вернусь из Москвы, ей ни в коем случае нельзя.
Вывод напрашивался сам собой – надо отсидеться в тихом, безопасном и неприметном местечке, а таковых имелось лишь два – Домнино и Ольховка.
Вообще-то Домнино поначалу показалось мне предпочтительнее. Там и подворье на диво – есть где жить. В Ольховке, правда, тоже должно было быть приличное жилье, поскольку моя ключница во время своего зимнего визита туда повелела Ваньше вместо положенной дани отстроить доброму князю терем, чтоб ему было где разместиться по приезде, но поставили его или нет – вопрос.
Кроме того, Домнино вообще не числится за мной в отличие от Ольховки.
Ну и еще один плюс – наличие в селе помимо Алехи и Юльки двух десятков гвардейцев, возглавляемых моим бывшим ратным холопом Костромой. Само по себе двадцать человек немного, но в нынешней ситуации, когда у меня их раз-два и обчелся, и такое количество немало.
Правда, имелся и минус. Уж слишком в опасной близости от Костромы это село. И минус этот, пожалуй, перечеркивал все плюсы.
Опять-таки Ольховка обладала и еще одним преимуществом, причем немаловажным, ибо там, если что, было где укрыться. Тем более сейчас лето, и те, кто ищут, нипочем не пройдут в сердце Чертовой Бучи без знания заветных тропок – утонут в трясине.
Кроме того, до Домнино предстояло еще добраться незамеченными, а с учетом рыскающих по волжским берегам боярских ватаг это само по себе проблематично. Тут же можно затаиться в середине купеческого каравана, незаметно добраться в его составе до устья Тверцы, а уж там…
И я пояснил Федулу, что вообще-то, если бы не наша авария, в результате чего пришлось плыть по течению, а потом и вовсе останавливаться на ремонт, то мы бы повернули совсем в иную сторону. Дело в том, что у меня поручение царевича заглянуть в Успенский монастырь близ Старицы и поклониться патриарху Иову, который завсегда радел за род Годуновых.
Пока плыли, пришлось перебраться в струг еще одного купца. С ним, как выяснилось чуть позже, я тоже был знаком, но полузаочно, то есть видеть видел и даже изрядно помог его родному брату, но лицо совершенно забыл.
То-то он просил меня к себе в гости как о превеликом одолжении. И первым делом Савел, как его звали, потащил меня в свою каюту, а там, хитро ухмыляясь, ткнул пальцем в крайнюю слева икону.
– Узнаешь? – спросил он меня.
Я недоуменно уставился на нее. Вообще-то они для меня все на одно лицо и отличаются только по половому признаку, ну и еще по возрасту – молодые и старые, вот и все. Если бы женщина с ребенком – куда ни шло, там все понятно, а тут мужик и мужик…
– То святой благоверный князь и чудотворец Федор Ростиславич, – торжествующе выпалил купец. – Я-ста в тот же день враз в иконный ряд метнулся да прикупил ее, чтоб бога за царевича молить да за тебя. – И засмеялся, грозя мне пальцем. – Как же, как же, видал, как ты к его уху склонялся да нашептывал.
Я непонимающе уставился на него. Нет, что он будет молить бога именно за царевича, а не за Дмитрия, это замечательно, а раз склонялся к уху и нашептывал, то, скорее всего, это произошло на судебном заседании, но в какой день и что конкретно я нашептывал Годунову?
– Неужто запамятовал, княже?! Да ведь то ж мой братец пред вашими с царевичем очами стоял, – принялся пояснять Савел. – Сверчок я, а братца мово Гришкой кличут. Обманули его, да так гнусно, вот он и ударил челом Федору Борисычу.
Я вспомнил сразу. Стоило ему назвать свою фамилию, как тут же у меня всплыло перед глазами…
Какое это было по счету судебное заседание, не скажу, то ли второе, то ли третье, но дельце нам попалось заковыристое. С одной стороны, все ясно. Брату Савела Григорию Сверчку срочно понадобились деньги на покупку подвернувшегося выгодного товара, а наличности не было – еще не расторговал привезенное в Москву.
Тогда он недолго думая заложил два десятка дорогих драгоценных камней у Хлуда – первого попавшегося под руку серебряника, то есть ювелира. Заложил за бесценок – все решали не часы, а минуты.
Затем он пришел отдавать деньги, добросовестно выложив их перед ювелиром. Взамен Хлуд поставил перед купцом ларец, туго обвязанный веревкой, положил на него руку и заметил:
– Но вначале возверни закладную грамотку[64].
Ничего не подозревающий Сверчок извлек и передал ее ювелиру, который тут же неспешно прошел к печке и кинул ее в огонь. Григорий, не обращая внимания, меж тем разматывал веревку, а когда открыл шкатулку, то обалдел – в ней вместо сапфиров и лалов лежали обычные камни.
Он изумленно уставился на них и услышал невозмутимое:
– То ларец возвертаю, а камни я тебе ранее отдал. У меня и видоки на то имеются.
На суде Хлуд с невозмутимым видом заявил то же самое, выставив трех свидетелей, которые в один голос подтвердили, что да, возвращал серебряник камни при них, они хорошо это помнят, да и день возврата назвали дружно, даже оснастив передачу заклада кое-какими подробностями – выпивкой двух чар хмельного меда и так далее.
– А я уж поначалу вовсе приуныл. Ну, мыслю, худо дело. Супротив видоков не попрешь, к тому ж царевич и вопрошал их всего ничего, а опосля и вовсе повелел тебе увести их с суда да на братца мово напустился, – с улыбкой припоминал купец.
Да, именно так все и было, причем увел я их вместе с самим ответчиком, потому что оставался последний шанс припереть Хлуда к стенке.
Увы, но те коварные вопросы, что мы заготовили заранее, свидетелей в тупик не поставили. Они четко описали вид ларца и его размеры, который купец якобы на радостях забыл у Хлуда, а также камни, что в нем находились, и при этом ни разу не сбились – не иначе как Хлуд показывал им и шкатулку, и ее содержимое.
Более того, они в точности описали и мешочек, куда Григорий якобы сгреб свои камешки, высыпанные ювелиром из ларца на стол, чтобы купец посчитал их количество.
Но ведь ясно же было, что Хлуд врет. Не станет купец, выкупивший свои камни, ни с того ни с сего требовать их заново. Да и сама передача тоже подтверждала логику наших рассуждений, ибо звучала насквозь фальшиво – с чего бы Сверчок стал пихать камни в мешочек, когда вот он, его ларец.
Вдобавок и репутация у этого Хлуда та еще.
Ювелирным делом он почти не занимался, предпочитая давать деньги в рост, да и среди свидетелей отчего-то ни одного серебряника не было, то есть не позвал он в видоки ни одного своего коллегу по ремеслу.
Словом, как мы с Федором вычислили, явно припахивало статьей пятьдесят восьмой Судебника – мошенничество. Только как его доказать, если исходя из имеющегося расклада Хлуд прав?
А ведь Федор еще перед началом заседания предупредил обоих, что дает им последнюю возможность поладить миром, и, уверенный в том, что мы с ним сумеем изобличить жулика, заявил, что ныне затребует с виновного противень против истцова[65].
Теперь же мало того что получалось, как ни верти, а надо выносить решение по закону, а не по справедливости, так вдобавок пришлось бы еще и ободрать Григория как липку, оставив его, по сути, чуть ли не без штанов – сумма иска была о-го-го, соответственно, и «противень» выходил изрядный.
И как тут быть?
Тогда-то меня и осенило, после чего я склонился к Федору и шепнул:
– Пока тяни время и терзай обоих вопросами, а мне повели отвести видоков и ответчика в сторону и взять с них честные грамотки.
Последнее было сугубо моим изобретением.
Так мы назвали расписки, в которых каждый свидетель предупреждался об ознакомлении в ответственности за дачу ложных показаний и о наказании в случае чего. Наказание устанавливалось разное, в зависимости от дела. Здесь оно было имущественным, так что в случае обнаружения лжесвидетельства каждый видок обязался уплатить четверть иска – половина суду, а половина в пользу оклеветанного.
И пока царевич задавал истцу вопросы, уточняя и переуточняя разные несущественные детали, я быстренько развел Хлуда и его свидетелей по разным комнаткам, приставив стражу и по одному подьячему для записи их ответов, и потребовал описать, где происходила передача камней и денег, а также что было из одежды на присутствующих и какого цвета, причем не только на ювелире и Сверчке, но и на них самих.
Тогда-то все и прояснилось до конца.
Вначале, когда подьячий оглашал показания первого из свидетелей, народ недоумевал – при чем тут хозяйская светлица и какое отношение к делу имеет цвет штанов и кафтана у Хлуда и Сверчка, а тем более у самих видоков. Начиная с показаний второго свидетеля люди стали догадываться, в чем дело. Когда оглашались третьи – в толпе гудели и сдержанно посмеивались, а на четвертом – ответы самого ювелира я мстительно оставил напоследок – народ стал откровенно ржать.
Еще бы не смеяться.
Оказывается, передача ларца состоялась в двух разных местах – двое свидетелей назвали хозяйскую светлицу, последний и сам Хлуд – трапезную.
Но это еще ерунда по сравнению с одеждой.
Тут и вовсе получился дикий разнобой. Особенно досталось многострадальному Сверчку, на котором были штаны синего, зеленого, черного и красного цвета, да и на остальных тоже кафтаны и штаны с сапогами, образно говоря, переливались всеми цветами радуги – то они коричневые, то огуречные, то…
Словом, мы в очередной раз докопались до истины, и вновь народ ликовал от мудрости царевича, и шапки опять полетели вверх, а воздух содрогался от громогласного «Слава!»…
Теперь мне припомнился и сам Савел.
Даже странно, как это у меня напрочь выскочило из памяти его лицо. Возможно, потому, что на брата он совсем не походил, вот я и не обратил особого внимания на мужичка, который, стоя за стрелецким оцеплением позади Григория, постоянно суетливо всплескивал руками и сокрушенно повторял: «Господи, да как же так-то?! Да нешто так можно?! По-божески надобно-то, по совести».
Да еще время от времени жалобно глядел, причем не на царевича, а именно на меня.
Особенно он активизировался ближе к концу, когда чаша судейских весов, судя по всему, вроде бы начала клониться в пользу Хлуда.
Вообще-то мы с Годуновым всегда для вящего эффекта старались сделать именно так, чтоб крутой поворот в финале выглядел еще эффектнее, а тут сам бог велел, ибо Федор в отсутствие видоков и Хлуда, устав задавать одни и те же вопросы, принялся распекать Григория.
Вспомнилось мне, и как он после оглашенного Годуновым приговора радостно, то и дело вытирая слезы умиления и чуть ли не подпрыгивая от переполнявших его чувств, обращался к стоящим поблизости него людям – без разницы, то ли они простые зеваки, то ли стрельцы, то ли мои гвардейцы, и, тыча пальцем в сторону царевича, поучающе приговаривал:
– Вота как надобно-то! Вота яко по совести-то! Ай да мудёр Федор Борисович!
Он и тут, на струге, суетился без меры, требуя, чтобы слуги несли все, что только припасено в дорогу из самолучшего, потому как ныне самый красный для него денек и дороже, чем князь Федор Константиныч, гостя уже быть не может, по крайней мере в ближайшее время, поскольку до Костромы он ранее осени не доберется, а уж там как бог даст.
Но как нет худа без добра, так и нет добра без худа. Плюнув на свои товары и попросив Федула и третьего из купцов – молчаливого Семена Мыльникова подсобить его приказчикам по их разгрузке и прочему, он увязался за мной в Старицу, хотя туда от Твери не меньше семидесяти верст водного пути.
Дескать, он давно собирался помолиться в Успенском монастыре. Мол, батюшку его звали Василием, а там, в обители, как раз есть надвратная церковь во имя священномученика Василия Анкирского.
Врал, конечно. Просто не хотелось расставаться с дорогим гостем, вот и…
Пришлось и впрямь катить туда. Правда, взамен он, стоило мне заикнуться о желании прикупить еще один струг, дабы не так часто останавливаться для покупки припасов, широким жестом гостеприимного хозяина простер руку в сторону каравана.
– Все одно – половину распродам в Твери, потому выбирай, какой из стругов тебе глянется. Хошь, насад подарю, а хошь, набой али байдак. Ежели не мой по сердцу придется, а тот, что Федулу али Семену Мыльникову принадлежит, на свой выменяю, потому любой выбирай, окромя… – Он замялся, но тут же, отчаянно махнув рукой, добавил: – Да и дощаник подарю, коль что.
Про деньги он и слушать не хотел, заявив, что за учиненное тогда мною и царевичем на суде он не один, а половину имеющихся стругов отдал бы. А потом, в точности как некогда Игнашка, заметил, что не пожалел бы и последнего рублевика, дабы вновь повторить тот сладостный миг торжества справедливости.
Впрочем, помнится, тогда в пользу Григория помимо возвращенных камней была присуждена изрядная пеня, которая составила примерно вторую стоимость камней, что сейчас и подтвердил Савел.
– Ныне, почитай, половина мово поезда[66] на оную пеню прикуплена, – заявил он мне и протянул с легкой укоризной в голосе: – А ты – деньги…
Дощаник я брать не стал, великоват, да и ни к чему наглеть, вон как хорошо он отделал свою каюту, так что совместными усилиями мы с ним выбрали гораздо скромнее – аккуратный, ладный струг, который купец почему-то назвал белозеркой. Для моего путешествия в Москву пять пар весел именно то, что нужно.
Его, как клятвенно пообещал купец, в Твери разгрузят в самую первую очередь и пригонят прямо к монастырю, пока я буду там находиться.
Как ни крути, а получалось, что придется навещать бывшего патриарха Иова.
А куда деваться-то?
До бывшего главы русской православной церкви, еле передвигавшего ноги и почти ничего не видевшего – и куда такого возвращать, как предлагал Годунов? – мы с настоятелем монастыря архимандритом Дионисием достучались не сразу. Иов ко всему прочему еще и недослышал.
Когда настоятель, стоя у его кельи и сам уже теряя терпение, в шестой раз гаркнул: «Господи, Иисусе Христе, помилуй нас!», и вновь ответом была тишина, я даже предположил, не случилось ли со старцем чего плохого, намекая, что куда проще взломать дверь. Но, оказывается, она и без того открыта, просто войти можно лишь тогда, когда оттуда откликнутся.
Отец Дионисий тщательно откашлялся для седьмого раза, но тут наконец-то изнутри послышалось долгожданное и весьма зычное «Аминь!». Единственное, что патриарх сохранил в целости, это трубную мощь голосовых связок, а учитывая его плохой слух, он так и говорил со мной – громко, хотя и не очень отчетливо – зубов у старика осталось маловато.
Разговор я постарался вести при свидетелях. Ни к чему мне, чтоб потом, если до государя донесется слух о визите князя Мак-Альпина к опальному владыке, Дмитрий заподозрил дурное, так что архимандрит по моей просьбе присутствовал от начала и до конца.
К тому же я особо и не собирался засиживаться – и без того времени потеряно изрядно, а у меня сейчас каждый день на вес золота. Сказал лишь, что царевич Федор, царевна Ксения Борисовна и их матушка Мария Григорьевна шлют ему свой низкий поклон, а также напомнил, дабы он, как радетель за род Годуновых, по-прежнему усердно молился об их здравии, равно как и за упокой души государя Бориса Федоровича.
Правда, как ни стремился, улизнуть сразу было нельзя. Пришлось посидеть, внимательно выслушивая старца, благоухавшего плесенью и какой-то затхлой сыростью, хотя в келье было сухо и жарко – специально топили, несмотря на погожие летние дни.
Понимал я его шамкающую речь с превеликим трудом – с пятое на десятое, а обильные цитаты из Библии на церковнославянском языке вообще пропускал мимо ушей – все равно не пойму, и даже стараться нечего. Зато не забывал кивать, поддакивать, сокрушенно кивать головой и время от времени креститься вслед за бывшим владыкой.
Однако кое-какие поправки в своих преждевременных выводах я сделал – навряд ли печать на прошении москвичей к Дмитрию поставили с разрешения и одобрения патриарха. Очень уж он сурово говорил о нем. Или это потому, что тот его все равно сместил с поста?
Впрочем, теперь это значения не имеет.
Кроме того, я отстоял вместе с ним на следующий день молебен во здравие Годуновых – и тут никуда не деться, да и все равно ждал прибытия второго струга.
– Стало быть, тебя без меня окрестили, княже? – вдруг осведомился он, уже благословив на прощанье и отчаянно щурясь – наверное, пытался разглядеть мое лицо. – То хорошо. И покойный государь наш Борис Федорович того же жаждал, да вишь, не дожил до сей радости… – И… ударился в слезы, после чего меня тронули за плечо и заметили на ухо, что владыке надо бы дать ныне передохнуть, ибо по причине своей немощности он…
Намек я понял и принял сразу, от предложения совершить еще один визит отказался, сославшись на то, что и без того опаздываю, так что поджидал я свой второй струг уже у устья Верхней Старицы. Хорошо, что Сверчок исчез немного раньше – все-таки мучило его беспокойство за товар, оставленный без хозяйского пригляда.
Глава 19
Мы венчались не в церкви
Времени я даром не терял. Первым делом заглянул в каюту к царевне, которая, радостно просияв, немедленно бросилась в мои объятия. Правда, уже через час, почти перед самым обедом, струг от Савела доставили и маленький праздник закончился – начались будни с расстановкой людей.
Кому плыть со мной в Москву, я наметил заранее, да и выбирать особо не приходилось – самых целых, а из их числа наиболее хладнокровных.
Самоха чуть не плакал, узнав, что едет в Ольховку. Известие, что он остается за старшего, парня ничуть не успокоило.
С ним одним я потратил не менее получаса, дабы втолковать, что оставляю не потому, что не доверяю, а совсем наоборот, доверяю больше чем кому бы то ни было, потому что важнее этой задачи – охрана Ксении Борисовны – для меня ничего нет.
Сам бы остался, да нельзя, вот и вынужден взвалить эту непомерную тяжесть на его плечи, ибо верю, что только он один в состоянии с этим управиться.
Вроде бы проникся и осознал.
Попутно я проинструктировал Самоху в деталях, стараясь не упустить ни одной мелочи, начиная с самой доставки царевны до места, то есть заблаговременного приобретения в Твери подходящего возка.
Особо инициативы не гасил, чтоб не обижать, и указал, что во всем доверяюсь ему, но, не удержавшись, порекомендовал, где, на мой взгляд, лучше всего выставить сторожевые посты, чтобы любая подозрительная ватага была обнаружена загодя и у царевны – откуда бы враги ни подступили к Ольховке – всегда было и время и возможность отхода в направлении, указанном ключницей.
Что до Ксении, то я все-таки усадил ее за стол и без лишних слов выставил на него письменные принадлежности. Некоторое время она молча с укоризной смотрела на меня, но я не поддался искушению, и царевна с тяжким вздохом взяла в руки перо.
– Вначале выслушай меня, улови суть, а потом пиши своими словами, но так, чтоб оно звучало и ясно, и доходчиво, и в то же время убедительно, – предупредил я ее и начал говорить.
Грамотка от нее требовалась не простая, а составленная примерно в том же духе, что и объяснение сестры Виринеи, то есть жутко мистическая, недоуменная и хитро закрученная.
Надлежало не только объяснить, что она совершенно не виновата в происшедшем – очнулась уже на струге, а как туда попала – бог весть, но и причину своего отказа вернуться в Москву.
Мол, пока у тебя, государь, творится в столице эдакая чертовщина, что хоть святых выноси, то и она в этот бесовский град ни ногой, ежели, конечно, сам царь не жаждет ее немедленной и мучительной смерти, поскольку во второй раз ее сердечко такого испытания не выдержит.
Только при наличии этого письмеца получалась цельная, литая картина моих художеств, которые я собирался потом дополнить Дмитрию словесно.
Трудилась Ксения над грамоткой долго, а несколько раз вообще в сердцах бросала перо и, ничего не говоря, складывала руки на коленях и упрямо склоняла голову, всем своим видом показывая, что такую ересь она писать не желает.
Тогда я брал ее ладошки и начинал целовать. Каждый пальчик, каждый ноготок, каждую… Отнять их у меня было выше ее сил, чем я бессовестно пользовался, и царевна вновь с тяжким вздохом брала перо.
Помогло дважды, но в третий раз Ксения не выдержала.
– Что ж ты творишь-то?! – тоскливо спросила она. – Ведаю, что меня спасаешь, но ты ж сам себя оным губишь. Федя не виновен, я, стало быть, тоже вся в белых одежах, а ты… мало того что сам в пасть к нему лезешь, так ты еще и медом себя умащиваешь, чтоб ему жевалось вкуснее.
– Это не я в пасть к нему лезу, – стараясь, чтобы звучало как можно правдоподобнее, возразил я. – Это он у меня в пасти, и давно.
– А ты ничего не спутал? – с сомнением спросила она.
Я замотал головой.
– Поверь, что так оно и есть. Ни к чему тебе знать, но есть у него такое, что он очень хотел бы сохранить в секрете, и ведает это помимо меня только еще один человек.
– Так ему проще убить вас обоих, вот и все, – дернула она плечиком.
– Э нет, – усмехнулся я. – Не все так просто. Я уже предупредил Дмитрия, что, пока жив, буду молчать, зато как стану мертвым, вмиг заговорю, да громко, на всю Русь. – И пояснил: – Стоит ему убить меня, как этот второй, имя которого он не знает, сразу их обнародует.
И тут же вспомнил про свой тайный козырь – монаха Никодима. Воистину, сладка месть, и жаждет ее человек как наркотик. Не каждый, конечно, но Дмитрий как раз из тех, наркозависимых, хотя, если так разобраться, я тоже, так что хорошо его понимаю. Чтобы заполучить в свои руки улизнувшего келаря Чудова монастыря, государь на многое пойдет.
Впрочем, царевне об этом знать как раз ни к чему.
– Потому и говорю – это он у меня в пасти сидит, – закончил я пояснение.
Но все равно Ксения почувствовала что-то не то.
– Сердце вещует – лукавишь ты, – устало сказала она. – Вроде и правду сказываешь, а вроде и не до конца. Али и сам еще не знаешь, что не столь просто тебе там будет. И надо тебя отговорить, и ни к чему оно – ты ж ведь все одно по-своему поступишь, так?
– Так, – кивнул я.
– А раз так, то… сказывай далее. – И она вновь с обреченным видом взялась за перо.
Пока доплыли до места, где Тверца впадает в Волгу, грамотка была не только готова, но и запечатана ее собственной печатью, на которой красовался маленький симпатичный ангелочек.
– Батюшка одарил, – пояснила она, заметив мой внимательный взгляд. – Последний его подарок мне. А вот от тебя мне в дар на память так ничего и не…
– Гитара. – И я развел руками. – Больше мне и впрямь пока нечем тебя одарить. Станет грустно – проведи рукой по струнам и… жди. К тому же я ведь все равно скоро вернусь.
– Выходит, то не дар, а для сохранения, – поправила она меня.
– Ну тогда мои песни. Ты их напевай, а если станет совсем невмоготу, напиши свою. Представляешь, как будет здорово, когда мы встретимся, а я спою песню, которую сочинила ты сама.
– Ой, ну ты уж и скажешь, – засмущалась она. – Да и не выйдет у меня ничего.
– Стихи на русском языке писать куда проще, чем на латыни, – погрозил я ей пальцем.
Источник моей информированности она вычислила влет и, густо покраснев, сердито заметила:
– А Федьке-болтуну я уши надеру.
– Не надо, он же только мне, – попросил я ее и шутливо добавил: – Не по чину берешь, он ведь теперь престолоблюститель.
– Зато я царевна, – горделиво вскинула она головку. – А еще невеста князя Мак-Альпина, хотя и… – И грустно склонила ее. – Да и кто о том ведает…
– Знать о нашей любви действительно никому не желательно, ибо время еще не пришло, – виновато произнес я.
– Я все понимаю, любый, – поспешила она успокоить меня, но… еще больше расстроила.
Я прикусил губу. Видеть ее печаль было невмоготу. Вообще-то сообщать кому бы то ни было, что она – моя невеста, никоим образом было нельзя именно из-за нее самой.
Тогда грамотка и все прочее ни к чему, ибо все сразу станет ясно и понятно, а на белоснежных одеждах царевны появится не просто пятнышко – пятно, а то и пятнище.
Но…
Верно говорят – чего не достигают мужчины словами, женщина добивается слезами. Причем во сто крат быстрее.
И пусть они еще не побежали по щекам моей единственной, а возможно, и не побегут – сдержит их Ксения, каких бы трудов ей это ни стоило, чтоб не огорчать меня, но…
Получалось и впрямь как-то некрасиво. А если призадуматься? Любовь-то на выдумку ой как горазда…
И я нашел решение.
– Ты меня не поняла, – пояснил я. – Давно стемнело, но далее следовать вашему стругу рано, ибо Тверь лучше всего миновать в полночь, так что пара часов у нас есть. Поэтому сейчас я пойду прощаться с теми, кого оставляю для твоей охраны, а потом соберу своих, со второго струга, и при всех спою прощальную песню. Она вроде бы для всех, но ты поймешь, для кого я ее пою. А затем открыто скажу свое слово, в котором сознаюсь, как сильно я тебя люблю, и дальше будет еще одна песня… Для кого она – поймут все. Да, в ней не будет говориться о нашей любви, ибо твои одежды должны сохраняться в белизне и непорочности, но о моей к тебе я скажу открыто, не таясь.
– А тебе это худом не обернется? – усомнилась она, но ее глаза – я ж не слепой – говорили об обратном…
Да что говорили – кричали они: «Скажи, любимый! Скажи и спой, желанный! Крикни всем, что ты меня любишь! Одну лишь меня! На всем белом свете!»
– Не обернется, – улыбнулся я. – Только потом тебе надо будет сделать следующее…
Она не поняла, но послушно закивала головой, и мы вышли из каюты, спускаясь по широкому трапу на берег, где уже ярко полыхал костер, возле которого собрались все мои ратники.
– Успели потрапезничать и попрощаться друг с другом? – первым делом спросил я у своих непривычно молчаливых гвардейцев, но сразу понял – успели. – Тогда моя очередь.
Я обнял каждого, кто оставался с Ксенией, а до того несколькими днями ранее дрался со мной плечом к плечу, бок о бок. Дрался и победил, причем не в последний раз. Во всяком случае, очень хотелось бы в это верить.
А пока обнимал, успел шепнуть: «Береги царевну! Верю, что не подведешь!»
Каждому. Без исключения.
Так, на всякий случай.
И без того знал и верил, но лишний раз подчеркнуть, как я ею дорожу, не помешает.
Затем я не глядя протянул руку за гитарой – сегодня ее хранительницей вместо Архипушки была Резвана, которая сразу же сунула ее гриф в мою ладонь, и объявил, что собираюсь спеть всем на прощанье песню.
Опасаться было нечего – это глухое местечко для возможного ожидания, если час будет дневной, а следовательно, неурочный, я приглядел еще на пути в Старицу. Как чувствовал, что оно мне понадобится.
- Ты меня не забывай,
- Даже если будет трудно.
- Я вернусь весенним утром,
- Ты меня не забывай…[67]
Особо таиться сейчас уже не имело смысла, так что я почти все время глядел на Ксению, лишь изредка переводя взгляд на Самоху, Одинца и других, которых оставлял с нею. Но когда шел припев: «Может, днем, а может, ночью, я вернусь, ты так и знай», взгляд мой был устремлен только на нее одну.
А потом я встал и сказал, обращаясь ко всем гвардейцам, включая и тех, кто ехал со мной в Москву:
– У нас в Шотландии есть старинный обычай. Уходя в далекое странствие, рыцарь, каковых на Руси именуют богатырями, избирает себе женщину и называет ее дамой своего сердца, ибо сказано: «Редкие достигают высшей добродетели, храбрости и доброй славы, если они не имеют в душе той, к ногам которой могут сложить свои великие деяния». – Получалось несколько высокопарно, но у меня ведь и контингент соответствующий – им эта романтика самое то, так что слушали меня, затаив дыхание. – Я хотел бы возродить этот обычай на Руси – в стране, которая давно стала мне родиной, так же как православная вера – родной, тем более что образ той, краше которой я никогда и нигде не встречу, давно уже в моем сердце.
Царевна, стоявшая от меня в трех шагах, покраснела и смущенно опустила голову, а я твердо продолжил:
– В иное время я не стал бы ничего говорить во всеуслышание, ибо настоящая любовь глубока и безмолвна, но от вас, мои други, от тех, с кем я спасал царевича Федора Борисовича Годунова, с кем берег Москву и с кем плечом к плечу всего пару дней назад стоял насмерть, мне таиться нечего… Посему отныне я при всех провозглашаю ее имя… – И громко, чтоб слышали все: – Царевна Ксения Борисовна!
А теперь надо быстренько обелить ее, чтоб ни у кого даже мысли фривольной не успело возникнуть…
– Возможно, когда-нибудь эта прекрасная дама снизойдет к мольбам рыцаря и одарит его своей любовью, согласившись пойти с ним под венец. Но как бы Ксения Борисовна ни поступила – она все равно навеки останется в моем сердце, ибо я счастлив уже тем, что могу бескорыстно служить ей, слагая к ее стопам все свои свершения и деяния, и высшее мое счастье – видеть ее счастливой…
Вот так вот!
Теперь ни одна зараза, сколько бы ни выискивала, пятнышек все равно не обнаружит.
Ни единого!
Значит, можно переходить к финалу:
– Но сейчас у меня еще нет этих деяний, а только душа, полная любви, а потому, перед тем как уйти в дальнюю дорогу, я могу подарить ей очень немногое – лишь эту песню.
Я легонько тронул струны, взяв первый аккорд, и еще раз мысленно поблагодарил свою «неправильную» бабушку Миру, рыжеволосую резвушку и хохотушку, которая пела почти все время: на кухне и при уборке комнаты, готовя обед или купаясь в ванной.
Она пела, а я… запоминал, причем дословно.
Детская память, знаете ли…
И разумеется, поклон старенькому проигрывателю, который не раз приходил на помощь бабушке, когда ей надоедало петь самой.
- Мир не прост, совсем не прост,
- Нельзя в нем скрыться от бурь и от гроз…[68]
Царевна прижала руки к груди, подавшись всем телом вперед. Щеки, полыхающие румянцем, пламя костра, отражающееся в бездонных черных глазах…
Господи, как же она прекрасна, моя нареченная невеста!
Я гордо, с вызовом посмотрел по сторонам – пусть все знают, пусть все слышат – и грянул припев!
- Все, что в мире есть у меня,
- Все, в чем радость каждого дня,
- Все, о чем тревоги и мечты, —
- Это все, это все ты…
Это тебе, моя Ксюша, вместо свадебного марша Мендельсона…
Ну а заодно и напутствие перед нашим прощанием, чтобы не думалось, не тревожилось и верилось только в хорошее… Знаю, знаю, все равно будут и слезы, и тревоги, и печаль, но хоть самую малость, хоть чуточку поменьше – и то неплохо.
- И ты не грусти, ты зря не грусти,
- Когда вдруг встанет беда на пути.
- С бедой я справлюсь, любовь храня,
- Ведь у меня, есть ты у меня…
Ты уж прости, маленькая, что у нас получается такое своеобразное венчание и что я не дождался, когда тебе нарядят в подвенечное платье, но ведь для меня любое платье на тебе – подвенечное.
Да и чего там, в этой церкви, хорошего, если разобраться?
Во всяком случае, мотив моей песни куда веселее и бодрее, чем заунывные голоса певчих, а уж свежий ветер с реки наверняка лучше удушливого запаха ладана, и костер, разведенный на берегу, горит куда ярче, чем восковые свечи.
А венец на тебе имеется. Эвон какой нарядный, разве что иное название – коруна, но ведь не в названии же дело, главное, что ты в нем как королева.
Моя королева!
Зато мы в другом впереди планеты всей, потому что обычно в ЗАГСе хватает всего двух свидетелей, и не думаю, что церковь требует больше, а у нас их аж три десятка…
А потому еще раз припев, чтоб душа нараспашку – ибо ничего не таю, ничего не скрываю, все говорю как есть, и вот оно, мое сердце, перед тобой.
- Все, что я зову своей судьбой,
- Связано, связано только с тобой…
- Лишь с тобой, лишь с тобой,
- Только с тобо-ой!
И едва я в последний раз ударил по струнам, как нижняя струна, издав тоненькое «дзинь», лопнула!
Словно дожидалась окончания песни…
Это что – намек судьбы?
А к чему он?
Ладно, я не старая бабка, чтоб гадать, к тому же у меня все должно быть к добру, чтоб Ксюше в голову не лезла всякая ерунда, а потому не мешкая я шагнул вперед, вытянул из ножен саблю и, учтиво преклонив колено, протянул царевне клинок.
– Благослови его, государыня очей моих, на добрые деяния, кои обязуюсь свершать во славу господа нашего Исуса[69] Христа, ко благу Руси и в твою честь, Ксения Борисовна.
Она стояла, по-прежнему не в силах пошевелиться. Хорошо, что у нее за плечами пристроилась моя ключница, которой сам черт не брат, а если и брат, то меньшой.
Петровна-то ее и толкнула легонечко в бок, ухитрившись проделать это практически незаметно.
Очнулась. Коснулась рукой клинка сабли.
– Принимаю твою клятву, доблестный богатырь! Ведаю, что уходишь ты ныне в дальний путь с чистыми руками и светлыми помыслами! Верю, что сумеешь защитить оным клинком сирого и убогого, вдовицу и сироту! Верю, что станешь нещадно карать им зло и отстаивать добро! – Ее голосок на мгновение дрогнул, но она сразу взяла себя в руки и так же звонко, нараспев продолжила: – А еще повелеваю тебе остаться живым и невредимым и самому поведать мне обо всем свершенном тобою…
А вот так мы вообще-то не договаривались – речь была лишь о сирых и вдовицах. Ах ты моя хитрюля! Ну что ж, получается, нет у меня права на смерть – только на жизнь.
Кто бы возражал, а я промолчу!..
Проводив взглядом ушедшую чуть ли не бегом в свою каюту царевну – она не плакала, но держалась из последних сил, я попрощался с домашними. У ключницы глаза тоже были сухими – ей реветь вроде как не по чину.
– Тебе б еще пару-тройку заговоров выучить, – вздохнула она.