Агафонкин и Время Радзинский Олег
чужие в земле чужих
Он посмотрел на левую руку: на ладони, как антрацит, как незаживший шрам, темно-серым дымилась буква М.
Он увидел, что морщинистый добрый Мирча тоже смотрит на свою левую ладонь. Думитру знал, что он там видит.
ваше время
Они поднялись и не сговариваясь пошли в ногу с захламленной строительным мусором площадки. С боков к ним подтягивались другие. Братья-мигранты.
Перед тем как занять свое место в молча формировавшейся колонне, Думитру остановился у двери вагончика, где, ожидая цемента, сидел подрядчик Валерий.
Думитру постучал и встал перед дверью, зажав в поднятой руке гвоздодер.
Он не сразу поверил. Глаза, однако, говорили разуму: люди. Люди, смертные, а не чутгуры, пришедшие за ним из Аллараа Дойду. И уж точно не тенгри, духи Верхнего мира, которые, надеялся Темуджин, вознесут его в поднебесье, где у Золотой Коновязи – Алтан Гадас – сидит Великий Отец Хухэ Мунхэ Тенгер.
Духи – злые ли, добрые ли – не мочились у обочины. Они до такого не опускались.
Темуджин смотрел, не веря себе, как огромный батыр, вылезший из странной повозки, в которой его везли, направляет золотистую струйку на залитую серым камнем землю, где струйка пузырилась и становилась темной лужицей, не впитываясь и не высыхая.
Батыр мочился и, стало быть, был человек. Смертный. А смертных, знал Темуджин, можно предать смерти.
Он взглянул на сидевшего справа плечистого круглоглазоо нукера. Нукер скучал. Темуджин ощупал железные кольца, которые ему надели на запястья. Кольца были соединены толстой цепочкой – три звена. Когда их надели, Темуджин думал, что это – дар Тенгри, украшение, но отчего-то не золотое. Может, золотое пока не заслужил. Теперь он думал иначе.
На левой ладони Темуджина проступил темный знак – два устремленных вверх треугольника – М.
чужие в земле чужих
Темуджин резко выбросил правый локоть вверх, ударив сидевшего рядом охранника в подбородок. Голова круглоглазого задралась, мягко стукнувшись об изголовье сиденья, и Темуджин, чуть отведя локоть, с силой, с поворотом, воткнул его в выпяченный кадык нукера. У того что-то булькнуло в горле, и Темуджин ударил еще раз, ощущая, как под ударом взрывается бугорок кадыка.
Нукер обмяк и затих. Из уголка рта медленно, нехотя показалась и начала свой путь к белому воротнику рубашки струйка черной крови.
ваше
Сидевший впереди водитель начал оборачиваться на возню, когда Темуджин, закинув вокруг его шеи скованные руки, принялся выдавливать из трахеи воздух, сводя вместе и поворачивая запястья. Водитель пытался оторвать впивавшуюся в горло цепь, но не мог, и последнее, что увидел младший лейтенант Федеральной службы охраны Андрей Кудрявцев, был меркнущий свет московского дня. “Нужно мигалку выключить”, – успел подумать Кудрявцев и перестал тревожиться. Наступил вечный покой.
Поликарпов открыл дверцу и сел на свое место спереди. Он был доволен: теперь доедет до Гольянова – почти два литра отлил.
– Поехали, – буркнул он водителю, – чего ждешь.
Андрей Кудрявцев не ответил, как обычно: “Есть, товарищ капитан”. Поликарпов скосил глаза: водитель сполз на левый бок, прислонившись щекой к боковому стеклу. Поликарпов не мог видеть его лица.
– Заснул, что ли? – позвал Поликарпов. – Давай, подъем! Поссать отойти нельзя…
Что-то серое, железное мелькнуло перед глазами капитана и впилось узкой жесткой лентой в горло, лишив дыхания, не давая вздохнуть. И не дало.
Темуджин вылез из машины и закашлялся от пропитанного плохим, масляным запахом воздуха. Мимо проезжали повозки без лошадей или ослов. Он повернулся в сторону поднимавшихся над центром Москвы фиолетовых грибов взрывов и пошел на Зов Ибрахима.
И Олеся Божар, продавщица из маленького белорусского городка Лельчицы Гомельской области, бросила делать минет дальнобойщику Василию Колпикову в кабине его “КамАЗа” на Дмитровском шоссе и, несмотря на неполученные за услугу полторы тысячи рублей – пятьсот сверх тарифа за “без резинки”, пошла на Зов Ибрахима.
чужие в земле чужих
И режиссер Анзор Джорджадзе, приехавший в Москву больше двадцати лет назад из Тбилиси и снимавший популярный сериал для ТНТ, вдруг остановился, замолк в середине скандала с генеральным продюсером канала Александром Дулерайном, требовавшим объяснить, почему съемки отстают от графика, посмотрел на свою левую ладонь, повернулся и пошел на Зов Ибрахима.
чужие в земле
И вьетнамцы Вьен и Винь, шившие на старых, плохо строчивших машинках фальшивые сумки “Louis Vuitton” в темном подвальном цехе в Бирюлеве, где ночью они стелили в узких проходах матрасы на полу и спали вповалку с тридцатью другими вьетнамскими мигрантами из провинции Биньзыонг, лежащей вдоль зеленой реки Бе, в мутных водах которой лениво плавали черные водяные буйволы, посмотрели на темно-угольный знак, проступивший на их левых ладонях, бросили недошитые сумки: Вьен – стандартную клетчатую “Keepal”, Винь – новую желтую модель “Alma” – и пошли на Зов Ибрахима.
чужие
И другие чужие по всей российской земле оставили разную работу, что делали для чужих, взглянули на клеймо Мигранта и пошли на Зов Ибрахима.
Самоходный строительный кран “Юргинец” КС-5871 (грузоподъемность – двадцать пять тонн) стоял перед Боровицкой башней Московского Кремля. С зубчатых стен по крану стреляли, над пустой Боровицкой площадью кружили боевые вертолеты Ми-8, но ни пули, ни ракеты “воздух-земля” не причиняли “Юргинцу” беспокойства.
– Ах, славно, славно, ну, право же – славно! – верещал Гог, потирая толстенькие ручки, на которых все время менялось количество пальцев. – Вот оно – сердце России. И мы, друзья, соратники, сподвижники, наконец, сейчас его остановим.
Магог – величественный, спокойный, недвижный – посмотрел на сходившиеся к стенам Кремля колонны мигрантов.
– Ибрахим, – изрек Магог, – слушай мой голос. Внемли.
– Внемлю, господин, – отозвался Ибрахим.
– Упадут, упадут стены кремлевские, – пообещал Магог, – как упали стены Иерихона.
Магог повернулся к Кремлю и дунул.
В небе, казалось, разорвали большую подушку, набитую бело-серым пером, просыпавшимся вдоль дальнего края блекло-синего свода – за враз потемневшим лесом. Облака узкими лохматыми кольями стояли на горизонте, постепенно наполняясь грядущим дождем. Был слышен приглушенный гром: за рекою шла, разрастаясь от Шацка на Малый Пролом, майская гроза.
Барский дом в Удольном – из камня, выкрашенный в тот неопределенный желтый цвет, что отчего-то любили российские помещики, – был построен просторно и бездумно: тянулся в два этажа с деревянными флигелями и пристройками, с никому ненужными мансардами, вдруг закругляясь влево, словно решил уйти в другое место или по крайней мере поменять архитектурный стиль, и, казалось, никак не мог закончиться, как не может закончиться это предложение. Парадное крыльцо кичилось высоким портиком в псевдоримском стиле, ступеньки, однако, подгнили и требовали осторожности от того, что могли и вовсе обвалиться. Агафонкину было недосуг распорядиться починить парадное крыльцо, да он им редко и пользовался, предпочитая входить через сбитый из досок боковой флигель, примыкавший к большой нетопленой пустой зале с неисправной, заполненной мышиными гнездами, роялью.
Подъезд к дому – вокруг надколотого, из сероватого мрамора, фонтана, в чаше которого лежали сопревшие зимой прошлогодние листья, был запружен деревенскими, прознавшими неведомо как, что молодой барин пожаловал, да еще и с гостями. Бабы в платках и теплых кофтах держались поодаль, щелкая семечки в ладонь, мужики же, покуривая в кулак, толпились вокруг приземистого щербатого дядьки – алешнинского старосты Федора Титова. Его дочь Варя, жившая в усадьбе, стояла на крыльце, держа в руках вышитый красными петухами рушник. Детвора бегала за собаками и от них, но присмирела при появлении экипажа: барин прибыл.
Деревенские обсуждали Карету: диковина. Мужики спорили, сколько пассажиров она берет да какие у нее рессоры, бабы же хвалили нежно-голубой цвет экипажа, хотя – по здешним дорогам – и находили его непрактичным: обляпается. Юлу, вертящуюся на крыше Кареты, никто не приметил.
Путин сошел вслед за Агафонкиным и оглядел толпу с привычным для опытного политика умением распознать главных людей. Он чуть кивнул старосте Титову, который сразу подобрался, одернул короткий рыжий кафтан и стащил с головы серый теплый картуз. Мужики тоже сняли шапки и поклонились приехавшим господам.
– Здоровы будете, Ляксей Митриевич, – сказал, не подходя близко, Титов. – С приездом вас.
Он знал, что Агафонкин “балуется” с его младшей дочкой красавицей Варей, но возражать не возражал, потому что, во-первых, кто ж из господ не балуется, и, во-вторых, Вариному замужеству это не помешает – было б справлено приданое. А нешто барин – за свой грех – не поможет с приданым?
– Здравствуй, Федор Спиридонович, – кивнул ему Агафонкин. – Здравствуйте, алешнинцы! – крикнул он толпе и получил в ответ гул приветствий, из которых только и можно было разобрать “вашество” и “…ксей Митрич батюшка”.
– А где отец Филарет? – поинтересовался Агафонкин. – Опять хворает?
– Хворает, барин, – подтвердил Федор Титов. – После Великого поста и захворал.
Это означало, что местный священник отец Филарет ушел в запой, что случалось с ним регулярно. Поп был вдов и страдал желчью, утверждая, что картофельный самогон – первое средство от этого недуга (да и вообще помогает от разной хвори). Он любил приходить к Агафонкину “для образованной беседы”, в конце которой обычно просил выделить дров на зиму.
– Кто эти люди? – негромко спросил Путин.
Сурков молчал, оглядывая сельчан, Платон же озирался вокруг, ища по обыкновению подмоги в чистом холодном деревенском воздухе.
– Алешнинцы, – пояснил Агафонкин. – Были крепостные, а теперь вольные землепашцы. Русский народ.
Путин кивнул русскому народу. Мужики поклонились пониже, бабы же зашептали свои предположения о солидном барине в странной одежде, прикрывая рты уголками платков.
Одна, побойчее, Агафья Межова – солдатка – крикнула будущему главе российского государства:
– Хлеб да соль вам, барин! Добро пожаловать!
Остальные бабы засмеялись, зажимая рты ладонями – не обиделся б.
Путин улыбнулся и помахал людям рукой.
Агафья осмелела и, взглянув из-под платка на красавца Суркова, крикнула и ему:
– И вам, барин, с приездом будете!
Бабы запрыскали и стали дергать Агафью за рукава драной кофты – стыдоба. Им, впрочем, и самим нравился красивый брюнет, стоявший у Кареты, внимательно, без улыбки, разглядывавший людей. Платон же держался ближе к лошадям, жмурясь на чистое небо.
– Алексей, – сказал Путин, – нам нужно обратно, пока не схватились. А то поднимут тревогу – пропал Президент.
“Он не понял, – осознал Агафонкин. – Не понял”.
– Сельчане, – обратился Агафонкин к алешнинцам, – у меня для вас грустная новость: графиня Апраксина велела почить в бозе, удалилась в лучший мир. Все ее наследство, включая Удольное, перешло к графскому племяннику – господину Путину. – Он показал на Путина. – Прошу любить и жаловать вашего нового помещика – Путин Владимир Владимирович.
Народ затих, замолк, даже дворовые грязные собаки перестали возиться, почувствовав важность момента. Только сельский дурачок Сенька Петрушин продолжал мотать головой, пуская слюну и цокая языком – цок-цок-цок. Стоявший рядом отец Сеньки коротко ударил его кулаком в затылок. Тот замолчал, привычно зажмурив глаза от боли, но плакать не стал. И снова зацокал.
– Вы что говорите, Алексей? – шепотом спросил Путин. – Какая графиня? Какой племянник? Зачем?
– Потом объясню, Владимир Владимирович, – пообещал Агафонкин. – Мне нужно вас с Владиславом Юрьевичем представить народу: кто вы, почему здесь.
– Зачем? – удивился Путин. – Мы же сейчас уедем. Обратно, в Россию.
– Мы – в России, – вздохнул Агафонкин: не было смысла откладывать. – И сейчас мы не уедем, потому что уезжать нам некуда: я не знаю, как вернуться в 2014-й.
Путин посмотрел на него, медленно осознавая смысл агафонкинских слов. Посмотрел на Суркова – не ошибся ли. Так ли. Сурков ничего не сказал, только стал еще бледнее и красивее.
– Вы что говорите, Алексей? – спокойным ровным страшным голосом сказал Путин. – Вы хоть понимаете, что натворили? Вы похитили Президента России. Главу государства.
– Какой сейчас год? – спросил Сурков. – Я понимаю, что раз крепостное право отменили, мы, стало быть, перешли рубеж 1861-го, но какой точно сейчас год? Это вы знаете?
Агафонкин знал: 61-й и был. Он вдруг понял, что никогда не попадал в Удольное ни в какой другой год: сколько б ни возвращался в любимую усадьбу, здесь всегда стоял реформенный 61-й, будто время решило, что этот год – рубеж российской жизни – должен длиться вечно в Шацком уезде. “А что если Удольное – это Сдвоение? – подумал Агафонкин. – Никуда не ведущий вариант Линии Событий?” Ему представилось, что вся Россия – сплошное Сдвоение, ответвление от главного вектора, бесконечно повторяющийся проигрыш одной и той же мелодии, никак не могущей взять новый аккорд, развить тему, сложить гармонию. События в Удольном случались разные – то приказчик проворуется, то мужики подерутся с соседней деревней, то плохой урожай, но год, год тянулся один и тот же – год изменений, что никак не могли наступить.
Агафонкин тряхнул головой, прогоняя эту мысль.
– 61-й, – ответил он Суркову. – Май месяц.
– Манифест об освобождении крестьян, стало быть, уже огласили – это был февраль, – сказал Путин. – Глупая реформа: и у помещиков отняли рабочую силу, и крестьянам толком землю не дали. Никчемная реформа: никому от нее хорошо не было.
– Теперь, стало быть, эти люди, – Сурков кивнул на толпившихся сельчан, – работают на вас барщину – в счет выкупа за свои наделы?
– Да, – подтвердил Агафонкин, – они теперь временнообязанные.
– То-то и оно, – вздохнул Путин, – временнообязанные. А должны быть – безвременнообязанные. – Он покачал головой: – Иначе работать не будут. Уж поверьте мне.
Свободные русские землепашцы тем временем осознали смысл слов Агафонкина. Мужики, следуя примеру старосты Титова, снова стащили шапки и перекрестились, а бабы заголосили тонким воем: “Ой, графинюшка наша, преставилась, заступница, да на кого ж ты нас оставила, матушка Лизавета Ндревна” и прочую заунывщину. Путин молчал, обдумывая, то ли как заставить вольный ныне русский народ добросовестно служить барщину, то ли как вернуться в знакомое ему пространство-время, где народ этому уже обучили.
Платон достал маленький блокнот со встроенным калькулятором и, прикрыв ладонью, что-то высчитывал, занося результаты на бумагу.
Сурков посмотрел на дом, на небо, на стоящую на крыльце Варю и улыбнулся. Варя опустила ласковые васильковые глаза, не забыв, впрочем, улыбнуться в ответ – да.
– Милая девушка, – сказал Сурков.
“Вот и хорошо, – подумал Агафонкин. – Будет ему чем заняться”.
– Алексей, – обратился к Агафонкину Путин. – Возможно, вас склонили к… этому поступку… какие-то силы. Враждебные силы. Интересно, кто стоит за планом удалить меня из России… Возможно, Алексей, вас использовали, и вы сами этого не понимаете.
– Владимир Владимирович, – заверил Президента России Агафонкин, – так получилось. Не ищите всюду злой умысел: иногда его нет.
– Вы что, думаете, без меня лучше будет? – поинтересовался Путин.
– Будет по-другому, – уклончиво ответил Агафонкин.
– Алексей, – Путин чуть понизил голос, – если возвращение обратно – вопрос денег, то, уверен, договоримся. И обещаю: никаких последствий для вас и ваших близких. Вы – человек уникальный, мы таких людей ценим. Так ведь, Владислав Юрьевич?
Сурков кивнул: ценили.
– Спасибо, Владимир Владимирович, – поблагодарил Агафонкин. – Возвращение, однако, вопрос не денег, а скорее судьбы. Юла решила взять вас сюда, и только юла может перенести вас обратно. Жизнь здесь, – попытался ободрить его Агафонкин, – тоже ваша жизнь: еще один вариант.
– А там, дома, я остался? – спросил Путин.
– Остались, остались, – заверил Агафонкин. Он подумал, что нужно сказать правду: что остался-то, конечно, Путин остался, но благодаря ему, Агафонкину, остался Путин другой: бывший рабочий Вагоностроительного завода, ныне – пенсионер, подрабатывающий в ведомственной охране, то есть, попросту говоря, – сторожем.
Он хотел было объяснить про созданную его Намерением новую Линию Событий Владимира Путина, но тот, не дождавшись ответа, снова спросил:
– И что я буду здесь делать – в этом варианте? Из крестьян недоимки вытрясать?
“Вытрясешь из них”, – вздохнул Агафонкин.
– Отчего же только недоимки? Можете, например, продвигаться по земской части. Вот у нас в губернии место предводителя дворянства свободно; можете предложить свою кандидатуру. Время-то, Владимир Владимирович, реформенное: легко наверх выплыть. Да вы и сами знаете, как в такое время бывает, – закончил Агафонкин.
– Какой предводитель дворянства? – возмутился Путин. – Мы же знаем историю, знаем, чем все закончилось и кто в конце концов выиграл. Нужно не в земские игры играть, а найти людей, которые потом взяли верх. К ним примкнуть и забрать это движение в свои руки. Желябова нужно искать, народовольцев, а вы – земство. Стратегически нужно думать.
Он покачал головой, расстроенный политической недальновидностью Агафонкина.
– Народовольцы – это только через двадцать лет, – напомнил Президенту Сурков.
– Тогда нужно начать готовить, растить людей, – не унимался Путин. – Создавать команду. Организуем тайное революционное общество, сформулируем задачи, подберем кадры. Подготовим задел на будущее. Какие цели найдут отклик у народа, Владислав Юрьевич?
– Думаю, Владимир Владимирович, – сказал Сурков, – думаю, нужно откликнуться на протестные настроения, на несбывшиеся после реформы ожидания. Реформа пообещала людям землю и волю, но ни того, ни другого они не получили. Думаю, нужно мыслить в этом ключе.
– Правильно, – согласился Путин. – Так и назовем: “Земля и Воля”. Костяк команды у нас имеется – мы вчетвером. Подтащим массы – ответим на народные чаяния.
“И вправду – Человек Длинной Воли, – восхитился Агафонкин. – Создает Линию Событий. Сам. Без юлы”.
Он вдруг вспомнил, что последний раз видел юлу в Кремле: расширяющееся дрожащее кольцо людских судеб, отходящее от крутящегося в центре стола многоцветного волчка. “Где она? – встревожился Агафонкин. – Должно быть, в Карете: выпала, завалилась за сиденье. Нужно найти”.
– Я сейчас… с возницей нашим поговорю. – главное чтобы не поняли что у него юлы нет – не показать чтобы сами не нашли а то беда закрутят – ищи их потом – Пойду, поговорю с кучером, – как можно беззаботнее сказал Агафонкин, – может, подскажет, как вернуться в 2014-й.
– Денег пообещайте, – посоветовал Путин. Он знал человеческую натуру.
– Я мигом, – кивнул Агафонкин.
Канин так и не сошел с облучка: сидел, курил длинную папиросу, иногда поглядывая в небо на приближающуюся, плывущую черной пеленой к Удольному грозу. Лошади стояли в упряжке, не двигаясь, не пощипывая молодую весеннюю траву. Принесенная дворовыми бадья с водой осталась нетронутой.
– Семен Егорович, я тут… в экипаже обронил кое-что, – весело, на ходу – ничего особенного теряют люди вещи что ж такого – бросил Агафонкин. – Хочу посмотреть.
Канин кивнул:
– Посмотрите, Алексей Дмитриевич. Если что обронили в Карете, там и есть. Взять – никто возьмет.
Он натянул старую фуражку потуже.
“Где ж она? – думал Агафонкин, шаря по мягким сиденьям из бордовой кожи. – Куда завалилась? Нужно на полу посмотреть”.
Он опустился на колени – так лучше видно, и Карета взмыла в небо.
Движение Кареты не ощущалось; скорее ощущалась ее недвижность. Агафонкин, однако, видел, что они поднимаются в небо: черные облака вокруг расступались, пропуская их в другие облака, становящиеся все более и более плотными, будто тени вещей складывались, спрессовывались в те самые вещи, чьими тенями они только что были. Воздух – был ли это воздух? – перестал кружить перьями, обрывками влажного тумана и начал куститься, становясь непроницаемым – будто смотришь сквозь свинцовую метель.
Из этой мглы, словно луч прожектора, пришел узкий столп света, и Карета загорелась, превратившись в огонь.
Агафонкин летел к невидимому небу в огненной колеснице.
Он хотел отодвинуть задвижку окна и выспросить возницу атамана Канина, долго ли им еще. Задвижка, однако, пропала, пропало и само окно: лишь стена салона горящей, но несгорающей – неопалимой – Кареты встретила ладонь Агафонкина.
Стена была холодной.
Он не мог видеть, что снаружи.
Карета остановилась.
Агафонкин понимал, что они стоят на чем-то твердом. Он прислонился к стеклу опоясывающего Карету окна: тьма. Затем пустота начала слабо светиться, и свет этот набирал силу, будто разгорающаяся лампа.
Они стояли посреди Сиреневого мира.
Агафонкин знал, помнил эти места: сиреневое урочище, что ему показали, когда он первый раз увидел Карету, путешествуя с маленьким Володей Путиным на плотах по затопленным подвалам Баскова переулка. Вокруг росли сиреневые высокие травы, сиреневые деревья шелестели полными сиреневых листьев ветками, в которых летали пушистые сиреневые зайцы. Мир светился, окутанный дымкой только начавшегося дня, но каждый маленький камешек, каждую пылинку было отчетливо видно.
Перед Каретой спустилась на землю Синяя Птица.
– С прибытием, атаман, – сказала Синяя Птица. – Можно бы и не опаздывать.
Синяя Птица недовольно покачала маленькой головкой с длинным горбатым клювом и начала расти. Она словно раздувалась, и распирающая ее сила проникала в морщинистые красноватые лапки, в гладкие перья, в клюв, и все в Синей Птице становилось больше и больше. И больше.
Еще до того, как она переросла Карету, Агафонкин понял, что перед ним никакая не птица, а ангел судьбы Ориэль.
Ориэль высился над Сиреневым миром, светящимся все сильнее, будто накаливаясь изнутри.
Он взглянул вниз и молвил:
– Канин Семен сын Егоров, срок твоей службы окончен. Возвращайся, откуда пришел.
Канин склонил голову и стал бледнеть, тая в лиловатом воздухе. Затем его не стало.
Ориэль взглянул на Агафонкина сквозь крышу продолжающей гореть сине-красным огнем Кареты: его лицо было далеко вверху – он стал огромен.
“Почему Карета полыхает, а я не сгораю? – подумал Агафонкин. – Может, холодный огонь? Навроде бенгальского?”
– Леша, Леша, ну что у тебя за глупости в голове, – удрученно сказал ангел судьбы Ориэль. – Тебе о вечном надобно думать: ты ведь сейчас предстанешь перед Владыкой. А ты? Холодный огонь? Почему не горишь? Не волнуйся: нужно будет – сгоришь.
Ориэль дотронулся длинным пальцем до полыхающей ярким пламенем Кареты, и она пропала. Агафонкин стоял на земле перед ангелом судьбы, озираясь вокруг.
Ему на плечо сел большой сиреневый жук – размером с болонку. Посидел, почесал одной из шестнадцати крючковатых лапок мохнатое ушко и снова взлетел.
Закружился, пропал в струях сиреневого воздуха.
– Здравствуй, – задрав голову, обратился к Ориэлю Агафонкин. – Теперь куда?
– Тут недалеко, – заверил его Ориэль.
– Канин Семен сын Егоров, – молвил ангел, – срок твоей службы окончен. Возвращайся, откуда пришел.
Канин склонил голову.
Перед ним кипела вода в старом казане, подвешенном на рогулине над веселым костром. Рядом пробежала маленькая Сугар – его дочь.
Семен Егорович знал, где он: на широком плоскогорье северного Хэнтэя, у маленькой речки, впадающей в могучий Онон. Здесь стояли его юрты и паслись его овцы, выделенные ему при разделе отары старого Ганжуура. Он встал тут кочевьем подготовиться к встрече со священной Ивовой Горой, высящейся над урочищем Делуун-Болдог, где погребен Чингисхан.
Оставался день перехода.
Над долиной висел лай банхаров – косматых монгольских пастушьих собак, и сквозь их рваный лай пробивалась гортанная песня его жены – маленькой Бадамцэцэг.
- Холын замд найз болон
- Ханилан яваа
- Миний найз миний дайсан боллоо гэж YY
Канин посмотрел на разложенную поверх кошмы чистую нательную рубаху, приготовленную, чтобы надеть после мытья. “Дома, – подумал Канин. – Дома. В Монголии”.
Атаман Канин взглянул в чистое синее монгольское небо: оттуда на него смотрел фельдшер Макарий. Рядом с ним кружилась одинокая старая ворона.
С протянутых к нему рук Макария свисали бинты. Бинты спустились ниже и принялись обматываться вокруг шеи атамана.
– Прости меня, – попросил Семен Канин.
– Бог простит, барин, – сказал Макарий.
- Гараас минь барилгyй
- Миний найз миний дайсан боллоо гэж YY
Агафонкин знал, что когда-нибудь приведется держать ответ. Он просто не знал, что это время наступит так неожиданно и так бесповоротно.
Ориэль протянул руку к месту, где стоял Агафонкин, и на секунду перед ним снова возникла Карета, вернее, контур, абрис Кареты, прорисованный пунктиром. Овал яйца Кареты засветился синим огнем и стал вытягиваться, словно телескопическая труба – проекция за проекцией, выдвигаясь сам из себя, удлиняясь вдаль бесконечным туннелем в форме Кареты.
Внутри Кареты-туннеля горел синий свет.
Агафонкин взглянул на Ориэля:
– Туда?
– Ага, – сказал ангел судьбы. – Доигрался, Леша. – Он махнул в сторону туннеля: – Иди. Тебя ждут.
Агафонкин вступил в туннель.
Здесь было чисто – синий вакуум. Здесь вообще ничего не было, казалось, он ступает в пустоте. Туннель лежал прямо, не загибаясь, не поворачивая – овальная труба. Агафонкин шел, не касаясь стен, оттого что стен не было: лишь висящий вокруг пунктир стен. Он думал, что лучше ни к чему не прикасаться.
Туннель неожиданно закончился дверью.
“Не может быть, – подумал Агафонкин. – Не может быть”.
Он знал эту дверь.
Он не верил.
Вокруг – в ярко-синей пустоте – летали невзрачные мелкие ангелы, беспрерывно тянущие восхваление – осанну.
- Я вижу, как Царь Царей
- В облаках идет с огнем…
“Вот оно, – подумал Агафонкин, – и вправду доигрался”. Он знал, за что с него будет спрошено.
Перед дверью стоял невысокий крепкий ангел с огненным мечом. “Архангел Габриэль, – догадался Агафонкин. – Охраняет Престол”. Он никогда раньше не видел Габриэля и не спешил познакомиться.
- Трепещет все,
- Трепещет все…
– без особого энтузиазма тянули ангелы.
– Здравствуйте, Габриэль, – вежливо поздоровался Агафонкин.
– Владыка ожидает тебя, – сказал Габриэль, глядя поверх его головы. – Он решил вынести о тебе суждение, и оно будет вынесено. Готов?
– Готов, – ответил Агафонкин. А хоть бы и нет? Что это изменит?
- Земля поет,
- Земля поет…
Габриэль прикоснулся к знакомой Агафонкину двери горящим мечом. Дверь медленно открылась. Габриэль кивнул Агафонкину на показавшийся прямоугольник желтого света – входи.
“Не может быть, – думал Агафонкин. – Не может этого быть”.
Он прошел в знакомую ему дверь. Его провожал хор высоких ангельских голосов:
- Осанна, осанна,
- Осанна Богу в Вышних.
Он стоял на кухне в Квартире. Митек, хлопотавший у плиты, над которой витал вкусный пар, обернулся к Агафонкину.
– Алеша, – сказал Митек. – С дороги – голодный, поди. А я как раз макароны варю.
Часть последняя
Изгнание
1
Агафонкин оглянулся – слабая надежда, что в кухне окажется кто-то еще – настоящий Владыка. Хотя и знал, что Владыка стоит перед ним и варит макароны.
“Как же так? – думал Агафонкин. – Он жил вместе с нами”.
– Митек, – сказал Агафонкин и испугался, – не по чину – извините… – как назвать? владыка? – Он запутался и замолчал.
– Зови как звал, – предложил Митек, – только в печь не суй.
Он улыбнулся, подбадривая Агафонкина. Агафонкин смотрел на худое, скуластое, некрасивое лицо Митька и думал, что тот похож на старого Достоевского. Или скорее на дурковатого острожника Пархомку, с которым Достоевский ходил в одной связке на каторжные работы в Омском остроге, где Агафонкин его подчас навещал.
– Ты что – Бог? – решился наконец Агафонкин.
– Я-то? – сливая воду из кастрюли через старый дуршлаг, переспросил Митек, на секунду пропав за сытным сероватым макаронным паром. – Да зови как хочешь.
Одно не изменилось: от Митька по-прежнему было невозможно добиться определенного ответа.
– Как же ты, Бог, жил здесь, с нами? – спросил Агафонкин. – В Квартире?
– Чудак человек, – удивился Митек, – где ж мне жить? Я ж здесь прописан.
“И вправду, – подумал Агафонкин, – где же ему жить, как не здесь”.
Митек свалил макароны из дуршлага обратно в кастрюлю и, отрезав от пачки вологодского масла чуть меньше половины, бросил квадратный брусок в горячие макароны. Масло принялось таять, разливаясь желтым и вкусным.
– Слипнутся иначе, – пояснил Митек, – да и невкусно без масла. Я и так из цельной муки варю, – вздохнул он, – а то Матвей ругается: нездорово, один крахмал. И чего ему: он-то свое питание получает, так нет – вмешивается, следит за чужим здоровьем. Ничего, – пообещал Бог-Митек молчащему Агафонкину, – мы с тобой для вкуса сыру натрем. Копченого.
Агафонкин кивнул и достал из шкафчика посуду, привычно накрывая на стол, как делал все детство – это была его обязанность. Только детство закончилось.
– Руки помой, с дороги-то, – посоветовал Митек. – А то заразы вокруг – не оберешься.
Он натер сыра в кастрюлю и поставил ее на стол поверх деревянной доски – не испортить покрытие.
Сели есть: Агафонкин в молчаливом ожидании своей судьбы, Митек – с аппетитом. Агафонкин, впрочем, есть не мог. И терпеть больше не мог. Он положил вилку с накрученными на нее макаронами, поднял глаза на Владыку.
– Не томи, – попросил Агафонкин, – не мучай: скажи свое решение. Что со мной будет.
– Уничтожу, – охотно ответил Митек, запивая макароны сладким черным чаем – он клал в кружку четыре куска сахара. А то и больше. – Развею по ветру. Сотру память о тебе в Книге Жизней.
Он подрезал себе колбасы.
– А как же любовь? – осведомился Агафонкин. – Ты же должен нас любить.
– Да ничего я вам не должен, – возразил Митек. – Напридумывали себе всякого. Это вы мне должны.